Часть 4

ЛОСОСИ В МИЧИГАНЕ

Город Чикаго, штат Иллинойс. В памяти всплывает все, что я про него слышал: город мясных боен, небоскребов и неаполитанской мафии. Аль Капоне там, то да се… Налоговики засадили болезного, известное дело. Потом и нашего Ходора – так же. Отработанная схема.

Ой, да я не об этом. Много раз я был в Чикаго. Windy City – как его называют американцы, ветреный город. Ветреный – не в смысле безбашенный, а в смысле, что там много ветра. А ветер дует с озера Мичиган. Мичиган относится к системе так называемых Великих озер. Всего их пять. Это, соответственно, Мичиган, озеро Верхнее, Гурон, Эри и Онтарио. Господи! Как звучат эти названия! Помню, еще в детстве, когда листал атлас мира и бормотал про себя названия всяких стран, гор и городов, я озирался по сторонам, читая эти названия – Гурон… Онтарио… Мне казалось, что сейчас скрипнет дверь и в комнату заскочит Чингачгук – Гойко Митич с томагавком и в набедренной повязке.

Озера эти ледникового происхождения. Как наши Ладога, Онега и тысячи других финских и карельских озер. Такая же холодная и чистая вода. Такие же дремучие леса вокруг. Такая же рыба – лещ, судак, лосось (в ладожском варианте – сиг). Только вот по берегам этих озер стоят не какие-то зачуханные городки типа Сясь-строй, Паша и так далее, а Чикаго, Кливленд, Детройт…

Город Чикаго, штат Иллинойс. Нет уже никаких мясных боен, а пакгаузы переделаны под дорогое жилье в стиле хай-тек (центр города, старые кирпичные стены, чугунные конструкции XIX века). Нет уже в Чикаго никакой неаполитанской мафии, а Аль Капоне помер, всеми забытый, в далеком Майами. Дона Альфонсо теперь с восхищением вспоминают лишь в его родном городке Кастелломмаре, что под Неаполем, по дороге в Сорренто.[26] А во всем мире нынче его знают как тупого садиста и символ коррупции американских 20-х.

Чикаго теперь один из крупнейших финансовых центров мира. Самая большая товарно-сырьевая биржа, такая же фьючерсная биржа. Штаб квартиры крупнейших корпораций. Город огромной кляксой раскинулся на десятки километров. Миллионы людей всех национальностей. Самая большая польско-украинская диаспора в Новом Свете. Впрочем, вы это знаете по фильму «Брат-2».

Когда прилетаешь в Чикаго, в аэропорт О'Хара (самый большой аэропорт в мире, между прочим), то, подъезжая к городу, уже издалека начинаешь видеть небоскребы. Долгое время один из них, «Сис эрс», был самым высоким небоскребом в мире, выше «Эмпайр-стейт-билдинг» в Нью-Йорке. Потом его затмили какие-то юго-восточно-азиатские башни, то ли в Шанхае, то ли в Малайзии, то ли в Сингапуре.

Весь центр Чикаго утыкан небоскребами. Сколько я смотрю на них, хоть в Нью-Йорке, хоть в Чикаго, хоть где-нибудь еще, столько раз испытываю банальную эмоцию, сто раз описанную в книжках. Выразить ее можно следующей фразой: «Ё-мое, что творят! Ведь это ж надо, а? Ни фига себе!» Самое большое количество небоскребов сосредоточено в центре, вдоль речки Чикаго, впадающей в озеро. В устье речки – пирс, откуда отправляются прогулочные кораблики. На пирсе – аттракционы, бойкая уличная торговля, толпы народа по воскресеньям.

Поскольку океан далеко (от Нью-Йорка до Чикаго лететь на запад три часа, и еще четыре от Чикаго до Сан-Франциско), то соответственно климат в этих краях резко континентальный. Как у нас в Сибири: летом жара, зимой – холод. Однажды летом, в 1995 году, в Чикаго было 40–45 градусов по Цельсию. А вот вода в Мичигане, даже в такую жару, всего 12–14 градусов. Так мы и проторчали все дни на пляже: бегом, на цыпках (песок жжет подошвы), в воду. Пшш… Минута, и уже не чувствуешь тела от холода. Прыг из воды на пляж. Три минуты – и мозги начинают плавиться от жары. Ну и опять в воду. Дурдом. Естественно – простыли. Сопли, кашель, температура. В тот день в городе отрубили на несколько часов электричество (сети от нагрузки полетели). Естественно, все кондиционеры в квартирах остановились. Люди теряли сознание от жары, несколько десятков стариков померло. В общем, мини-катастрофа.

И вот посреди этого бедлама представьте себе меня, спускающегося вечером в лобби гостиницы и спрашивающего лекарство от простуды. На меня посмотрели как на сумасшедшего: мол, где это парень умудрился простыть во время этакой жары?

А зимой в Чикаго всегда снег. И никто не воспринимает его как стихийное бедствие. Не то что в Нью-Йорке, в котором после любого снегопада город встает на несколько дней. А здесь – снег да и снег. Работает снегоуборочная техника, мальчишки играют в хоккей, люди надевают теплые вещи, которые у них заранее приготовлены. Минус 15–20 градусов по Цельсию не редкость в этих краях.

Говорят, в Чикаго хороший оперный театр, несколько интересных галерей. Но я, каюсь, ничего этого не посмотрел. Но вот университеты в Чикаго, в которых я был и даже читал лекции, действительно мирового уровня. Например, Чикагский университет, где до сих пор работает нобелевский лауреат Милтон Фридман, создатель знаменитой «чикагской школы» экономического либерализма. Отсюда разлетелись по всему миру «чикагские мальчики». Сначала Чили, потом Польша, Венгрия и далее – везде.

Или Северо-Западный университет с его знаменитой бизнес-школой «Келлог», которая по рейтингу соперничает даже со школой Гарварда.

Короче, Чикаго есть столица срединной Америки, страны прерий, лесов и гор. Народ здесь проще, победнее и веселее, чем на побережьях, в разных там Нью-Йорках, Бостонах, Лос-Анджелесах и Сан-Францисках. Меньше политкорректности, меньше разговоров о нетрадиционной ориентации, больше виски, пива и говяжьих стейков. То есть и по климату, и по нравам так называемый Средний Запад (несколько штатов, группирующихся вокруг Чикаго) больше похож на Россию, чем вся остальная Америка.

Много раз бывая в Чикаго, я почти всегда ездил на рыбалку.

Если встать лицом к озеру и соответственно спиной к городу, то справа, на берегу, можно увидеть здание большого аквариума с океанскими рыбками. Рядом – панорамный стереокинотеатр, показывающий уже много лет один и тот же фильм про жизнь китов. А за ним находится небольшая марина – порт, в котором стоят не прогулочные, нет (те слева, в специальной заводи), а рыбацкие катера. Нужно с вечера пойти (вариант – позвонить) и договориться с хозяином катера, а с утра, в пять, взяв сухой паек и пива, тащиться из гостиницы на рыбалку.

Привычно забравшись в катер, начинаешь распутывать и готовить снасти, пить пиво и лениво трепаться, а он тем временем, тарахтя, отплывает от причала и перед тобой встает Чикаго во всей его красе. Главный, озерный (чуть не написал – морской) фасад города напоминает огромного ежа, где иголки – это небоскребы. Ощетинившись, город медленно отползает от тебя. Первыми исчезают звуки, заглушаемые монотонным рокотом двигателя. Потом, сквозь утренний туман, поднимающийся от озера, уже видны только силуэты небоскребов. Но все время, пока рыбачишь, не покидает чувство, что ты находишься недалеко от огромного живого существа, размеры и силу которого ты даже не можешь охватить своим умом.

Это очень необычное ощущение – ловить лосося в холодном свинцовом озере, когда кругом не видно земли и лишь вдалеке виднеются громады небоскребов. В ясную погоду, после того как туман рассеется, их видно километров за тридцать. Если отвернуться, то кажется, что ты находишься вдалеке от цивилизации. Солнце светит сквозь густые облака. Дует прохладный канадский ветер. Мерно покачивается на легкой волне рыбацкий катер. Тишина… Только чайки кричат и плещет вода. Но стоит повернуть голову обратно, и понимаешь – никуда ты не делся, вот она – цивилизация в лице города Чикаго. Урбанистичнее не придумаешь. Все как обычно: еще один город Желтого дьявола.

Рыбалка на Мичигане ничем не отличается от обычной рыбалки спиннингом с катера. Ловят на блесну, на малой скорости, с помощью эхолота. Растопырив в стороны специальные мачты, закидывают сразу шесть – восемь спиннингов и бороздят «дорожку» метров пятнадцать – двадцать шириной.

В принципе клев плохой. За день рыбалки (с шести утра до четырех-пяти вечера) можно поймать не больше десяти рыбок. Может, конечно, мне не везло. Также, может быть, я плохой танцор. Но сколько я ни разговаривал с другими рыбаками – то же самое. Говорят, где-то далеко от Чикаго, в сторону Канады, в заветных речках, вытекающих из дремучих лесов и впадающих в Мичиган, лосося видимо-невидимо, «весло стоит» и прочее. Но сам я там не ловил, а сказать, не проверив, правда это или обычные рыбацкие байки, я не берусь.

Сразу хочу отвергнуть мысль насчет того, что в районе Чикаго клев плохой из-за экологии. Мол, лосось любит чистую воду, а под боком большого мегаполиса вода не может быть чистой, вот лосось и сторонится этих мест, а уходит либо на восточный берег, в Висконсин, либо на север, через систему озер в Миннесоту или вообще – в Канаду.

На самом деле вода в Мичигане, даже на городском пляже, очень чистая, примерно такая же, как в Ладоге, где ваш покорный слуга имеет дачу и уже пятнадцать лет пьет воду прямо из озера. Кстати, лишним доказательством того, что вода в озере в районе Чикаго хорошая и чистая, является тот факт, что герои уже упомянутого выше фильма «Брат-2» наловили раков прямо в речке Чикаго. А раки, как известно, живут только в чистой воде, так же как и лососи.

Но, так или иначе, десять рыбок – это тоже улов. А лосось попадается красивый, мерный, как на конвейере сделанный – сантиметров пятьдесят длиной. Вкусное жирное оранжевое мясо. Мы обычно приезжаем к моим старым, еще питерским приятелям-эмигрантам домой, накупив предварительно соевого соуса, васаби, пива и саке, и делаем свежайшее сашими.

Я подсмотрел однажды в японском ресторане, как повара обрабатывают лосося, как вырезают филе и потом нарезают его правильными кусочками. Так же с нашими лососями поступаю и я. Тут важно быстро разобраться с кишками и отделить филе от кожи, с тем чтобы не «запачкать» вкус мяса посторонними вкраплениями. Сашими получается целая большая салатница. И мы все, вместе с женами, наваливаемся на этот пир.

Нужно разболтать кусочек васаби в соевом соусе, взять деревянные палочки, хорошенечко повозить кусок рыбы в этой жиже и, взяв в левую руку рюмку саке… Эх, ну что это я? Вы все и без меня про это знаете…

Мясо тает во рту, как сливочное масло, саке кружит голову, после дня, проведенного на холодном ветру, тепло разливается по всему телу, а в широких окнах тридцатого этажа виден раскинувшийся до горизонта, переливающийся огнями, ночной город Чикаго, штат Иллинойс.


А.К.

FUNNY КАПЛАН

Нью-Йорк давно уж из экзотического далёка стал для многих привычным городом. Приехав туда, трудно избежать похода в ресторан «Русский самовар». А как ни зайдешь – в зале хозяин, Роман Аркадьевич Каплан, привечает гостей, с каждым знакомым выпивает хотя бы по рюмке. Такая у человека непростая работа. Кстати, совладельцы «Самовара» – Александр Барышников и Иосиф Бродский (сейчас акции у вдовы поэта).

ВЫСОКАЯ ПОЭЗИЯ

Если кто не знает, в прошлой советской жизни Каплан был искусствоведом. Занимался Италией. А съездить туда посмотреть на предмет изучения его не пускали. Он обиделся и в 1973-м уехал. В Америке сдал на права, чтоб быть таксистом, но ездить по Нью-Йорку ему было страшно и пришлось устраиваться по специальности: в галерею к Нахамкину. Разругались из-за направления и расстались. Ну, Каплан и переквалифицировался в рестораторы. К еде у него вообще особое отношение: он же блокадник, его до сих не покидает страх перед голодом.

Примечательно, что совладельцем заведения был Иосиф Бродский, которого Каплан знал еще с Ленинграда, со времен своей студенческой молодости. В будние дни любимые блюда поэта тут были такие: холодец, сациви и пельмени. На Рождество и в день рождения нобелевский лауреат всегда заказывал гуся, которого ему готовил собственноручно Каплан. Это все, разумеется, под водку, настоянную хозяином на кориандре, или на кинзе (на хрену он позже начал настаивать). Именно тут, в «Самоваре», гордый, счастливый Каплан с Барышниковым, а еще с Юзом Алешковским отмечал известие о получении Бродским Нобелевской премии. Сам виновник торжества тогда был далеко – в Лондоне…

КЛУБНОСТЬ

– Роман, твой ресторан – это что-то вроде клуба?

– У меня была идея – объединить людей, которые мне симпатичны. Русские отличаются от всех. Вот японский ресторан: ну съел суши, и тебе дают счет, потому что там больше ничего нет. В китайском, итальянском – ничего такого нет! Только в русский люди приходят на посиделки…

– Привет, а итальянская мафия нешто не в ресторанах своих собирается?

– Ну, там другие посиделки…

– Не такие уж и другие. К тебе тоже небось братва приходит! Японец ведь хаживал, а?

– Япончик? Не часто. Так, раз пять заходил. Причем он себя прилично вел, громко не разговаривал. Я с ним никогда не выпивал, я для этого был с ним недостаточно знаком. Ну разговаривал, да, как с другими клиентами: все ли в порядке, спрашивал. Водку он не заказывал у меня – вино! Но кто делает настоящий успех ресторану? Артисты! Художники, поэты, писатели. Музыканты.

– Это точно. Чтоб ресторан гремел, надо, чтоб Битов дал там по морде… ну одному знаменитому советскому поэту.

– Нет, конфликтов тут не так много! Разве только один раз была чудовищная драка. Она была неинтересной совсем, но травматически чудовищная. Двое неизвестных широкой публике клиентов дрались. Один из них выбил другому глаз. Я видел его несущим свой глаз в руке… Человек остался без глаза. Драка – это жуткий климакс вечера, это избыток русского быта.

– А Барышников участвует в бизнесе? Как?

– Интересуется, как идут дела, сам приходит, приводит своих друзей… Что еще? Да больше и не нужно ничего… Барышников, впрочем, однажды спас «Самовар»; какие люди его спасают! Это большая честь для спасенного… А именно – он вложился, помог выкупить помещение.

– А кто еще спасал?

– Бродский. Ресторан тогда переживал не лучшие времена, копились неоплаченные счета («было ужасное лето»), и решение Нобелевского комитета о присвоении Бродскому премии фактически спасло «Русский самовар»: лауреат откликнулся на просьбу о помощи («ты же богатый человек теперь») и поделился, вложил, вошел в долю.

– А Довлатов помогал?

– Довлатов был приятель мой старый, с Ленинграда. Я знал его еще тогда, когда он учился в университете. У него в Америке вообще никогда не было денег, он был бедный! Очень редко ходил в рестораны. Сюда приходил, когда надо было встретиться, например, с переводчицей. Когда он выпивал, в смысле переставал бросать пить, мы с ним выпивали…

Да, Довлатов однажды пришел и подарил мне старинный самовар – купил на барахолке на последние деньги, тридцать долларов отдал, даже на метро не осталось. И он с Куинса на Манхэттен добирался ко мне пешком, с самоваром в руках.

Я всегда любил самовары. Из самовара можно пить что угодно. И потом, это слово такое русское. Ни с чем не перепутаешь.

БОГАТСТВО

– Роман! Ты известный нью-йоркский ресторатор, капиталист, ньюсмейкер, celebrity.

– Да ну, все это ерунда…

– Скажи, пожалуйста… Вот ты в Америке живешь уже 32 года и все там видал. Ты приехал – президента судили за «Уотергейт», а дожил до того, что другого президента за секс судили. Ты приехал – вешали негров, сегодня уже имеют иракцев в одно место. Все-таки лучше стало? Прогресс есть?

– Да… Действительно, давно я в Америке. Больше чем полжизни…

– Вот у тебя, наверное, должна была произойти некая трансформация представления о богатых людях. Скажи, что в твоем представлении богатый человек?

– Это тот, который может себе все позволить, который не думает, купить ему костюм или какой-нибудь загородный дом, у которого есть возможность слетать в Португалию, скажем, посмотреть футбол – или в Париж, посмотреть теннисный турнир.

– Подожди-подожди, ты перепутал все в кучу. Пойти в ресторан, купить костюм – это один уровень богатства. Поехать в Париж или Португалию – это другой уровень. Купить загородный дом – третий. Поэтому ты определись, что из этих трех уровней является богатством. Сумму назови.

– Я всегда считал, что если бы у меня был один миллион долларов, то я бы себе казался богатым человеком. Тогда я бы спокойно себе жил. И занимался бы только любимыми вещами.

– Миллион – это уровень костюма и ресторана, это не уровень поездок.

– Это как раз меня и поражает! То, что сейчас среди моих друзей есть люди, которые могут себе позволить то, о чем я никогда даже не мог и мечтать. И которые считают, что миллион – это не деньги… Я никогда не хотел никаких материальных ценностей, у меня никогда не было никакой собственности…

– Ага, и поэтому ты завел ресторан. Причем на Манхэттене. От бедности исключительно. Из-за нее же ты живешь на Мэдисон-авеню, а на Брайтоне жить не хочешь.

– На Брайтоне я никогда не хотел жить.

– И в Челси ты не хочешь жить. Хотя там осталась твоя душа.

– Ты знаешь, в Челси живут поэты, писатели, художники – но их все время меньше и меньше, потому что поэты – они всегда бедные.

– Ну, если говорить о поэтах – если бы Лонгфелло был жив, он бы был богатым человеком. Пушкин, доживи он до наших дней, был бы мультимиллионер.

– Пушкин и так получил огромные деньги за свои произведения. Он был бы поразительно богатым человеком, если бы не пороки его.

– О чем ты говоришь, если его издавали мало! Царь Николай издал после смерти за свой счет.

– Да были у него деньги. Он хорошо зарабатывал на книгах. Но он был картежник, он был чудовищно азартный человек, он проигрывал все. И еще он был бабник. Он много денег оставлял в публичных домах.

– Ты уверен?

– Абсолютно уверен.

– Однако вернемся к нашему вопросу. Что для тебя богатство? Вот ты говоришь, что миллион – это богатство. Если его не тратить, а консервативно им управлять, то пять процентов можно обеспечить. Ну вот 50 тысяч в год – это что, богатый человек, что ли?

– 50 тысяч – это, в общем, нормальная, скромная, но абсолютно достойная жизнь. А реально я про миллион даже не думаю. Я жил всегда очень скромно. Очень. Я уже устал объяснять: ресторан я открывал не для того, чтобы зарабатывать деньги, а чтобы было место, куда могли бы прийти мои друзья, чтоб у них было место свое, чтоб мы там общались, понимаешь? Недорогое причем. 80 процентов людей, которые приходят в мой ресторан, – это мои приятели, знакомые, друзья. И для меня угостить товарища – это самое большое счастье на свете. Деньги – это важная вещь, но важнее всего все-таки кореша. Традиции дружбы, верности – они сохраняются. Я к этому отношусь как к дару Божьему.

СССР

– Роман! Вот раньше если кто-то уезжал, то он умирал для России. И вдруг через много лет (для тебя это 17 лет) оказывается, что человек не умер, а жив. Раз – и он может приехать в Россию. Потом обратно уехать, снова приехать…

– Это самое большое счастье, которое есть на свете, – свобода передвижения.

– Не-не-не. Свобода передвижения у тебя и так была. Ты мог поехать во Францию, в Испанию. Но ты теперь можешь приехать в Россию. Вот как это?

– Я в первый раз приехал в Россию сразу после того, как она открылась. По-моему, это был 86-й или 88-й год. Для меня это счастье.

– Ну а конкретней? Какие были впечатления?

– Тогда было безумно все бедно.

– И ты считал себя королем жизни.

– Никогда не считал себя королем жизни! Я приехал с одним малым… Он привозил сюда часы фальшивые – это был тогда тут ходовой товар – и дарил своим друзьям. И при этом говорил: «Вот видишь, я все-таки приехал сюда победителем». А я абсолютно не приехал никаким победителем. Я и уезжал не побеждать, не за хорошей жизнью – я не был экономическим эмигрантом. Я любил всю жизнь иностранные языки: французский, немецкий, английский, итальянский. Мне хотелось посмотреть мир. Я был молод. Мне хотелось поиметь итальянку, француженку… Гм. Потом, когда я приехал сюда снова, то увидел друзей, с которыми не порывал связи. Я каким-то образом давал о себе знать, и они тоже давали о себе знать. Через телефонные разговоры, через письма, подарки, которые мне удавалось с кем-то передать… Ты даже не можешь себе представить, как меня просили прислать…

– Джинсы?

– Да, джинсы…

– Можем себе представить. Все хотели джинсы.

– Я тоже мечтал про джинсы, когда был молодым человеком в Ленинграде…

– Когда уезжал, ты прекрасно знал, что тебя будет мучить ностальгия. Хотя она, кстати, не особо сильно мучает на самом деле.

– Ностальгия? Это не ностальгия. Ведь еще римляне говорили: ubi bene, ibi patria – где хорошо, там и родина. Но я-то так не считал. Первые годы жизни за границей я был чудовищно зол на правительство русское, советское, которое заставило меня уехать…

– А если б тебя выпустили, ты бы месяц побыл и уехал домой.

– Определенно! Я бы никогда там не остался. Ты понимаешь, в чем дело… Для меня счастье – это общение. Счастье – это сидеть за столом, имея возможность заплатить за этот стол, угостить своих друзей. Смотреть им в глаза, зная, что у них нет никаких задних мыслей. У нас ничего не было, но мы все как-то жили… Как дети. Была дружба.

– С какого года ты?

– Я с 37-го.

– Ты мог бы быть нашим отцом. А чего ж тогда мы тебя Романом называем? Давай на вы. Как вас по отчеству?

– Ты знаешь, мой друг Богословский как-то закричал в людном месте: Роман Аркадьевич! И тишина вдруг настала. Люди подумали, что сам Абрамович тут.

– А ты был женатым, когда уезжал?

– Нет, я женился в Америке. Моя жена – поразительная женщина. У меня к ней огромная благодарность. Она угробила свою жизнь – ты можешь себе представить? – на этот ресторан и на все, что с ним связано. Это именно она ведет ресторан. Я там только по вечерам. Я то, что называется пиар, понимаешь?

– Если б тебя не было, ресторан умер бы завтра.

– Мне очень повезло. Вообще мои же понятия обо всем – и о ресторанах в том числе – сформировались рано, в Советском Союзе. Бывало, придешь в ресторан какой-то в те далекие годы и сидишь с девушкой. Музыка… И какой-то жлоб обязательно подходил и говорил твоей девушке: позвольте вас пригласить на танец. Девушка не очень хотела с ним танцевать, но они были всегда такие наглые, жлобы в этих ресторанах, что почти всегда начиналась драка. Иногда мне давали, иногда я. Но были места, где никогда не дрались: Дом кино, ЦДЛ, Дом литераторов, Дом журналистов, Дом композиторов, Дом архитекторов… Наверное, оттуда у меня ощущение, что ресторан должен быть для своих, понимаешь? Чтобы там не было хулиганства, плохого поведения… Я всегда мечтал открыть ресторан… Но не для того, чтобы зарабатывать деньги! Я об этом никогда даже и не думал. И у меня никогда не было денег – ни здесь, ни там. Но здесь я зарабатывал своей профессией, я преподавал английский и был синхронным переводчиком. А в Америке это не профессия…

– Так ты синхронист? Это очень тяжело.

– Тяжело, никто не спорит. Но это была здесь, в Советском Союзе, хорошо оплачиваемая работа. Я, например, за перевод кино получал 25 рублей. Понимаешь, да? Что такое 25 рублей? Два часа поработал – и можно слетать в Тбилиси. На билет хватало.

– Или девушку в Москве сводить в кабак.

– Поэтому я говорю, что для меня богатый человек – тот, кто может позволить себе постоянно ходить в ресторан.

МОСКВА КАБАЦКАЯ

– Я должен вам сказать серьезно: здесь, в Москве, очень вкусные рестораны. Очень. Я здесь бываю каждый год… Конечно, во многих не был… Но вот «Пушкин» – очень хороший ресторан. Нигде в мире нет таких русских ресторанов.

– Запад вообще не знает русской кухни.

– Вообще не знает! Особенно в Америке. А тут… Я считаю, что даже на фоне московских шикарных заведений – ресторан, в котором мы сидим, по-настоящему шикарный. Здесь все скромно, но очень достойно, чисто, элегантно. Я обратил внимание на все – и на салфетки, и на стулья. На бокалы – они безумно дорогие. Ты что думаешь, что можно купить такой меньше чем за 25 долларов? Я себе таких позволить не могу. Мне нравится, что здесь открытые кухни во многих ресторанах. Вот я с вами был в ресторане «Белое солнце пустыни». И когда увидел набор закусок – buffet, шведский стол, – я поразился изобилию. Про «Царскую охоту» мне рассказывали много… Туда водили режиссера Тарантино. Но такого, как я готовлю, нигде нету, здесь невозможно съесть то, что у меня есть. Хотя, казалось бы, у меня такое скромное меню…

– А чего тут нет?

– Винегрет в Москве ты не можешь нигде съесть. Абсолютно.

– Ну, потому что это домашняя еда, не ресторанная.

– Салат оливье, который «Столичный», – тоже нигде нормальный не съешь сегодня. Или селедка; я попросил селедку здесь в каком-то ресторане. Так пять кусочков селедки мне принесли, значит. Пять маленьких кусочков селедки. Ну разве так делают? Что еще? Про «Пушкин» я уже говорил. «Сыр» – богатый ресторан, вкусный. Там все скромно, все достойно, мне нравится. Где еще был? «Антинори» – модный ресторан Новикова, довольно вкусный. Поразительно другое – тут вина безумно дорогие. Такие вина в Нью-Йорке подают только в самых шикарных ресторанах. Если я в своем ресторане предложу вино, которое стоит 100–150 или 200 долларов за бутылку, как здесь люди платят, то… У меня нет посетителей, которые смогут себе такое позволить. Я серьезно говорю!

РУССКИЙ САМОВАР

Меж тем подали суп.

– Тайский суп супротив моего супа не устоит.

– Против твоего какого?

– У меня потрясающий борщ. И суп с пельменями. Да разве это может сравниться? Тайский суп против моего – так, кислая фигня. Я когда подаю какие-то закуски, так это еда, можно наесться. Здесь же, в Москве, у вас порции всегда очень почему-то маленькие…

– А твой ресторан сколько баллов имеет в ресторанном рейтинге по Нью-Йорку?

– 23 из 30 возможных. Справочник все время про нас пишет немножко.

– Неплохой результат. Это сильно выше среднего.

– У меня никогда не было таких возможностей – взять повара, чтоб он готовил на 28 баллов. Это огромные расходы. У меня очень простой ресторан.

– Но о миллионе прибыли нет пока речи, как мы понимаем.

– Нет. У нас оборот полтора миллиона долларов в год. Остается обычно 200 тысяч прибыли в конце года. Для меня самое главное в жизни – это щедрость, гостеприимство и вот открытость невероятная, которую я узнал от грузин здесь, в России. Я всегда в те далекие годы хотел походить на грузин, ни на кого больше. У меня каждый день есть три новых тоста. А я выпиваю довольно много, как ты понимаешь. Минимум 10 рюмок по 50 грамм. Пол-литра. Каждый день.

– А анализ печени?

– Я его не делал никогда; не люблю врачей. Я только не могу сейчас пить чистую водку, только настойки: их не надо закусывать. Должен вам сказать – вы можете верить, можете не верить, – но я первый возродил традицию старых русских настоек. А вслед за мной «Столичная» и «Абсолют» тоже стали делать всякие настойки.

– Тебе надо изготавливать свою водку – «Каплан». И настойку «Фанни».

– Юз Алешковский замечательно пошутил по этому поводу. Когда Фанни Каплан выстрелила в Ленина, тот сказал: It's so funny. Funny. Меня поражает вот что: каким образом за такой короткий срок в России была возрождена кухня полностью? Всюду вкусно! Вот на улице маленькие такие ларьки – «Картошка». Я как-то попробовал. Безумно вкусно.

– А в чем секрет твоих знаменитых щей?

– В том, что надо в эти щи положить большое количество разных сортов мяса. А мясо чтоб с косточкой, телятина, ребрышки свиные… Я обычно делаю из восьми сортов мяса. И вот щи всю ночь томятся на огне. Ко мне люди в Нью-Йорк специально прилетают на щи.

– Ты сам готовишь?

– Иногда. У меня вообще такое простое русское меню. Я каждый день люблю есть селедку. И рубец.

– Ты отсюда завозишь продукты?

– Нет, там все есть. К примеру, в Нью-Йорке есть две серьезные базы, которые занимаются копчением рыбы. И у них севрюга очень хорошая. А вот варенье у меня русское. Из Молдавии привозят. И вина я хотел привезти…

– А помнишь, ты в какой-то момент выгнал русских поваров и взял сальвадорцев?

– Сейчас у меня опять новая концепция: главный повар – из Ташкента. Шикарный совершенно парень, потрясающе все делает. Еще один повар родился в Германии, в семье эмигранта. Говорит по-русски, по-немецки, по-английски. Закончил одну поварскую школу у немцев, потом еще одну в Майами. Еще есть у меня и повариха из Ленинграда – в «Европейской» работала…

ИТОГО

– Дела у меня неплохо идут. Солидные люди ко мне ходят. Леня Ярмольник, Андрей Макаревич, Саша Абдулов… Слава Ростропович, Наташа Макарова, Володя Спиваков, Юрий Башмет… Они тут бывают каждый день, когда приезжают. И еще Фельцман, Виардо, Алик Слободяник, Купер, Збарский… Целков, Заборов… Кто тут живет, кто там – все смешалось. Вознесенский, Евтушенко, когда они здесь. Юрий Никулин захаживал… Никита Михалков бывал – и до «Оскара», и после. Он мне сказал: «Я знал, что ты будешь за меня рад». Хворостовский, Стрейзанд, Милош Форман… Сережа Лавров заходит, министр иностранных дел, – он довольно близкий мой кореш. Хорошо в Нью-Йорке. Но тем не менее столица мира – Москва.

– Что так?

– А потому что самые красивые люди – в Москве. Самые потрясающие рестораны – в Москве. Я поражен… На каких машинах ездят люди! Как одеваются! В Нью-Йорке такого нету. Серьезно, нету…

– Да, Рома, не зря от тебя сколько народу вернулось…

– А вот кто эти девушки?

– Это, Рома, бляди в основном.

– Да? А такие молоденькие, симпатичные.

– Да уж не как у вас в Нью-Йорке… Хотя ты и сам все знаешь. Понимаешь, что тут всяко лучше жить…


А.К. + И.С.

НЬЮ-ЙОРК, КАК ГОВОРИТСЯ, ГОРОД КОНТРАСТОВ

Внезапно пришлось слетать на пару дней в Нью-Йорк. Я вообще-то не очень люблю путешествовать бесцельно, но тут нашлось дело: в Америке готовится к выходу «Ящик водки» (может, вы слышали – это такая книжка, мы с Альфредом Кохом написали). А, на Брайтоне, разумеется? – уточняют проницательные читатели. Да нет, зачем же – там она и так продается в русских магазинах. Теперь же текст выйдет в переводе для нерусскоязычных американцев. Проблемы, конечно, есть. Мы долго там ломали голову с акулами издательского бизнеса: что делать с пассажами про «черножопых афроамериканцев», как лучше перевести на английский «ёб твою мать», как делить деньги и… Впрочем, не буду вас утомлять рассказом о скучных подробностях писательской кухни.

Теперь, когда мы с соавтором прилетели из Нью-Йорка обратно, товарищи спрашивают: «Ну, как съездили? Что Нью-Йорк? Стоит?» Чтоб 20 раз не излагать одно и то же, дам тут вам короткий отчет. Не жук все-таки нагадил – мотаться на длинный уик-энд через океан не часто приходится.


…Глядя из окна кеба на серые заборы и мрачные склады неживописного Куинса, через который непременно проезжаешь по пути из аэропорта на Манхэттен, я думал: ну и что? Вылитые Люберцы или Химки. Сейчас небось и IKEA будет по правому борту. Но как мелькнул первый невысокий, в четыре этажа, домишко из красно-черного кирпича, моду на который поселенцы завезли из Амстердама, – в груди потеплело. Все-таки. И появилось тонкое чувство, что я вернулся домой. Любимый город может типа спать спокойно. Иллюзия, конечно, но приятно. Я там не показывался после 9/11, и много было разговоров, что теперь там все иначе, все строго, все начеку и бдят со страшной силой. А то мы не знаем, как это делается… После того как в аэропорту меня строго разули и бдительно просветили мои ботинки рентгеном, я вышел в город с паспортом наготове: сейчас же патрули будут меня, иногороднего, шмонать и требовать регистрации. Сразу ж видно, что я не yappy, не латинос, не китаец и не негр – а значит, не местный, чужой. Мы ж понимаем. Однако оказалось, что до нас им таки далеко. Меня с моей внешностью типичного украинского гастарбайтера ни один мент не тормознул! Да и вообще по какой-то странной причине полицейские там не прохаживаются по улицам с хозяйским видом и не сверлят глазами прохожих. Чем же они, интересно, там занимаются? Любопытно…

Выхожу я, значит, в город… И должен вам сказать, что слухи о полувоенном положении, на которое якобы перешел Нью-Йорк, оказались преувеличенными. Ни зениток на крышах, ни заклеенных крест-накрест окон, ни блокпостов, как мы любим, – ничего! Тихо кругом, спокойно и даже безмятежно. А потом идешь, крутишь головой – и таки замечаешь, что город изменился. Тут и там по обеим сторонам Бродвея торчат новые высотки. И заселенные, и недостроенные. Причем новые дома, надо вам сказать, – это не какая-нибудь вставная челюсть Арбата со штампованными коробками – новостройки разные, их не спутаешь. Они этакие веселенькие: ломаные там плоскости, много синего, бирюзового, красного. В городе просто строительный бум! Мы как-то иначе себе представляли ситуацию издалека… Похоже, американцы просто морочат голову своим европейским напарникам. Типа – вот мы бедные и несчастные, все у нас плохо, помогите; видите, и доллар обвалился, нет сил поднять. Битый небитого везет, это мы проходили. Наблюдение позже подтвердилось походом по кабакам, в которых не протолкнуться. В рецессии, знаете ли, все с точностью до наоборот – сидишь один посреди пустого зала, и официанты едят тебя глазами.

Иду, значит, по Бродвею сверху вниз – так лимитчики и гости столицы считают своим долгом отметиться на Старом Арбате. И после долгой разлуки заново удивляюсь простым вещам. Чистому воздуху например. Ну вот откуда ему там взяться? Небось машин не меньше, чем в Москве. И город по размерам и населению уж никак не отстает от русской столицы. Так в чем же дело? Мы долго спорили, что решило вопрос: платиновые ли катализаторы, хороший бензин, морской ветер или все вместе, – но ответа не нашли. Кроме чистого воздуха, вот еще что настораживает на Манхэттене: автомобили с рабской предупредительностью тормозят перед тобой, дают пройти. Ты как-то быстро отвыкаешь от привычки перемещаться по городу короткими перебежками и приобретаешь совсем не русскую, человеческую какую-то походку. Не только потому, что водители лишены элементарного самоуважения, но и от отсутствия на тротуарах куч собачьего дерьма, которые так украшают Москву и какой-нибудь Париж. Хотя собак полно! Прохаживаясь с хозяевами, они то и дело застывают в характерной позе и срут где попало. После чего хозяин – вы не поверите – собирает это говно в кулек и идет с ним дальше, слова не сказав некультурной твари. Ну почему ньюйоркцы не могут себя вести как люди, в смысле как москвичи? Давайте мы тоже все бросим и пойдем говно собирать! Щас. Я иногда думаю: вообще все беды американцев оттого, что они такие негордые.

И так вот я дошел до самой Таймс-Сквер, где в Новый год народ толпится что на нашей Красной площади. У них там еще на пятачке посреди – призывной пункт, то есть не призывной, а по вербовке в армию. Небось там сейчас такое, война же… Ан нет! Убрали куда-то военную точку, и теперь там вместо нее, вот смешно, театральная касса. Может, по той же логике, по которой у нас под огнем снимали кино «В шесть часов вечера после войны»? Чтоб отвлечь граждан от неприятных мыслей? Логично… И уж кстати насчет театра: мы сходили там на самый модный бродвейский мюзикл – «Mamma mia». Театр называется Cadillac, что-то в этом роде, это на самом Бродвее, в районе 52-й улицы – то есть в пяти минутах пешком от «Русского самовара» Романа Каплана. Пьеса смешная, жизнеутверждающая. Там на некоем греческом острове девица собирается замуж. И в рамках подготовки к взрослой жизни залезает в секретный мамашин дневник. И читает его с подружками вслух. А там про то, как мамаша в юности в аккурат за девять месяцев до родов имела нежные отношения с тремя американскими туристами. Дочка как-то нашла их адреса и пригласила на свадьбу. Все трое прилетели и начали выяснять, кто из них настоящий, тот самый. Причем мамаша пытается их отшить, уверяя, что роды – это лично ее достижение, а «эякуляцию нельзя ставить мужчине в заслугу – тоже мне, работа». И вот так они мило шутят и поют песни из репертуара «АББЫ», откуда и название шедевра. Мюзикл довольно забавный, мы с писателем в целом остались довольны – однако же сочли, что одного действия достаточно, и отправились ужинать. Не знаю, какая там в пьесе развязка, но думаю, велосипед авторы сценария изобретать не стали. Скорей всего один из папаш воссоединился с семьей, а два других женились на одиноких толстых подругах матери – иначе на кой ляд было их вставлять в список действующих лиц?..

Однако же вернемся к общепиту. Там нет смысла просто так ходить по кабакам, по наитию. Есть же такая полезная коричневая книжечка, как Zagat. Это, если кто не знает, такой ресторанный гид с описанием чуть ли не всех заведений Нью-Йорка. Самое же там забавное – это рейтинг. Для его составления применили тридцатибалльную систему, но выше 28 баллов не дали никому. И вот я залезаю в самый верх списка, на самый пик, а там – французский Le Bernardin. Ну что же, логично, это ж haute quisine… Смотрю в строчку, где обозначается средняя цена ужина. Ни за что не угадаете! Так знайте: 92 доллара. Так-так, звоню…

– Столик можно заказать?

– Можно. Но только на одиннадцать вечера.

– Гм… Ну ладно, ради такого случая можно и подождать. Ладно, записывайте.

– Минуточку, должна вас предупредить: у нас очень дорого! – И объявляет мне про уже известные 92 доллара.

Я ее успокаиваю. Но она продолжает:

– И еще: у нас нету обслуживания a la carte. Только комплексный обед.

– А что в нем?

– Ну как что? Вы разве не знаете, что у нас sea food?

– Я понимаю, что food у вас sea, но какой именно? Что там?

– Послушайте, вы будете заказывать или нет? А то у нас всего один столик остался, а желающих полно.

Нет уж, спасибо.

В итоге пошли мы в Shun Lee, китайское заведение из верхних строк рейтинга. (Если точно, то это сеть из трех или даже больше ресторанов, и все как один.) И там неплохо закусили пекинской уткой, причем блины из нее вертел специально обученный человек. Блины эти выходили внушительные, совершенно русского размера. Водку мы взяли китайскую, 53 градуса, в белой фарфоровой бутылочке. Мы сидели, ужинали, смотрели на зубастого, похожего на Чан Кайши официанта, который со счастливым лицом выслушивал наши пожелания и потом жизнерадостно и неутомимо бегал по залу туда-сюда, и размышляли все про то же: трудно остановить китайцев, тяжело с ними конкурировать – с их нечеловеческим трудоголизмом и более чем скромными потребностями. Впрочем, про это немало было сказано в уже упомянутом «Ящике водки». Мы разве что получили очередное китайское подтверждение… Не обошлось и без обсуждения дежурных тем – типа, отчего русские, то есть еврейские, эмигранты из Одессы заняли в Нью-Йорке одну из самых дальних его окраин, для чего им пришлось вытеснить оттуда негров, а китайцы расположились в самом центре города, в Лоу-Манхэттен, откуда ну 10 минут идти до бывших башен-близнецов (про которые еще будет речь).

На другой день мы, чтоб еще раз проверить свои ощущения, съездили в чина-таун. Поводом мы сделали ленч в заведении Нью-Грин-боу, что на Bayard Str. Zagat выставил этому предприятию общепита самый низкий балл по дизайну, ну типа четыре из тридцати возможных, и довольно высоко, в 19 баллов, оценил кухню. К четверке мы отнеслись хладнокровно, поскольку интерьерами нас удивить трудно. Тем более известно, что не красна изба углами. А красна дамплингами, которые оказались отменными. Готовят их на месте в индивидуальном порядке, так что пришлось подождать. Не смутило нас и то обстоятельство, что у заведения нет алкогольной лицензии. Меня этот так даже и развлекло. Поскольку, по американским законам, если в ресторане не подают алкоголь, клиент, защищая свои гражданские права, может принести с собой. Я сходил через дорогу в китайский – впрочем, в чина-таун все китайское – винный и принес оттуда пузырь. В итоге мы прекрасно отобедали, уплатив 22 доллара на двоих, съев каждый по два серьезных блюда (ну, плюс принесенной водки еще выпили на десятку), и бедная столовская обстановка нам в этом не смогла помешать – разве только напомнила о счастливой советской юности.

И чтоб обозначить тему «Нью-Йорк – город контрастов», нельзя ж без этого, упомяну тут итальянское заведение Scalicella, что на Третьей авеню и 65-й – или все-таки 64-й? – улице. Ресторан, даром что разместился в подвале, входит в десятку или пятерку самых пафосных в городе. Обед там обходится приблизительно в 30 раз дороже чем в Нью-грин-боу. Но он, присоединюсь к мнению экспертов, которые предупреждали о steep prizes, того стоит. Ну, морепродукты морепродуктами, а взяли мы все равно красного. Потому что захотелось и не было смысла себе в этом отказывать. Официант принес бутылочку Nero d'Avola, плеснул мне чуть в бокал и застыл в ожидании.

– Заебись, – кивнул я официанту, понюхав и глотнув винца. Он все понял, тут же кинулся наливать. Странно, откуда они там знают по-русски? Не Брайтон же… На который я рвался, люблю я этот законсервированный Совок, который наши там устроили, – да дела не пустили.

Еще одно кулинарное впечатление: ресторан Fiorella, возле Линкольн-центра. Там такая пицца, какой и в Милане вам не подадут. Подложка тонкая как бумага! Правильная, короче. Ну и прочие блюда на уровне. И еще у них уникальный сервис. На прощание нам принесли три поллитровых графинчика с настоянной на разных специях граппой.

– Мы не заказывали! – говорю.

– Это в счет не включено. Мы так принесли, вдруг вы захотите на посошок употребить.

Я был растроган – ну где еще такое? И незаметно для себя выпил три рюмочки.

Нельзя сказать, что мы в эту свою поездку только и делали, что договаривались с издателями и переходили из кабака в кабак. Это было бы однобоким изображением действительности. Потому что, кроме театра, мы сходили еще и в музей. Так-то! В Музей современного искусства. Интересно было взглянуть, как они там устроились после большого ремонта. Так значит, музей. Ну, с импрессионистами все понятно, они давно вошли в номенклатуру. А какой-нибудь Энди Уорхол все еще может взволновать. Вот нарисовал человек банки с супом, причем без фокусов, а тупо, как маляр. То, что он стал таким образом миллионером, это личное дело покойного. Но как же общественность такое допустила? Когда парень и вовсе, может, рисовать не умел? Что за этим кроется? Было мнение, не раз оно высказывалось, что все дело в вопиющей бездуховности американского общества. Но – нет, не могу я принять такую причину. Я б принял, если б не видел каких-то вещей во время своих наездов в Штаты. Я там видел множество пенсионеров, которые, не додумавшись перекрывать хайвеи, обедают себе в «Макдоналдсах», припарковав свои старомодные «линкольны» на бесплатных стоянках. Видел безродных сирот, которых лечат в дорогих клиниках. А уж сколько раз я цеплялся глазом за пандусы, которые устроены повсеместно для инвалидных колясок! А еще у меня одна из самых смешных американских картинок такая. Негр, шофер автобуса, на котором я однажды ехал из Нью-Джерси в Нью-Йорк, разувается и, убрав ботинки в сторону, жмет на педали. Картина кажется страшной первые секунды, пока ты не осознаешь, что и шоферские носки, и ботинки, и пол в автобусе – все чистое и свежее, как гимназистка… Культурный шок, в общем. Так в чем же тайный смысл поделок Энди Уорхола? Может, в том, что любой может сделать карьеру, было б желание? И, если нет таланта, все равно надо дергаться и шевелить мозгами? И не пасовать перед авторитетами? Отчего ж нет?..

Однако же 9/11 таки имело место быть в этом городе. Увы. Я долго откладывал, тянул до последнего – и уже перед самым отъездом в JFK отправился в нижнюю оконечность Манхэттена. Шел, шел по Черч-стрит, к перекрестку с Визи-стрит совсем уж замедлив шаг, – я знал, что будет за поворотом. Дошел – и поднял глаза, и посмотрел направо. Тут они были, обе. Две не скажу красивые, но мощные, солидные, внушающие доверие башни. А теперь тут навес над площадкой, и дальше мрачная решетчатая ограда типа тюремной… За ней – пустырь, а на пустыре унылая такая серая стройка. И то спасибо, что не груда обломков, не руины, не котлован. Я рассмотрел на стенде у забора плакат с изображением будущей башни, сказал себе: «Sic transit gloria mundi» – и пошел прочь по Фултон-стрит мимо уцелевшего «Миллениум Хилтон» и довольно скромной с виду церквушки, которая на самом деле не что иное, как собор Св. Павла, который помнит еще большой пожар 1776 года. Все-таки повезло еще, что удар террористов оказался практически точечным. Все вокруг уцелело! Что-то похожее я наблюдал в Сантьяго-де-Чили и удивлялся: как же это летчики Пиночета обстреливали ракетами президентский дворец Ла-Монеда? В самом центре города? В середине жилого квартала? Да так, что не разнесли ни одной квартиры нечаянно? (Впрочем, надо признать: и у нас, когда били по Белому дому из танков, посторонних вроде не задевали.) Кстати, хотел бы я знать, не переименовали ли чилийцы одну из центральных улиц своей столицы – авеню им. 11 Сентября? Они ее так назвали в 1973-м, когда сместили Альенде, – в тот день начался путч Пиночета.

Так вот, на Фултон эту стрит я захожу в каждый приезд в город. Там мой любимый букинист Strand, я в него обыкновенно шел сразу после захода в книжный Border's, который был в северной башне; впрочем, хватит уж о грустном. Лучше о веселом: о том, что Нью-Йорк не кажется чужим, он как родной. Отчего? Поди знай. Но и потому тоже, что как сойдешь с главных улиц в переулки, так там, куда ни глянь, родные картинки, знакомые детали: битый асфальт, облупленная штукатурка, кучи неубранного снега на обочинах, лужи по щиколотку… Радость узнавания, умиление от встречи со знакомым. А совсем уж добил меня тихий негр на той же Фултон: он, расстелив на тротуаре драную шаль, разложил на ней товар – пиратские DVD с «Авиатором» и прочими новинками.

– How, – спрашиваю, – much?

– Пять долларов – отвечает он смущенно.

Пятерка! Да это ж меньше 150 рублей – даже на Горбушке нет таких цен. Что значит протестантская этика – пираты и те не ломят цены. Откуда у них берется совесть? Где они ее добывают?

Ну не красавец этот негр? Люди – они везде одинаковые. Как же я люблю эти моменты, когда в чем-то чужом и незнакомом проглядывают знакомые черты. Видите, у них там все как у нас. Ну почти все… Кое-что…


И.С.

TOLSTOY-JAZZ

Сейчас я вам расскажу одну историю. Знаю, что вы после этого обругаете меня. Назовете свиньей и гондоном. Поругателем святынь и все такое. Мол, нет у этого Коха ничего святого…

Вообще у меня сложные отношения со святостью. Вторая заповедь гласит: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им, ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня, и творящий милость до тысячи родов любящим Меня и соблюдающим заповеди Мои».

И как же прикажете мне после этого заводить себе какие-нибудь святые, священные штуковины, кроме его единственного? Чтобы он потом мой род до четвертого колена преследовал? Дудки! Нет у меня ничего и никого святого! И снизойдет пусть на меня и на мой род милость Господа…

Как начало? По-моему, неплохо. А впрочем, можете отнестись к этой истории как к дурной шутке. Ведь ничего этого на самом деле не было, и все это – некая импровизация на заданную тему. Этакий джаз. Однако хватит тянуть, пора уже перейти к делу. Итак, вот моя история.


Крупный широкоплечий молодой человек в форме артиллерийского офицера сидел на лавочке в Екатерининском саду Санкт-Петербурга. Загорелое лицо и густая, давно не стриженная борода выдавали в нем приезжего с юга. Было ясно, что офицер прибыл либо с Кавказа, где воевал с горцами, либо из Севастополя, который был несколько недель как оставлен русской армией: молодой император Александр II начал свое царствование неказисто – с поражения в войне.

Офицер не выглядел удрученным. То ли здоровый организм не хотел долго предаваться меланхолии, то ли вообще он был человеком с крепкой нервной системой, но он улыбался и весь его крепкий, мускулистый вид излучал бодрость и уверенность в себе.

У поручика были все основания для того, чтобы легко смотреть на жизнь. Он был богат, из известного рода графов Толстых. Несмотря на грубые черты лица, он пользовался успехом у женщин и к тому же был успешный, модный беллетрист, сочинениями которого зачитывался даже государь император.

В Петербург он прибыл, чтобы обсудить литературные дела со своим издателем – известным поэтом Некрасовым. Некрасов был тоже богат, знаменит и абсолютно развращен. Ему нравилось растлевать молодого провинциального графа, и он назначал ему встречи поздними вечерами в самых утонченно-извращенных салонах и борделях столицы.

Толстой прекрасно понимал эти уловки и охотно поддавался сладкому зову греха. Ему нравилось изучать эту сторону жизни. До сих пор у него не было настоящего опыта, разве несколько влюбленностей в Казанском университете да деревенские девки в Ясной Поляне. Была, правда, одна казачка… Но что казачка? Меж ними – пропасть. Он аристократ, изучавший древние и восточные языки, а она даже читать не умела. На чувственности далеко не уедешь. Даже сейчас он вспоминает о ней со смешанным чувством: с одной стороны – горящие зеленые глаза, черные брови, мускулистые тугие бедра, певучий, грудной голос, а с другой – запах пота и навоза, нечищеный рот, шершавые, мозолистые руки, большие грязные ступни…

Поручик смотрел на здание Александринки, которое просвечивало сквозь деревья, на памятник императрице и на голубей, которые суетились под ногами. У него было несколько часов свободного времени, и он сидел и думал – естественно, о женщинах.

Чем больше он узнавал их, тем больше удивлялся тому, насколько они отличались от мужчин. Совершенно другой способ мышления, иные стимулы к жизни, другое понятие предназначения, иные критерии успеха. Они совсем другие. Они иначе чувствуют, видят, хотят, совокупляются.

Поручик вдруг почувствовал очень остро невероятное отчаяние и тоску. Он как-то сразу, одним куском понял, что никогда не будет женщиной. Никогда не почувствует так, как женщина, никогда не увидит мир ее глазами. Вот он молодой сильный мужчина. Он может еще стать кем угодно – художником, генералом, ученым, путешественником… Но он никогда не станет матерью. Он не поймет, как это, когда в тебе долго, постепенно зреет плод, как ты меняешься вместе с ним, как растет живот, как набухают груди, как темнеют соски. Ты начинаешь иначе пахнуть, дурнеешь, у тебя меняется характер. Потом однажды ребенок, разрывая твое чрево, медленно, рывками выходит из тебя, и ты кричишь, кричишь, кричишь…

На войне он видел, что такое боль и страдание. Как нечеловечески кричат люди, как они запихивают обратно свои внутренности, вырванные бомбой, как режут им конечности, как лежат грудой трупы с бессмысленным взглядом и оскалом желтых зубов. Но он не мог себе представить, как это без всякого вмешательства в тебе выросла часть тебя же и к сроку она выходит вон, причиняя тебе невероятную боль.

Он поднял снова глаза на бронзовую Екатерину. Катя. Катенька. Катюша. Женушка моя. Так, кажется, звал ее Потемкин в своих письмах. Вот чисто женская ее судьба не может не удивлять. Вышла замуж за нелюбимого, глупого, слабого человека. Дежурно отдавалась ему, а любила другого. Родился ребенок, Павел, тоже – нелюбимый. Потом было много мужчин. Роды, аборты, роды и аборты. Дети рождались – то мертвые, то живые. Графья Бобринские… Что же такое тянуло ее к мужчинам, этим красивым, диким кавалергардам, что она была согласна ради мига наслаждения, ради секундного пароксизма страсти терпеть ужасные физические и нравственные муки, уничтожать свое здоровье, ломать судьбы любимых людей?

Толстой вспомнил, как его как-то ранило. Он был артиллерист и поэтому в рукопашную ходил редко. Но однажды он вовремя не отскочил от стрелявшей пушки и его сильно ударило лафетом по ноге. На голени образовалась глубокая рана, которая нагноилась и долго не заживала. Доктор сказал, что воспалились не только мягкие ткани, но и кость. Хотели даже отрезать ногу, но одна старая казачка рану заговорила. Он вспомнил, как это было больно, как выдавливали гной, как перевязывали, как боялся он потерять ногу. Вряд ли существуют в мире такие удовольствия, на которые он пошел бы, зная, что расплатой за них будет такая боль и такой страх.

А женщины – идут. Какой невероятной силы инстинкт движет ими, что они настолько теряют голову?

Тут у поручика в мозгу мысль раздвоилась. Одной частью он продолжал думать о загадке женского вожделения, а другой, неожиданно для себя, в одно мгновение увидел картину: как все было бы, если бы ему отрезали ногу…

КАК ТОЛСТОМУ ОТРЕЗАЛИ НОГУ

…Доктор, склонясь и повернувшись к нему спиной, больно ковырялся в ноге. Два дюжих санитара держали поручика за руки, а ноги и поясница в нескольких местах были крепко привязаны к кровати. Во рту у Толстого был кусок подметки, в которую он впился зубами изо всех сил. Сначала, когда он увидел эту подметку, он никак не мог понять – для чего она. Но потом, обнаружив на ней следы множества зубов, понял, что к чему, и испугался. Но санитары, смеясь, сказали:

– Не боись, ваше сиятельство; главное, чтоб колено осталося. С коленом еще куда ни шло. И ходить без палки, и верхом. Опять же сапог только один нужен. Накась вон выпей, что ли, араки. Да больше пей. Чем хмельнее будешь, тем легче.

Потом доктор долго пилил, потом резал острым ножиком. Было больно, поручик рычал, скрипел зубами, пытался петь. В какое-то мгновение он чуть не подавился подметкой, несколько раз терял сознание, сильно ослаб и опьянел. Бормотал какую-то чушь как полоумный, а в момент самой сильной боли, когда пила разрывала нервы, он описался от напряжения. Старая бабка бегала, меняла тазы, носила какие-то тряпки. Сквозь хмель и боль он видел, как бросили его ногу в таз. Напоследок запомнился черный ноготь на большом пальце. Ему стало жалко свою ногу, и он заплакал.

Доктор зашил культю, смазал ее водкой и перевязал чистым платком. Затем доктор сказал, что Толстой – молодец, держался здорово, но это, впрочем, он в таких случаях всем говорил. Как только доктор закончил ампутацию, старуха дала выпить измученному поручику густого макового отвара, и он быстро уснул.

Через неделю он уже ходил на костылях, через две – катался верхом, а через месяц встал на протез, который ему привезли из Германии. Пока заживала рана, Толстой, чтобы заглушить боль, пристрастился к водке и теперь всегда ходил взлохмаченный, нестриженый и пахнущий чесноком и перегаром. Офицеры, занятые на службе, почти не общались с ним, и он нашел себе компанию среди забулдыг – фуражиров и санитаров лазарета.

Потом он уехал в Петербург, чтобы хлопотать об отставке. Получив пенсию как инвалид, он еще был приглашен в Зимний дворец, к императору. Оказалось, это был большой прием, который Александр II давал в честь проявивших героизм офицеров, недавно ушедших в отставку.

На приеме Толстой стоял в первом ряду. Царь подошел к нему и сказал: «Спасибо, ггаф, за службу! Твой отец был гегой, и ты гегой. Я спгавлялся о тебе. Так что я, ггаф, твой должник. Кстати, хорошую книженцию ты про Севастополь написал, я читал».


Поручик любил Александра. Царь был на десять лет его старше. Толстой знал, что царь был храбр и добр, участвовал в вылазках на Кавказе, помогал раненым в Севастополе, был красив и умен, хорошо образован и воспитан. Что еще нужно, чтобы быть любимым своими подданными?


Император пошел дальше, а следующая за ним свита со вниманием смотрела на молодого офицера. Ну и что, что одноногий инвалид? Зато граф и у царя на виду. К тому же, говорят, хороший писатель, это нынче модно. Опять же холост. Чем не партия для подросшей дочери-невесты? Придворные начали лихорадочно вспоминать, какое у него имение, сколько денег, достаточно ли богат… Что, слыхали, что в карты по-крупному играет? Пьет много? По борделям шляется? Ну, это ничего… Перебесится… Кто в молодости не загуливал?

Толстой был в шаге от того, чтобы стать иконой двора. Чтобы лучшие невесты Петербурга искали его благосклонности, чтобы сановитые генералы и тайные советники считали за честь знакомство с ним, чтобы стать частью золотой молодежи, войти в самые верхи, сливки аристократии…

Но в свите царя тут же начались и другие разговоры (видимо, от зависти к царскому вниманию и приязни): «Да какой он герой, даже в атаку ни разу не ходил. Пьяный попал под пушку, нога заболела, вот ее и отрезали. Чувствуете? От него и сейчас водкой несет! Дурак из деревни. Университета так и не кончил, убежал на войну. Романтик-идиот. Ну что? Повоевал? Стучи теперь своей деревяшкой до самой смерти. Нечего ему в Петербурге делать. Ехал бы себе обратно под Тулу, не позорился. Еще наглости набрался книжки писать…»

После таких уничижительных оценок двор сразу потерял интерес к нему. Он еще побыл некоторое время на приеме и пошел домой. На Фонтанке он снял квартиру, и ходьбы от Зимнего дворца до нее было полчаса даже на деревянной ноге. На следующее утро он справился, есть ли ему почта. Почта была небольшая: несколько приглашений на обед от небогатых поклонников его литературных талантов, письма из редакции «Современника», записки от братьев и однополчан. Звезды модных салонов и завидного жениха из него не получилось. Он понял, что блестящая карьера в столице ему не грозит и делать в Петербурге решительно нечего. Он еще пожил недельку (за квартиру было заплачено вперед) и уехал домой, в Ясную Поляну.

Зимой нога ныла, это было хуже зубной боли. Ко всему, она начала ему сниться. Ночью ему казалось, что она чешется, что он шевелит отсутствующими пальцами. Это сильно занимало его мысли. Он стал раздражительным, желчным, угрюмым. Это уже был не тот Левушка, который несколько лет назад уезжал на войну. Это был сильно пьющий тридцатилетний калека, злой на весь мир и на свою судьбу.

Писать он не мог, его отвлекала боль, к тому же он слишком ненавидел мир, чтобы быть объективным. Несколько его рассказов были отвергнуты даже самыми ярыми его поклонниками за мрачность и корявость. Потом боль прошла, но желание писать так и не вернулось. К тому же, пока он боролся с болью, он стал алкоголиком, и день его начинался с рюмки, продолжался с рюмкой и заканчивался рюмкой. Благо помещик-пьяница – это настолько знакомый для всех домочадцев и соседей образ, что никто даже не обратил на это внимания. Подумаешь, беда: отставной одноногий поручик спился. Не под забором же валяется и по миру не ходит. Сидит себе в своем поместье и пьет горькую. Не разорился, не в долгах. А что ему еще делать? На охоту разве иногда выйдет, вот и все забавы.

В деревне мальчишки передразнивали его походку, мужики за глаза называли одноногим чертом и дежурно ненавидели, как, впрочем, всякого барина. Чтобы его деревянная нога не так бросалась в глаза, он старался больше ездить верхом, но в подпитии часто падал с лошади. К сорока годам он обрюзг, растолстел и почти безвылазно сидел в усадьбе. Гостей он не любил, пил один. Однажды ночью он захотел выпить и не мог дозваться никого из прислуги. Тогда он сам полез в погреб, сломал себе шею и умер. Только к утру нашли его лежащим с выпученными глазами и свернутой головой. Похоронили его в Ясной Поляне, на том месте, где когда-то старший брат рассказал ему сказку про волшебную зеленую палочку.

Похороны были в конце ноября, и закопали его в мерзлую землю. До самой весны лежал во мраке не тронутый тлением, заиндевевший как камень труп, в глубокой сухой могиле, в крашеном сосновом гробу, с пристегнутой постылой деревяшкой, и у него продолжали расти волосы и ногти. К апрелю борода покрыла грудь, а руки и ноги стали похожи на растопыренные птичьи лапы. Но этого уже никто не мог видеть…


…Додумав эту мысль, Толстой взгрустнул и с удвоенной энергией накинулся на продолжение мысли о женщинах. Пока он представлял себя одноногим, эта мысль была додумана до того, что он решил писать большой роман о женщине. О ее судьбе, ее желаниях, ошибках, радостях, любви.

О любви… Любовь! Влечение к женщине, вожделение… Поручик прекрасно понимал все это. Но только с точки зрения мужчины. А что чувствуют женщины? Как это – хотеть отдаться? Как это – чтобы вот этот волосатый, жесткий, грубый, дурно пахнущий самец вошел в тебя, глубоко, горячо, страстно… Ужас!

Толстой вспомнил, как однажды в Тифлисе целовался на брудершафт с пьяным гусарским офицером. В памяти до сих пор осталось то ощущение отвращения и брезгливости, которое он тогда испытал. Даже от нахлынувших воспоминаний его чуть не стошнило. Давно не бритый, потный, пьяный человек обмусолил его рот своими мокрыми толстыми губами и обдал перегаром, запахом табака и гниющих зубов. А ведь этот кавалерист был известный сердцеед. Многие красавицы мечтали о его благосклонном внимании. И что, он их так же целовал? И они получали удовольствие? Да, да! И млели, и отдавались ему. Изменяя мужьям, теряя девственность, честь… Боже! Как это непонятно! Как это важно понять! Неужели можно браться описать судьбу женщины, не поняв вот этого? Но ведь это понять невозможно…

Толстой был человек простой, умный и наблюдательный. Как деревенский житель, он рано начал замечать эту сторону жизни, и она его всегда волновала. Он помнил весенний рев оленей в тульских засеках, сверкающий черный глаз совокупляющегося жеребца, его тяжелый хрип, похотливый визг свиней, собачьи вязки, мартовские ночные крики кошек. Он видел примитивные и откровенные, больше похожие на случки, отношения крестьян, их тяжелые плоские шутки и частушки на эту тему. Он не забыл дежурный, однообразный разврат помещиков.

Как же из всего этого животного, биологического, вполне понятного инстинкта выросла любовь? Высокое красивое чувство самоотверженности, обожания и невероятной тоски… Что это за превращение? Для чего оно? Почему? Наверное, такое сильное чувство возникло, чтобы человек продолжал свой род? Ведь такое ленивое и пресыщенное существо, каким является homo sapiens, заставить чем-то заняться может только очень сильный стимул. Вот и появилась любовь. Любовь, которая делает запах мужских подмышек желаннее благоухания фиалки…

Но почему же тогда не всякая любовь заканчивается детьми? Многие люди были бы крайне удивлены, узнав, что должны хотеть иметь детей от женщины, которую они любят. Что именно этого от них ждет Создатель. А многие женщины, особенно те, что называют себя современными, передовыми, «с идеалами», вообще ни разу не испытали желания иметь детей. Но всякий свой романчик называют любовью.

Батюшка в деревне говорит, что совокупление без цели зачатия детей – грех прелюбодеяния. Даже если между мужем и женой. А с другой стороны, что же в этом плохого? Молодые, здоровые, красивые люди, никого не обманывая, с нежностью и любовью доставили друг другу несравнимое ни с чем наслаждение – и почему же это грех? Жизнь не такая уж легкая штука, чтобы вот так отмахиваться от столь важных вещей, избегать их, придумывать правила, как не делать их.

Как трудно все это понять и примирить. Как одиноко жить в мире, где невозможно почувствовать, что переживает другой человек. Как проникнуть в эту тайну? Вот перед тобой стоит женщина. Мягкая, теплая, земная. Смотрит на тебя серыми большими глазами. По ее жилам течет красная, горячая кровь. Ее можно взять, поцеловать, поднять на руки, овладеть ею, наконец. Но понять, что она переживает, чувствует, как это делает – невозможно!

На поручика опять нахлынул приступ отчаяния. Сидеть в одиночной камере своего мозга и понимать, что никогда, ни при каких обстоятельствах ты не сможешь почувствовать и понять того, что переживает рядом с тобой человек, с которым вот так вот ты лежишь живот в живот, плотно, вместе, крепко сжимая друг друга…


…Я давно дописал рассказ до этого места. И вот уже месяц хожу вокруг и никак не могу продолжить. Случилось вот что. Я задумал рассказ про беллетриста, который решил писать большой и правдивый роман о женщине. Ну, понятное дело, тут довольно легко прочитывается «Анна Каренина» или что-то в этом роде.

И у меня была идея, что мой герой, для того чтобы вжиться в образ и почувствовать его, отдается мужчине. Я был уверен, что написать такой рассказ мне по плечу. Я даже так про себя думал: «Мой Лев Толстой, что хочу, то с ним и делаю». Я считал, что мне хватит выразительных средств сделать этот рассказ убедительным и психологически точным. Я потихоньку выводил своего героя, довольно-таки условного Льва Толстого, на этот шаг. Я не сомневался, что контролирую ситуацию, что мой герой мною управляем и сделает то, для чего я его выдумал.

Я даже в начале, если вы обратили внимание, обещал святотатство. Ан нет… Не получается святотатство. Обманул я читателей.

Как говорится, материал оказался не по зубам! Мой герой зажил своей жизнью и отказался это делать. Не дает поручик Толстой в жопу, хоть ты тресни! Вот так так! Что за оказия? Я же его придумал, вертел им как хотел. Захотел – отрезал ему ногу. Захотел – заставил целоваться с гусаром. А в жопу? Нет! В жопу – нет. Как же так? Что же мне делать? Не смог. Таланту не хватило? Похоже на то…

В общем, написал Лев Толстой «Анну Каренину» без всего этого. Не просчитал я его. Еще бы: на то он и Лев Толстой. Гений, одним словом…

Это же джаз. Иногда в джазе так бывает. Начнет кто-нибудь тему, труба, саксофон или голос, да и не вытянет – духу не хватит. И захлебнется тема или изначально окажется фальшивой. Но тут же какой-нибудь иной инструмент затеет другую мелодию и начнется следующая импровизация. Поэтому тем не менее я продолжу.


…Совсем старый, весь седой как лунь, бородатый старик в рубахе навыпуск и в хороших яловых сапогах шел по дороге. Густой лес обступал его со всех сторон, солнце клонилось к закату, а он шел, весь погруженный в свои мысли. Мысли его были просты и безысходны.

Старик молча молился Богу.

МОЛИТВА ЛЬВА ТОЛСТОГО

Господи! Прости меня. Вот уже больше сорока лет я женат на Соне. Сколько детей она мне родила. Сколько хорошего она для меня сделала. Я вот даже прекрасно понимаю, что я без нее и жить-то уже не сумею, а все еще не научился не мечтать о том, чтобы она умерла. Страшное дело! Когда я был еще молод, то мечтал, чтобы она умерла от родов. И я буду такой несчастный, богатый, еще не старый вдовец, красивые молодые барышни будут заглядываться на меня и мечтать составить партию самому Льву Толстому, автору «Войны и мира». Но тогда я был молодой и эти гадкие, страшные мысли, за которые мне всегда очень стыдно, хотя бы можно объяснить похотью, тщеславием, глубоким душевным скотством перезревшего самца.

Но сейчас-то зачем я об этом мечтаю? Объясни мне, Господи! Зачем ты испытываешь меня? Мне ужасно стыдно, но эта пытка мечтой о смерти жены продолжается изо дня в день. Она превратилась в самоцель, в навязчивую идею. Вот уже и старый я стал, уже не нужно мне других женщин, но мысль о том, что начнется после ее смерти, по-прежнему волнует меня. Может, это просто мечта о свободе? Свободе от страшных семейных оков, от необходимости постоянно отчитываться в своих действиях, мыслях… Вот сейчас думаю об этом, и тяжелая злоба опять наполняет меня. Я – Лев Толстой! Всемирно известный писатель. Да что там писатель, я – целый мир! Люди со всех уголков Земли пишут мне, желают узнать мое мнение, ищут помощи, совета. Эх, несчастные, знали бы они, что этот самый титан, которого боятся даже цари, сверхчеловек, по мановению которого могут начаться революции или, наоборот, прекратиться, этот самый Лев Толстой, отлученный от церкви бунтарь, этот вот жалкий старик – трус, до дрожи в коленях, до судороги боящийся своей жены.

Пожилую, упрямую, недалекую женщину ты, Господи, наделил всепожирающим материнским инстинктом. Пустых, эгоистичных, избалованных детей наших она любит слепой, грубой, однообразной любовью. Вся жизнь ее посвящена вырыванию куска от меня для них. Она готова унижаться, побираться, часами простаивать в присутствиях, подглядывать и следить за мной, вести переговоры с моими врагами только лишь для одного – чтобы после моей смерти ее дети ни в чем не нуждались.

А почему, собственно, они должны ни в чем не нуждаться? Почему бы им не попробовать зарабатывать свой кусок хлеба? Вот, например, хотя бы я. Да, я получил неплохое наследство. Но я всю жизнь работал, и если что-то и есть у меня на старости лет, то это состояние на девяносто процентов мною заработано. И я бы не смог прожить не работая. Моего наследства мне не хватило бы.

Во-первых, я заработал пенсию как отставной поручик. Это мне не отец и не мать оставили. Я ее сам заработал на войне. Никто не может меня упрекнуть, что я праздновал труса или отсиделся в штабе. На войну я пошел добровольно и дослужился до офицерского чина без всякой протекции.

Во-вторых, я удачно спекулировал землей в Самарской губернии. Оказалось, что я неплохой капиталист и у меня есть вкус к этому занятию. Как у Некрасова. Теперь я, правда, считаю, что это грязное, плохое дело, но в любом случае оно лучше, чем проживание папашиного наследства в праздности и пороке.

В-третьих, я большие деньги заработал писательством. Я получал хорошие гонорары, и моя семья живет на них вот уже много лет. Если и досталось мне что-то в наследство, так это мой так называемый талант. Хотя я и не очень понимаю, что это такое. Я встречал людей и талантливее меня. Намного талантливее. Вот хоть покойный Чехов. Он мог в двух фразах описать то, на что я трачу десять страниц… Бедный, бедный Антон Павлович… Как мне его жаль! Веселый, красивый, умный… Как он сказал? Ich sterbe… Когда же я смогу наконец сказать: «Я умираю»… и выпить шампанского?

Господи, что же от меня хочет эта ведьма? Я ей отдал права и доход от издания моего собрания сочинений. Я ей отдал Ясную Поляну. Я ей отдал все. Так нет, эта неугомонная женщина, науськиваемая нашими детьми, требует, чтобы я отдал и доход от всего, что я еще могу написать! Господи, прости меня за мои грязные мысли.

Я больше не могу. Я не могу брать в руки деньги, которые сложились из тех медяков, что отдает за мои книги бедный студент или крестьянский ребенок, решивший выучиться грамоте по моей азбуке. Мне противно есть кусок, вырванный изо рта яснополянских мужиков, моих товарищей, с которыми я вместе вот уже сколько лет и кошу, и скирдую, и сею, и пашу. И почему они, трудясь на земле, так же как и я, должны мне платить аренду за нее? Ведь они и так живут впроголодь, а мои права на эту землю – это фикция, выдумка, дым. Какие такие права? С какой стати? Почему у меня есть эти права, а у них – нет… Что за глупость! Господи, ну ты же все это понимаешь! Прости же меня, что я по-прежнему желаю ей смерти. Ведь она, тщательно и неумолимо, с помощью пристава и старосты взимая недоимку с мужиков, ежедневно медленно убивает крестьянских детей ради наших собственных никчемных и пустых отпрысков.

Почему она меня мучает? Почему она не понимает, что она меня мучает? Почему, когда я ей говорю, что она меня мучает, она отвечает, чтобы я прекратил балаган и перестал паясничать? Откуда она такая взялась? Она говорит, что все это для моего же блага. Почему она решила, что лучше меня знает, какое мое благо? Я – Лев Толстой! Всемирно известный мудрец! А она говорит, что я ничего не понимаю в жизни и поэтому должен довериться ей. Она абсолютно не интересуется моим мнением, все мои слова переиначивает и всегда говорит одно и то же. Она говорит, что я еще слишком дитя, что именно за это она меня любит и что ее долг обеспечить мне покой и заботу для моего творчества!

Господи! Какая глупость! Не нужно мне ее покоя. Не нужно заботы. Я хочу жить как простой мужик: выпил ковшик квасу – и на полати. А утром – в поле. И никакого творчества! Как я ненавижу это слово – творчество! Вот когда у нас в гостиной соберется всякий сброд: писатели, литературные критики, художники и прочие бездельники, – они все разговаривают о моем творчестве. Я ничего не понимаю из этих разговоров. И это не потому, что я слишком стар. Нет! Я и раньше ничего не понимал. Она мне говорит, что это очень важно – говорить о моем творчестве. А я не понимаю – почему? Мне кажется, что в этих разговорах нет правды. Вот они говорят, говорят, слова придумывают одно сложнее другого, а про что говорят – не понять.

Я, кроме того, что пишу, говорю и думаю по-русски, свободно владею английским, немецким и французским. Легко читаю по-гречески и латыни. Наверное, мог бы вспомнить арабский и персидский, которые изучал в университете. На Кавказе научился бойко говорить по-татарски, что после помогло мне в самарских степях. Но я не знаю того языка, на котором говорит моя гостиная! Все слова вроде знакомые. Частью русские, частью – французские, частью – еще какие-нибудь. Но вместе – это абракадабра. Бессмыслица. Ничего! Ровным счетом – ничего. Господи, ну как же это непонятно. Это же видно, что это все – неправда!

И вот в такие моменты мне особенно неприятно ее лицо. Она делает такое лицо, которое она думает, что бывает у умных людей. Когда я сватался к ней, она была милая юная девушка, веселая и простая. Она верила мне, я был старше, и она полагалась на меня. Что же с ней случилось? Зачем это умное лицо? Это напряжение щек, эти поджатые губы? Неужели она не видит, что это вранье! И потом, как она тихо, как с душевнобольным, разговаривает со мной: «Левушка! Ну пойдем к гостям! Ну неудобно же… Что люди скажут…» А мне плевать, что скажут эти люди! Правда-правда. Абсолютно безразлично.

И потом, если я такой старый дурак, то почему весь мир меня слушает, а только моя жена считает, что я дурак? И удивительно, что именно те самые мысли, за которые весь мир и считает меня мудрецом типа Конфуция, вот эти самые мысли моя жена и считает самыми дурацкими! Ну хорошо. Допустим, я дурак. Тогда почему ее так волнует содержание моих дневников? Почему она ночью залазит ко мне в кабинет и, тайком от меня, их читает? И устраивает мне истерики, если я ее как-нибудь неприглядно опишу в дневниках?

Я знаю почему. Она действительно считает меня дураком. Но она признает и тот факт, что большинство людей в мире считают, что я великий мудрец. Эти две мысли легко уживаются в ней и даже не враждуют. Ее практический мозг тут же извлекает из этого выгоду. Мудрец так мудрец. Только все должно быть прилично. Из мудрости мы будем делать деньги, но только чтобы про жену – ни одного худого слова.

Господи! Как же я ее ненавижу. Как я виноват перед ней за эту ненависть. Ведь она так искренне хочет мне только добра. Как же она не понимает, что я не хочу этого добра. Что мне легче сдохнуть как собаке, чем принять это добро. Господи, ну дай же мне совет!

Бежать! Бежать из семьи, от жены, от этих мыслей о ее смерти. Снять где-нибудь избу, или вообще – в Индию, к Ганди. Сидеть на берегу теплого моря и разговаривать. Решено, завтра же и сбегу. Нет сил. Это нечестно! Нечестно касаться ее каждый день, говорить ей: «Доброе утро… Спасибо… На здоровье…» – и знать, что ты всю ночь мечтал о ее смерти. Господи! Как мне ее жалко! Она не перенесет моего ухода. Она утопится или еще что-нибудь в этом роде. Господи! Что же мне делать?

Странно – почему я не мечтаю о своей смерти? Старики в деревне говорят, что в моем возрасте это обязательно должно быть. Почему этого нет?

Ну, так или иначе – бежать. Вот завтра же и убегу! Господи! Прости меня и наставь. Дай же силы на этот исход. Я, как Моисей, уйду из дома рабства в царство свободы! Решено. Уйду…


…Через три месяца он бежал. А на каком-то полустанке простыл да и помер. Несчастный, больной, выживший из ума великий старик. Жена его, пожилая измученная женщина, билась в истерике и просилась с ним проститься, пока он в сознании. Ее не пустили. И она, раньше времени состарившаяся от бесчисленных родов и смертей детей, уставшая от мужниных «фокусов», честно его любившая и верная ему женщина, горько заплакала и опустилась в осеннюю грязь.

Как отлученного от церкви его хоронили не на кладбище. Без отпевания и прочих причиндалов. Хоронили его в Ясной Поляне, на том месте, где когда-то старший брат рассказал ему сказку про волшебную зеленую палочку. Похороны были в конце ноября, и закопали его в мерзлую землю. До самой весны лежал во мраке не тронутый тлением, заиндевевший как камень труп в глубокой сухой могиле, в крашеном сосновом гробу, и у него продолжали расти волосы и ногти. К апрелю седая борода покрыла живот, а руки и ноги стали похожи на растопыренные птичьи лапы. Но этого уже никто не мог видеть…

А. К.

Загрузка...