ГЛАВА ВТОРАЯ

Ученый муж Сюй Гуанци. кисть отложил и встал из-за стола. По комнате прошелся. Подойдя к окну, глаза зажмурил. Напрягся весь, стараясь из сонма разных расплывчатых мыслей, — которые мельтешили в голове, уловить одну, которую бы можно было четкими знаками положить на бумагу. Вот вроде что-то стало оседать в сознании, и поспешил к столу, но до листа бумаги донести не смог. Мысль расплылась, как облачко на небе. Вот только было пред глазами, ну, а попробуй опиши его — и нету точных слов.

— Святая дева Мария, помоги! Твой раб ничтожный, Павел, просит: пошли спокойствие его мятущейся душе.

Уже не в первый день тревожные сомнения одолевали обладателя ученой степени «цзиньши», состоявшего в высокой должности правщика Ханьлинюаня, Сюя Гуанци.

А еще, казалось, совсем недавно он наконец обрел последнюю опору для души. Учения Фо, даосов, Кунцзы в переложении новом не дали ничего ей, кроме глубокого разочарования. А истины великой свет открылся лишь тогда, когда постиг заветы веры Есу{24}. Уверовал настолько в них, что сорока с лишним лет отроду прошел обряд крещения и имя Павел получил{25}.

«Западное учение» (о таинствах его поведал почтенный Ли Мадоу) пришлось по душе не только новизною, несходством с тем, что прежде было верой. И не только потому. Отцы святые, наставники Сицзяо, гораздо лучше разбирались в движении небесных тел, явлений, в законах сочетанья Цифр, нежели лучшие умы Срединной. Изображение вселенной, что на бумагу положил великомудрый Ли, ошеломило Сюя, и он поверил вмиг словам иезуита: «Лишь тем Господь откроет тайны мироздания, кто верит в заповедь его».

Смятение давно уже вселилось в душу Сюя от всего того, что видеть, слышать доводилось. Дела в стране пошли из рук вон плохо. Устоев твердых не было ни в чем. Куда ни глянь, все валится и рушится, как в доме, где настоящего хозяина не видно. Ведь государству, как семье, нужен такой глава, который б думал не о новых развлечениях, а о порядке, о том, как трудятся и как себя ведут все прочие, что под одним живут с ним небом. «Цзяюй» такое наставление дает, кто облечен властью государя: «Встаньте до света, оденьтесь в парадное платье, с наступлением утра отправляйтесь в залу заседаний и, занимаясь там делами, помышляйте о трудностях управления, не забывайте и того, что всякое уклонение от истинного пути может быть началом возмущения народа и погибели власти». И, видно, государю Невдомек, творится что за стенами его дворца. Таких стихов, вот как эти, что написал Ли Синь, он вовсе, видно, не читает.

Хлеб дорожает год от году, и чтобы риса дань купить,

где прорву денег взять такую?

И потому простые люди травой, кореньями,

листвою утробу набивают…

Налоги собирать вельможи посылают свою челядь,

а та свирепствует, как тигр на охоте.

А Семьи те, в которых есть достаток,

на должников своих бросаются, как волки и шакалы,

все забирая подчистую.

Прискорбно до чего, что людям ничего уже не осталось,

кроме вздохов!{26}

Вздохнув, Сюй Гуанци читать дальше не стал, стихи остались в стороне. Да, за последние годы в жизни страны движения к лучшему не наблюдалось вовсе. В болото со стоячею водою Срединная равнина превратилась. А ведь известно: когда дела плохи внутри страны, то следом жди нашествия извне. И так уже случилось — на северо-востоке Нурхаци с ордами своими начал войну, и нету сил у нас пока сдержать его. Предков его, людей державы Цзинь, пример, верно, покоя не дает ему. Того гляди, лавина варваров Пекин затопит, а Юэ Фэя нового что-то пока не видно.

Когда в опасности страна — не до занятий. И начатый было трактат о земледелии никак не двигался. Сюй как обычно поутру брался писать его, но мысли с кисти не ложились на бумагу.

И тут пришло решение: уехать нужно хоть на время. Из этих стен, от полок с книгами, от этих протокольных рож и нудных разговоров. Куда? — Ясно, в Ханчжоу. Там верный друг, единоверец. С ним можно откровенно говорить. Потом еще там захоронен Юэ Фэй. Могилу надо посетить его и его духу поклониться.

У ворот величественного, однако довольно-таки старого дома Сюй вылез из паланкина. Послав слугу справиться, есть ли кто из хозяев, и доложить о своем прибытии, Сюй огляделся. Было довольно оживленно. По обеим сторонам улицы сновали люди. Многие из них, бросилось в глаза, несли в руках пиба, другие на ходу жевали чунцзы.

«А, — усмехнулся Сюй, — ведь сегодня же пятое число пятой луны. Двойной праздник: празднуется память верного своему долгу Цюй Юаня и отмечают свой день тещи». Отмечая память Цюя, люди объедаются чунцзы, на разукрашенных «драконовых лодках» катаются по озеру Сиху и каналам. А тещи собирают дань от своих зятьев. Каждый зять в этот день должен подарить теще шесть или восемь цзинь пиба, сорок штук чунцзы, сорок утиных яиц и две желтые рыбы. И попробуй какой зять забыть о своем долге! Теща не отстанет и будет настойчиво требовать полагающегося ей подношения. Недаром, говорят, иные зятья справляются у даосов, торгующих разными снадобьями, пет ли у них средств, изгоняющих тещ.

А вот и сам хозяин, достопочтенный Ли Цзицзао, спешит навстречу. Радостно обнимает, ведет в дом. У косяка двери прибито подобие меча из листьев аира и прикреплен пучок «травы долгой жизни». Чуть задержавшись, Сюй дотронулся рукой до листьев и травы. Вид этого меча, как верят люди, приводит в ужас не только насекомых, гадов, но даже демонов. «От дьявола спасает крестное знаменье, — словно оправдываясь, Ли обронил. — Но, — пожал плечами, — заведено давным-давно у нас каждый год, в 5-й день 5-й луны, на двери вешать эти листья и траву».

Остатки дня до самой ночи Сюй провел в беседах с другом, смакуя доброе вино из Шаосина.

Хозяин спал еще. Будить его не став, велев сказать ему, когда проснется, что будет после полудня, Сюй отправился на озеро Сиху.

Во всем Срединном государстве вряд ли сыскать прекрасней город, чем Ханчжоу. Кто станет оспаривать такое мнение. Но без Сиху Ханчжоу нет. Так говорил себе не раз Сюй Гуанци. Сиху словно кусок нефрита, а остальное все — его оправа.

Сейчас, правда, вода желта от ила. Дожди шли долго. Взмучена вода. И сколько не гляди, в ней живности не видно. А есть она: змеи, рыба, черепахи. Что это так, Сюй знал не по рассказам. С месяц назад, восьмого дня луны четвертой, благочестивые последователи ученья Фо на бергу Сиху свершали «обряд освобождения жизни». Заранее пойманных самими или купленных змей, лягушек, птиц приносят сюда и выпускают на волю. Верят, что это доброе дело будет поставлено им в заслугу при очередном перерождении и сделает существование их сносным в нынешнем обличье. И если б это только помогало, тогда б, наверное, все стали истыми последователями учения Фо.

Конечно, живность есть в Сиху. Но вот живет ли там Золотая Корова? Ли Таоюань книжку составил из рассказов древних жителей Ханчжоу. Те говорят о Золотой Корове. Она изменчива в своем обличье. Вид может менять от любого животного до человека. А появляется всегда возле ворот «Текучего золота». Встречался ль кто с ней в наши дни, трудно сказать наверняка. Иной, лившись пьян, болтает, что видел ее и даже чуть ли не держал ее за хвост.

Большая, тяжелая лодка бороздила мутно-желтую воду. Сюй жадно, словно попал сюда впервые, вглядывался в открывавшиеся взору виды. Вот замер на поверхности воды островок «Три башенки в лунном отражении». А знаменит он храмом Кун-цзы. Завидя очертания его, Сюй непроизвольно потрогал ткань одеяния своего. Сюда, в храм Кун-цзы, высшие сановники провинции приезжают для преклонения весной и осенью, в дни перемены зимнего парадного платья на летнее и наоборот. «Лето сейчас, — отметил Сюй, — менять одежду время не пришло еще. А так мне нечего, пожалуй, делать там. Нужно спешить вон к тому острову, где высится храм «Чжунлемяо» в честь Юэ Фэя «Верного» и где его могила тоже».

— Позор и слава ходят рядом. Верней, стоят, — поправился Сюй Гуанци, направившись к могиле Юэ Фэя. К ней на пути стояли изваяния тех, кто был повинен в гибели героя. Тут все они — первый сановник Цин Гуй с женой своей Ванши. Это она подбила мужа, чтоб он оклеветал Юэ Фэя и тем обрек его на смерть безвинно. А в стороне от этой пары — полководец Чжапчжун, который бросил Юэ Фэя, когда тот в помощи нуждался, и двоедушный Мо Цзисюань.

Цин Гуй повержен на колени, со связанными сзади руками. Спину согнув, не в силах разогнуться, а рядом с ним жена разнагишенная, как он, по пояс. «Терпи-терпи, злодей», — приговаривал пожилой чиновник невысокого ранга, бросая комки грязи в Цин Гуя. «Гляди-ка, как я с твоей женою забавляюсь, — злорадно щерил рот молодой парень, хватая Ванши за чугунные груди. Не нравится? А вот тебе еще», — и смачно, как верблюд, плевал в Цин Гуя. Тот все безропотно сносил: грязи комки, удары палки, брань, бесчестие жены.

Губы поджав, Сюй Гуанци прошествовал милю. Ему, обладателю высшей ученой степени, члену Ханьлиньюань, христианину, не пристало столь низменным образом, как делают эти, выражать презрение к предателям. Чтить память героя, защитника страны, разве не значит проклинать повинных в его гибели?

Содержание надписей на каменных плитах перед могилой Юэ Фэя было известно Сюю хорошо. Однако не удержался он, чтоб, шапку сняв, с благоговением глубоким их вновь не перечесть. В безмолвии потом стоял он, голову склонив, у могилы, над которой полушарием высилось надгробие. «Увы, — сокрушался Сюй, идя обратно, — не воин я, как Юэ Фэй. И если не мечом, так кистью стану я сражаться!»

* * *

Обоих корейских военачальников поместили вместе. Им отвели обычный дом, сложенный из бревен и обмазанный землей. Внутри было сумрачно: небольшие оконца, заклеенные промасленной бумагой, пропускали мало света. «Вроде загона для скота», — не удержался Ким, оглядевшись вокруг. Кан промолчал. Конечно, по его рангу, приличествовало бы более достойное помещение. Но в нынешнем положении особенно привередничать не приходится. Жив остался, и это главное.

Ким прошелся взад-вперед. Ступал он тяжело, словно желая удостовериться, сколь крепок глинобитный пол. Кан сел, полузакрыв глаза, он наблюдал за Кимом, размышляя: «Всегда готов помочь мне оступиться. Не может мне простить никак, что я был, а не он, назначен товансу».

— А дальше что? — кривя зло губы, спросил Ким. — Что дальше с нами будет?

— Мы побеждены и в том признались. И кто взял верх, тот и решает, что делать с тем, кто у его ног лежит.

Последние слова напомнили Киму унизительную сцену челобитья. И, не зная, куда деться от захлестнувшей его ярости, он быстро заходил из угла в угол.

— Позор мы свой должны смыть непременно, — остановившись перед Каном, воскликнул Ким. — Мы дикарю поклоны били. Что может быть позорнее, чем это унижение?

— Сейчас, — негромко отозвался Кан, — не время думать нам, как Ногаджоку отомстить. Все сделать нужно Для того, чтобы домой вернуться и отвести угрозу от нашей страны. Он, Ногаджок, ведь вправе отомстить нам Всем, раз мы пришли воевать. С ним лучше в дружбе быть и понапрасну не дразнить.

Молчал Ким, недобро прищурив глаза, возле скул под морщинистой кожей затвердели желваки. Чувствовал Кан, что его помощник не согласен с ним, но словами этого не выражает. Для них обоих словно не хватало воздуха в этом просторном строении. Днем они избегали оставаться вместе, и сводила их под одним кровом только ночь.

В сумерки неяркий огонь светильника разжижал густоту мрака, но был бессилен разогнать плотную пелену отчуждения, разделявшую двух земляков, оказавшихся на чужбине, в плену.

Однажды поутру за Каном пришли и повели его к Нурхаци. Какое дело — не сказали, и, пребывая в неведении, Кан в волнение пришел. Узнать хотелось поскорей и в то же время не хотелось, а вдруг это конец? Стал вспоминать, что ночью лаяли собаки. И оттого не раз он просыпался. А сколько времени было, когда услышал лай? Сказать с определенностью не мог. Если не наступила полночь, то, значит, непременно умрет сановник. Но кто? Ведь двое в доме нас… Но нет, наверное, уж ночь была на исходе, и дело шло к утру. Как лай услышал и проснулся, так больше уж, считай, не спал, а так, больше дремал. «А это ведь не так уж плохо, — приободрился Кан, — хоть возвращение и нелегкое случиться может, но все же возвращение».

— Позвал тебя я вот зачем, — окинув внимательным взглядом Кана с ног до головы, сказал Нурхаци. Наверное, уже пора известить правителя твоей страны, что ты и твои люди живы-здоровы. Живете у меня. А то твой государь и домочадцы тоже толком не знают, — ухмыльнулся, это говоря, — где вы и что. И потому, — тут вновь лицом посуровел, — двоих-троих своих людей, кто звания, понятно, небольшого, можешь отправить к себе на родину, чтоб рассказали…

* * *

— Ну что, готовы?

— Да, господин, — дружно ответили трое слуг. Двое из них его, Кана, а третий Кима. Как старший, Кан двоих отправил от себя, а одного сказал, чтоб Ким послал. Кан вовсе не хотел давать помощнику лишний повод говорить потом, что с ним, Кимом, он не считался.

— Постойте-ка, — остановил Кан слуг, которые уже было поехали. — Мне надобно еще кое-что сказать.

Спешившись, все трое подошли к товансу. «Ты пока постои», — коротко бросил Кан человеку Кима и, отведя в сторону своих слуг, что-то шепотом им проговорил.

— Давай-ка мы проверим, — подойдя к слуге Кима, объявили посланцы Кана, — что взял с собой в дорогу.

— Письмо вот, видно, господин, — старший по возрасту из слуг подал Кану вчетверо сложенный прямоугольник бумаги. — В сапог засунул.

Где-то внутри захолодело и стало тяжко на душе. Страх переполнил все нутро и потом липким выступил на лбу. «А если бы бумага эта попала к Ногаджоку? Прежде чем отпустить наших людей, он наверняка проверил бы, что при себе они несут. И на тебе — подробнейший отчет о том, какое войско Ногаджока, вооружено как и снаряжение какое… По мнению Кима, это доклад на имя вана, и, сделав так, он выполнил свой долг. Но для Ногаджока — это донос лазутчика из вражеского стана. Свидетельство того, что мы — и Ким, и я — покорность изъявили, лицемеря. В душе же зло замыслили.

Что делать? Письмо порвать, обрывки сжечь? И будто не было его в помине. И так спасти себя и Кима… А стоит ли того он? Он думал разве обо мне, когда вынюхивал, разузнавал, писал это письмо? Тайком все делал от меня. Хотел в усердии своем уверить вана: вот я каков, хотя в плену, но не смирился и про врага все вызнаю, не то, что этот Кан.

Нет, тут даже дело не во мне. Кто знает, доведется ли опять увидеть Сеул? Откуда знать, что Ногаджоку в голову завтра взбредет? Ясно одно — усугублять вражду не надо с ним. Так наказал мне государь. Не думаю, что Ногаджок поверил нам, что искренни мы были, когда в покорности своей клялись. Ведь знает он: не разгроми его маньчжуры войско Минов, его бы самого, попался если бы живым, заставили лизать бы сапоги китайского начальства, прежде чем голову ему снести и водрузить ее на шест. Нет, сейчас для нас всего важнее доверие Ногаджока. Своею кровью его укрепит Ким».

Кан норовил идти быстрее, чтобы скорее избавиться от неизвестности, сомнений тяжких. Но эта тяжесть в ноги отдавала, задерживала шаг.

— Мне нужно срочно видеть государя, — с трудом он выдавил, — у него словно перехватило горло. — По делу крайне важному.

— Сейчас доложу, — отозвался старший из охранников, стоявших у входа в покои Нурхаци.

— Ну говори, зачем пришел, — сказал Нурхаци и в сторону отложил бумагу, которую читал он до того. Под настороженным, угрюмым взглядом Кан тяжело задышал, лихорадочно думая, с чего лучше начать. Те слова, которые он было загодя приготовил, вылетели из головы при звуках резкого, требовательного голоса. «Вот», — только и нашелся, что сказать, Кан, протянув бумагу{27}.

Движением быстрым пальцев Нурхаци осторожно подхватил письмо и, положа его перед собою на низкий столик, разгладил лист рукою, прихлопнув сверху, коротко сказал; «Ступай пока».

Кан попятился спиной к выходу. И уже выйдя из помещения, все чувствовал на себе испытующе-настороженный взгляд Нурхаци. Таким же он показался Кану, когда день спустя он уселся напротив Нурхаци, явившись по его вызову.

— Ну, как с ним быть? — скрестил руки перед собой Нурхаци.

— С кем? — словно не понимая, о ком идет речь, осторожно спросил Кан.

— Ас этим, чье письмо принес ты днями?

— Пока он жив, будет зло накликивать на Вас. А потому, сдается мне, нет выхода иного, как убить его.

— Добро, — слегка вздохнув, Нурхаци протянул{28}.

* * *

Раскрыв глаза, проснувшись утром, Кан снова их закрыл. Он дома побывал во сне и чувствовал себя там так приятно. А пробудившись и взглянув лишь мельком на вымазанную глиной стену, почувствовал, как будто камень лег на грудь. В плену по-прежнему он у дикарей. Одно лишь утешение, что жив. Но жизнь такая тоже в тягость. Но сколь ни тяжело житье в плену, хотя обид от Ногаджока не видел он, в стрельбе из лука на нем пока никто не упражнялся, а оборвать существование свое рука никак не поднималась. «Я, — так уверял себя, — нужен домочадцам, которые не пожалеют ничего, узнав, что я в плену, чтоб выкупить меня. «Зачем мне убивать тебя? — как-то сказал мне Ногаджок. — Тебя послал твой государь, и с ним я посчитался, войска лишив его. Из воинов тех, которых он отрядил на помощь Минам, обратно многие уж не вернутся. Мертвы они. Что с них возьмешь? Польза лишь здешнему зверью да воронью. Плотью их кормятся. Сыты, без лишних хлопот. Да если бы даже живы остались, попав к нам в плен, какая мне от них пожива? Корми да сторожи. А ты — иное дело. Военачальник и богат. Так вот и поделись со мной имуществом своим, которое осталось дома, тогда и отпущу тебя обратно. А сколько и чего с тебя возьму за выкуп, I скажу я позже. Когда обдумаю все на досуге».

После того, как так сказал Нурхаци, зарубку не одну ещё на палке сделал Кан, считая дни, что он провел в плену.

Встав с лежанки, Кан взял эту палку и нанес надрез. А сколько будет их еще? «Боюсь, не хватит палки, — Кан вздохнул, — новую придется брать».

От шума распахнувшейся двери у Кана внутри словно что-то опустилось. Так бывало в предчувствии важной вести или значительного события. Кан выжидательно уставился на вошедшего медзигу. Так просто тот в такую рань бы не пришел. Медзига, крякнув, самым обыденным голосом объявил: «Государь завтра отправляет ваших людей с письмом к вану. Если будешь писать ему или своим, то заготовь письмо».

И тут он вспомнил журавля, что у него когда-то во дворе томился. Стоял понуро он в углу двора, подбирая перебитое крыло. И вдруг заслышал крик он журавлиной стаи, что пролетала в выси, прыгать стал, взлететь не в силах. И чтоб услышали его, пытался крик подать, но тут людей завидел. И крик застрял где-то внутри, и хрип вместо него негромко прозвучал. А стая мимо пронеслась, собрата своего не видя и не слыша.

Потоком слов готов был разразиться Кан, когда увидел в путь собравшихся людей. Для трех чиновников-маньчжур и толмача дорога впереди — в страну чужую и враждебную. Не просто в гости едут. И потому они насуплены, глядят настороженно на Чан Ынгёна. Он подчиненным был у Кана, а сейчас вот едет на побывку, едет домой, не спрашивая Кана позволения. Чану сказал немного ювансу: «Это для государя, а это моим домашним». Письма отдал дрожащими руками. Они сказали за него частично, как он взволнован, опечален, что не настал еще тот час, когда бы мог домой вернуться. Слова, которые сказать хотелось, застряли в горле. И тут он вспомнил журавля…

* * *

Докладчик, прочитав послание, умолк. Ван тяжело сопел, глядя куда-то вбок. «Что-то темнее вроде стало, — пробормотал себе под нос, мельком взглянув вокруг, и, расценив молчание докладчика как знак согласия, что было мочи завопил: Зажечь светильники! Все, какие есть тут!» Блики огня на стенах заиграли, запахло едко гарью. Ван, молча и кося глазами, морщил лоб, решить что-то пытаясь. Слова послания Нурхаци никак с ума не шли и будто там звучали неотступно.

— У меня есть семь причин ненавидеть дом Мин. И невозможно оставить его в покое. Мы не враги теперь, хоть в прошлом вы нам причинили вред. Его предать забвению пора. Однако вы должны прервать все отношения с Китаем. Слыхал я, что правитель минский хочет, чтоб сыновья его были главными в моем Маньчжу и в твоей стране Чосон{29}.

Вдобавок Кан меня утешил. Маньчжуры, написал он, молодежь свою к войне готовят и вскоре, как сдается мне, всем Ляодуном овладеют{30}.

— А кто он будет, этот Ногаджок? — мысль в голову пришла вдруг вану. И он почувствовал, что вот оно, решение. Так заключенному в темнице в конце веревки, замаячившей вверху, уже свобода видится воочию. — А вправду, кто он такой, чтоб мне писать? Себя он именует государем Маньчжу, но разве признан таковым он Отцом страны Чосон? Только последнему дано от Неба право утверждать в достоинстве владетеля Toil или иной страны. А коли государем Высокой страны Ногаджок не был признан как правитель Маньчжу, то таковым и для меня он не является. И потому не подобает мне никак писать ему ответ.

Кванхэ-гун захлопал радостно в ладоши, как мальчишка, но вид принял чинный, едва по вызову явился тосынджи.

— Вот это письмо, что прислано цзяньчжоуским родоначальником Ногаджоком, немедленно отправить в Пхенандо, и пусть ответ напишет тамошний начальник. А Ногаджоку отвезет его опять же тот, с кем было отправлено это послание.

* * *

— У-у-у! — вопил, что было мочи, проводник, оповещая еще невидное в ночи селение, что едут посланцы вана и смена лошадей нужна им. «У-у-у!» — и лаем изошли собаки, подняв с постели спящих. Заскрипели и захлопали двери приземистых домов, замелькали огни факелов.

Позевывая, встречать прибывших вышел староста. «Нам нужно лошадей», — крикнул, сидя в седле, каджа. «Будут сейчас», — покорно, с кротким видом отозвался староста. И, не сдержавши любопытства, спросил: «А далеко ли едут господа?» — «В Пхеньян». — «Ужель опять вторжение какое? — и староста тревожный бросил взгляд. — Вон сколько уж ушло у нас народу туда, — махнул рукой на запад, — сражаться с дикарями. Обратно что-то возвращаться не спешат». — «Ладно, меньше болтай», — одернул старосту каджа.

* * *

Остановки на ямских подворьях, беседы там, пока меняли лошадей, пожалуй, только и оживляли однообразие дороги. Повсюду камень был, считай, один. Глухо звенел он под копытами коней, вставал безмолвно по бокам, маячил немо впереди. В обличье даже человечьем. Нестройным рядом выстроились изваяния на удалении друг от друга, показывая расстояние, что пройдено и что еще кому осталось. Вроде привычные для глаз фигуры изваяний, которые обозначали дорогу от столицы на север к пределам владений Минов, теперь воспринимались по-иному, не просто как отметки расстояния. Они напоминали о тысячах людей, ушедших к минам на подмогу и так оставшихся в дремучих дебрях, где обитают дикари. А эти одинокие и редкие фигуры как будто те, которые спастись сумели. И вот теперь они, окаменев от страха, который пережить им довелось, напоминают тем, кто мчится мимо, об участи товарищей своих.

Чем дальше к северу, тем чаще стали попадаться лесные заросли по склонам гор. Кустарник, видно издали, густой, стоит сплошной стеной. За ним укрывшись, можно долго не пускать врага, который попробует войти в долину. Сейчас спокойно здесь, река лишь возмущенно шумит порой, протискиваясь меж каменных глыб. Выбравшись же на простор, бежит, весело журча. Она свободно вбегает в большие, без створ ворота, проделанные в сложенной из дикого камня стене, что перекрывает с обеих сторон долину.

Ворота остались позади, и кони, встряхивая головами от натуги, стали подниматься вверх. От подступавшего с обеих сторон густолесья воздух затяжелел, словно упали, ранние сумерки, и, чтобы прогнать их, лошади сердито всхрапывали, роняя хлопья пены. И шаг еще прибавили, как ни было тяжело, когда на самой вершине перевала строение завиднелось. То не жилой был дом — кумирня. Чуть от нее поодаль — разлапистая сосна. Она росла, казалось, не из земли, а из груды камней, что корни ее надежно придавили. Обойдя кучу булыжника, которую кто, поименно неизвестно, сложил давным-давно, чтоб ублажить злых духов гор и долин, каджа и спутники его привал устроили возле кумирни. И прежде чем отправиться опять в дорогу, положили к сосне тряпицы, рис. Так помолились о благополучном завершении путешествия. И, уходя, для верности плевали в сторону каменной кучи.

От перевала этого дорога пошла легче, и через несколько переходов показались стены Пхеньяна. Красивые места, таких вряд ли где еще сыскать в Хэдоне. Река Тэдонган — как пояс яшмовый, небрежно брошенный на землю. По-летнему роскошный лес манит под сень свою. А рядом башня Пубёпну и беседка Ренгванд-жён. Кто не мечтал полюбоваться ими? Кадже и спутникам его не до красот сейчас. Они спешат в амун. Вот уже ворота крепостные миновали, узкими кривыми улицами подъехали к высокому его строению с красной черепичной крышей. Оно как будто крепость в крепости. Окружено стеною и выше, чем прочие жилища. Всем видом говорит своим, что в нем живущий не чета саном черни. ….

— Неужто в ссылку мой настал черед? — подумал горестно кванчхальса Пак Хва, когда ему доложили: «Приехал из столицы каджа с бумагой от государя». Крикнув подать парадную одежду (из-за жары правитель Пхэнандо ходил в исподнем), лихорадочно перебирал в уме, кто мог донос отправить на него.

Подали черные кожаные сапоги, синий халат из шелка, парчовый пояс с золотыми застежками. Пак молча сопел, когда его облачали, из головы никак не шел вопрос: «Неужто в ссылку и по чьему навету?» Когда тесьму на платье сильно затянули, кванчхальса закряхтел и рыкнул на прислугу. «Сейчас ещё мы можем и кричать, гнев изливая, — сказал себе уже спокойно, — а если вот веревками станут вязать тебя, какой тогда подашь ты голос?» Едва ступил, почувствовал: сапог на правой ноге жмет. «Да ладно, как-нибудь», — махнул рукой, изобразив лицом большую радость, пошел гостям навстречу.

Бумагу взяв, что дал каджа, к глазам поднес и нараспев читать принялся. Чиновники, которые набились в комнату, узнав о приезде посланцев из столицы, со всех сторон уж обступили Пака. Вытягивая шеи, заглядывали в бумагу и тоже нараспев вторили своему начальнику. А только кончил он читать, как стая разлетелась и притихла, глядя на квапчхальсу молча и своим видом говоря: «Да, дельце непростое — Ногаджоку написать ответ».

* * *

Ответа от чоухяньского владетеля заждался Нурхаци. Ответ-то вроде должен быть, так говорил себе, ведь у него в заложниках и Кан, и множество других солхо. Судьба их вроде бы не безразлична быть должна для вана. Но что в ответ напишет он? Ужели в ум не взял владелец чоухяньскии, что дело плохо кончится совсем, коль будет заодно с Никанем?

Собрался спать уже Нурхаци, велел задуть светильники, когда какой-то вроде шум заслышал во дворе. На нахань присев, крикнул, чтобы пошли во двор узнать, в чем дело, и заодно зажгли опять огонь. Почувствовал нутром: к нему кто-то явился.

— Посланцы из Чоухяни? — переспросил, вскочив и запахнув халат. — Ага, ведите их тогда на гостевую половину.

Прибывшие долго, как казалось Нурхаци, кланялись. Потом старший завозился, доставая письмо. Нурхаци так и подмывало крикнуть: «Чего копаешься? Давай скорее!» Но сдержался: обнаружить нетерпение, с которым ждал ответа он от вана, было нельзя. «В глазах других я тем себе снижаю цену».

— Чосонского государства пхёнандоский кванчхальса, — огласил толмач-маньчжур, уткнувшись носом в текст. — Челом бьет (добавил это от себя уж сам, хотя такого Пак Хва не писал) и шлет письмо… Тут толмач запнулся — было написано «Цзяньчжоускому мафа»{31}. «Потом скажу «государю», — нашелся быстро переводчик и повторил: «…шлет письмо владельцу Маньчжу». Хотел уж было дальше продолжать, но Нурхаци вдруг поднял руку: «Постой, а что за человек прислал ответ Нам? Разве мы ему писали?» — набычившись, смотрел он на корейского посла. Тот, в плечи голову втянув, забормотал: «Да вот, государь наш занемог чего-то… Чтоб промедленья не было с ответом. Он его составить поручил. При этом государь изустно передал, как надобно ответить».

Нурхаци осклабился недобро: «Не оттого ли занемог, что войско у меня свое оставил?» Подумал так, но не сказал. «Дальше читай», — кивнул он толмачу.

— Оба наши государства, — не спеша, обдумывая каждое слово, изрекал тот, — соседят. В течение двухсот с лишним лет у нас обоих с Минами не бывало никакой вражды.

Не удержался тут Нурхаци, хмыкнул, словно сказав: «Как бы не так».

— Ныне из-за вражды Вашего государства с Минской державой война приключилась. Люди бедствуют. И не только в соседних государствах, а повсюду берутся за оружие. Это не есть доброе деяние Вашего государства.

Произнеся последние слова, толмач на Нурхаци взглянул настороженно, но тот сидел невозмутимо.

— Минское государство и наша страна подобны отцу и сыну. Сын разве осмелится идти против отца? Мы не можем принять Ваше требование и воздержаться от помощи ему. Ведь великий долг как раз и заключается в том, что младший выполняет волю старшего, и отказываться от этого негоже. А о том, что было, раз уж в прошлом, теперь уж снова говорить не стоит.

— Ладно, передохни чуток, — разрешил Нурхаци, по голосу толмача поняв, что тот устал. Толмач облегченно вздохнул. Переведя дух, вытер взмокший лоб рукавом.

— Если печешься о приумножении потомства, — напряженно и уже сумрачно слушал Нурхаци, — о получении помощи Неба, то отныне будь способен быть в согласии с великой справедливостью, приобщиться к добру. Этого же сильно желают Мины, и потому ласки их ждать себя не заставят. II разве не похвально это, если наше и ваше государства станут держаться своих границ, восстановят прежнюю дружбу?{32}

Толмач умолк, и только было слышно дыхание людей. От гари светильников, от испарений взмокших тел воздух стал спертым и дышать было тяжело, на руках и шеях повздувались жилы. Так бывает перед грозой. И взглянув на потемневшее, с редко обострившимися скулами лицо Нурхаци, все, кто был тут, опускали глаза вниз, сжимались затаенно, нутром ждали: «Ну вот, сейчас его прорвет…»

Нурхаци встал во весь свой могучий рост и, ни на кого не глядя, пошел к выходу. Походя, не обращаясь ни к кому, обронил: «Прохладиться надо. Дышать тут нечем».

* * *

Бумага была плотная на ощупь и словно заключала в себе какую-то неведомую силу, сворачивающую лист в свиток тугой. Придерживая его верх ладонью, Нурхаци по мере прочтения раскручивал нижнюю часть. Кончив читать, убрал руки, и свиток свернулся в трубку, пряча написанное. Нурхаци провел пятерней по лицу, будто утерся. «Выходит так, что ван меня боится, а Минам помогать ему велел сыновний долг. Что же касается того, как мне себя вести, сидеть в своих пределах или нет, то соседские советы мне тут не нужны. О том чоухяиьское начальство само узнает, когда в селениях хурха, которые живут у Восточного моря, люди объявятся мои. Пускай тогда подумает и ван: а стоит ли ему и впредь никаням помогать иль лучше другом быть мне? Войско послав в земли у Восточного моря, я страху нагоню на чоухяньского владельца и следом же пойду походом на никаней. Они пока пусть думают, что вовсе не до них мне. Кого же поставить во главе того отряда, который отправится в земли Хурха? — Нурхаци мысленно перебирал имена и лица. — Ага, пожалуй, поручим это Мухаляню. Пускай себя покажет».

— А, чуть не забыл, — обратился к письмоводителю, в углу сидевшему смиренно, — чоухяньским послам так передать: ответ наш не готов еще, пусть подождут, пока письмо ответное напишем. Отправим сразу.

* * *

Державшийся величественно в казенном присутствии, среди своих сочленов, у себя дома при встречах с отцом Франческо Сюй Гуанци, напротив, вел себя как младший в общении со старшим. Был предупредителен и даже доверителен. Для него этот длинноносый иезуит был не просто «заморским чертом», как для черни, да и под стать ей просвещенным сановным, но кладезем доселе неведомых и полезных для дела знаний. И чтоб к ним приобщиться, мало одной быть веры, но нужно было откровенным быть. Понятно, в меру.

— Сдается мне, — пройдясь по холеному, с ухоженными усами лицу Сюя цепкими глазами, — что у Вас какие-то заботы прибавились? — участливо справился иезуит Франческо Самбиази.

— Вернее будет сказать, добавил нам их всем, кому судьбы страны небезразличны, этот предводитель дацзы, разбойник Нурхаци.

— Да, это имя часто можно слышать. О нем болтает люд немало разного. И говорят, что этот Нурхаци начал войну, чтоб отомстить за гибель деда иль отца.

— Можно подумать, что этот дикарь, — Сюй пренебрежительно фыркнул, — знаком с заветами великого учителя, Кун-цзы: «Не должно сыну жить под одним небом с убийцей кого-либо из родителей». Когда так Кун-цзы говорил, имел в виду он лишь сыновей Срединного государства. Но никак не дикарей, подобных этому Нурхаци.

Собеседник Сюя вежливо улыбнулся краешками тонких губ и, поднеся ко рту чашку с чаем, обронил: «Душа у варваров есть тоже. Она вольна над их поступками».

— Допустим, что есть у дикарей в телесной оболочке подобное душе, — нехотя согласился Сюй. — Однако низменна она, груба.

— О том, что с ним война идет, давно известно всем, — заметил Самбиази, — Но это ведь касается военачальников, а не почтенных членов Палаты ученых.

— Полководцы наши пока бессилие свое являют. Я подал доклад на высочайшее имя. Просил послать меня к чаосяньскому вану добиться от него, чтоб он всерьез помог нам управиться с ордами Нурхаци. В ответ на мой доклад я удостоился предписания выехать в Тунчжоу и там готовить новобранцев{33}… И потому занятия наши, — в голосе Сюя прозвучало сожаление, — придется нам на время отложить. Но мой дом на время всего отсутствия будет по-прежнему Вашим домом. Притом останутся в столице наши общие друзья. Они вниманием не оставят вас.

— Премного благодарен. Но, видно, дела складываются серьезно, раз мужей ученых, подобных Вам, посылают обучать солдат. А что ото за народец, которого вождем Нурхаци?

— Их земля грязна, — лицо Сюя исказилось брезгливой гримасои, — сами они пахнут скотом, их сердца зверски, их обычаи злы. Правда, самому мне видеть их не доводилось, но так говорят, кто бывал у них или встречался с ними. Словом, это— зверье в облике человечьем.

Смысл слов, произнесенных Сюем, и тон, которым были сказаны они, оттеняли и придавали им чуть ли не зрительную наглядность. Обстановка комнаты и внешность говорившего — шелковые одежды, тонкое выразительное лицо, длинные хрупкие пальцы, видневшиеся из широких рукавов, — все это выдавало высокое положение, принадлежность к избранному кругу тех, чей род занятий лежит в области духовной. За то говорили и обилие книг, и несколько картин, висевших на стенах, различные поделки из нефрита, слоновой кости.

Взгляд иезуита задержался на стоявшей в углу на подставке парной скульптуре. Изваяние это Самбиази видел здесь не в первый раз. Но сейчас, слушая рассуждения Сюя о дикости дацзы, не без ехидства подумал про себя: «Утехи, которым предавались эллины и которые, как видно, известны и знатным лицам Китая, навряд ли ведомы этим дацзы. Они ведь примитивны… Вернее, ближе к природе. И, видно, в этом сила их».

— А чем они берут? Числом или умением? — в упор спросил Самбиази.

Сюй пожал плечами: «Судить определенно не берусь. Одно мне ясно: с оружием тем, какое есть у нас сейчас, мы одолеть не можем их. Они, как говорят, вопя истошно, сплошной лавиной мчатся. От воя этого, и вида всей толпы звероподобных одолевает дрожь, мечи и копья наши становятся бессильны натиск бешеный сдержать и вспять их обратить. Вот если бы нам те западные орудия, которые, подобно огнедышащим драконам, изрыгают огонь и далеко бьют, тогда другое дело… Нурхаци теперь почуял свою силу и крайне обнаглел. И дикари его от крови, что они пролили, укрепились в сознании превосходства своего. И нужно что-то необычное такое, чтобы могло рассеять их, вроде того, как ураган сметает хижины, валит деревья. А это могут западные пушки».

Говоря, Сюй разгорячился. Кровь пятнами проступила на матовом лице, глаза засветились недобрым блеском.

Слушая с сочувственным видом, Самбиази испытывал немалое удовлетворение. Чем сильнее будет наседать этот Нурхаци, тем больше при дворе станут сознавать потребность в европейских пушках. И тут уже от нас, воинов Иисуса, будет зависеть, появятся иль нет эти орудия у китайского войска. А если так, то будем мы в чести и приумножим успехи в деле обращения людей Срединного царства в истинную веру.

— Сын мой, — Самбиази ободряюще глядел в глаза Сюя, — ты немало постарался для дела христовой церкви. Она ценит такое рвение и поможет тебе в твоих замыслах. Пушки и люди, умеющие обращаться с ними, есть в Макао. Если тебе придет мысль обратиться туда, чтобы прислали их, я готов помочь. Я дам тебе письмо к святым отцам в Макао, и, мне думается, они не останутся безучастны.

— Да, да, — вскочил с места Сюй, — Ваше письмо мне непременно нужно. У меня нет слов, святой отец, чтобы выразить, как я благодарен за то участие, что Вы проявляете к судьбам Срединной.

* * *

Встречать Мухаляня Нурхаци выехал самолично. Поход, как знал уже, удачным оказался: народу больше пришло, чем уходило. И чтобы показать хурхасцам бывшим, что для него они не пленники, по, как и все, — маньчжуры, Нурхаци на щедроты не скупился. Велел быка забить, Двести циновок расстелить для пиршества. Старшин хурхаских, которые, покорность изъявив, с людьми пришли своими, Нурхаци ещё почтил особо. Чтобы хозяйство завели на новом месте, дал лошадей с быками и рабов, а также утварь и жилище{34}.

* * *

Кося глазом на вана боязливо («А ну придет он в ярость, ведь есть же от чего»), докладчик с усилием, словно была то головешка, держал в руке ответное послание Нурхаци.

Кванхэ-гуна подмывало прогнать докладчика с его бумагами, которые, как правило, наводили тоску и уныние. Он, Кванхэ-гун, и знать не хотел о каком-то там дикаре Ногаджоке, который возомнил о себе, что он чуть ли ни ровня ему, вану, и докучает письмами. Но если б только дело было в них. Ввязался ван в распрю Ногаджока с Сыном Неба — и войско потерял свое, и сильней ещё озлобил Ногаджока. И потому не отмахнется от его письма, как от прошения какого-нибудь там своего янбана.

— Давай читай, — махнул рукой Кванхэ-гун, замирая изнутри от тяжкого предчувствия.

— А если вы мыслите, что Мины подарками пожалуют, то они вас здорово обманули. Все они лжецы и мошенники, и я ненавижу их. Бросьте об этом думать и становитесь плечом к плечу с нами.

Облизнув пересохшие губы, докладчик вопросительно поглядел на вана. Тот, понуро сникнув, вяло махнул рукой: «Давай дальше…»

— Вы должны принести клятву и в жертву Небу — белую лошадь, а черного быка — Земле. После этого я отошлю обратно ваших воевод и ратников. Пусть никогда больше между нами не используется оружие, но лишь кнут{35}.

Кончив читать, докладчик молча стоял, ожидая распоряжения вана.

Хрустя пальцами, он напрягался, пытаясь прервать беспорядочное коловращение мыслей, не находя сил остановиться на чем то. Наконец, выдавил из себя: «Позвать ко мне Учителя»,

* * *

Они давно уже не виделись. И потому, как свободно висело на теле монашеское одеяние, Кванхэ-гуну сразу стало ясно, что Сынъи сильно сдал. Он с явным усилием передвигал ноги, было слышно, как тяжело он дышит. Забыв про свой сан, Кванхэ-гун подскочил к монаху и почтительно усадил его на место. Сам сел напротив.

Когда он ваном стал, Учитель Сынъи поддерживал его своими беседами, советами. «Мне ведомо, — Учитель говорил, — что многие косятся на тебя. И слышать доводилось охульные речи: мол, ваном стал не так, как было заведено в нашей стране. Хм, хм, — ехидствуя над кем-то, ухмылялся сёнса, — а если в прошлом покопаться, то ванами у нас вовсе не всегда по расписанию или завещанию становились. Сам человек, — убежденно внушал Учитель, — немного значит. Иное — его деяния. Что ваном стал ты в обход других, которым вроде бы пристало сидеть на троне государя, то ничего. А ты оставишь память о себе достойную, коль сможешь сделать такое, что сохранится при потомках дальних».

И подал мысль Учитель воздвигнуть дворец Ындэкон-джон. Глаза его тогда, когда он перед мысленным взором Кванхэ-гуна рисовал величие и красоту строения, горели ярко. Теперь они, как четок бусины, поблекли, стерлись, не выражают, вроде, ничего.

— Мне нужен твой совет, Учитель, — торопливо начал первым Кванхэ-гун. — Тебе, видно, известно, какая неурядица приключилась у нас с Ногаджоком. Он мне потом писал, чтоб были мы с ним заодно против Великой страны. Ему ответить приказал я, что быть того не может, чтоб мирно жил с соседями своими. А он не унимается. Опять того же домогается… Снова прислал письмо.

— Верно говорят, — разжал бескровные синеватые губы сёнса, — только тому, кто человеком стал, на пользу грамота идет.

— Все это так, — закивал головой Кванхэ-гун. — Только как вот быть мне? Писать ему опять иль нет?

— Зачем! — пожал плечами монах. — Коль не разумеет он того, что ему пишут…

— Но и оставлять его письма без внимания тоже нельзя, — в голосе Кванхэ-гуна сквозила тревога.

— А отпиши подробно государю Великой страны. Ведь он, считай, твой повелитель. Тем паче, что этот Ногэджок о нем тоже речь ведет в своем письме.

Почувствовал себя так облегченно Кванхэ-гун, словно гора свалилась с плеч. Умильно глядя на монаха, стал сбивчиво благодарить его. Держа под локоть, самолично до выхода довел.

* * *

— Ну вот! Мухалянь побывал в землях Восточного моря, вблизи владений чоухяньских. Удачен ведь поход-то оказался. Но дело прошлое, чего теперь таиться: опаску я питал, как бы не помешали окрестные солхо. А обошлось все. Ван чоухяньскнй, никаней прихвостень, чинить препятствий никаких не стал, — возбужденно, не скрывая радости, говорил Нурхаци на совете военачальников своих и приближенных. — А коли так, — уже лицом посуровев, — то самый раз ударить по никаням. На выручку им ван, сдается мне, спешить не станет. Пока их крепости Телин и Кайюань стоят, никак не можем Ехе завладеть мы. Оно, — корявым пальцем ткнул себе в кадык, — как рыбья кость стоит давно, а вытащить её никани не дают. Все время за руки хватают.

— Ехеские вожди в большом долгу у нас, — вставил старший бэйлэ Дайшань. — И время самое пришло сполна с ними расквитаться.

— Ну а сперва стереть с лица земли нужно Кайюань с Телином, — с усмешкою недоброй произнес Амин, — чтоб негде было ехесцам просить подмоги быстрой,

Загрузка...