ЛОМТИК ХЛЕБА Рассказ

Димку Неверова Жичин не видел четверть века, а узнал сразу же, как только услышал в трубке его голос. Да, звонил он, давний товарищ-однокашник, один из всего их выпуска получивший чин контр-адмирала. Он служил в другом городе, в Москву приехал по делам и звал Жичина отужинать с ним в гостинице.

Жичин был удивлен и обрадован. Сказал ему решительно: в гостинице можно встретиться в другой раз, а сейчас он должен приехать к нему, Жичину. Взять такси и немедленно приехать — в конце концов гостем в Москве был он, а не Жичин. Неверов охотно согласился.

Положив трубку, Жичин уличил себя: втайне он гордился, что собственной персоной контр-адмирал к нему жалует. Чинопочитание, которое Жичин не одобрял в других, оказалось не чуждо ему самому, и это тем более заслуживало осуждения, что в давние те годы, когда они были вместе, Жичин Неверова не очень-то жаловал. Пожалуй, больше других был ему поперек горла: изводил его насмешками.

Бывало и по-другому. Нередко Жичин восхищался им и откровенно ему завидовал. Он был отчаянно храбр. Когда над человеком свистит бомба и он знает, что через миг может проститься с жизнью, голова его сама собой втягивается в плечи, и выглядит он ой как небраво. По-иному вел себя Неверов. Поглощенный делом, он поднимал голову и, морщась от досады, всматривался в небо, как человек, которому просто мешают заниматься делом. Глядя на него, не позволяли себе распускаться и все окружающие.

Каков он теперь? Жичин пытался представить Неверова в адмиральском мундире, ему удалось это сразу. Осанка у Неверова и в училище была адмиральской.

Вскоре явился Неверов. Он оглядел Жичина с головы до ног, решительно шагнул к нему, и они обнялись.

…На балконе они вновь почувствовали себя юными, как четверть века назад. Дом у пруда на пригорке, на семи ветрах, выложенный светло-серой плиткой, длинный и высоченный, вполне мог сойти за крейсер, где оба они служили. Сам же балкон на пятнадцатом этаже с перилами-леерами был как бы корабельным мостиком. В целой Москве вряд ли можно сыскать другое более флотское место. Еще немного фантазии — и большой, живописный адмирал в золотых погонах и галунах, сидевший перед Жичиным в кресле, обратился в молоденького лейтенанта на сигнальном мостике…

…Воздушная тревога! Мелькают голубые воротники матросов, несущихся на свои боевые посты, в ушах стоит тысяченогий топот по металлическим трапам. Минутная тишина, и с юта доносится нарастающий гул «юнкерсов». Нужно держать себя в узде, потому что сейчас-то и требуется самая спокойная, самая четкая и самая трудная работа. Десятки распоряжений получаются, десятки распоряжений отдаются, а головы сами собой, будто чужие, поворачиваются в ту сторону, откуда идут самолеты, тяжело груженные бомбами. В бинокле они до жути отчетливы, особенно головной. Тупорылый хищник шел точно на цель и вел за собой остальную армаду.

«Нагло идут, — спокойно говорит Неверов, и Жичин чувствует, как это спокойствие передается и ему. — Хотя у головного штанишки уже мокрые».

«Юнкерсы» все идут. Уже без бинокля, невооруженным глазом отчетливо видны их жирные туши с горбинкой на спине — чужие, недобрые силуэты.

Головной самолет резко срывается в пике. С нарастающим воем он идет почти отвесно на корабль, на родной крейсер, прямо на Жичина, глядя в упор единственным, как у циклопа, оком лобового стекла.

Загрохотали скорострельные пушки с кормы. С носа в упор падающему бомбардировщику, прямо в его рыло с долгим, надежным постоянством ударили крупнокалиберные зенитные пулеметы. И смерть — сама смерть! — не выдержала такой встречной ярости.

Свернуть в сторону «юнкерс» все же успел, но маневр был уже напрасен, гибель настигла его до того. Самолет разом вспыхнул черно-красным огнем и, круто завалившись на одно крыло, показав на момент свое брюхо, тяжело рухнул в Неву.

После боя они жадно курили и молчали. О том, что каждый из них пережил, не подобало говорить тогда. Это должно было хранить в памяти долгие годы, подобно тому, как долгие годы в подвалах выдерживают вино, чтобы потом оно себя обнаружило во всей своей силе.

…Всех друзей — и здравствующих и тех, кто сложил голову, — всех они вспомнили. Их, друзей, было немало.

…На крейсере за их столом в кают-компании сидел лейтенант Дмитрий Голубев, редкой души человек, к тому же еще весельчак. Даже во сне его не покидала улыбка. Его шутки летели с поста на пост, из кубрика в кубрик, а следом за ними, как свежесть после июльского дождя, надолго устанавливалась бодрость.

Митя Голубев и погиб из-за своего золотого сердца. Погиб на чужой земле, когда в дверь уже стучалась победа. Он шел с двумя матросами по набережной чужого города, только что занятого советскими войсками, и разглядел в мутных балтийских волнах недалеко от берега тонувшего человека. Он тут же бросился в море — раздумывать было некогда — и скорыми саженками поплыл на помощь. Пуля настигла его в минуту, когда он вытолкнул на берег перепуганного немецкого мальчугана. Митя упал в воду и больше не встал. Ни один дикарь не поднял бы руку на человека, спасавшего жизнь ребенка. Но тут стрелял фашист…

Потом они вспомнили блокаду, не могли не вспомнить. Тяжело было в те дни, а вспоминалось без труда, охотно. Вернее, это Жичину вспоминалось охотно. Неверов же только поглядывал на него да слушал. На память приходили бомбежки, артиллерийские обстрелы, страх и радость победы над страхом. Это были мгновения, минуты, иногда часы. И все же это были эпизоды. Одно лихо длилось целую зиму — голод.

В сравнении с цивильным людом моряки жили сносно: на корабле было тепло, была вода, табак, хлеба выдавали по триста граммов на день. Правда, хлеб этот лишь назывался хлебом. Муки в него клали ровно столько, сколько требовалось фиолетово-зеленой массе древесной коры и гнилой картошки придать форму каравая. Но и такой хлеб был великой радостью.

Однажды в зимние сумерки, во время командирской учебы, друзья-лейтенанты усердно делали вид, что поглощены занятиями, а мысли их оставались в райкоме комсомола, где они пробыли целое утро и вернулись на корабль лишь к началу учебы. Перед ними неотвязно стояли два изможденных малыша, оба лет четырех-пяти, которых привела девушка-воспитательница. Детсад собирались эвакуировать, как только спадут морозы, но ребятишки нуждались в поддержке сейчас, иначе эвакуация могла не потребоваться.

Едва в занятиях выдалась пауза, лейтенант Голубев попросил разрешения сказать несколько слов. Детям надо было помочь во что бы то ни стало, и выход он видел единственный: передать им часть пайка из командирской кают-компании. Он так сказал: двухсот граммов хлеба ему хватит, чтобы поддержать в себе силы, необходимые для исполнения боевых обязанностей. С ним первым согласился лейтенант Неверов, хотя в райкоме он не был и изможденных детей не видел. Жичин тоже высказался за самую быструю подмогу детям. Потом и остальные командиры присоединили свою готовность помочь ребятишкам. На другой день малышам в детсаде стало полегче, а корабельным командирам, как и следовало ожидать, заметно потуже.

Им подавали на стол четыре ломтика хлеба — по одному на человека. Иногда вестовой ошибался и разрезал хлеб на пять, а то и на шесть ломтиков: сказывалась довоенная привычка резать потоньше, поизящней. Лучше бы, конечно, он этого не делал. К прорве жгучих проблем его оплошность прибавляла еще одну: кому брать лишний ломтик? Сытому человеку этой проблемы не понять. Но они-то знали, чем мог обернуться крошечный ломтик, допусти любой из них хоть малейшую несправедливость. Они непременно ее допустили бы, если б хоть раз позволили себе прикоснуться к этому злосчастному ломтику. Они никогда об этом не говорили, но всякий раз по молчаливому согласию оставляли его нетронутым, хотя любой из них готов был проглотить не одну дюжину таких ломтиков. Сейчас, четверть века спустя, было приятно вспомнить об этом: все-таки они были молодцы.

Неверов слушал молча. Что ж, эпопея не из легких, можно понять. Жичин до сих пор не мог без гнева смотреть на шалопаев, которым ничего не стоит выбросить не ломтик — каравай.

— Да, — медленно выдохнул Неверов. — Эпопея. — Он скосил глаза на кухню, где стучала тарелками Раиса, побарабанил пальцами по столу. — Есть что вспомнить. Чести офицерской не уронили. А со мной, представь себе, случился тогда казус… Сам не ожидал, да вот случилось…

И Неверов рассказал, как однажды, продрогший на вахте, он пришел в кают-компанию, сел за стол — друзей за столом еще не было, — и не заметил, как проглотил этот злосчастный ломтик. Потом пришли они. Всем подали какую-то похлебку. С похлебкой, глядя на них, он отправил в рот еще ломтик. Когда съел — спохватился.

— Надо бы тогда же и сказать, а я… Не будь тебя, может, и сказал бы. Да пуще огня насмешек твоих боялся. В училище куда ни шло, а тут — офицер русского флота. Казус, а четверть века из головы не выходит.

Глубокие морщинки прорезали лоб Неверова.

— Год назад в адмиралы произвели. Не скрою: рад был радешенек. На сто персон банкет закатил. Все шло хорошо. Потянулся за хлебом — маленькие ломтики были, как на крейсере, и вдруг вспомнилось… И сегодня вот… В министерстве важное дело сделал, птицей летел в гостиницу, а сел за стол — те же ломтики…

На дворе разыгрался ветер. Он потрогал верхушки деревьев за прудом, спустился в лощину и с разбега кинулся в воду. С балкона было слышно, как поднятые им волны шлепались о гладкий бетонный берег.

— Мне пора, — сказал, вставая, Неверов. — Едва успею добраться до аэропорта.

Жичин вышел проводить его. Прощаясь, Неверов пожалел, что их встреча не произошла лет двадцать назад.

Жичин вернулся домой. Раиса встретила его улыбкой.

— Никак не уразумею, зачем он приходил.

Толочь в ступе воду Жичину не хотелось — не то у него было состояние, — и он ответил кратко:

— Грех с души снять хотел, вот и приехал.

— Из-за ломтика? — спросила Раиса. Ей, наверное, трудно было понять это.

— Ломтик, ломтик… — проворчал Жичин. — И ломтик тоже. А больше из-за норова своего.

Зазвонил телефон. Жичин снял трубку и услышал голос Неверова. Он спросил, не хотел ли бы Жичин вернуться на флот, и предложил ему свою помощь, если у друга-однокурсника появится такое желание.

Путь Неверову предстоял дальний, и Жичин от души пожелал ему столько раз счастливо приземлиться, сколько раз он взлетит.

Загрузка...