Сама земля маньчжурская, казалось, насторожилась и затаилась. В безмолвии теснясь друг к другу, как ратники перед сражением, деревья, широко расставив свои руки-ветви, как будто норовили не пускать в долины чужаков. Ручьи и речки, ужавшись за зиму и не набравшись силы запоздалою весной, бежали неприметно. Не слышно было птичьих голосов, да и зверье укрылось в норах и чащобах.
Оскалив пасть зубастую, желтый дракон, казалось, спустился сам с полотнища знамен на эту землю, и замерла она тревожно под грузом многотысячной толпы людей, повозок, пушек. Нашествия такого ей уж давно не доводилось испытать. Нестройными рядами брело в маньчжурских землях войско Сына Неба. Разворотить осиное гнездо, что свил Нурхаци, и племя все его срубить под корень — таков приказ. Иначе не вернуть покой для Поднебесной. Но рядовое воинство, вся та безликая толпа, что под знаменами с драконом шла, меньше всего пеклась о Поднебесной. Ее гнало в маньчжурские пределы лишь серебро да ожидание добычи. Наемная орда шла отрабатывать задаток и, грабя, поживиться — не землю защищать, где предки жили испокон веков. И стоило им деньги получить, как в пекло одурело лезть уж многим расхотелось. «Достаточно того, что чрез чащобу леса продираюсь и волоку притом копье и меч, карабкаюсь по сопкам. И столько нас, что не разобрать потом, кто лез вперед, кто прятался за спину», — так думал каждый.
Вот не одно уж ли осталось за спиной, а дикарей все не видать. «Наверное, застанем мы врасплох их, — так рассудил Ду Сун, — и потому надо спешить». Очень уж хотелось Ду Суну управиться с Нурхаци самому и не делиться почестями, славой с цзянцзюнями другими{1}. Их трое было, и на них смотрел он с самого начала как на соперников своих и только. «Любой ценой я буду первый, — играя желваками, упрямо про себя твердил Ду Сун. — А этот сброд, которого главою поставлен я, жалеть причины нету. Пускай передние под ноги задних лягут через дороги эти, топи и ущелья».
Вот на пути река. Она у них зовется Хуньхо-бира, Какой ей быть еще? Вода ее спокойна, но мутна, и потому она на вид как пыльная, но зыбкая дорога. По ней ногами не пройдешь. Не проползешь на животе. Лодки нужны. Они, однако, где-то тянутся в обозе. «Лодок не ждать! — команду дал Ду Сун. — Этот ручей пройти, кто может как. Кто вплавь, кто бродом. И скорей!»
Сколько ко дну пошло, сколько отстало — не до того было Ду Суну. Уж где-то близко должно быть логово Нурхаци. Скорей туда!
Он храбрый воин был, Ду Сун, и только. В стремлении своем скорее взять врага за горло он так спешил, что не успел разведать, где тот и что{2}. Нурхаци же и люди все его (земля родная их хранила) уже давно внимательно следили, куда ведет свои войска Ду Сун. Какой-то посвист вдруг раздался, и эхо, отзовясь, угасло. Ко звукам этим Ду Сун остался безучастен: «Что птичьи дела ему?» И невдомек храбрейшему Ду Супу, что то не посвист птиц, а разговор дозорных Нурхаци.
В прерывистом звучании птичьих голосов порою чудилось сороки стрекотанье. Оно уверенности придавало тем из маньчжур, что слышали его: видать, дает так знать через сородичей своих та птица вещая потомку своему Нурхаци-государю, что с ним она и не оставит с людьми его в беде.
— Со мной сейчас три старших сына и племянник, который мне как сын родной. Они, сыны мои, давно уже не сосуны. Как не сейчас попробовать им силы и показать, на что они способны! А пестуном, — немного поразмыслив, решил Нурхаци, — Эйду им будет.
Вот завиднелись горы впереди, вернее, пара сопок, слитых в основание Сарху. А уж от них до ставки Нурхаци каких-нибудь ли 60. Они б, конечно, не заняли столь много времени, коль ехать просто в паланкине да по наезженной дороге. А тут — тропа войны. Она извилиста, узка, на ней самой препятствий тоже много. Вот встало на — пути селение Гяйфан. Оно подобно валуну легло в развилке сопок. Часть войска своего Ду Сун оставил осаждать Гяйфан, куда уже приспели на подмогу сыновья Нурхаци, о чем еще не знал Ду Сун. Гяйфан остался осажденным в стороне. Ду Сун пошел в обход. А у подножия Сыарху его уж ждал Нурхаци с войском основным.
Сражение, вспыхнув около полудня, еще и ночью длилось. Ночная темень равно застилала глаза китайцам и маньчжурам, по-разному, однако, видели они, Маньчжурам не чужими были здешние места. Знакомы были каждая низина, возвышение, и знали потому они и ночью, куда ступить, а где залечь. Врага не видя пред собой, китайцы принялись напропалую палить из ружей. Не причиняя зла маньчжурам, пули выказывали лишь расположение стрелков. По вспышкам пороха маньчжуры стали бить из луков. От смертоносных стай маньчжурских стрел китайцам не было спасения. А поутру, чуть небо засветилось, маньчжуры врукопашную со всех сторон пошли, последним в жизни сделав утро то для многих из людей Ду Суна. О том он не успел узнать, упав с пробитым горлом навзничь и пальцами вцепившись в редкую траву.
Пошевелив затекшими перстами опущенной руки, Нурхаци, подняв ее к лицу и повернув ладонью, пальцем большим указательный пригнул: «Уж нету одного», — с удовлетворением деловито произнес. И следом уже, заботы не скрывая, добавил: «Больше осталось».
— Страшнее враг не тот, что впереди, а тот, что за спиной, — внушал Ма Линь помощникам своим, пред тем как выступить в поход. И словно в подтверждение слов своих глазом косил (Ма от рождения был крив на левый глаз), и казалось, что он высматривает кого-то сзади.
И войско так повел свое Ма Линь, с оглядкой, чтобы с тылу не ударили маньчжуры.
Едва лишь от Телина отойдя, Ма войска часть оставил для прикрытия, а с остальным, не торопясь, отправился вперед. Спешить не надо, говорил Ма Линь, поскольку силы надо сохранить для схватки, и потому привалы делал он частенько.
Прикрытие, которое Ма Линь оставил у Телина, Нурхаци снес мгновенно, вроде того как в половодье поток сметает заплот из хвороста и глины, и ринулся на основные силы. От неожиданности оторопев, Ма Линь толком не знал, что предпринять. Распоряжение отдавал одно, а следом говорил другое. Пришло в смятенпе войско, чем только помогло маньчжурам. «Нам не спасти наших людей», — кося сильнее глазом, скороговоркой произнес Ма Линь, слюну сглотнув от напряженья. «Копя подать?» — его спросили. В ответ он только головой кивнул. И поскакал медлительный Ма Линь так быстро, что в ушах свистело. С горсткой помощников своих спешил укрыться он за стенами Кайюани.
Ехеские ополченцы, которым надлежало помогать Ма Линю, услышав о разгроме его войска, в свои пределы вернуться поспешили, чтоб избежать встречи с маньчжурами Нурхаци{3}.
А между тем к ставке Нурхаци Лю Тин уж приближался. Числом китайцам уступая, маньчжуры норовили их сдержать при помощи завалов. Но дерево бессильно пред огнем: люди Лю Тина наловчились завалы поджигать на расстоянии. И оттого духом воспрянули китайцы.
— Хватило б только пороха, чтоб выжечь логово дотла, — прикидывал Лю Тин, лицо кривя от дыма.
— Начальник где? Начальник где? — послышались вдруг где-то голоса.
— Пойди узнай, в чем дело там, — сказал Лю Тин своему порученцу. — А если что серьезное, веди самих тех, кто кричал.
Взглянув на ратников троих, Ду Сун прислал которых (лишь мельком порученец объявил), Лю Тин листок бумаги развернул. И сразу бросилось в глаза, — писал Ду Сун все в спешке. Знаки легли размашисто, неровно. Немудрено: уведомлял Ду Сун, что он теснит Нурхаци и пускай спешит Лю Тин скорее на помощь, чтобы не дать сбежать злодею.
Ничуть не усомнившись в том, что люди присланы Ду Суном (печать его письмо скрепляла), Лю Тин повел людей своих туда, где ждал уж их Нурхаци. Как обмануть Лю Тина, он придумал. Средь взятых в плен китайцев нашел таких, которые за щедрую награду согласие дали отнести письмо Лю Тину. А печать, которою письмо скрепили, нашли на поясе убитого Ду Суна.
Едва войско Лю Тина приблизилось к подошве сопки Абдали, из зарослей послали тучу стрел маньчжуры. Их предводитель — четвертый бэйлэ Хунтайджи — довольно хмыкнул, увидя, как стрелы разят никаней. Предупреждал недаром он своих людей: «Стрелять начнете разом, когда покажутся они у края той ложбины». Исполпили все точно, как наказал он, и потому в какой-то миг телами мертвыми взбугрилось поле.
Лю Тин, однако же, не растерялся. Сам выступил вперед, смятение среди своих людей остановил, и те приняли бой. Упорное сражение разыгралось, и вот в самый разгар его Лю Тину донесли: «Идет подмога к нам!» Потом и сам Лю уже явственно увидел, как войско с запада к нему китайское идет. Сомнений не было: одежда и знамена были китайскими. «Но что это? — Лю Тин вдруг закричал. — О, небо…» Прибывшие на помощь люди рубить, колоть взялись бойцов Лю Тина. То был бэйлэ Дайшань. Людей своих привел на помощь брату. И сообща они покончили с Лю Тином{4}.
Под грузным телом скрипнуло сидение. Иль это только показалось? Поерзал Кванхэ-гун, хотел проверить, скрипел ли трон иль только померещилось ему. «Почудилось, наверно», — и любовно он подлокотники погладил. Не мешкая он занял это место и делал все, чтобы подольше усидеть, хоть права не имел на то. Как в детстве говорила мать, сладкий кусок охота слопать всем, и потому спеши быть первым. А кто потянет тоже лапы, по ним сильнее бей, а по голове — еще надежней будет.
К весне той, памятной, отец-ван слег. Обыкновению изменив, уже не выходил в дворцовый сад он полюбоваться цветением сливы. И тронный зал стал пустовать. В личных покоях ван уединился. «Почти что не встает, — шептал на ухо одному из сыновей его, Кванхэ, верный человек,_больше лежит». От этих слов как часто билось сердце и на ладонях выступал пот. «Видно, ван умрет вот-вот. И кто тогда сядет на трон? — Кто поспешит и ждать не станет? — Так говорил себе наложницей рожденный Кванхэ-гун. — А я-то уж не стану медлить. В отличие от тех двух вана сыновей, которые на трон права имеют, надеяться мне нужно только на себя».
— Государь умирает, — эти слова, которые выкрикнул слуга, выйдя из покоев вана, разнеслись по всему дворцу и за его пределы. Кванхэ напрягся весь, как тигр перед прыжком, никак себя не выдавая. И, затаившись у себя, известий новых ждал.
В помещении, примыкавшем к королевским покоям, собрались придворные. Томительное, напряженное ожидание читалось на многих лицах. Оно усилилось, когда из комнаты вана вышел евнух, держа в руке листок бумаги. «Когда я умру, — гласила записка, — пусть Кванхэ-гун будет добр к наследнику-отроку»{5}. Прочтя записку, сановники тут же послали её куну. С ней ознакомившись, ничем себя не выдал он, поклоном выразив почтение к воле вана. Второй записки, что послал умиравший отец, кун не читал сам, но содержание ему её пересказали слово в слово. «Семи сановникам государства. Я умираю. У меня лишь одно желание. Мальчик юн, и меня не будет здесь, чтобы увидеть, как он возмужает. Обращайтесь с ним ласково»{6}.
Ван повернулся к стене и замер. Лекарь, что не покидал королевских покоев, склонился над недвижным телом и отошел, сокрушенно разводя руками.
Пальцами крепкими держа печать, вчерашний сын наложницы и вана Кванхэ-гун, а нынешний правитель Чосон скрепил указ свой первый: «Чвасана Ю Енгуна в ссылку».
С первым врагом внутри управившись, уведомил, как повелось, владыку Великой страны, что ван теперь в Корее — Кванхэ.
— А почему не старший сын покойного, Имэ-гун, стал чаосяньским ваном? — насторожился минский двор. — Нужно доподлинно узнать, в чем дело тут{7}.
— Что будем делать? — спросил ван своих наперспи-ков, когда посланец минского двора в Сеул ради дозпа-ния прибыл. — Ведь Имэ нет сейчас в столице. Он в заточении на острове Кёдон.
— Сдается мне, — первым ответил Ли Ичхуп, — что хлопотно вести его сюда. Достаточно будет того, что голову его покажем посланцу минского двора.
— Нет, нет, — затряс седою головой престарелый Ли Ханбок, — этого никак делать нельзя.
— Ну ладно, — согласился Кванхэ-гун. — Пусть привезут Имэ в столицу.
От отвращения лицо у минского посла перекосило все. Перед ним стоял мужлан какой-то. Весь грязный, волосы висят патлами. Вместо одежды— вонючие лохмотья. «Извольте лицезреть, как Вам было угодно, Имэ-гуна», — с почтением в голосе представил куна Кванхэ-гун. Минский посол оторопело поглядел на вана и замахал руками: «Довольно, видеть больше не хочу его» — и нос зажал, так смраден был мужик, которого за куна выдавали. Отправлен был Имэ обратно туда, где в ссылке прежде находился. И там остался навсегда. Ему по предписанию вана отравы с нищей дали.
Наказ отца заботиться о сводном младшем брате Кванхэ-гун из памяти своей не выбросил. Юнца, которому лет было шесть иль семь, отправил в ссылку на остров Кан-хвадо, подальше от столицы. А матери его, вдовствующей королеве, сказал: «Мне батюшка велел заботиться о братце. Ему столичный воздух вреден, а там, на Кан-хвадо, так дышится легко!»
Напрасно в стены колотил и звал на помощь мальчик-принц, когда невыносим стал запах гари. Печку под комнатой его поставили нарочно, чтоб удушить наследника престола. Так сделать надоумил любимчик вана Ли Ичхун{8}. На пальцы поглядев свои, Кванхэ-гун глубокомысленно изрек: «Никто сказать не может, что руки я испачкал кровью брата».
Из тех, кто более всего опасен был, осталась королева-мать. С нею управиться сложнее было. В том отдавал себе отчет Кванхэ-гун. Она лишилась сына-малолетки, и мира от нее никак не жди. Враз не покончить с ней — опасно. Смутой великой дело может обернуться. А лучше будет, коль исподволь свести ее на нет.
И для начала Кванхэ-гун приказал, чтобы вдовствующая королева оставила свои хоромы, а жила в его дворце. Не в ссылке, но и не на свободе. Что делала, что говорила— теперь известно вану все: здесь даже стены слышат.
Известно также вану, что ненавидим он в стране. Трон силой и обманом захватил и площадь главную столицы чуть ли не в бойню превратил. Вельможа, что чэ-саном был при прежнем ване, был палачом распластан вдоль спины{9}. А сколько было срублено голов простым и знатным!
— Вот если б вдовствующая королева взяла бразды правления в свои руки, — все чаще стали говорить то там, то тут, — тогда бы жить всем легче стало.
Об этих разговорах-пересудах доносчики спешили рассказать и на словах, и на бумаге вану. А как тут не спешить, когда казна пустеет на глазах? Чем раньше рвение свое покажешь государю, тем награжден быстрее будешь ты.
— Ну, коли так, — скрипел зубами Кванхэ-гун, — тогда мы скажем про нее такое…
— Она колдунья! — провозгласили королевские глашатай. — Ходила на могилу матери вана и колдовала там, желая так наслать на вану порчу{10}. Напрасно надрывались глашатаи, никто не верил в это колдовство.
— То ничего, — утешил усан Хан Хёсан. — Найдем для бабы этой мы не одно, а десять обвинений. В какие-то из них поверят все равно.
Вот в десяти проступках тяжких обвинили вдовствующую королеву. Сводились к одному, однако, все они — всемерно норовила помешать тому, чтоб нынешний сидел на троне ван. И для того просила даже страну Вэ вмешаться: послать войска и свергнуть власть в Сеуле{11}.
— Это — измена государству, — побагровев лицом, ван потрясал докладом, в котором Хан перечислял проступки. Придворные молчали, очи потупив.
— За преступления свои, — возвысил голос ван, — вдовствующая королева заслужила смерть. Но я великодушен и дарю ей жизнь. Однако наказание она получит. Для назидания другим, — многозначительно добавил Кванхэ-гун.
— Отныне вдовствующая королева, — гласил указ вана, — ничего не будет получать из казны. Отменяются визиты почтения, ее брачное свидетельство подлежит сожжению, и все ее праздничные украшения изымаются. Отныне она не имеет права покидать личные покои, где будет находиться под стражей{12}.
— Ну вот теперь, — уединившись в тронном зале, сам говорил себе ван, — считай, что ее нет. Она жива еще, а будто в склепе. Итак, врагов внутри страны, которые б могли мне чем-то угрожать, пожалуй, нет.
И у государя Великой страны нет повода быть недовольным мною. Потрафил я ему, послав против злодея Ногаджока ратников своих. А полководцы, что их повели, доверие мое стараться будут оправдать, поскольку двое их. И каждый хочет усерднее другого показаться.
По подлокотникам захваченного трона опять провел руками Кванхэ-гун. «Опять же вот, и тут их двое, — он продолжал беззвучно говорить с собой. — В соседстве ближнем у меня сейчас их двое: Великая страна и владение Ногаджока. То, первое, подальше будет, а второе, считай, под боком. И тут приходится держать ухо востро, особенно, как свара между ними разгорится. Решу-ка я вот как: наше войско выступит на подмогу Великой стране и там на месте разберется: кто будет верх брать — того держаться. Об этом всем уже я Кану наказал{13}.
Растеряв из-за расстояния и толщины дворцовых стен первоначальную силу своего звучания, Большой колокол приглушенным вздохом, словно сожалея, что день кончился, напомнил о наступлении ночи. Отзвуки его еще, казалось, не покинули тронного помещения, как на пороге неслышно появилось двое евнухов.
— А, — поднялся с места Кванхэ-гун, — пора идти в молельню.
Он шел набычась, тяжело сопя. За ним неслышно следовали слуги. Их приход прервал было рассуждений нить, но вот она опять соединилась: «Как там дела у Кана с Кимом? Не пожалею свеч, молить я буду Небо, чтоб помогло оно мне выбраться из этой передряги с Ногаджоком».
В приземистом, без окон помещении, чадя, оплывали свечи. Их неяркий огонь от нехватки воздуха трепетно вздрагивал, отбрасывая слабые блики на стены. Моление затянулось. Осторожно ступая, евнухи убирали огарки и ставили новые свечи.
Излив в мольбах Небу свои страхи и опасения, Кванхэ-гун почувствовал облегчение и умиротворенно прошествовал в опочивальню.
Несколько дней яростно бился о сопку ветер. Его словно приводил в неистовство тяжелый шелковый стяг, — водруженный на ее вершине. Толстое древко знамени под ударами ветра гудело, но не сгибалось, а полотнище то разлеталось, то спадало. Затихал в бессильной ярости ветер, отступаясь на время от стяга, чтобы с новой силой приняться за него.
— Вон оно, чаосяньское войско, — срывающимся от радости голосом закричал юцзи Цяо Ицзи, показывая на знамя, и поспешил со своими людьми к спасительной сопке{14}. За остатками отряда Цяо неотступно шли маньчжуры бэйлэ Амина и Хурханя. Им не терпелось добить уцелевших после недавней схватки.
Переведя дыхание, юцзи стал сбивчиво рассказывать, как весь отряд его был разгромлен, что, видно, неоткуда ему и Кану ждать подмоги. «Наши пешие ратники и наши воины, — поведал Цяо, — считай, все полегли в урочище Фуча{15}. Того бы не было, наверное, — вздохнул Юцзи, — если б не ливень. Он вымочил весь порох и оружие огненного боя, которого у дацзы не было. Стрелам же дацзы дождь не помеха»{16}.
Досады не скрывая, Кан кривил рот: «Считай, навел на нас людей Нурхаци этот юцзи». Но вслух сказал тому: «Конечно, будем держаться вместе. Тут, — жест широкий сделал, — места хватит всем. Так что располагайтесь».
Едва юцзи ушел к своим, Кан горестно вздохнул: «Ён-ван прогневался. Знать, не доволен он, что мы на рать пришли сюда. Причин тем более не вижу, — сказал следом себе, — идти наперекор наказу государя».
«Не двигаться, стоять на месте», — распоряжение отдал товансу своему войску. А исиум, что распластался на боевом знамени, ощерив пасть и вытянув длинный раздвоенный язык, как будто недовольный тем, что сказал Кан, весь трепетал и бился в ярости, бессильный не то, что защитить, но и сойти на землю с ткани. И словно в знак согласия с ним, задорно развевался конский хвост у древка, а на оконечности его — павлиньи перья. «Можно подумать, — горько усмехнулся Кан, — что победили мы, а не Ногаджок». И к стягу подойдя, негромко бросил порученцу: «Убрать его».
— А как же быть с чяндэ? — спросил у старшего его помощник бесстрастным голосом с видом таким, как будто спрашивал: «А отпадет сегодня ночью тот желтый лист на дубе одряхлевшем, что рядом с чяндэ?»
Кан промолчал. Не глядя на Кима, вяло махнул рукой, но не сказал: «Да будь, что будет». — «А ведь чяндэ, — подумал следом, — на время делается. В походе только. А он окончен, видно».
— Горчичный стебель, — Ким пробурчал себе под нос, но так, что слышал Кан. Раздумывать не стал, однако, тот, подразумевал кого или что помощник: его ли, Кана, или уже ненужное строение.
Уединившись у себя в шатре походном, Кан склонился над листом бумаги. Потом велел позвать толмача Пак Сон Ге. «Вот тебе письмо. Свезешь к людям Ногаджока, — сказал негромко. — И дождись ответа».
Выйдя из шатра, Кан глядел, как, осторожно ступая, конь Пака спускался вниз, В посвисте ветра за спиной, казалось Киму, расслышал он злорадство. Уж не растрачивая более себя на схватки со стягом, ветер настойчиво дул Паку в спину, в хвост лошади его, как будто подгоняя.
Под настороженными взглядами четырех бэйлэ Пак Сон Ге чувствовал себя неловко. Делая над собой усилия и часто облизывая пересохшие губы, он пересказывал точь-в-точь все, что было написано в письме Кана. «Мы пришли сюда не по желанию — говорил Пак, стараясь, чтоб голос звучал как можно убедительней. — Ранее вакэ совершили вторжение в нашу страну. Захватили наши города, грабили нашу землю. Когда мы бедствия великие терпели, «Отец Чосон», то бишь владыка Минской державы, помог нам войском своим, и вэном были изгнаны. А ныне ради лишь того, чтобы отблагодарить правителя Высокой страны, пришли сюда мы»{17}.
Увидя, что последние слова вызвали недобрую ухмылку у одного из бэйлэ и смешок у другого, Пак в какой-то момент сбился и, уже горячась, продолжил: «Если вы успокоите нас, то мы тут же перейдем на вашу сторону». Судорожно сглотнув слюну, Пак кончил так: «Там, в ставке главноначальствующего Кана, только наши, корейские войска. Из минских ратников у нас укрылись лишь один юцзи да сопровождающие. Мы их вам выдадим, конечно»{18}.
— Ладно, — ответил старшин из всех, бэйлэ Дайшань, — ты подожди пока. Дадим ответ тебе мы вскоре.
Однако время не ждало. В том бэйлэ отдавали все себе отчет. Пересылать отцу письмо да ждать потом еще ответа — дело грозило затянуться, и надолго. А войско чоухяньское-то было цело, и всякое могло случиться. Посовещавшись меж собой, бэйлэ сказали Паку так: «Коль вы намерены нам покориться, то пусть сперва к нам явится ваш главный военачальник. В противном случае — мы будем воевать».
Послание ответное прочтя, Кан порешил из-за себя поторговаться. Сам не поехал он к маньчжурам, а послал к ним человека так сказать: «Если мне сегодня ж, перед закатом, выехать, то опасаюсь, как бы войско мое не всполошилось и не разбежалось. Поэтому пусть первым приедет к вам сдаваться мой помощник».
— Согласны, — так бэйлэ Кану отвечали.
Лоснящийся от жира рот бэйлэ Дайшань утер ладонью левой руки, а правой хлопнул по плечу сидевшего С ним рядом Кана. Поежился слегка военачальник. «Ты верно поступил, — повернув к Кану раскрасневшееся от вина лицо, прохрипел Дайшань. — Ведь за пять дней каких-то мы обратили в грязь такую рать огромную никаней. Где уж твоему-то войску было перед нами устоять? Да ладно. Пей сейчас и ешь. Мы угощаем, а наш отец тебя еще получше встретит».
Поутру Кана и прочих корейских военачальников повезли в ставку Нурхаци. Отъехав немного, Кан придержал коня и оглянулся. На вершине скалистой сопки Гулаку уже не развевался его стяг. Задержав взгляд на вершине, Кан скользнул взором по подножию сопки и тронул коня. Скала живо напомнила ему превратности собственной судьбы: то сидел в чяндэ на вершине горы как предводитель войска, теперь же трапезовал у ее подножия с теми, против кого пришел воевать. «О, Небо, — подумал про себя Кан и вздохнул негромко. — Все мы выполняем свой долг. Только по-разному его мы исполняем. Юцзи Цяню долг велел повеситься. Мне — в дружбе клясться дикарям».
Спешившись, Кан шел за маньчжурскими воинами. Привычный приказывать другим, он шел сейчас покорно, куда ему велели. «А кто велит идти-то? Кто? — Всего-то-навсего дикарь, хотя и имя есть, чтоб как-то отличать среди ему подобных.
А вот и он. Сидит на троне вроде. И издали уже желтеет, словно персик зрелый. Одежды золотые напялил на себя, а когда рожу мыл в последний раз, и сам забыл, наверное. Он не один встречать собрался нас. Вокруг него по сторонам толпятся молодицы. В ушах серьги с каменьями блестят{19}. А баб-то он зачем собрал тут?»
— Остановись, — взял Кана за рукав какой-то вдруг маньчжур дородный, — не приближайся больше и поклонись нашему государю.
Кан встал, но не сдержался: «В своей стране я занимал достаточно высокое положение и благодаря ему могу стоять гораздо ближе». Кана провели вперед, и он небрежно преклонил колени один раз и встал. Лицо Нурхаци исказила недовольная гримаса, заерзал он на месте. Что-то сказал негромко. Дородный маньчжур побежал к Нурхаци и подобострастно склонился перед ним. Выслушав указания, подскочил к Кану и, зло вращая глазами, стал трясти за плечо: «Кланяйся, кланяйся с почтением!» У стоявшего сзади Кана Кима кровь отлила от лица: «Какое унижение для полководцев вана!», но лишь настал его черед, безропотно пал ниц пред Нурхаци{20}.
Ян Хао, цзинлюэ, по комнате прошелся. Встал у окошка, постоял. «Я, вроде, сделал все, что мне посильно было. А, собственно, что можем мы? Ведь все в руках всевышних сил, нам, людям, не подвластных вовсе. Теперь пойдет все так, как вольно Гуаньди. Пред тем, как выступить войскам, поставили ему мы свечи, подношения».
Послышался какой-то шорох, и цзинлюэ, оставив размышления, оглянулся. Подняв трубою хвост и спину выгнув, кот белоснежный когтями взялся пол скрести. «Видно, собрался на охоту, — подумал цзинлюэ, — а может быть, уже поживился и когти очищает». Присев, Ян Хао хлопнул ладонью по ноге, и кот привычно вскочил к хозяину на колени. Довольно замурлыкал, когда на спину легла хозяйская рука, своею желтизною оттеняя молочно-белый шкурки ворс. В доме родительском слыхал от слуг отца Ян Хао, когда еще мальчишкой был, что живность цветом белая, — собаки, куры, кошки — пугают духов злых. И у отца действительно была собака белая и белый был петух. Да и потом уже, как убеждался не раз Ян Хао, в домах других водилась тоже живность белая. И у себя, когда стал домом жить своим, держал Ян Хао белого кота иль кошку. А этого привез сюда, на Ляодун, из самого Пекина. И прежде, чем в дом своего предшественника войти, пустил кота. Хозяин прежний, что тут жил, в немилость впал и был отозван. «Удачливей ли буду я?» — подумалось тогда Ян Хао, когда к воротам дома подошел он, где надлежало жить ему как цзинлюэ. При виде же того, как кот уверенно, грудь выпятив, пошел вперед, Ян Хао, с облегчением вздохнув, последовал за ним. Мысль неспокойная, всей тяжестью давившая на мозг, как будто испарилась. Совсем уж уверовал, что повезет на новом месте, когда однажды поутру увидел, как ласточка вила гнездо под крышей.
— А вот теперь доверено такое дело… По важности какое с ним еще сравниться может? А вдруг мне суждено вторым стать Юэ Фэем? Ну, это занесло меня уж слишком, видно. А все же нашим войскам, а значит, тоже мне должна сопутствовать удача. Ведь 240 тысяч наших воинов идет на логово Нурхаци. Где устоять ему пред. силою такою? Нет, видно, все-таки не зря ко мне вчера во сне явился Лу, бог чиновничьей карьеры, и показал свою дощечку, с которой предстает пред Сыном Неба.
Раздался в двери стук. Почтительный и в то же время торопливый. Ян Хао сам открыл их. Из рук секретаря бумаги выхватив, стоя, прочел. Потом уж сел, кот снова прыгнул на колени. «Все хорошо пока, — сказал, глядя в зеленовато-желтые глаза. — Ду Сун с Лю Тином сообщают, что быстро продвигаются вперед, врага пока не видя вовсе».
Известия такие получив, Ян Хао оставаться в помещении не мог. Ему как будто места не хватало. Вышел во двор и мерять стал его шагами. Всем существом своим он чувствовал: событие большое близко к завершению. А между тем какое-то тревожное томление давало знать себя. Что-то мешало полностью поверить, что вот еще немного — и весть победная придет. И чтобы веру укрепить свою, Ян Хао поспешил в кумирню Гуаньди.
Пройдя мимо «Отрока, державшего в поводу коня», что неподвижно замер у входа в кумирню, цзинлюэ взгляд задержал на конской сбруе: «А у победителя, что въедет в Пекин, тоже роскошно будет убран конь». Под победителем цзинлюэ имел в виду себя, но эту мечту таил глубоко и потому о победителе сейчас подумал как о безликом, безымянном существе.
Посещение кумирни — не просто праздная прогулка. Тут встречные — не люди, но божества и свита их. Они не только внимания, а и почтения достойны. Вот Чжоу Цан, оруженосец верный Гуаньди. Своею преданностью господину своему Чжоу Цан прославился. «Он словно Чжоу Цан», — так говорят, когда хотят в пример поставить кого-нибудь из верных слуг.
Старый знакомый Чжоу Цан, как показалось цзинлюэ, каким-то был сегодня необычным. В его глазах с огромными белками тревога, вроде, затаилась. Он словно чем-то в этот раз напуган, хоть с уст немых ни слова не слетит. Взор отведя от глаз недвижных Чжоу Цана, Ян Хао шаг прибавил, но чувствовал спиной тяжелый взгляд безжизненных зрачков.
Весь преисполнясь благодарности за то, что хорошо поход начался, Ян Хао, не жалея свеч, возжигал их на алтаре пред Гуаньди. Колени преклони, Ян Хао молча молился и просил безгласно бога не оставлять его своим расположением. Недвижным оставался Гуаньди, держа в руках окаменевших дощечку из нефрита и век не поднимая. Но поглядев ему в лицо, с колен поднявшись, цзинлюэ был неприятно поражен: лицо у бога обычно золотого цвета багровым показалось, а лоб весь потемнел. Такой был вид у Гуаньди, что словно он разгневан чем-то. И от него попятился цзинлюэ.
Как будто подняло все внутренности кверху, и оттого кровь в голову пришла. Сдавило горло, и чтобы воздуха хватить, пальцами рвал Ян Хао ворот. Но ткань не поддавалась, и цзинлюэ мерещилось, что это шелковый шнурок ему сжимает горло неотступно. Полный разгром… Доверили ему такое войско! И нет больше его… Словно примчавшийся тайфун всех разметал, устлав телами землю.
Вот, вроде отпустило, дышать вдруг стало легче, Ян Хао откинулся назад. Да нет, еще потеряно не всё, он встрепенулся, впомнив, что еще осталось войско Ли Жубая. Оно ведь и не видело врага. И пусть его теперь и не увидит. Ян Хао расслаблено опустил веки. А что оно одно-то сделать может? Ведь, это все равно, что пальцем затыкать проран в плотине…
Когда на зов явился порученец, Ян Хао приказал ему отправить срочно распоряжение Ли Жубаю, чтоб с войском он обратно уходил.
Едва за порученцем дверь закрылась, как с писком жалобным вполз когда-то белоснежный кот. Бурый от грязи, волоча заднюю лапу, он вытягивал шею, поднимал кверху морду, где светился лишь один глаз. Глазница другого краснела живой плотью. Ткнувшись мордой в хозяйские ступни, кот нудно и надрывно замяукал. Видно, жаловался. «Лазить не надо, куда не следует, — вместо утешения буркнул Ян Хао. И, глядя на кота, горестно вздохнул: А участь у меня твоей не лучше!.. Ты-то хоть сам полез и получил сполна за это, а я ведь не домогался вовсе того, чтобы главнее всех полководцев быть. И вот теперь какой с них спрос? А мне держать ответ придется»!
Гяйфан… Груды камней и трупы. То и другое— дело человечьих рук. На месте хижин из дерна и бревен Нурхаци распорядился было возвести дома из камня. Его здесь не было в достатке, и потому Нурхаци приказал камень возить с окрестных гор. Чтоб дело не стояло, одни грузили камень на телеги, в которые впрягли волов, другие стены тут же возводили. Однако немного выложить успели: нагрянул с войском своим Ду Сун. И вот остались от него теперь тела вразброс: земля маньчжурская принять их не спешила. Давала насытиться зверью и птицам. Тем более что от гостей незваных они немало претерпели.
Нурхаци медленно объехал городище. Под ним бывалый конь храпел надсадно, шел неохотно и, шею круто изогнув, косил глазами вбок. «Ну, ну, спокойно, — к луке седла пригнувшись, Нурхаци ладонью потрепал коня, — такое видел ты уже». А самому себе сказал: «Да нет, такого не было еще, чтоб столько уложили наповал. Да и кого? — Никаней».
Вот здесь, в Гяйфани они в первый раз споткнулись, а дальше уж пошло. И потому в Гяйфани мы доложим Небу о победе, и жертвы в благодарность принесем».
На землю, обильно политую кровью своих и врагов, пролилась кровь восьми быков{21}. И эти стяги, Небо, от нас прими. И жадно схватил огонь тяжелый шелк. Ткань корчилась от жара, и будто не стерпев его, дракон на ней зашевелился. От стягов горделивых, с которыми в Маньчжурию пришли никани, лишь кучка пепла зыбкого осталась, невзрачная, она недолго продержалась: порывом ветра вмиг ее смахнуло.
Что весть дурная, что болезнь — от них как не таись, а знать дадут себя. И разговора тяжкого — как, где, когда и почему — не избежать.
Границы у империи большие. Случалось разное. Не обо всем, однако, в Пекин докладывали с мест. Случалось, находили дозорного, которому стрела мешала встать с земли или хоть крикнуть. Бывало, что налетчики пытались сторожевую вышку подпалить. О мелочах таких кто разве станет сообщать в столицу? Служивый, он мог просто умереть или погибнуть в пьяной драке. А вышку молния могла спалить. Дела обычные. Но тут… Сорок пять тысяч рядовых погибло и 310 военачальников всех степеней{22}. Вот обернулось чем решение сжечь дотла логово Нурхаци.
Цифры, оглашенные здесь, на этом совещании высших чинов империи, не исчезли, когда умолк голос, назвавший их, а как огромные глыбы нависли над головами присутствовавших, отчего они втянули шеи в плечи, не смея взглянуть друг на друга. Соучастники, вольные или невольные, они избегали прочесть в глазах друг друга взаимный укор или вопрос: «А что же ты молчал, когда все это дело затевалось? Чего ж ты не сказал, что из Ян Хао полководец такой же, как из пальца гвоздь?»
Напряженное, тягостное молчание нарушил дэсюэши Хуан Даочжоу. Его голос заметно дрожал, когда он заговорил:
— Цзяньчжоу — местность небольшая. Земля ее была не в состоянии прокормить всех дикарей. Существование их должно было зависеть от припасов, полученных в Фушуни и Цинхэ. То, что маньчжуры даже не пытались удержать те города, что к ним попали в руки, показывает, что их устремления не идут далее собственных границ. И разве не достаточно нам было, границу частоколом укрепив, снарядить летучие отряды, чтобы мешать им сеять, жать, и тем заставить их послушными быть нашей воле. Но вместо этого всего мы лучших наших ратников послали в дикую страну и погубили там, в руках врага оставив харч, снаряжение и доспехи…{23}
Тут горло у дасюэши перехватило, и он, не кончив, сел. Вопрос, который не успел задать Хуан, понятен был без слов: «Кто виноват? С кого спросить нам за провал, последствия которого непредсказуемы?»
Действительно, кого? Прежде всего Ян Хао. Да, это он — виновник главный поражения. И, не сговариваясь, с мест повскакав, сановники кричали и шипели: «Пускай Ян Хао отвечает!».