X

Ничего кроме правды

Я съел своего отца.

Ох, сформулировано именно так, будто то, что это сделано, звучит отчасти эксцентрично, но это разве не это до конца проливает свет на сердечные причины в псевдопсихологических или самооправдательных прелюдий? Гений никогда не извиняется перед самим собой, и я не буду здесь это делать.

Да, я съел своего отца. Я также съел мисс Лидию Малоун. На самом деле, я съсл не каждый их кусочек — различные части и куски пропутешествовали через всю страну в Рим в переносном холодильнике; здесь я по большей части создавал из них разнообразные деликатесы, которые подавал своим посетителям здесь, в II Giardino, — и они тоже были весьма успешны.

Я должен добавить, что с трудом можно описать интеллектуальное освобождение, появившееся у меня: я был словно стремительный поток, словно половодье. Говорят, когда кишки еретика Лютера раскрылись, и хлынуло дерьмо, из-за этого душа и материя его теологии стала неотделимой от его сердца — высвобождение сознания следовало из раскупорки задницы. Ну, со мной произошло то же самое, это было мое психическое освобождение от пут страха и отвращения; это было разблокированием моего творческого гения.

Это было также прямой причиной фиаско II Bistro.

Так как я использовал немного своего отца и левое бедро мисс Лидии Мелоун, чтобы сделать Rosettes Stuffed with Olives and Almonds и Roast Loin with Peach and Kumquat Stuffing. В тот момент я не осознавал, сколь тщательно нужно контролировать силу своего искусства. Я также забыл о состоянии злобы и бешенства, в котором умер мой отец; психические вибрации в мисс Малоун были также слишком сильны — из-за этого и случилось неистовство беспорядочного секса — затем, когда плоть моего отца начала оказывать свое воздействие на чувства, страсть превратилась в ненависть и насилие. Естественно, прошло много времени, прежде чем я научился разбавлять вибрации и видоизменять их эффект.

После убийства и приготовления Генриха Херве — он был превращен в изумительно сочные и превосходные блюда! — я почувствовал, что вынужден рассказать близнецам об остальных, а именно о том, что послужило причиной кошмара в II Bistro.

— Вы скормили своего отца посетителям? — спросил Жак, и его рот открылся от удивления.

— Да. И его подружку. Но я тогда не знал, как контролировать энергию. Они были переполнены этим — сексуальностью мисс Лидии Малоун и яростью моего отца. Энергия была слишком сильной. Больше такого не повторится, теперь я очень осторожен.

— Теперь?

— Да. Были и другие после моего отца, но до Генриха Херве.

— Другие?

— Пожалуйста, больше не повторяй то, что я сказал. Там было — ну, — около полудюжины, я полагаю. Я не вея точный подсчет. Тем не менее, теперь вы все знаете и сможете помогать мне в моей работе. Особенно в приобретении необработанных материалов.

— Вы ожидаете, что. мы будем помогать вам?

— Именно. Почему бы и нет? Вы ведь помогли мне с Генрихом Херве.

Жанна сказала:

— Это другое дело. Это потому, что мы с братом не любили его.

— Вы должны понять, — сказал я, — что в этом нет ничего личного — я служу своему искусству, своему творческому гению.

— Нельзя положить в банк творческий гений, Маэстро.

— Нет. Но в банк можно положить наличные. Тогда мы придем к соглашению?

Они с минуту смотрсли друг на друга, колеблясь. Затем Жанна сказала:

— Давайте сядем и поговорим.

Я нетерпеливо тряхнул головой.

— О чем мы должны поговорить?

— О цифрах, Маэстро, — сказал Жак. — О цифрах.

Агония и экстаз

Обед, данный для Amici di Germania имел такой финансовый успех, что я решил предложить им еще один вечер chez Orlando — и на этот раз не было бы никакого Генриха Херве, чтобы бросить тень на действо со своими «Roses and Moonlight», «Goodbye» Тости, «Praise Jehovah Mighty God» или жалкой «Old Man River».

— Чаевые почти такие же, как счет, — радостно завопила Жанна, хлопая в ладоши.

— Абсолютно понятно, — сказал я, — что спутники Герра Херве не разделяют его скаредности.

— О да, он был скрягой.

— Но только не после смерти, — добавил я. — После смерти он стал расточительным.

— Позвольте нам надеяться, что Amici будут столь же великодушны и во второй раз.

— Ты можешь рассчитывать на это, Жанна, — промурлыкал я.

Ради получения сырья для моего акта творения я разделался с Герром Штрайх-Шлоссом; в конце концов, если то, что он сказал мне, было правдой, и множество его товарищей в обществе разделяли его склонность к — к дисциплине — они бы непременно съели друг друга в плотском экстазе, который будет добыт у того, кто испустил последний вздох в агонии удовольствия, получаемого от боли. Правда, их членство было увеличено вдвое, но я подумал, что это было бы очень низкой ценой, чтобы заплатить за наслаждение от моего стола. Я ни на мгновение не представлял, что отсутствие Герра Штрайх-Шлосса будет прокомментировано так же, как и в случае Генриха Херве — который, к слову, находился совсем недалеко; Генрих, я знал, порой пропадал неделями напролет, уезжая в некий провинциальный тур, организованный его многострадальным итальянским агентом, Умберто Тамизи — только в эти вечера, могу добавить, мои посетители обходились без его бесконечных вечерних представлений. Возможно, они могли вообразить, что Отто фон Штрайх-Шлосс уехал вместе с ним — во всяком случае, меня это не особо волновало. Что меня действительно волновало — так это то, что я преподнесу им самый невероятный гастрономический опыт в их жизни — съедобную экспозицию принципов Поглощения, гения моей философии, превосходно сделанный гением моей кулинарной техники манифест.

Таким образом, я написал Герру Штрайх-Шлоссу в штаб-квартиру Amid di Germania, приглашая его на вечер «частного развлечения», и он согласился, отозвавшись на послание. Ликуя, я приступил к воплощению своих замыслов.

«Я полагал, что вы были лучшего мнения обо мне», — пробормотал Отто фон Штрайх-Шлосс, когда мы вместе сели в моем кабинете. Было по сезону тепло, и через открытое окно доносился запах великолепного римского вечера: чеснок, эспрессо и герань. Отдаленное жужжание парней на своих мотороллерах, охотившихся за женской добычей, было словно легкое жужжание насекомых поздним летом — ненавязчивое, успокаивающее, обнадеживающее, смертоносное.

— Пожалуйста, не сочтите за труд, — ответил я.

— Что?

— Посмотрите на это как на отклик.

— Отклик, Герр Крисп?

— Именно.

— Отклик на что, могу я спросить?

— Ну, — сказал я, тщательно выбирая слова, — я тщательно обдумал ваше высказывание относительно — дисциплины…

— А…

— И я начал понимать, что это объединяет нас с вами. Ваших коллеги в Amid и меня, вот что.

Герр Штрайх-Шлосс подвигался в кресле, переместив вес своего тела с одной ягодицы на другую. Его скрещенные ноги неожиданно показались очень длинными в обрамлении тесных черных военных штанов.

— Вы хотите присоединиться к нашему небольшому братству, — выдохнул он, его лицо вспыхнуло внутренним энтузиазмом. Его здоровый глаз сверкнул, словно холодная голубая сталь; другой был матовым, словно у дохлой рыбины.

— Это да. Но еще…

— Еще, Герр Криспе?

— Еще — я думаю, что вы и я — мы вместе, я имею в виду — мы можем узнать силу моих чувств.

— Или, может, подтвердить их?

— Именно, Герр Штрайх-Шлосс.

— Я знал это, — сказал он хрипло. — О да, я знал это. С того самого момента, когда я увидел вас, я был уверен, что наши вкусы будут в высшей степени схожими. Вы не возражаете, если я закурю?

— Нисколько. Пожалуйста, чувствуйте себя свободно.

Он достал из кармана тонкий серебряный футляр и вытащил сигарету; он протянул ее мне на ладони.

— Спасибо, не стоит.

Он прикурил, глубоко затянулся, затем выдохнул из ноздрей струю серебряно-голубого дыма.

— Моя интуиция безошибочна, — заметил он. — А у меня было предчувствие относительно вас.

— Я польщен.

— В то самое мгновение, когда Герр Херве представил нас.

— Как поживает дорогой Генрих? — спросил я.

— На самом деле, я не знаю. Я не видел его некоторое время.

— Уехал выполнять обязательства в другую часть страны, быть может? — сказал я, используя возможность предложить благовидный предлог, объясняющий его отсутствие.

— Возможно. Он делает это время от времени.

— Да, я знаю. Его исчезновение никоим образом не нечто выдающееся — да?

— Никоим образом.

Герр Штрайх-Шлосс выдохнул перо дыма прямо мне в лицо.

— Я думаю, — сказал он медленно, — пришло время вам обращаться ко мне более фамильярно. Вы можете звать меня Отто.

— Хорошо, Отто. А вы можете называть меня Орландо.

Герр Штрайх-Шлосс улыбнулся очень отталкивающим

образом: такая же улыбка, я думаю, последнее, что видит в жизни кролик, прежде чем змея набросится на него. Если бы Отто фон Штрайх-Шлосс имел некое подозрение относительно участи, которая ожидала его, то неловкость испытывал бы он, а не я.

— Мой дорогой Орландо, — сказал он, и его голос был смазан смесью вынужденной сдержанности и возрастающим желанием, — теперь я вижу, что вечер действует просто как катализатор — удобрение, так сказать…

— Да?

— …и что-то глубоко внутри, неизвестное и о чем мы даже не догадываемся, разве только, возможно, в экстазе запретных мечтаний, подсказывает, что вы всегда были одним из нас. О, дорогой друг, это не столь самоочевидное открытие, превосходящее в смысле ценности открытий, касающихся природы мира вокруг нас, которые мы достаточно глупо называем «наукой»? Разве единственная истинная наука — наука о нас самих?

— Я уверен, что-то из того, что вы сказали — верно.

— Да, да, совершенно верно. Открыть, что кто-то является, и жить этим до конца. Это путь… путь…

— Путь гения? — предположил я, отчасти уязвленный тем, что этот нелепый извращенец, увлеченный красноречием своей собственной псевдопсихологии, украл мое воззрение.

— Именно так! — завопил он, обдав меня слюной, — путь гения.

Я с глубоким ужасом заметил, что немалая выпуклость образовалась в передней части его обтягивающих черных штанов. До сих пор, спланировав этот вечер с математической — если не сказать одержимой — точностью, я знал, что был готов ко всему.

— Я надеюсь, что вы будете моим проводником, — сказал я спокойно.

Он потянулся вперед в своем кресле, все его тело напряглось. Я почти мог обонять желание, ожидание. Я не смел включать свою синэстезию.

— О, здесь мы подходим к сердцу причины. Вы предлагаете совместное рискованное предприятие…

— Я? Да, полагаю, что так.

— Урок любви к дисциплине…

— Да.

— Я не подведу вас, Орландо, поверьте мне. Я буду вашим учителем в искусстве боли, с готовностью принявшим обязанности, ведь боль уступает перед покорностью.

— Ясно, но строго.

— Да, ясно, но строго. Да, строго, я обещаю вам. Ваш проводник, ваш учитель, ваш ментор. Боль, словно стеснительная девственная невеста, Орландо: у кого-то нет силы, чтобы насладиться ей, кто-то не может никоим образом потребовать, чтобы она уступила свою восхитительную сладость — о, нет! Ее нужно упрашивать в спокойной манере, уверяя, что ее ласка желанна по причине тысячи и одного маленького засоса, когда чувствуешь прикосновения любви и уважения; только тогда она поверит, что ее красота в высшей степени и истинно желанна, тогда она согласится к единению.

Его лицо потемнело, и он продолжал:

— Есть те, кто не поймет нашу любовь к ней, — сказал он.

— Да?

— Да, это правда. Есть множество тех, кто будет уважать нас — неестественно — за то, что выносим такую любовь по отношению к ней.

— Господи, вы удивляете меня.

Amid di Germania — это оплот против тех, кто не понимает и не допускает такой любви, как наша.

— Уверен, что так оно и есть.

— Но, Орландо — о, какие чудеса ожидают тебя! — когда боль уверяет любовника в преданности и дает ее всю, тогда как пронзенная плоть невесты поражает жаждущего жениха с экстазом самой изысканной интимности, то же делает боль в полноте соединения, возмещая до последней капли ее сладость, улетучивая всю нерешительность, все сомнения, весь страх. Она становится Госпожой, леди, которая не может быть отвергнута, не позволяет сдерживаться, та, что требует, дает и получает удовольствие от невообразимой глубины и продолжительности.

К моему изумлению, я увидел слезы, медленно стекающие по его щекам — точнее, по одной щеке, так как стеклянный глаз не мог плакать. В полумраке моего маленького кабинета его лицо казалось пронизанным, его особенности окаменели в некой неописуемой эмоции, которая пронзила его так, как булавка пронзает бабочку.

— Я любил ее с ранних лет, — сказал он таким тихим и мягким голосом, что он был едва слышен. — Мы были товарищами — любовниками — так долго, что теперь я не могу вспомнить то время, когда мы не ходили рука об руку, она и я. Это были отношения обоюдной преданности: я отдавал ей непоколебимую, неизменную верность, выполняя любую невысказанную просьбу, которой она награждала меня. И более того: она все это время отдавала мне дружбу — была преданным последователем, товарищем в своей службе — и каждый из них был счастьем для меня, удовольствием и открытием. Вместе мы обеспечивали таинство ее изящества, подготавливая обряды и ритуалы ее литургии. Как вы думаете, насколько полно это связывало двух людей друг с другом? Они стали братьями, любовниками — так как между ними было видно ее тело: тела — каждая их сущность — становились причиной ее откровения. Два сердца бились как одно, в порыве чистой верности… грудь напротив груди… боль в боли во славу беши… в ее честь, выпивая до дна из источника ее наслаждения.

Он очаровывал меня. Низкий, волнообразный голос, нашептывающий извращения, ласкающие интонации, излагающие такие непристойности… полумрак и благоухание вечера… они объединились для того, чтобы убаюкать меня в некоем своеобразном спокойствии, словно уход на пенсию, который был прекрасным в своей безнадежности. Я был убаюкан в согласии. Я знал, что должен был немедленно прервать очарование или до конца остаться в нем.

Собрав каждую унцию силы воли, словно пробуждая самого себя от какого-то глубокого наркотического сна, я сказал:

— Есть только одна вещь.

— Да? — промурлыкал Герр Штрайх-Шлосс, бровь над его неподвижным глазом поднялась вверх.

— Всего лишь небольшая вещь. Я думаю, что было бы лучше, если бы ваш первый урок — ну, — если бы ваши инструкции мне прошли бы в активном режиме.

Он кивнул.

— Я прекрасно вас понимаю, дорогой Орландо. Боль, как я уверен, — я говорил об этом, когда мы впервые встретились, — беспощадна в своей непосредственности, безупречности значения и намеренья. Она не допускает противоречий. Она — вы правы — лучше представляется в своей уникальной сочности в третьей части, замещающей, так сказать, риск столкновения лицом к лицу в первое время. Я буду не только вашим учителем, Орландо, я также буду вашей моделью — не только верховным жрецом, но и самоотверженной жертвой.

— Я знал, что вы поймете мою точку зрения, — сказал я с заметным облегчением.

Герр Штрайх-Шлосс встал на ноги и протянул свою вспотевшую ладонь для рукопожатия.

— Давайте, мой дорогой господин, пришло время для нашего первого урока.

— Так быстро?

Он мимоходом посмотрел на меня и сказал:

— Кстати, во время урока вы будете Папочкой.

Папочкой?

Из одежды на нем остались только блестящие кожаные ботинки. Его бледное, достаточно привлекательное мускулистое тело сверкало, подернутое тонкой пленкой пота. Он встал передо мной на колени, подобно просителю перед идолом, склонив голову и скрепив руки. По его настойчивому требованию, на мне были только трусы.

— Я был таким непослушным, — сказал он, его голос был неестественно высоким и походил на голос школьника.

— Почему? Что вы сделали? — строго спросил я. Мы провели последние тридцать минут, добиваясь совершенно правдоподобного тона — не слишком благоговейного и не чересчур покладистого. Идеальная смесь сочувствующего понимания и непоколебимой нравственности.

— Я был непослушным. О, пожалуйста, пожалуйста, Папочка, не наказывай меня!

— Ты знаешь, что я должен наказать тебя, если ты был непослушным.

— Да, я знаю. Папочка всегда хороший, но просто…

— Суровый, но справедливый, — сказал я и услышал, как он издал тихий стон удовольствия.

— О да, да, суровый, но справедливый.

Затем он взял мою руку и положил ее на свою левую грудь.

— Ущипни меня здесь, — пояснил он отступающим от темы шепотом, словно фарсовый актер, шипящий в сторону зрителям.

Я схватил горячий маленький сосок, уже набухший, между указательным и большим пальцем и сжал, поворачивая его изо всех сил.

Он завопил от боли.

— О, Папочка! Папочка, щипай, выкручивай и дергай их, пока не поранишь!

— Каким же ты был непослушным! — пророкотал я.

— Сильнее, Папочка, о, сильнее!

— Расскажи мне подробно, как ты был плохим мальчиком…

— Я был непослушным и отвратительным и — ой, каким плохим, Папочка…

— Тогда ты будешь наказан.

— Наказание — это ужасно…

— Но хорошо.

— О, но очень хорошо!

— Очень хорошо, ты знаешь, что должны делать все плохие мальчики, да?

— Пожалуйста, Папочка, пожалуйста…

— Мольбы не помогут, призывы к жалости не помогут. Ты был плохим мальчиком, и для твоего же блага ты будешь страдать.

— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! — завопил голый и нелепый Отто фон Штрайх-Шлосс, который, совершенно точно, был в раю; на самом деле, я начал даже наслаждаться своей ролью, но в настоящее время меня не заботят точные выводы из этого — я предпочитаю думать, что я просто вошел в дух игры, и по более достойной причине.

Герр Штрайх-Шлосс повернулся на коленях лицом от меня, вытянулся вперед на локтях и раздвинул свои ягодицы; они были бледными, покрытыми голубыми пятнами и блондинистыми волосами, похожими на пух.

— Папочка собирается наказать тебя прямо сейчас, — сказал я. — Папочка не хочет, но он должен, потому что ты был очень плохим мальчиком.

— Да, очень плохим, — захныкал Герр Штрайх-Шлосс.

— Папочка собирается отшлепать тебя.

— О! Это будет больно?

— Конечно, больно.

— Я буду плакать?

— Несомненно, ты будешь плакать.

— Меня накажут прямо сейчас?

— Конечно.

— Без одежды?

— Абсолютно и совершенно голым. Ни одного шва, чтобы прикрыть тебя. Все плохие мальчики должны снять с себя последний клочок одежды перед наказанием. Папочка должен видеть все.

Перевернутое лицо Отто фон Штрайх-Шлосса уставилось на меня через подмышку. Он гримасничал и украдкой трогал себя между ног.

В отсутствии своих простроченных кожаных ремней, он выбрал на кухне стальную линейку с толстой деревянной ручкой, которая, по его мнению, лучше подходила для работы, и это был тот инструмент, который в данный момент я опускал на его левую ягодицу с немалой силой; высокого тона, острый, чистый вжииииик! звучал действительно достаточно громко в моем маленьком кабинете, глубокое темно-красное благо, раскинувшееся румянцем, было отчетливо различимо в слабом свете раннего вечера. Я поднял линейку вверх, ударил его еще раз, и еще раз.

Он бормотал, фыркал, тихо говорил сам с собой детским голосом, становясь более возбужденным каждый раз, когда я наносил удар по его заду.

— Да, да, да! — ревел он, — Папочка должен еще наказать меня, еще — о, да…

— Папочка наказывает своего голого мальчика!

Неожиданно, я обнаружил, что перенесся назад в сценарий моего собственного детского наказания — один только раз отец ударил меня той старомодной клюшкой для крикета. Это было потрясающе, как мощно, как реально было воскресшее воспоминание, развернувшееся перед моим мысленным взором во всех мельчайших деталях: я чувствовал кожу кресла, чувствовал дуновение воздуха позади моих ноц слышал тяжелое дыхание моего отца, когда он опускал клюшку на мой обнаженный зад — и, главным образом, слышал еще и крик моей обожаемой матери. Я был пойман, опутан, словно муха в липкой паутине, в этом ярком путешествии во времени. Чем быстрее и сильнее я лупил Герра Штрайх-Шлосса, тем, казалось, быстрее и сильнее мой отец лупит меня, хотя его вздохи были невнятными; чем пронзительнее и истеричнее становились его крики, тем разнообразнее были крики моей Королевы Хайгейта, хотя, в то же время, я думаю, она издала тогда только один вскрик. Словно печенье Пруста, моя стальная линейка стала техникой для внутреннего путешествия во времени.

Затем, вновь вспоминая движение руки моего отца, похожей на клешню краба, сзади, к моим яйцам, в подобной же манере я подался вперед и схватил сухопарую, болтающуюся мошонку Герра Штрайх-Шлосса. Я нежно сжал ее.

— О да, — пробормотал я. — Прекрасная парочка… Прекрасная…

Затем я начал бить его с неистовой силой, опуская линейку поочередно на каждую ягодицу.

— Ты плохой, плохой мальчик, ты безнравственный, чудовищный ребенок! — кричал я.

— О Боже, Папочка наказывает меня — накажи меня сильнее, о, Папочка, о, пожалуйста…

— Ты ужасный ублюдок, ты мерзкое, жалкое создание!

— Еще, Папочка, еще — сильнее, сильнее — о, Папочка — о, да, да…

И тут я почувствовал легкие, теплые брызги на своем лице — это была кровь. Герр Штрайх-Шлосс вытянулся на коленях, его дыхание было быстрым и неглубоким, его пятнистые плечи поднимались. Кровь, ярко-красная, стекала по его ногам. Я увидел, как подрагивал его эрегированный член.

— О, Папочка! — заорал он во весь голос. — Теперь, да, кончаю — о! — теперь!

Прежде чем он на самом деле смог кульминировать, я сильно ударил его по голове деревянной рукояткой линейки и он тотчас же осел.

Когда это произошло, я подумал: Manzo Gordiano dei Piaceri del Dolore[183]

Manzo Gordiano dei Piaceri del Dolore

1 3/4 фунта (800 грамм) превосходной плоти, взятой у того, кто скончался

от удовольствий боли, порезанной на 8 больших кусков

4 жидкие унции (120 миллилитров) оливкового масла

2 луковицы шалота, мелко порезанного ДЛЯ МАРИНАДА:

3/4 бутылки «Кьянти»

2 столовые ложки винного уксуса

1 луковица, мелко порезанная

2 головки чеснока, очищенные и порезанные

1 побег свежего чабреца, свежего розмарина

1 лавровый лист

1 маленький кусочек оранжевой приправы


Смешайте вместе все ингредиенты для маринада и оставьте в получившейся смеси плоть не менее чем на 24 часа. После этого профильтруйте мясо, овощи и травы, и сохраните жидкость.

Пожарьте мясо несколько мгновений на обеих сторонах в оливковом масле. Добавьте шалот, порезанные овощи и травы. Прожарьте чуть подольше, затем перенесите на жаростойкую глубокую тарелку и полейте жидкостью маринада. Готовить на нижней полке духовки при температуре 150ºС/300ºF, указатель рукоятки на 2 порядка, 3 1/2 часа.

Блюдо, которое я подал Amici di Germania, было настолько сенсационным, что я даже не ожидал этого, учитывая действие плоти Герра Штрайх-Шлосса и склонности братства.

— Маэстро Орландо! — восторженно завопил лысый последователь с бычьей шеей, — небесный вкус! Еще, еще! Принесите нам еще!

Так я и сделал, и они ели с беспощадным аппетитом, губы лоснились соком, сочная мясная жидкость стекала по их подбородкам, глаза увеличились как при воспалении щитовидной железы, а щеки раздулись, как будто они проглотили, не жуя, сочное наслаждение необыкновенно преобразованного тевтонского извращенца.

— Как жалко, что Отго нет с нами, — в конце концов, сказал кто-то.

Голос через стол заметил:

— Я полагаю, он уехал с нашим дорогим Генрихом в тур по провинции.

— О, Боже, как много он потерял!

Я не смог отказать себе в удовольствии и осторожно самодовольно улыбнулся.

Медленно, постепенно ускоряясь, безумие начало охватывать их: они перестали просить еще Manzo Gordiano и развалились на стульях, их тела раздулись, а души насытились эмоциональным жаром, который мое творение разожгло и снабдило топливом; негромкие стоны вырывались из их открытых ртов, пузыри слюны появлялись и лопались на их губах; дрожание век было единственным заметным движением на их покрасневших остолбеневших лицах. Затем, когда эндогенное истощение стихло, давая путь апвеллингу,[184] который вскоре распустился из оживающей заинтересованности, через аппетит — к болезненному голоду и, в конце концов, к ненасытному желанию, они начали трогать друг друга через столики — кончики пальцев, умудряющиеся занять нужное место, руки, хватающие и срывающие, глаза, назначающие любовные свидания. Некоторые из них цеплялись за свои воротнички, срывая с себя галстуки и расстегивая пуговицы; их голоса становились более громкими, жалобными, неприличными, окрашенными нервным предвкушением; затем они начали кричать.

— Я думаю, — заметил я Жаку, — что нашим гостям уже пора. Полагаю, они страстно желают продолжить свои личные — мероприятия — в конце вечера.

На самом деле они буквально сражались за то, чтобы добраться до двери. Некоторые из них уже держались за руки, явно разделившись на пары для поклонения богине боли.

— Маэстро, как мы можем отблагодарить вас? — закричал один из них, сжимая мою ладонь в своей, потной и жирной.

— Ваше удовольствие — лучшая награда, — скромно ответил я.

Это было правдой, но, когда последний из них ушел, я был рад обнаружить, что столы были покрыты банкнотами, такими толстыми и хрустящими, и мои чувствам предстоял духовный подъем, будто снежный покров покрыл зимний ландшафт. В утилитарных сущностях этого мира даже гений — характером и таланом достаточно удаленный от всего мирского — должен быть умным, как змея.

Бисер перед свиньями

А еще, в конце, да будет вам известно, что мой основной интерес не распространялся на деньги, несмотря на крики Эгберта Свейна по телефону — нет, как и положено гению, мой интерес был сосредоточен на репутации в глазах основной публики; если мой престиж был бы защищен от нападок Артуро Трогвилла, я мог больше не откладывать столкновение лицом к лицу.

Он жил в маленькой крошечной комнатке на Виа ди Орсолин, арендную плату, без сомнения, платил один из его жирных любовников, так как я не мог представить, что его жалование могло покрыть то, сколько должно было стоить такое завидно отдаленное место — и, о, насколько жалкими казались его привычки и его личность в сравнении с этим местом! Он абсолютно ничего не знал об утонченности, или о благоразумии, или о гармонии пропорций, хотя это милое строение выделяло все эти три достоинства. В затененном фойе — вторую дверь кто-то оставил открытой — было прохладным и спокойно; тем не менее, я не предполагал, что те же особенности ожидали меня за дверью Трогвилла, в которую я теперь решительно сильно стучал костяшками пальцев.

— Это ты? — сказал он, неприветливо и удивленно. — Какого черта ты хочешь?

— Поговорить с тобой, — ответил я.

— Не думаю, что нам есть, что сказать друг другу.

— Не согласен.

Он на мгновение заколебался, затем широко открыл дверь, впуская меня.

— Хорошо, — пробормотал он, — тогда тебе лучше войти.

Во внутреннем убранстве сквозил минимализм, оно благоухало сдержанным богатством, отличный минимализм, который отличается от скудной обстановки человека, который не может позволить себе больше мебели. Основными цветами были черный, белый и золотой.

— Нравится? — спросил он презрительным тоном.

— Да. Должно было обойтись тебе недорого.

Он покачал головой.

— Не мне, старина. Я за это не заплатил ни цента.

Все было именно так, как я и полагал: Трогвилл жил на содержании, что в его возрасте было омерзительно.

Мы сели в квадратные кресла из черной замши друг напротив друга.

— Не хочу предлагать тебе освежающие напитки, — сказал он. — Не думаю, что ты задержишься здесь надолго.

— Нет. Я скажу то, ради чего пришел, а потом уйду.

— Не представляю, что ты хочешь мне сказать. За исключением…

— За исключением?

— За исключением твоих извинений.

— Извинений? — завопил я. — Какого черта я должен извиняться перед тобой?

Он подался вперед в своем кресле и пристально уставился на меня. Маленькие пучки рыжеватых волос, подрагивая, высовывались из его ноздрей.

— За ту ночь в II Bistro, — сказал он с напряжением в голосе.

— Это было несколько лет назад.

— С тех пор это преследует меня в ночных кошмарах, ты, бесчувственный ублюдок! Это был ад на земле, безумие, какофония, скотство…

— Не преувеличивай, — сказал я, стараясь, чтобы мой голос звучал как обычно.

— Преувеличивать? Господи Иисусе, невозможно преувеличить то, что произошло там! ТЬі знаешь, что случилось со мной?

— Я не видел всего, что происходило, естественно — я не могу объяснить лучше, чем ты…

— Не видел? Не видел? Ты подлый лгун!

— Послушай, Трогвилл, я пришел сюда для того, чтобы…

— Я расскажу тебе, что случилось со мной: меня изнасиловал совершенно посторонний мужчина, вот что произошло! А ты говоришь, чтобы я не преувеличивал…

— В этом не только я виноват.

— Что ты сделал с нами, Крисп? Просто скажи мне, что ты сделал с нами, и я буду удовлетворен.

— Я не знаю, что сделал — во всяком случае — тебе не станет понятней, даже если я попытаюсь объяснить. Как я могу объяснить то, что сам с трудом понимаю?

— О, ты все прекрасно понимаешь, я ведь не дурак.

— Уверен, что нет.

Он откинулся в кресле и вздохнул.

— Итак, ты пришел не для того, чтобы извиниться, да?

— Я сожалею, что эти — эти веши — произошли, но я не жалею, что они произошли с тобой. Я сожалею в целом, а не в частностях. Я не могу извиниться. Я не сделаю этого.

— Я и не ожидал от тебя этого.

— Я хочу, чтобы ты прекратил писать эти подлые рецензии на мой ресторан и мою кухню. Они весьма деструктивны для — скажем так, не для моей коммерческой деятельности, так как заведение переполнено каждый вечер, а для моей репутации. Твои рецензии портят мою репутацию.

— Именно с этой целью они и создаются, — сказал Трогвилл с отвратительной улыбкой.

— Мне недавно звонил Эгберт Свейн, и он был в гневе. В конце концов, это его ресторан. Он грозится приехать в Рим и…

— И что?

— …увидеть тебя своими глазами.

— Меня не впечатляют угрозы, Крисп.

— Я не угрожаю тебе. Послушай — я пришел сюда с надеждой, что смогу благоразумно обсудить с тобой…

— А я приехал в Рим с надеждой узнать правду, — прошипел Трогвилл.

— Правду?

— Правду о том, что произошло той ночью в ll Bistro. Рано или поздно то же самое произойдет здесь, и я хочу быть рядом, когда это случится.

— Ты ошибаешься, Трогвилл, — сказал я. — Это не то же самое — все теперь — в общем, все теперь по-другому…

Трогвилл покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Ты все тот же — ты все такой же высокомерный, самоуверенный ублюдок, каким всегда был, с теми же старыми фокусами…

— А ты все та же старая свинья, — завопил я, сразу пожалев о том, что потерял уравновешенность, что, я знал, поставило меня в невыгодное положение. — Бисер перед свиньей! Я не знаю, почему я дал себе труд придти сюда. Я не хотел. Я заставил себя.

Я поднялся с кресла и начал безостановочно ходить по комнате. Я засунул руки в карманы штанов, опасаясь, что начну размахивать руками и создам тот еще вид, и — когда я это сделал — мои пальцы неожиданно наткнулись на маленькую квадратную пачку — бумажную пачку с чем-то — каким-то веществом или чем-то похожим…

— Почему-то, Маэстро Крисп, — сказал Трогвилл голосом, смазанным подобием беспокойства, — я думаю, что тебе все-таки стоит выпить какой-нибудь освежающий напиток, в конце концов. Ты кажешься достаточно взволнованным.

— Виски подойдет, если у тебя есть, — промурлыкал я.

Затем, тотчас же и с абсолютной уверенностью, я понял две вещи: во-первых, я знал, что в маленькой пачке в моем кармане находится наркотический порошок того типа, что я по привычке применял для своего «сырого материала», чтобы вызвать бессознательное состояние перед процедурой расчленения; во-вторых, я знал, что использую его для Трогвилла.

О, как это было легко! Я просто опрокинул его в стакан с виски, а когда Трогвилл исчез на кухне, чтобы взять немного acqua minerale,[185] энергично размешал порошок кончиком пальца. К тому времени, когда Трогвилл вернулся, порошок полностью растворился — без вкуса, без запаха, быстродействующий и эффективный, как я знал из долгой практики.

Он добавил воду в оба стакана.

— Жаль, что мы не можем выпить за дружбу, — сказал он. — Ну, до дна.

Он сделал маленький глоток, одобрительно кивнул, снова сделал глоток и улыбнулся.

— Не думай, что я делаю это все просто ради мести, — сказал он, — хотя, Бог знает, что является достаточным мотивом, когда я думаю о том, что со мной случилось. Нет, не просто месть — как я уже сказал некоторое время назад, мне нужна истина.

— У истины много лиц, Трогвилл. Это исключительно просто.

— Тогда, Христа ради, я хочу знать их все! Во-первых, я хочу точно знать, что было в блюдах, которые ты подал нам той ночью — некая разновидность галлюциногенов, да? Во-вторых, я хочу знать, почему ты дали их нам…

— Послушай, я не давал вам никаких галлюциногенов — идея совершенно абсурдна сама по себе…

— То, что случилось с нами, было далеко от абсурда!

— Не забывай, что II Bistro пришлось закрыть — ты думаешь, что я хотел этого? Это был мой ресторан, мой дом…

— Ты, должно быть, недооценил порцию. Что-то пошло не так.

— О, это нелепо!

‘ Минеральная вода (итал.).

— И в-третьих — в-третьих — я хочу знать — ох — я хочу знать, почему я неожиданно стал чувствовать себя так странно…

Он начал клониться вперед в своем кресле, его голова резко упала вниз на грудь. Его плечи поднялись и опустились, а его дыхание стало затрудненным. Испарина проступила на его лбу.

— О Боже, мне кажется, что я заболеваю — я чувствую слабость — пожалуйста, помоги мне — о, помоги мне подняться…

Стакан выпал из его руки, и остатки подправленного виски пролились на паркетный пол.

— Что случилось со мной — что…

Он попытался поднять взгляд, его зрачки выглядели так, словно он был под кайфом, наполовину под веками, белки блестящие и испещренные жилками.

— Что ты сделал со мной? Ты ублюдок — ты кровавая свинья…

Затем он умолк.

Не знаю, зачем я раздел его, но я это сделал. Растягивая по полу его тело, выглядевшее таким обрюзгшим и слабым, я подумал, что его огромный любовник нашел в нем? Тело было испещрено пятнышками неправильной формы, некоторые из них были розовыми, а остальные — желтовато-белые, словно это было тело ангельской модели, которая позирует для «страниц жизни» в каком-нибудь провинциальном художественном университете для того, чтобы получить прибавку к скудной пенсии. Теперь он казался таким безобидным, безвольным и нелепым, бесформенно распластанное, грязное тесто, отложенное на хлеб первого сорта. Его пенис, искривленный под ореолом редких рыжеватых волос, мокро сверкал. Когда я уставился на него, я неожиданно почувствовал первое волнение неуместного сексуального желания, и глубокий, шоковый стыд немедленно появился в моих кишках, чтобы встретиться с желанием, будто антитела в крови просыпались для того, чтобы напасть и оттолкнуть чужеродного захватчика.

Я нашел молодой кабачок на кухне, куда я пошел для того, чтобы ополоснуть стаканы и переместить их на сервант; вернувшись в гостиную, я несколько мгновений постоял неподвижно, пристально глядя вниз на Трогвилла и чувствуя себя похожим на Тоска, созерцающего безжизненное тело Скарпии. Единственное исключение состояло в том, что Трогвилл был далек от безжизненности — на самом деле, он начал храпеть — и я знал, что через несколько часов он придет в сознание. Я толкнул его ногой так, что он перевернулся на живот; затем медленно, с математической точностью, наклонился и засунул кабачок ему в задницу.

— Это должен был быть я, — прошептал я.

Тогда я видел его в последний раз.

Через некоторое время после моего ухода и до того, как он очнулся от действия наркотика, кто-то третий вошел в квартиру и убил Трогвилла. Вопреки тому, что все говорят, вы знаете, что это был не я: я не убивал Трогвилла.

Длинные руки закона

Когда я шел домой по темным римским улицам, мною овладело чувство спокойствия и удовлетворенности. По правде говоря, я бы предпочел самостоятельно изнасиловать Трогвилла, мне казалось более предпочтительным заталкивать в этот тесный зад свой твердый член, а не кабачок — и я бы сделал это не ради сексуального удовольствия, а скорее для сладости мести — но, на самом деле, для этого не было времени и — если быть до конца честным — я не беспокоился, чтобы предоставить ему еще одну причину для продолжения его нападок на меня в ресторанных изданиях. И, безусловно, я не хотел, чтобы у господина Эгберта была причина для того, чтобы приезжать в Рим.

Ровно без четырех минут три — это мгновение запечатлелось на ткани моей души и всегда останется там! — раздались звуки молотящих в дверь ресторана сжатых кулаков. Я оделся и отправился вниз.

— Что такое? — завопил я. — Вы что, не видите, что мы закрыты? Вы знаете, сколько сейчас времени? Как вы можете беспокоить меня в этот час…

— Меня зовут Андре Коллиани, синьор Крисп. Я начальник полиции centre storico.[186] Пожалуйста, откройте дверь.

Их было пятеро — Андре Коллиани, его помощник Энрико Марони, и три тяжелых, коренастых бандита, которые были здесь, без сомнения, из-за того, что произошла беда.

Я провел их в ресторан.

— Что такое? Что вам нужно?

— Простите, пожалуйста, за визит в столь поздний час, синьор Крисп, но у нас срочное дело.

— Да? Что же это за срочные дела, если вы будите из-за этого всю семью…

— Вы не один, синьор Крисп?

Я помедлил. Затем сказал:

— Там, наверху, мои помощники, они спят.

— Путь отдыхают — некоторое время.

— Хорошо же обстоят ваши дела, синьор Коллиани.

Он был высоким, худым и достаточно привлекательным в своей мрачной манере; он протянул руку и показал мне что-то, что на мгновение блеснуло в ровной ладони.

— Вы когда-нибудь видели это раньше, синьор Крисп?

О, Боже. Это было кольцо Генриха Херве! Это было кольцо, которое он носил — я видел его на его жирном пальце — на том роковом собрании Amici di Germania, когда я впервые встретил Герра Отго фон Штрайх-Шлосса.

— Нет, — соврал я.

— Это кольцо, синьор Крисп.

— Да, я это вижу.

— Кольцо, которое принес нам некто Герр Альберт Ричтенфельд.

— Предполагается, что мне хорошо знакомо это имя?

— Это вы мне скажите, маэстро.

— Хорошо, это имя мне не знакомо.

— Герр Ричтенфельд принадлежит к — частному сообществу — здесь в Риме, которое называется Amici di Germania. Вы, возможно, слышали о нем?

— Да, несколько раз я устраивал ужин для Amici, — сказал я.

Сначала я хотел отрицать это.

— Вы можете предположить, откуда появилось это кольцо?

— Нет.

Он с минуту внимательно изучал кольцо с любопытством и отвращением.

— Простите, что я это говорю, но оно появилось из нижней части…

— Нижней части? Нижней части чего?

— Нижней части Герра Ричтенфельда, Маэстро — sedere, culo.[187] Вы понимаете?

— Да. Прекрасно понимаю, — сказал я.

— Оно появилось из нижней части Герра Ричтенфельда на следующее утро после того, как он отужинал в этом ресторане.

(Черт подери это кровавое кольцо!)

— Не могу себе представить, как это могло произойти, — искренне сказал я — в конце концов, мы с близнецами были крайне осторожны во время расчленения; к тому же, я избавился от ладоней и ступней Генриха. Как тогда?..

— Тем не менее, это произошло.

— На что вы намекаете? — завопил я, теперь уже не на шутку взволнованный.

— Я намекаю, Синьор Крисп, — сказал Андре Коллиани, — на то, что кольцо было в чем-то, что Герр Ричтенфельд съел в этом ресторане.

— Это просто чудовищно!

— Да, синьор, именно так. Само кольцо принадлежит Герру Генриху Херве, также члену общества. В настоящее время мы не можем определить его местонахождение.

— Он певец — так сказать, — сказал я, насколько мог, более будничным тоном. — Он часто уезжает на гастроли.

— Но не в это время, Синьор Крисп.

— Да? Почему вы так в этом уверены?

— Мы проверили, поверьте. Агент Герра Херве заверил нас, что у него не было никаких дел за пределами города последние шесть месяцев.

— Я ничего не знаю о перемещениях Генриха Херве, — сказал я.

— Конечно. Но вы ведь знаете Герра Херве?

— Да. У него была привычка — петь здесь, в моем ресторане, каждый вечер.

Была?

— Есть такая привычка. В последнее время он не появлялся.

— Каждый вечер?

— До недавнего времени это было так.

— Вы можете предложить какие-нибудь объяснения в отношении того, как кольцо Герра Херве могло оказаться в нижней части Герра Ричтенфельда?

— Конечно, нет. Хотя… члены Amici di Germania являются приверженцами некоего вида удовольствий, знаете ли…

— Да, знаем.

— Я полагаю, вполне возможно, что в дикости и смятении их маленьких игр… мне нужно уточнять?

— Эта мысль пришла и мне на ум, синьор, но Генрих Херве отсутствовал на протяжении немалого времени; Герр Ричтенфельд хранил кольцо несколько недель, прежде чем принести его нам, вы понимаете — это необъяснимо, как оно могло оставаться в его нижней части с момента исчезновения Герра Херве.

— Почему он так долго хранил кольцо, прежде чем принести его вам? — спросил я, мое сознание отчаянно изыскивало путь к бегству из сети, в которую, я видел, меня медленно заманивали.

Андре Коллиани пожал плечами.

— Он действительно был озадачен его неожиданным появлением — это все, что он уже рассказал нам — но замешательсгво должно было перерасти в подозрение только после того, как отсутствие Іерра Херве затянулось. Сам по себе факт исчезновения Герра Херве и необычная материализация кольца кое-откуда был, возможно, недостаточен для того, чтобы пробудить его любопытство, так как каждый факт можно объяснить как отдельный инцидент — но если взять их вместе, любое возможное объяснение становится гораздо запутаннее, принимает более зловещий аспект, синьор.

— Вы знаете, что это за случай?

— Герр Ричтенфельд, несомненно, сделает заявление об этом позже.

— Позже?

— В настоящее время он — как бы сказать? — Герр Ричтенфельд sta con le spine sotto і piedi.[188] Он больше всего беспокоится о том, чтобы братство, которое он представляет, не было вовлечено в какой-нибудь публичный скандал. Я рассчитываю, что его чувство долга поборет страх скандала, как только появится возможность — на самом деле, полная вероятность — немедленного личного вовлечения не просто в публичный скандал, а в уголовное преследование. У Герра Ричтенфельда душа лежит к содействию работе правосудия, синьор Крисп, иначе он бы не принес кольцо нам.

— Я вижу, вы все это методично проработали.

— Спасибо, синьор, — сказал Андре Коллиани, совершенно не обратив внимания на мой сарказм.

— Сожалею, что не могу дать вам столь же научное объяснение.

Начальник полиции вздохнул.

— Видите ли, синьор Крисп, в каком бы направлении мы ни поворачивались, какую бы версию мы ни рассматривали, мы всегда возвращались к вашему ресторану.

— Да?

— Да, синьор. Это словно паутина, вы понимаете? Так много нитей, так много витков и изворотов, так много замысловатых узоров — но все сходится в центре. II Giardino di Piaceri — это центр моего расследования, я нашел его. Центр паутины обстоятельств и событий.

— И что вы собираетесь предпринять в связи с этим?

— Я собираюсь, Маэстро, искать эти упомянутые выше вещи.

— Но только не без ордера, — решительно сказал я.

— У меня есть ордер.

— Ах!

— Сделайте одолжение, следуйте за мной, синьор.

И мы вместе поднялись, рука Андре Коллиани на моей руке.

Они не нашил ничего от Генриха Херве, так как он был полностью пущен на котлеты, но они обнаружили отбеленную берцовую кость моего отца, из которой я давно сделал очень мощную рукоятку, и которую я хранил вроде как на память. Они также обнаружили голову мисс Лидии Малоун — замаринованную в банке. Во имя всего святого, почему я не выкинул ее?

Они долго допрашивали меня насчет Генриха Херве, Amici di Germania и моего презренного отца. Они были также крайне заинтересованы головой Мисс Лидии Малоун — и, естественно, тем, где может находиться оставшаяся ее часть. Они были одержимы деталями, не уловив значение и цель всего в целом; если бы они сделали это, даже

на мгновение, они бы в тот же миг осознали совершенство моего гения. Их вопросы повторялись, были в высшей степени бессодержательными, нелепыми и нудными.

Например:

Как вам удается сохранять такое спокойствие, синьор? Разве вы не чувствуете вину, стыд? Никакого ужаса от размаха ваших преступлений?

— Конечно же, нет. Я художник, а не преступник.

И:

— Женская плоть была слаще, ты, сумасшедший ублюдок?

— Это зависит от того, как ее приготовить.

— Ах ты, тварь!

Или:

— Кто твои сообщники? Назови их, и мы станем тактичнее к тебе. Скажи нам, кто заставил тебя сделать это, кто первый предложил это?

— Никто не заставлял меня, никто не предлагал мне. Моя работа — это плод моего гения.

— Ты старался ради денег Херве?

— Не будьте столь пошлыми.

И даже:

Ты ласкал женщину, прежде чем разрезать ее на куски? Ты мял ее большие, крепкие груди? Медленно тер их? Она стонала от удовольствия даже в своем наркотическом сне?

Это, уверяю вас, неотъемлемая черта итальянских мужчин — предполагать возможность сексуального возбуждения в самых неподходящих и нелепых обстоятельствах — читайте правильным тоном, и вам удастся возбудить их с помощью телефонного справочника. Таким образом, открыто заявляя свое отвращение к моим так называемым «действиям сексуального извращения», они, тем не менее, обнаружили мое спокойное, здравое объяснение этим действиям, повторенное ad nauseam,[189] сексуально стимулированное — они теснились рядом с креслом, на котором я сидел, прикасаясь своими тучными бедрами к моим плечам, тайком сжимая свои промежности (иногда даже сжимая их друг другу, как я заметил), нашептывая свои нелепые вопросы в мое ухо, словно любовники, произносящие вполголоса любовные желания.

Она вопила, когда ты имел ее?

Скажи мне, скажи мне еще раз, как она двигалась во сне…

Не думай, что мы не знаем об удовольствии, которое ты получал от этого…

И вдруг:

У тебя был секс с отцом, прежде чем ты порезал его на кусочки, ты, маньяк?

О, все это было столь чудовищно изнурительно.

— В ту ночь, когда мы арестовали тебя, ты сказал нам, что твои помощники спали наверху, — сказал Коллиани.

— Но это правда — они там были.

— Мы до сих пор никого не нашли.

— Я не могу объяснить это. Может быть, они вернулись в Англию — здесь для них ничего не осталось. Теперь.

— Наше расследование в Лондоне еще не началось всерьез, синьор.

— Но оно должно начаться, да? Я думаю, они найдутся, рано или поздно.

— Но мы больше не ищем этих близнецов. Они нам не нужны, синьор Крисп — у нас есть вы. Finitо.[190]

Через две недели я был бесповоротно официально обвинен в убийстве Генриха Херве. Меня также осведомили, что еще два обвинения в убийстве будут предъявлены мне в связи с моим отцом и мисс Лидией Малоун, такое решение было принято после консультации с британской полицией. Они, очевидно, не знали и ничего не подозревали относительно Отто фон Штрайх-Шлосса или других, которых я использовал как сырье для своего творчества с тех пор, как приехал в Рим.

Затем, к моему полному недоумению и отвращению, они добавили в список имя Артуро Трогвилла — совершенная путаница, поскольку я даже не знал, что он умер, и это совершенно омерзительно, что они признали меня способным на столь банальное преступление. Ясно, что мой гений было достаточно далек от их понимания.

Ни железные прутья клетки

Меня отправили в тюрьму Регина Каэли ожидать неминуемой развязки. Я не раз протестовал в защиту своей невиновности, вернее, пытался предоставить вразумительное объяснение, в первую очередь, философии Поглощения и, во-вторых, значения и цели моего алхимического искусства; но это было безнадежно — с большим успехом мне удалось бы объяснить принципы Эвклидовой геометрии обезьяне. Вы можете, я уверен, представить мое умственное истощение и страдание. Оми прислали мне этого фрейдистского идиота Баллетти, они по горло накачали меня транквилизаторами, они оккупировали мою строгую камеру и бомбардировали меня своими нелепыми вопросами, всякий раз, когда у них было настроение для небольшой сексуальной стимуляции. Они отказывались слушать меня, когда я упорно и усиленно сопротивлялся тому, чтобы меня втягивали в дело о смерти Трогвилла.

Я еще большее, чем кто бы то ни было, был шокирован его убийством. Я был в ярости от предположения, что был способен на такое дело обнаженной, злонамеренной мести, чистое и простое. После всего, что я рассказал вам о себе, я прошу вас ответить: неужели я по природе своей являюсь мстительной личностью? Я указывал им снова и снова на то, что мои так называемые «жертвы» были моей prima materia, что преобразования, которые я совершал с ними, были актом творческой любви — любви, а не злого умысла. Каждый факт, в котором они признавали меня виновным, показывает, как немного они поняли из всего, что я пытался рассказать им — немного? Ничего! Они совершенно ничего не поняли. Даже убийство моего так называемого отца, в конечном счете, состояло в примирении. Они сказали, что я безумен.

Убийство Трогвилла продолжало озадачивать меня до того момента, когда — но нет, об этом я напишу немного позже. Тем не менее, я могу сказать, что новость об убийстве Трогвилла вдохновила меня записать эти откровения, поскольку мир должен узнать не только о моей невиновности в этом деле, но и о более важных вещах: і) мое искусство, и іі) мой гений — ставят меня выше категорий добра и зла, истины и лжи, поднимают меня до измерения, которое превосходит моральные договоренности мира мелких, незначительных людей.

Доктор Баллетги не пришел на несколько наших сеансов, намеченных в расписании на конец месяца, и два дня спустя до меня дошла новость, что он пережил тяжелый нервный срыв. Естественно, в этом обвинили меня.

— Но я ничего не делал! — протестовал я.

— Достаточно того, что ты существуешь, — отвечали они.

Его отчеты главному офицеру медицинской службы — ни одного из них я не видел, конечно — очевидно становились все более и более непостижимыми, полными хаотических размышлений о демонах, о жертвоприношениях, о лишенных духовного сана священниках; полагаю, что я, во всяком случае, соболезновал Баллетги (и все еще соболезную, честно говоря), так как он лично никогда не причинял мне вреда, но я им с самого начала говорил, что он был психически неуравновешенным, но они не захотели меня слушать, так что я и не беспокоился об этом. Когда я вспоминаю всю эту болтовню о грудях и сосках, я содрогаюсь. И они называют меня безумным?

Загрузка...