Летняя охотничья избушка, аккуратно, как игрушечка, срубленная из тонкой корабельной сосны, на фоне могучих вековых кедров казалась хрупкой времянкой, выстроенной чуть ли не на один сезон; глядя на ее светлые, будто покрытые бесцветным лаком стены, трудно было поверить, что она стоит без малого тридцать лет — и лет двадцать уже, а то и больше, отмечается типографским способом на издаваемых в Москве полетных картах, отмечается отдельной точкой, как целый населенный пункт, и имеет набранное четким курсивом без всяких сокращений название: изба Алексея Хорова. Пилоты, проходя над этим местом, ищут ее глазами и, найдя, говорят друг другу, прижимая плотнее ларинги: «А вон изба Алексея Хорова», будто о своем хорошем друге. И хотя они подразумевали под этим только то, что идут правильным курсом и что до Ёгана остается лететь час-полтора (в зависимости от типа машины и скорости ветра), — он и был им надежным другом со своей избой-ориентиром, единственной на много километров окрест. И не беда, что, столкнувшись случайно в Ёгане, куда сели заправиться, с седым стариком, подошедшим из любопытства расспросить вертолетчиков, откуда те прибыли и куда направляются, наскоро ответят на его вопросы и тут же улетят, не признав в нем, конечно, того самого Алексея Хорова, которого всего час-полтора назад поминали как старого друга и которого, не зная в лицо, поминало так не одно поколение пилотов. Не беда и то, что надпись на картах устарела: местные жители давно уже называли избу-ориентир по имени ее нынешнего хозяина — Ивана Хорова. Но, может, карта точнее: строил-то избу Алексей.
Венцы были рублены без остатка, но один, под низко расположенной крышей, высовывался на полметра: специально оставляют для ружей (зимой в избу заносить нельзя — отпотевают), и на нем висела бескурковая одностволка двадцатого калибра с удлиненным стволом, признанная местными охотниками лучшим промысловым оружием. Одностволка была совсем новая, без единой царапинки на полировке ложа. Лейтенант еще раз скользнул лучом по вороненому стволу и спрятал фонарик в карман. Конечно, Хоров мог взять новое ружье в госпромхозе, но вряд ли: промысловики не любят менять пристрелянное оружие, разве уж утопят. И собак нигде не видать — уже бы выскочили навстречу. Скорее всего, самого Ивана Алексеевича нет дома, а кто в его избе — неизвестно. Лейтенант снял ружье, переломил, вынул патрон из патронника и повесил ружье на место. Затем, не оглянувшись и не пригласив никого за собой, отворил дверь и, пригнувшись, пролез под низкий проем внутрь. В избе он разогнулся, коснувшись низкого потолка тульей фуражки. Снял ее и огляделся.
Первое, что бросалось в глаза, был слепленный из глины чувал — древнейшее, проверенное веками изобретение, костер в избе, — хантыйский камин, отличающийся от английского тем, что дает больше тепла и света и никогда не дымит, хотя гораздо более открытый. Стены внутри избы были такие же светлые, как тридцать лет назад; любая, самая совершенная печь закоптила бы их в полгода. Но, пожалуй, главное достоинство чувала — живой открытый огонь, и сидеть возле него длинными вечерами так же уютно, как у костра, только удобнее можно расположиться с рукодельем и не ест глаза дым.
Перед чувалом сидел, пристраивая на углях чайник, малец лет двенадцати в перепачканном полушерстяном костюмчике, какие выдают в Ёганском интернате. Опять сбежал из школы, привычно подумал участковый инспектор. Надо будет попозже выяснить, долго ли он, Андрюха Хоров, намерен отлынивать от ученья под разными предлогами (сейчас наверняка скажет: отцу помогаю перебраться в зимнюю избу), и предупредить, чтобы это было в последний раз. Новенькое ружье, висевшее за дверью, принадлежало, видно, Андрюхе. Теперь его калачом из тайги не выманишь, только категорическим приказом.
Чувал был справа, в углу, а вдоль двух стен — слева и у противоположной от входа — тянулись широкие низкие нуры. Жена Ивана Хорова, молодая еще с виду женщина (никогда бы не поверил, если б не знал точно, что Андрюха ей сын — не брат) в длинном с орнаментом на груди платье, сидя на нурах, раскачивала подвешенный за деревянный крюк в потолке онтуп — удобную берестяную люльку с отклоненной назад спинкой, очень похожую на катапультное или космическое кресло. В онтупе тихо посапывал грудной космонавт, перетянутый для верности, будто находился уже на пути к Марсу, тонкими оленьими ремешками поверх меховой обертки.
Мальчик, проканителясь значительно дольше, чем это было необходимо, пристроил, наконец, чайник на углях и настороженно, снизу вверх, поглядел на участкового инспектора, уверенный в том, что дядя Валя-милиционер обязательно поинтересуется, чем, собственно, обязан такой неожиданной встрече с Андрюхой Хоровым здесь, в охотничьей избе посреди урмана, за сотни километров от школы. Цветков усмехнулся. Мальчик, решив, что усмешка не предвещает ничего хорошего, насторожился еще больше.
— Вуся вола! — поздоровался лейтенант, проходя, к нурам и кладя сперва фуражку, а затем устраиваясь сам.
— Здравствуй, дядя Валя, — неуверенно ответил мальчик, справедливо полагая, что вряд ли отделается от неприятного разговора. Уж не за ним ли, по просьбе директора интерната, и заехал участковый? Отвечать, однако, требовалось так, как подобает хозяину: — Еша хошмылтыла интам шаем кавырмал, яньси питлумын[4].
— Вуся! Вуся, Валентин Михайлович! — поздоровалась и жена Ивана Хорова — Наташа. — Вохалын лохыслан юхи, ал потлаит[5].
Но те входили уже сами. Первым протиснулся Пятаков, за ним, согнувшись в три погибели, длинный парень в энцефалитке; кряхтя, протолкался толстячок. Последней легко скользнула Ледзинская. Наташа удивленно и встревоженно посмотрела на нее. Не часто заглядывают в охотничьи избы русские женщины. Никто из вошедших, кроме Ледзинской (да Пятаков что-то буркнул себе под нос), не поздоровался, но мальчик говорил каждому, уже по-русски: «Садись ближе к огню, грейся». Эту же обычную в здешних местах фразу он сказал и толстячку, но взгляды, какими они — мальчик и толстячок — обменялись, насторожили Цветкова. Уж не Иван ли Хоров отдал меха толстячку, а мальчик был свидетелем? Здесь, в тайге, каждый знает: отдал меха на сторону — украл у государства. Ханты могут оставлять часть пушнины для себя — шить национальную одежду, но даже эту пушнину, оставляемую в личную собственность, продавать частным лицам запрещено: не нужны самому — продай в промхоз. Не замечалось раньше за Хоровым, но вдруг?.. Спирт хоть кого собьет с панталыку. Наташа не допустит, но, может, тогда скандал был?.. Во всяком случае, ясно, что мальчик и толстячок уже встречались.
Ледзинская между тем сняла пальто, свернув его так, что пистолет оказался внутри свертка, и Наташа вновь посмотрела на нее с удивлением, а мальчик с явным восхищением. Видя, что свернутое пальто Ледзинская держит под мышкой, инспектор успокоился. Нет, не продавал Хоров меха, вернулся он к своим мыслям. Иначе мальчик вряд ли восхитился бы при виде второго сотрудника милиции.
— Иди сюда, садись, — ласково сказала Наташа Ледзинской, поправив правой рукой шкуру на нурах рядом с собой; левой она продолжала качать онтуп. На мужчин Наташа внимания не обращала: хотят — пусть садятся, нет — стоят, ей все равно. Мужики не пропадут. — Очень замерзла?
— Нет, ничего, — ответила, улыбнувшись, Ледзинская и тоже удивленно посмотрела на хантыйскую женщину, хорошо, совсем без акцента говорившую по-русски, смуглую, в красивом национальном платье, с тремя серебряными колечками на безымянном пальце левой руки; вид у нее был немного усталый, как у всякой матери, кормящей грудью.
— Спасибо, — сказала Ледзинская, устраиваясь на шкуре и заглядывая в онтуп на перетянутого ремешками космонавта. — Мальчик?
— Девочка, — засмеялась Наташа.
— Как зовут?
— Оринька. А тебя?
— Ольга.
— Меня — Наталья. Вот и познакомились…
Они продолжали говорить о чем-то уже совсем тихо, так что за треском поленьев в чувале их голоса не были слышны сидевшим в другой стороне избы на нурах мужчинам.
— Отец-то где? — спросил у мальчика лейтенант.
— В зимнюю избу уехал. Оленей угнал. Потом за нами приедет.
— Рановато нынче в зимнюю перебираетесь.
— Отец говорит: зима рано придет. Белку скоро бить можно. Я… — собирался он рассказать, что тоже подготовился к охоте, и что ружье, висящее снаружи у входа, его, Андрюхино, управляющий отделением госпромхоза Сафонов подарил в июне, как двенадцать лет исполнилось; но вовремя вспомнил, что дядю Валю белка сейчас вряд ли особо заинтересует, — давно уже не охотовед, — ему гораздо интереснее будет спросить о школе. Впрочем, Цветков и будучи охотоведом школой всегда интересовался, и при объезде охотников забирал беглецов с собой в Ёган, не принимая никаких возражений. — Я отцу капканы привез, думал: быстро. Капканы нынче поздно в госпромхоз привезли. Хотел обратно ехать — отец говорит: шуга пойдет, опасно. Говорит: река встанет, дорога будет — отвезу на оленях. Спешил в школу, шибко спешил — нельзя ехать…
— Та-а-ак, — протянул лейтенант, зная, что Андрюха нарочно выехал попозже, чтобы потом, сославшись на распутицу, задержаться в тайге и поохотиться. Все эти Андрюхины хитрости шиты белыми нитками. В интернате, небось, отпросился на два дня, а то и вовсе не отпрашивался — удрал потихоньку, в Ёгане теперь новый директор — совсем молодой ленинградский парень, только после института, и у него не больно-то отпросишься. Цветков сразу нашел с ним общий язык, ему нравились такие строгие и обязательные в работе люди. А вот с управляющим госпромхоза, не знающим и не признающим ничего, кроме плана, придется поговорить. Вместо того, чтобы дарить мальчишкам ружья, поинтересовался бы лучше, как они учатся. Это легче всего: сунул ружье «потомственному охотнику» — и вся забота о подрастающем поколении. — Я-а-асно, — дал он понять Андрюхе, что не больно-то верит россказням, будто тот шибко спешил в школу. — Забрал бы сейчас с собой, да шлюпка перегружена…
— Отец сам привезет на оленях! — обрадовался Андрюха, решивший уже было, что участковый обязательно заберет его с собой. — Я, дядя Валя, всегда…
— Пойтэк нюхи кавырта![6] — громко приказала Наташа.
— Лукашл![7] — подхватился Андрюха, довольный тем, что его перебили и избавили от необходимости дальнейших объяснений с участковым. — Я быстро! — добавил он по-русски и скрылся за дверью.
Куропатку? Какую куропатку? Мяса у них нет — вот что, подумал лейтенант. А то какая же может быть куропатка, когда столько народу? Ханты — люди гостеприимные, все на стол поставят. А тут — куропатка. Только почему нет мяса? Свои олени… Оленей, правда, у Хорова мало, пусть не захотел бить на мясо. Но Хорову, если понадобится, беспрепятственно дадут бесплатную лицензию на лося. Что-то неясно.
— Хувы нюхи такла омыслыты?[8] — спросил он Наташу. Та смутилась, но инспектор глядел на нее в упор, и она поняла, что он повторит вопрос, если не получит вразумляющего ответа. Хорошо еще, что спросил не по-русски: Наташе не хотелось, чтоб об этом узнали посторонние — ханты не любят жаловаться. Есть — ставят на стол, нет — не объясняют почему и не извиняются за скудный обед. Помолчав немного, Наташа принялась за рассказ, медленно произнося длинные хантыйские слова, чтобы Цветков понял и не стал переспрашивать по-русски.
— Волэм, волэм, оша версэм, — заверил лейтенант, когда Наташа вопросительно посмотрела на него. — Еллы потыртэ[9].
Из рассказа ее выходило, что мяса им Иван оставил, когда уезжал позавчера, на неделю: сложил у порога и велел Андрюхе прибрать в лабаз. Андрюха вышел исполнить поручение, но увидел на той стороне болота куропаток, сорвал с венца ружье и побежал. Собак Иван Алексеевич кликнул с собой, но те, пробежав с километр, вернулись, сожрали мясо, а потом догнали хозяина. Так Андрюха, гоняясь за куропатками, убил трех, но проворонил мясо. С тех пор питаются куропатками. Последняя осталась.
— Халэвыт на веллум[10],— виновато пообещал вошедший под конец рассказа Андрюха. Положил ощипанную и выпотрошенную куропатку в деревянную миску и поставил на угли чувала небольшой котел с водой.
— Ясно, — сказал Цветков. — Селты ен емася, анкен лапта, ампытны ки нат лэпылсан[11]…
Трое сидели рядышком на нурах и в разговор не вступали ни с хозяевами, ни друг с другом. Толстячок напряженно вслушивался в речь хозяйки, но знакомых слов не было, и понять, о чем она говорит, он не мог, однако почувствовал, что речь не о нем, и успокоился. Он знал, что в своем доме ханты плохого о госте не скажут.
Вода в котле закипела. Мальчик бросил туда куропатку. Толстячок удивленно вскинул брови: маловато для такой компании.
Пятаков давно спал, привалившись к стене.
Андрюха извлек из-под шкур маленький квадратный столик на таких низких ножках, что, поставленный на полу возле нур, он казался просто толстой доской. Столик ставят обычно на нуры, но теперь они были заняты. Андрюха выложил несколько сухих галет, которые могут храниться годами, не покрываясь плесенью. Затем опять вышел и, вернувшись, положил на столик десятка два крупных вяленых чебаков, поставил сливочное масло в литровой банке, сахар в ситцевом мешочке и берестяной с орнаментом кукор с брусникой. Налил в четыре кружки чаю.
— Пейте, — предложил толстячку и парню в энцефалитке, а Пятакова тронул за колено и, когда тот оторвался от стены и сел прямо, мотая кудлатой головой, чтобы окончательно проснуться, указал ему на кружку. — Ты тоже пей, дядя Валя, — повернулся к участковому.
Трое уже шелушили чебаков.
— Пивка бы щас, — сказал Пятаков, покрутив рыбой, с которой стекал янтарный жир. — Полжизни бы отдал.
— Не говори, — вздохнул парень в энцефалитке.
Андрюха полез куда-то под шкуры, скрывшись в них с головой, а вылез с красивой фарфоровой чашкой и блюдцем; налил в чашку чаю, положил на блюдце несколько кусочков сахару, две галеты, подал все Ледзинской, скользнув еще раз восхищенным взглядом по ее погонам. Во как!.. Поглавнее даже дяди Вали будет: по две звездочки на каждом погоне, а у него по одной. И если дяде Вале от Ёгана до Пырьи все подчиняются, то она, наверное, на весь район начальник!.. Не-ет, ей простая кружка не подойдет, тут уж старайся, Андрюха! Не каждый день к тебе такие гости жалуют.
— Ям няврем![12] — сказала сыну Наташа.
— Какая красивая! — сказала Ледзинская, разглядывая чашку. — Настоящий фарфор!
— Один был сервиз в Ёгане, — сказала Наташа. — Мне достался. Иван хотел «Спидолу» взять, я — сервиз. Взяли сервиз. «Спидолу» потом промхоз дал на премию. Иван говорит: правильно, надо жену слушать!.. — Она засмеялась.
«Ям няврем» к тому времени зачерпнул объемистой берестовой плошкой ягод из кукора и поставил рядом с Ледзинской на нуры:
— Ешь бруснику, тетя. Съешь — еще наберу.
— Спасибо. Ты мне подай, пожалуйста, мой портфель, — попросила она мальчика, кинувшегося сразу исполнять. — Нет, другой. — Мальчик поставил Цветковский портфель на место и кинулся к другому. — Спасибо. — Она достала два последних яблока, горсть конфет и большую плитку шоколада, протянула все это Наташе. Та отрицательно покачала головой. — Возьми, возьми! — сказала Ледзинская. — Магазинов у вас тут нет. — Она взяла плошку с ягодами и начала есть, отсыпая на ладошку. — Вкусно!
Наташа засмеялась. Ей очень нравилась красивая русская женщина с бледным лицом. Будто в избе от нее стало светлее, подумала она на хантыйский манер, очень, впрочем, напоминающий и русское сравнение.
Толстячок, облизывая губы от рыбьего жира, поднял голову и, встретив неожиданно напряженный взгляд мальчика, быстро опустил глаза.
Что-то неладно, снова подумал Цветков, луща чебака. Спросил как можно спокойнее и переключив все внимание на рыбу, будто вопрос относился к ней:
— Сыры войтантыилсытны?[13]
— Аа[14],— глядя тоже на Цветковского чебака, ответил мальчик.
Толстячок забеспокоился.
— Да! Уж что жирные, то жирные! — произвел он разведку (может, действительно, все-таки о рыбе говорят?). — Так и течет!.. Сам ловил?
Мальчик кивнул.
— Молодец! — похвалил толстячок.
Мальчик вздохнул.
— Опять же ежели, допустим, с пивком, дак вовсе мы уже и на задержанных-то походить не будем, — здраво рассудил Пятаков. — Уж в КПЗ такого не поднесут, — снова покрутил чебаком перед носом.
— Да, — поддержал парень в энцефалитке. — Да, все хочу у тебя спросить: что такое КПЗ? Я так-то представляю, вот только как расшифровывается? Так и не знаю.
— А посидишь — узнаешь, — ответил Пятаков. — Штука, по сути, не хитрая, но ежли, допустим…
— Помолчите-ка! — сказала Ледзинская.
Пятаков внимательно посмотрел на нее.
— Бу сделано, — сказал парень в энцефалитке, и они действительно надолго умолкли.
Наташа удивленно и как бы заново оглядела троих.
Своими нелегкими мыслями был занят и Андрюха. Сказать или не сказать дяде Вале-милиционеру, какой плохой человек этот толстый? Сказать — значит, нарушить древний закон: в своем доме плохо говорить о госте. Да еще о каком госте! Пант ехлан — путник, человек с дороги — самый дорогой гость. Нельзя говорить о нем плохо. Но не сказать — худо поступить с дядей Валей и тетей-милиционером, ведь они едут с толстым в одной шлюпке! Второго мотора не слышно было на Итья-Ахе. Дядя Валя и тетя-милиционер должны знать, что толстый способен на худое. И почему они едут в одной шлюпке? В ту сторону — вверх по Итья-Аху — ехали двое: толстый и этот высокий, одетый, как геолог, а обратно, вниз, спускаются уже впятером. Высокий человек, одетый, как геолог, тоже, наверное, способен на худое, а то зачем бы он поехал с толстым? Надо сказать дяде Вале… Только что обо мне тогда подумают? Похвалят ли отец, дед?.. Я в своем доме не дал человеку с дороги спокойно попить чаю! Облил его болотной водой. Нехорошо. Если толстый — нехороший человек, то и я должен быть нехорошим человеком? Нет. Нельзя равняться на плохих людей. Это и дедушка Алексей говорит. Но как не сказать? Ведь и дядя Валя, и тетя-милиционер — тоже пант ехлан — люди с дороги! Похвалят ли отец, дед, вся деревня Ёган, если я обману дядю Валю, не скажу ему, что толстый — нехороший человек? Как поступить?..
Если бы дядя Валя сам спросил! Тогда было бы легче. Потому что обманывать нельзя. Но как же дядя Валя спросит, если он не знает, о чем спросить?..
Нет, не трудно одному оставаться в урмане и быть опорой семье. Он завтра убьет куропатку или глухаря и накормит мать. Сходит на ключ за водой. Заготовит дров для чувала. Это все не трудно. Можно прожить, когда отец в отъезде. Но как обойтись без отца, когда нужно решить: сказать худое про человека с дороги или не сказать? Вот когда не обойтись без отца! Уж онто бы знал, как поступить.
Нет, нелегко быть в доме за главного: самому все решать надо.
Впрочем, о том, что он, Андрюха Хоров, здесь главный, заставил позабыть окрик матери:
— Пойтэк нюхен вантэ! Кавырмыс муй антом?[15]
Мальчик метнулся к чувалу, снял тяжелую крышку с котла и потыкал тушку большим ножом с костяной рукояткой.
— Етшис![16]
Он поддел тушку своим разбойничьим ножом и положил на мелкое деревянное блюдо. В избе вкусно запахло мясом. Толстячок, не переставая жевать, отодвинул от себя шелуху, чтобы сюда поставили блюдо: больше все равно некуда — весь столик занят. Парень в энцефалитке презрительно посмотрел на толстячка. Мальчик выпрямился с дымящимся блюдом и встал как бы на распутье: на стол подавать или…
— Тыв мие![17] — приказала мать. Он облегченно вздохнул и передал блюдо матери.
— Гха! — громко кашлянул толстячок, напоминая о себе, но на него никто не обратил внимания, только парень в энцефалитке посмотрел с уже нескрываемым отвращением.
— Ешь, — сказала Наташа, отдавая блюдо Ледзинской. — Пожалуйста, ешь, Ольга. — Ледзинская перехватила тяжелое блюдо, потому что Наташе трудно было держать его одной рукой (второй она качала онтуп), но и есть одной было неловко. — Ольга, ешь! — строго повторила женщина.
Толстячок шумно и возмущенно вздохнул: вот они — ломки добрых национальных традиций! Раньше разговору бы не было: лучшее — мужчинам, особенно если они гости. По странной случайности толстячок числился в мужчинах. Парень в энцефалитке отодвинулся от него ближе к Пятакову.
Женщина продолжала строго глядеть на Ледзинскую. И та вдруг поняла, что нужно есть. И куропатка, по правде говоря, пахла очень вкусно. Какие они люди, подумала Ледзинская. Какие они люди… Ей уже не было неудобно, что она ест одна, потому что Наташе и мальчику нравилось это, Цветков одобрял, а остальные ее не интересовали. Только почему они сварили всего одну? Неужели пожалели для остальных? Такого не может быть. Тогда, может, она у них последняя? Она перестала жевать и посмотрела на Наташу.
— Не нравится, Ольга? — спросила женщина.
— Н-нет… нравится…
— Тогда ешь.