Незадачи преследовали Жичина с самого утра. Не успел он открыть глаза и как следует проснуться, в уши тупым буравом вошли горькие вести: наши войска оставили еще два города и несколько населенных пунктов. Ни в одном из них Жичин не бывал, не догадывался даже об их существовании, но это были города свои, родные, с издревле русскими именами, и их потери отзывались в сердце ноющей болью.
Он встал, проветрил каюту, сделал добрую разминку мускулам. В минуту бритья потерял взгляд и порезал подбородок. Не сильно, почти не больно, но потекла кровь, он испачкал руки, рубашку и изрядно себя выругал. Капли собственной бледноватой крови напомнили ему вдруг ту большую кровь, которая без жалости лилась на бесчисленных полях сражений, и ему стало неловко за свою слабость и горячность.
После утренней поверки старшина радистов мичман Кузин доложил о недостаче спирта, предназначенного для протирки механизмов. Мичман был его ровесником и честнейшим человеком. Радиоаппаратуру и корабельное дело он знал лучше Жичина, однако никогда этого не показывал, не желая обидеть начальника. Жичин не сразу догадался об этом, а когда догадался, тотчас же при всех радистах признал превосходство мичмана, добавив, что через месяц-другой он Кузина догонит. Жичин и Кузин симпатизировали друг другу, тем неприятнее была весть о злополучном спирте.
— И куда же он мог деться? — спросил Жичин. — На смазку живого организма?
— Не думаю, товарищ лейтенант. При нашем блокадном харче было бы заметно. Полагаю, что не рассчитали: подвергли механизмы слишком щедрой протирке.
— Что же будем делать? У меня нет ни грамма.
— Отку-уда у вас, вы на корабле человек новый. Взаймы взял. Получим — отдадим, придется поэкономить.
— А где заняли-то? — спросил Жичин. Спросил и раскаялся: зря, наверное, поставил мичмана в неловкое положение. Но мичман ответил не задумываясь, он доверял лейтенанту как себе.
— В бэчэ-один ссудили, у них всегда есть запас, берегут на всякий случай…
Через час старшина радистов задал Жичину еще одну задачу.
Немцы уже три месяца стояли у самых стен города и в бессильной ярости каждый день подвергали нещадным бомбежкам и орудийному обстрелу жилые дома, заводы и корабли, стоявшие на якоре в Неве. Это были тяжелые месяцы, может быть, самые тяжкие за всю историю города. Люди гибли десятками, сотнями и не только от бомб и снарядов. Голод и холод объединились в наступлении на ленинградцев. Чтоб уберечь людей для жизни, Военный совет принял решение об эвакуации из города всех, кто не был причастен к его обороне.
У радиста Агуреева в этот день отправлялись на Урал к родственникам мать и младшая сестренка. Мичман Кузин просил разрешить увольнение краснофлотца Агуреева в город, чтоб он смог по-человечески проводить своих близких. Просьба была резонная — в мире бушевала война, с людьми в любой час могло случиться всякое.
Но тот же самый приказ Военного совета об эвакуации вводил в связи с осадным положением ряд строгостей на кораблях и в частях флота. Теперь увольнение на берег могли разрешить лишь командир или комиссар корабля. Он, Жичин, этого права на время осады лишался. Надо было идти к командиру, и он пошел. Поход окончился неудачно — командира вызвали в штаб флота, не оказалось на борту и комиссара. Почесав затылок, Жичин разрешил увольнение на свой страх и риск.
А что ему оставалось делать? Ждать, когда придет командир или комиссар? А если они до вечера не придут? Не увидит Агуреев ни мать, ни сестренку. Может и так случиться, что никогда не увидит. Это какой же грех будет у Жичина на совести?
Как он себя ни оправдывал, беспокойство так и не проходило. Что ни говори, а приказ Военного совета нарушен. И не когда-нибудь, а в тяжкое военное время да еще в осаде.
Через час предстояло занятие по новой аппаратуре, и Жичин решил еще раз взглянуть на схемы, чтоб не ударить в грязь лицом перед подчиненными. За этими схемами и застал его лейтенант Митяшов. Штурман зашел за книгой — давно собирался перечитать Джека Лондона — и разоткровенничался. Из головы у него не выходила жена. Когда он с ней повстречался, это была милая, скромная, интеллигентная девушка. Не прошло и двух лет, как это создание стало вздорной бабенкой. И так он вокруг нее, и этак, а она твердит одно и то же: и одиночество ей надоело и война опостылела. Как будто одной ей единственной выпало страдать. Но это куда бы еще ни шло, можно понять, даже посочувствовать: женой моряка надо родиться. А вот как понять ее отказ эвакуироваться? Он посоветовал ей поехать к его родителям, на Ветлугу — уж туда-то война, конечно, не докатится. В ответ услышал истерику: и не любит он ее, и никогда не любил, одно у него желание — избавиться от нее, загнать в лесную глухомань, а самому… Это как понять?
— Любит она тебя, — сказал Жичин.
— Может быть, и любит, — тихо согласился штурман. — Только ведь житья нет от такой любви.
— Глупец ты, штурман, хоть и старше меня на целых два года. Душу свою почем зря терзаешь, и все по глупости. Да если бы меня любила хорошая девушка, мне и война была бы не война.
— Ну да-а? — Штурман недоверчиво оглядел Жичина, полагая, что тот шутит либо, еще хуже, насмешничает. Увидев же его серьезные с грустинкой глаза, слегка потупился. — А я, стыдно сказать, «юнкерсов» боюсь.
— Я тоже боюсь, — сказал Жичин. — Ну и что?
— Не-ет. — Штурман покачал головой. — Я видел тебя на мостике, ты стоял спокойно. А я ведь до жути боюсь. Снаряды артиллерийские хоть бы что, а вот «юнкерсы»… Думал уж рапорт подать, на катера попроситься. За катерами «юнкерсы», поди, не будут охотиться — мала цель. А?
— И за катерами охотятся, война есть война. Я лично забываю о страхе, когда делом занят. Дел по горло — и самолета не замечаешь, некогда.
— Может быть, и мне так попробовать? Только ведь какие у штурмана дела, когда корабль на якоре?
— Захочешь — найдешь, — успокоил его Жичин и рассказал о своей тревоге из-за увольнения Агуреева. Штурман уверил, что это чисто формальное дело и что Жичина еще похвалят за внимание к матросу. А чтоб совсем уж рассеять его сомнения, штурман поведал о своих нарушениях, о чем никто даже не догадывался.
Вопреки предположению штурмана это признание повергло Жичина в уныние. «Что же получается? — думал Жичин. — Нынче я, вчера штурман, завтра другие наши военморы… Флот и армия держатся на строгом порядке. Нет порядка — нет армии, это элементарно… Нас же наказывать надо, сурово наказывать».
— Не страдай, — сказал штурман, глядя на хмурого Жичина. — Мелочи жизни.
— Всыпать нам надо как следует, — ответил Жичин. — Чтоб подольше не забывалось.
— Неужели докладывать пойдешь?
— О тебе нет, а о себе доложу.
— Ну и дурак, — тихо вымолвил штурман.
— В осаде дисциплинированный дурак ценнее умного нарушителя.
— Тоже, пожалуй, верно, — согласился штурман. — Только ведь нарушитель нарушителю рознь. Не к чему страдать из-за мелкого проступка, дороже обойдется.
— Не дороже, — возразил Жичин. — От мелкого проступка до большого один шаг, а может быть, и того меньше.
— Тогда страдай, — насмешливо посоветовал штурман.
— Вот и страдаю.
В эту минуту Жичин и впрямь страдал: разговор с Митяшовым расстроил его вконец. Уж если командир не понимает непреложность воинских установлений, то что тогда требовать от рядовых?
В смятенных чувствах пришел он и на занятия. Однако первая же команда мичмана взбодрила его, хотя относилась к матросам, а не к нему. Это обрадовало Жичина: что ни говори, а флотский стержень в нем живуч.
Новая аппаратура пришлась радистам по душе, и занятия шли как нельзя лучше. Уткнув носы в схемы, матросы изредка перешептывались, вскидывали брови, улыбались. Вопросы были дельные, остроумные, и в радиорубке нередко звучал смех. К концу занятий повеселел и Жичин.
За скудным худосочным обедом лейтенант Голубев рассказывал байки. Когда б обед был получше, он, возможно, и молчал бы, а тут разговорился. Одна история следовала за другой.
В давние времена к борту большого корабля нежданно-негаданно пришвартовался адмиральский катер. На корабле, конечно, забегали, засуетились. Для начала предложили адмиралу отдохнуть с дороги, а какая уж там дорога, когда катер и двух миль не прошел. От отдыха адмирал отказался и, не задерживаясь, начал инспекцию. Спустился в кубрик, спрашивает матросов, как их кормят. Один храбрый комендор не растерялся, налил в чашку коричневой жидкости из медного бачка, молча подал адмиралу. Один глоток отпил адмирал, другой.
— Нормальный чай, — спокойно сказал адмирал.
— Вот именно! — воскликнул комендор. — А нам говорят — это хороший суп.
Военморы, слушавшие Голубева, заулыбались, кое-кто рассмеялся, и вроде бы легче стало на душе, а тощий обед показался чуть-чуть пожирнее. Знал Голубев, когда и о чем рассказывать, хорошо знал, а ведь на год на целый моложе Жичина. Где же успел он премудрости этой набраться? Дар особый, не иначе.
Лейтенанта Голубева природа и другими дарами наделила щедро. Он хорошо пел, а играл едва ли не на всех инструментах, какие Жичин видел. Стоило ему хоть однажды услышать мелодию, даже самую сложную, он тотчас же мог ее воспроизвести и удержать в памяти на долгие времена. А ведь нигде не учился и нот совсем не знал. Какие в его деревушке могли быть ноты, когда там даже школы начальной не было — ходили в соседнее село. В училище морском позанимался года полтора в музыкальном кружке — вот и все образование.
После ужина, как обычно, свободные от вахты офицеры собрались в салоне кают-компании. Одни играли в шахматы, другие читали свежие журналы, газеты, третьи утоляли голод папиросами и дружескими разговорами. Лейтенант Голубев сидел за пианино, восстанавливал в памяти строгую, судя по лицу, мелодию и то и дело поглядывал на дверь. Поглядывал неспроста: вскоре в салоне появился командир корабля.
У командира на корабле особый статут: он верховная власть, он бог. У него свой кок, свой камбуз, свой салон. Негоже богу сидеть за одним столом даже с флотскими офицерами. У кого-то почтенья к нему может поубавиться, кому-то, не приведи бог, сам начнет симпатизировать и — ставь крест и на авторитете командирском, и на объективности. Власти лучше не быть на одной бытовой ноге с подчиненными, лучше для обеих сторон.
В кают-компании хозяином по древней традиции пребывает старший помощник командира, а командир хоть и высокий, но гость. И встретили его как высокого гостя: все встали, склонив головы в полупоклоне.
— Садитесь, садитесь, я на минуту, — сказал он скороговоркой и сел в кресло около двери. Теперь каждому стало ясно, что командир зашел послушать музыку.
Чем, интересно, угостит его сегодня лейтенант Голубев? Бородиным, Шопеном? Знали все и о том, что командир заходит лишь в случаях, когда ему тяжело, когда надо набраться сил, чтобы легче преодолеть невзгоды и препятствия. Командир тоже человек — с сердцем, с нервами.
Сели офицеры и — ни шелеста газет, ни слова. Замерли как перед боем. Фигуры на шахматных досках тоже застыли в ожидании. Отчего же медлит лейтенант Голубев? Командир сидит, ждет, и все приготовились слушать.
А лейтенанту было тягостнее всех. Он не артист, не привык играть на публику, а тут и командир, и друзья-товарищи. Что им сейчас по душе? Сейчас, в эту минуту? Попробуй-ка отгадай. У него тоже нервы и тоже сердце. Для себя он сыграл бы одно, а командир, может быть, хочет другое. Не спросить ли? Можно бы и спросить, да вдруг назовут то, что он не знает? К дьяволу полетит весь настрой. Э-э, была не была! Он взмахнул руками и заиграл.
С первых же звуков Жичин невольно закрыл глаза и сразу же ощутил: слушать так лучше, звуки обрели чистоту и прозрачность. Временами ему казалось, что он не только слышит, но и видит эти звуки — изящно порхающие мотыльки нежных расцветок.
Неожиданно звуки слились в четкую мелодию, и Жичин без труда узнал ее — «Аве Мария». Он просиял. Молодец Голубев, это хорошо, это прекрасно. Как он только догадался, что это самое лучшее, что сейчас можно услышать?
А звуки летели ввысь, выше корабельных мачт, выше облаков, выше «юнкерсов», и, казалось, следом за ними летит и он, Жичин, и его друзья-товарищи со славного крейсера.
Волшебные звуки стихли, Жичин открыл глаза. Молча, недвижно сидел у пианино уставший Голубев, в кресле у двери пребывал в полузабытьи командир корабля, рядом с ним безмолвно, боясь обеспокоить, стоял подтянутый капитан-лейтенант Вакуленко с сине-белой повязкой на рукаве — дежурный офицер. Не верилось… Не верилось, что минуту назад здесь, в салоне большой кают-компании, витала высокая песня-молитва, завораживая флотские души. Не верилось, что она кончилась: чудесные звуки до сих пор стояли в ушах, не отпуская ни ум, ни сердце.
— Благодарю вас, лейтенант, — тихо сказал командир. — Это то, что надо. Выше, пожалуй, и не залетишь. — Он нехотя встал, повернулся и оказался лицом к лицу с дежурным офицером. Капитан-лейтенант Вакуленко шагнул назад, вскинул руку к козырьку.
— Разрешите доложить, товарищ капитан первого ранга? Только что звонили из комендатуры. По причине просроченного увольнения задержан в нетрезвом виде наш краснофлотец Агуреев. Требуют прислать патрульного, чтоб доставить на корабль.
У Жичина заныло сердце. Нет, не от боязни. Взыскания он не боялся, он даже желал его. Не хотелось так быстро расставаться со звуками «Аве Марии». Не вовремя доложил Вакуленко, он и командиру, без сомнения, испортил весь настрой. Послал бы патрульного, а через час-полтора и доложить мог.
— Кто разрешил увольнение? — спросил, повернувшись к офицерам, командир.
— Я разрешил, товарищ капитан первого ранга. — Жичин встал, подтянулся.
— С приказом Военного совета знакомы?
— Так точно, товарищ капитан первого ранга. Утром на борту не было ни вас, ни комиссара, решил на свой страх и риск.
— Что ж, лейтенант, — трое суток домашнего ареста. Приказы надо выполнять, и выполнять точно.
— Есть трое суток ареста, — ответил Жичин.
— Скажите спасибо Голубеву. Когда б не он, плавать бы вам по губе гарнизонной.
— Так точно, товарищ капитан первого ранга! — В излишне отчеканенных словах, равно как и в веселом взгляде Жичина не было в эту минуту ни горечи, ни раскаяния.
— Что вы улыбаетесь? — спросил командир.
— Все правильно, товарищ капитан первого ранга!
— Лихо, — недовольно заметил командир. — Теперь отправляйтесь в каюту… — На языке у него было что-то еще, что-то колючее, но он сдержался и не сказал больше ни слова.
Не сводя с него глаз, Жичин чуть-чуть выждал, вскинул голову.
— Есть отправляться в каюту. — Молодцевато повернулся и вышел.
Придя в каюту, он снял китель и дал волю своим чувствам. Как бы там ни было, а дневным сомненьям и терзаньям теперь конец. Он подошел к зеркалу и в упор глянул себе в глаза. Что ж, глаза ясные, ни облачка в них, задорные искорки резвятся друг перед другом. Он поднялся на носки, смачно потянулся. Хорошо.
Выключив свет, Жичин прилег на диван, и тотчас же в гости к нему пожаловала «Аве Мария». Светлая, чистая, высокая. Хрустальные звуки, воспроизводимые молодой памятью, вольно плавали по каюте, а вдоволь наплававшись, медленно оседали в его сердце. Он боялся шевельнуться, чтоб не спугнуть это редкое чудодействие. Да-а, в звуках, конечно, больше души, чем в мыслях. Они чисты и непорочны. Помимо его воли к горлу подкатился теплый комочек, по телу поползли мурашки.
Мысли его перенеслись в Австрию, родившую Шуберта, но, кроме фашистских сапог и фашистской формы мышиного цвета, он ничего там не увидел.
А что ему, интересно, еще хотел сказать командир? Что он недоговорил?
После вечерней поверки, оглядевшись по сторонам, в каюту вошел мичман Кузин.
— Я на минутку, товарищ лейтенант, — заговорил он шепотом. — Знаю, что навещать вас нельзя, но у меня категорический наказ всех радистов. Велено передать, что Агурееву всыпали по первое число. Он, бедняга, даже расплакался, это уж совсем не по-флотски. А еще просили передать, чтоб вы шибко-то не маялись. Хлопцы все до единого переживают за вас.
— Спасибо, мичман, а теперь марш в кубрик. Корабельные установления должны выполняться, и выполняться точно.
Мичман козырнул и бесшумно исчез, оставив Жичину трогательное мужское сочувствие радистов. Ему было приятно, хотя он понимал, что радисты, отчитывая Агуреева, думали не только о нем, о Жичине, но и о себе. Он живо представил их гневные лица, запальчивые слова. «Пойми ты, Агур несчастный, ты не только лейтенанта наказал, ты нас всех наказал. Разве он пойдет теперь в случае нужда хлопотать за кого-либо? Теперь у начальства и ему прежней веры нет». Такую или похожую тираду, наверное уж, выпалил неуемный саратовец Максим Зубов.
«Пойду, Зубов, в случае нужды обязательно пойду и похлопочу, — мысленно отвечал ему Жичин. — А вот что веры прежней может не быть, это, пожалуй, резонно».
Долгонько еще Жичин не мог откачнуться от своих радистов, ему было хорошо с ними, а когда волнение слегка улеглось, он вновь вспомнил командира, и ясно ему стало, совершенно ясно, что именно командир недоговорил. Это не обрадовало Жичина, но он должен был членораздельно сказать себе словами командира: «Топай, голубчик, в свою каюту. Весь экипаж будет дело делать, а ты…»
Обидные слова. Хорошо, что командир не произнес их во всеуслышанье. Жичин вздохнул и устыдился своих мыслей: как будто не все равно, вслух высказаны эти слова или про себя, командир вымолвил их или же сам Жичин. Командир пощадил его, но разве это лучше? Он не мальчишка, чтоб жалеть его, он давно уже взрослый человек, ему доверено людьми командовать.
Жичин знал наверное, что корабельные офицеры не осудят его строго, может быть, совсем не осудят, а кое-кто и посочувствовать может, как это сделал штурман Митяшов. На флоте испокон веков гуляет поговорка: «Кто на губе не бывал, тот службы не видал». Жичину ни разу еще не доводилось сидеть на гауптвахте, и он совсем не возражал бы против нее, не говоря уже о домашнем аресте, если б это было в мирное время, а не сейчас, когда и город, и флот Балтийский находятся в жестокой осаде. Стыдно в такое время сидеть сложа руки в каюте. И перед командиром стыдно, и перед товарищами, и — главное — перед собственной совестью. Страна из последних сил тужится, чтоб остановить и обескровить врага, Ленинград держится на пределе человеческих возможностей, а ты должен лежать в каюте и поплевывать в потолок. Знает командир, хорошо знает, как наказать флотского офицера.
За дверью послышались осторожные торопливые шаги. «Наверняка ко мне», — подумал Жичин и не ошибся. В следующий миг дверь приоткрылась, и он услышал шепот лейтенанта Митяшова: «Темно. Ты спишь, Федор?»
Жичин не ответил и не открыл глаз. Будет сейчас сочувствовать, утешать, только этого ему не хватало. Лучше уж кто-нибудь пришел бы да выругал как следует.
Штурман с минуту подождал и затворил дверь. Слава богу, подумал Жичин. А кто, интересно, мог бы его сейчас выругать? Не пожурить, а выругать. Убежденно, чистосердечно. Митя Голубев? Не-ет. Успокаивать начнет, байки рассказывать. В одной из баек будет мораль. Чудный парень, душа человек, но в эти минуты Жичину требовалось совсем иное.
Неверов мог его выругать. Смачно выругать, от души. Начать с того, что Неверов, окажись он на месте Жичина, ни в коем случае не пустил бы Агуреева в город, не испросив разрешения командира или комиссара корабля. Кто-кто, а лейтенант Неверов приказа не нарушит, он родился офицером. В дополнение ко всему, на Жичина у него давний закоренелый зуб за постоянные насмешки. Их, наверное, и не было бы, этих шуток и насмешек — ни в военно-морском училище, где они вместе грызли флотские науки, ни здесь, на боевом корабле, — когда б Неверов спокойно к ним относился. Но он так худо, с такой яростью встречал любую, даже самую безобидную подначку, что Жичин подсмеивался над ним нарочно. И не только Жичин. Хотели приучить к шуткам, на флоте без них не жизнь. Так и не приучили.
Неверов, конечно, отругал бы его. Может быть, даже съязвить удосужился бы. И насмешка могла пойти в ход. Только где ты его возьмешь сейчас? Самому из каюты выходить нельзя, и он, Неверов, разумеется, не придет, коль скоро это запрещено флотскими уложениями.
Однако Неверов нашел возможность прийти к нему: он объявился Жичину во сне. Случилось это так. От долгого лежания в темноте с закрытыми глазами Жичина стало клонить в сон. Он тотчас же поднялся, разделся, застелил постель и улегся основательно, по всем правилам. Едва успел смежить веки, как куда-то провалился. Оказалось, не провалился, а взлетел на мостик. Подходила к концу его вахта, он уже поглядывал на часы, ожидая сменщика. По расписанию на смену ему должен прийти лейтенант Голубев, а пришел лейтенант Неверов. Пришел минута в минуту, ладный, самоуверенный, полный офицерского достоинства.
«Почему ты, а не Голубев?» — спросил его Жичин.
«А это не наше с тобой дело, — ответил Неверов. — Есть командир, есть старший помощник, они решают. По праву и по обязанности».
«А все-таки? — Жичин не унимался. — Что с Голубевым?»
«Не могу знать, не интересовался. Мне приказали, я выполняю. Не имею обыкновения спрашивать у командира больше того, что он счел возможным сказать мне сам. Никогда также не позволю себе решать вопросы, которые находятся в компетенции вышестоящего командира. И не потому, что не могу. Может быть, и смог бы, да не буду. Не положено».
Жичин помимо своей воли усмехнулся: образцовый офицер, ничего не скажешь. Эта усмешка мгновенно сняла с Неверова маску британской невозмутимости.
«Да, да, не буду, потому что не положено! — воскликнул он в сердцах. — Не по-ло-же-но! И это вовсе не пустяк, не формальность, а основа воинской организации. Если офицер этого не знает или не принимает близко к сердцу, он не офицер, ему надо подавать в отставку, немедленно подавать, потому что рано или поздно он может нанести серьезный, а возможно, и непоправимый вред государству. Слышал я твой лепет… На свой страх и риск… — Последние слова он произнес жичинским голосом, выделяя и чуть растягивая каждое из них, и это прозвучало так смешно, что Жичин не выдержал и расхохотался. Неверов же не повел ухом, он и не думал смеяться. — Мальчишество. Эдак ты и кораблем начнешь командовать, и флотом… на свой страх и риск. Допустим, случай с твоим радистом не так уж и серьезный. Но ведь лиха беда начало. Сегодня нарушение незначительное, а завтра бедой может обернуться».
«А голова для чего?»
«Голова для того, — перебил Неверов, — чтоб думать. Думать, как лучше выполнить приказ. Не нарушить, не обойти, а как можно лучше выполнить. Только так офицер может оправдать свое высокое предназначение».
Жичин хотел что-то ему возразить, но не успел — проснулся. И хорошо, что проснулся. Примерив свой сон и так и этак, он пришел к твердой мысли: возражать нечем.
Утром, не дожидаясь завтрака, он сел за стол и с остервенением взялся за дело. Впереди у него три дня и две ночи — время немалое. Надо заново проштудировать все уставы и все инструкции, капитально просмотреть все схемы аппаратуры, восстановить в памяти теоретические основы, почитать Толстого, Станюковича. Не мешало бы пройтись с карандашом в руках по Балтийской лоции — не век же новехонькому крейсеру торчать в Неве. Он составил подробный план, и дело пошло. Работалось хорошо, азартно. Все или почти все было читано и раньше, все вроде бы казалось знакомым, а воспринималось сейчас по-другому, и не сразу понял Жичин секрет этой механики. А секрет был простой: раньше он читал для преподавателя, чтоб сдать экзамен, а сейчас для себя, для дела.
Вестовой принес завтрак и в растерянности глядел на стол, заваленный бумагами, — некуда было ставить поднос. Жичин сдвинул схемы, и краем стола завладели большая тарелка с крошечной горкой перловой каши, тонюсенький ломтик эрзац-хлеба и стакан чая в серебряном подстаканнике.
— В кают-компании, товарищ лейтенант, все говорят, что вам повезло — трое суток загорать можно, — а вы ни свет ни заря уже за бумаги, — с укором выпалил вестовой, тверской колхозник Антон Савватеев, но в этом укоре Жичин услышал и простодушное одобрение. Кто, как не земледелец, может достойно оценить усердную работу, да еще ранним утречком.
— А что еще говорят в кают-компании?
— Говорят, что если бы капитан-лейтенант Вакуленко доложил командиру с глазу на глаз, вы бы, товарищ лейтенант, могли отделаться простым замечанием.
— А вот это было бы плохо.
— Почему же, товарищ лейтенант?
— Потому что я нарушил приказ Военного совета. Если человека за это не наказать, он нарушит приказ и в другой и в третий раз. И не только он — другие разохотятся, дай только волю. Не флот боевой будет, а сход крестьянский. Так что не утешайте меня, Савватеев, все правильно.
— Не буду больше, товарищ лейтенант. — Он улыбнулся. — На обед котлеты принесу.
Жичин позавтракал, и есть захотелось еще больше. При голоде это обычное явление, он уже привык к нему и потянулся за папиросой-спасительницей. Теперь рассвирепевший аппетит могли унять только папиросы. Хорошо хоть, что это добро на корабле пока без ограничения. Правда, если выкурить десяток подряд, начинала кружиться голова и к горлу подступала тошнота. Но совсем не обязательно было курить сразу целый десяток. Шесть-семь — и голод уже отступал — прямым ходом в немецкие окопы, как говаривал лейтенант Голубев.
За схемами и уставами день прошел быстрее, чем Жичин предполагал. Не все ему удалось постигнуть, что намечалось. Не успел. Зато все прочитанное отстоялось и осело в памяти крепко.
Поздно вечером зашел мичман Кузин. Зашел свободно, не таясь, как всегда заходил до вчерашнего дня. Жичин встретил его строгим недоуменным взглядом.
— Не сам, не сам, товарищ лейтенант. По приказу. Доложил старшему помощнику план завтрашних тренировок, он внес кое-какие коррективы и приказал согласовать с вами.
Жичин просмотрел план, остановив особое внимание на поправках старпома. Они, конечно, были не случайны, эти поправки.
— Старпом не объяснил свои коррективы? — спросил Жичин.
— Никак нет, товарищ лейтенант. Но приказал обязательно согласовать с вами.
— Похоже, стрельбы ожидаются, — тихо обронил Жичин, переводя взгляд с одной поправки на другую.
— Я тоже так подумал, товарищ лейтенант.
— Что ж, мичман, все дельно. Приказ есть приказ. — Жичин вернул ему листок с планом. — Как прошел день?
— Все в порядке, товарищ лейтенант. Никаких происшествий.
— Лучше, чем с командиром. — Жичин усмехнулся.
— Не лучше, — возразил мичман. — Все переживают за вас. Все до единого.
— Хватит об этом, мичман. Сколько можно воду в ступе толочь?
— На мое разумение, товарищ лейтенант, до тех пор, пока не расплескается.
— Идите-ка спать, философ.
Мичман ушел, а Жичин долгонько еще размышлял над его словами. Он, конечно, и сам знал, что радисты обеспокоены его наказанием, жалеют своего командира. Пострадавших всегда жалеют. Напоминание об этом вроде бы и приятно было, и лестно для лейтенантского самолюбия, но он тотчас же ощутил в себе заметную расслабленность. На память пришел случай из далекого детства. После изрядной отцовской взбучки он прибежал к матери за сочувствием. Мать, как водится, приласкала его — обняла, поворошила волосы, — и таким он показался себе несчастным, так стало себя жалко, что он, не желая того, разревелся. Казалось, конца не будет горьким соленым слезам, тяжким всхлипываниям и содроганьям. Он уже не помнил, как успокоился, помнил только, что после этого, обессиленный, измучившийся, проспал среди бела дня несколько часов подряд.
Не-ет, расслабляться ему нельзя. Ни в коем случае. Завтра и задуманное надо сделать, и упущенное наверстать.
Пока каюта проветривалась от застоявшегося табачного дыма, Жичин думал о том, что бы ему на сон грядущий почитать. Джек Лондон подошел бы, пожалуй, по всем статьям, но его похитил штурман. Неизвестно еще, кто сейчас больше нуждается в мужестве — Жичин или Митяшов. На глаза попался Станюкович, но Жичин, подумав, решил, что его лучше читать не на якоре в Неве, а в море, в дальнем походе либо перед самым походом. Остановился на Толстом. У Льва Николаевича и мужества предостаточно, и философии. А главное, о чем бы ни шла речь, перед глазами во всей тягости и во всем величии встает сама жизнь. Где найти лучшего учителя, чем жизнь?
Задраив иллюминатор, Жичин не спеша улегся и так же не спеша взял книгу. Полистал «Севастопольские рассказы» — интересно, но очень уж все знакомо, хотелось необычного, — дошел до «Отца Сергия». Вот что ему сейчас надо! Он читал эту повесть давно, в школе на уроках — выпросил на день у дружка — товарища Петьки Зимовникова. Это было чтение урывками, с оглядкой. Многое осталось тогда непонятным, загадочным. Однако мучения отца Сергия, его непреклонная воля и решительность вошли в память капитально.
Жичин читал неторопливо и, в сущности, постигал все заново. В жизни до сих пор пока ничто еще так не захватывало, как взяла в клещи и повела своей извилистой дорогой эта драматическая история. Пока дорога не кончилась, он не оторвался от книги ни на минуту. На нервный и голодный желудок с интересом читались редкие книги. Жичин мог сосчитать их по пальцам, и ни одна из них не могла идти в сравненье с историей отца Сергия.
Когда у Жичина бывала радость, он спешил поделиться ею с друзьями. Этой радостью не хотелось делиться ни с кем.
Второй и третий день наказанья пролетели пулей. Вечером третьего дня за столом в кают-компании его ожидала любопытная встреча. Офицерские места за столами раз и навсегда распределены по должностному принципу. Во главе кают-компании — старший помощник командира корабля. За одним столом с ним сидели командиры боевых частей, потом следовали столы начальников служб, командиров башен, батарей, групп. Вместе с Жичиным трапезу делили лейтенанты Голубев, Митяшов и Неверов.
Корабельная служба расписана по минутам, офицеры встречались лишь в кают-компании, и каждодневное общение за столом довольно часто бывало истоком доброй дружбы. Жичину было небезразлично, как встретят его друзья-товарищи после трехдневной отлучки. Ему хотелось первым делом повидаться с ними, с соседями по столу, самыми близкими людьми на корабле, и он вошел в салон в ту минуту, когда вестовой докладывал старпому о том, что стол накрыт. Он обдуманно выбрал эту минуту, чтоб у офицеров не было времени обратить на него внимание. Сперва друзья, потом все остальные.
— Товарищи командиры, прошу к столу, — торжественно произнес старший помощник и распахнул дверь в столовую. Без сутолоки, но и не задерживаясь, офицеры двинулись за старпомом.
Жичина, к его радости, вроде бы и не заметили. Он вошел в столовую последним, все уже уселись, и только его друзья по столу, приветствуя его появление, стояли навытяжку. Он сел, сели и они. Шутливый парад достиг цели — Жичину стало весело.
— Тебя в одиночестве-то не лучше кормили? — спросил лейтенант Митяшов.
— Лучше, — с усмешкой ответил Жичин. — Того и вам желаю.
— Мы бы с нашим удовольствием. — Штурман даже облизнулся. — Правда, Митя? — Он перевел взгляд на Голубева.
А Голубев то ли не слышал, то ли не захотел ввязываться в этот разговор. Он повел философскую речь о добре и зле, о том, что зло безродно, а у добра всегда есть дом, есть родина. Не особо надеясь, что эти слова произведут на друзей-соседей должное впечатление, он заметил для пущей важности, что высказанные им мысли принадлежат Льву Николаевичу Толстому и что он, Голубев, лишь полностью их разделяет.
Упоминание о Толстом всколыхнуло в Жичине собственные раздумья, навеянные ночным чтением, но воли этим раздумьям он не дал. Ему не очень ясно было, с какой целью затевал Голубев этот разговор о добре и зле. Подкрепить душевной щедростью его, Жичина? Вроде бы ни к чему, он не нуждался в подкреплении, и Голубев должен был бы если уж не знать, то догадаться об этом. Защищать Жичина от Митяшова не было никакого смысла. Может быть, все дело в Неверове?
Едва Жичин глянул в его сторону, как Неверов, махнув рукой, напустился на Голубева.
— Хватит тебе философию разводить. Неужели не надоело? Главное в том, что Федор теперь полноценный моряк, испытавший всю флотскую службу. Теперь и весь стол наш полноценный. А ты опять в заумь ударился…
В другой раз Голубев мог и не пропустить эту тираду мимо ушей, теперь же он лишь расцвел в улыбке.
— Неужели и ты на губе бывал? — спросил Митяшов. — Сдается мне, чужие заслуги себе приписываешь.
— Представь себе — не приписываю, — весело ответил Неверов. — Губу испытал дважды.
Да-а, удивил Жичина Неверов. И Голубева удивил, и Митяшова.
В этот вечер Жичину предстояло еще одно лицезрение. Нельзя сказать, что он терзался опасениями за эту встречу, но мысли его возвращались к ней то и дело. Он думал о ней в каютном уединении, не давала она ему покоя и сейчас, после скудного, но веселого ужина с друзьями. Шаги свои он вроде бы обмозговал заблаговременно, теперь не потерять бы свой лад.
Прошел час, и он спокойно направил свои стопы в кубрик. Молодцевато спустился по крутому трапу, выслушал доклад мичмана Кузина, повернулся к строю.
— Здравствуйте, товарищи.
— Здравия желаем, товарищ лейтенант!
На него уставились десятки глаз, одна пара пытливее другой. Он знал, чувствовал: на уме у них самое доброе, не виноваты же они в том, что их гложет любопытство. Конечно же, они хотят знать, какое будет наказание Агурееву. Жичин держался спокойно, а глаза его сами, без ведома хозяина, потеплели, заискрились, и он тотчас же увидел их отблеск в глазах радистов, смотревших на него с искренним сочувствием. Было одно любопытство, а теперь и сочувствие. Разве от них скроешь что-либо?
На Агуреева он не смотрел, не хотел видеть его смятения, но ощущал его всем сердцем, каждой своей клеткой.
— Знаю, — сказал Жичин, — что эти дни были плодотворными. — Он отступил шаг назад, чтоб лучше видеть весь строй. — Отработаны все поставленные задачи, хорошо отработаны. Я лично в этом не сомневался. Молодцы. Завтра предстоят более серьезные дела. Обращаю особое внимание на связь с корректировщиками. Все. Желаю удачи.
Он козырнул и пошагал к трапу. После вечерней поверки он обычно задерживался в кубрике и вел со своими военморами душевные беседы. Сегодня он изменил этому правилу, пусть беседы по душам будут без него. А они будут, будут, эти беседы. Как им не быть, когда командир получил строгое взыскание, а главный виновник отделался испугом? Он, Жичин, тоже, конечно, виноват, но, не попади Агуреев в комендатуру, Жичина могли даже похвалить за добрую инициативу. Хлопцы прекрасно это знают.
У самой каюты Жичина догнал мичман Кузин.
— Товарищ лейтенант, разрешите напомнить? Вы не забыли про взыскание Агурееву?
Нет, мичман, он не забыл, такие вещи не забываются, но напоминания об этом он ждал, оно весьма кстати.
— Проходите, мичман. — Он открыл каюту, пропустил гостя. — Садитесь. — Мичман медлил, ждал, когда сядет Жичин. — Садитесь, садитесь, я трое суток сидел, надоело. — Он прошелся по каюте и тоже сел.
— Видите ли, мичман… Если говорить по существу, Агуреев уже наказан, изрядно наказан своими же товарищами. Не так ли?
— Так точно, товарищ лейтенант, но он совершил серьезный проступок и по уставу… Вы же лучше меня знаете, товарищ лейтенант.
— Объявите ему выговор либо замечание. Как сочтете нужным.
Мичман сразу повеселел, заулыбался.
— Спасибо, товарищ лейтенант. Не смею больше утруждать вас. — Он встал.
— Одну минуту, мичман. На связь с корректировщиками первым номером поставьте завтра Агуреева. Задача ответственная, а радист он первоклассный.
— Так точно, товарищ лейтенант, но после серьезного проступка…
— Вы, кажется, собирались больше не утруждать меня?..
— Есть поставить Агуреева первым номером!
— Доброй ночи, мичман.
Утром следующего дня по кораблю вихрем пронесся сигнал боевой тревоги. Через две минуты — секунда в секунду — старший помощник доложил командиру: корабль к бою изготовлен. Экипаж замер в ожидании. Тишина после боевой тревоги бывает обычно недолгой, но она всегда тягостна. Скорее, скорее бы. И, будто подстегнутая этой всеобщей мольбой, раздалась команда. На этот раз она предназначалась орудийным башням и радиорубке.
Жичин стоял на сигнальном мостике и во все глаза смотрел, как разворачиваются, нащупывая нужный вертикальный угол, все три башни. Вот они остановились, нацелив грозные стволы на юго-запад, застыли на мгновенье в неподвижности и — ба-бах, ба-бах, ба-бах! В морозном воздухе строенные залпы прозвучали сухо, совсем не страшно. Корабль зашатался, заходил из стороны в сторону.
И вновь тишина. Из стволов тянулись струйки белых дымков, густо пахло порохом. Наступил черед корректировщиков и радистов. Если они сработают хорошо, пристрелка на этом может закончиться, открыв дорогу точным залпам. Жичин, конечно, в первую голову думал о своих радистах, об Агурееве. Ожидание было мучительным, и он, чтоб отвлечься, остановил взгляд на набережной, на жилых домах, глядевших своими окнами прямо в жерла корабельных орудий. Снаряды, должно быть, пролетели над самыми крышами, не хотел бы он быть на месте жильцов в те минуты.
Дрогнула кормовая башня, выбросив языки пламени, прогрохотал залп, и на лице Жичина появилась робкая улыбка. Он ждал залпов носовых башен, но их не было, вероятно, потребовалась новая корректировка. Минуты через три кормовая башня громыхнула новым залпом, а следом за ней, опережая одна другую, бабахнули обе носовые. И — пошло-о! Залпы слились в сплошной гул, корабль раскачивался и дрожал, беспрестанно дрожал, как в лихорадке. На минуту у Жичина появилось ощущение, что красавец крейсер не выдержит и где-то даст трещину, но оно безвозвратно растаяло в грохоте канонады. Жичин не стрелял, не держал связь с корректировщиками, а душа его радовалась, пела. Даже тяжелый запах пороха, окутавший весь корабль, был приятен.
По окончании стрельб, сорвавших, как стало известно, крупную атаку противника, башенным комендорам и радистам была объявлена благодарность Военного совета.
Докладывая Жичину о действиях радистов, мичман Кузин не смог удержаться от доброго слова в адрес своего командира.
— Нет, товарищ лейтенант, что ни говорите, а мне за вами не угнаться. Мне и в голову не пришло, что после провинности Агуреев будет работать как зверь. Рекорд скорости, и ни единой ошибочки.
Это была лучшая похвала, какую Жичин когда-либо слышал.