VI

Предаваться любви

Да, я убил своего отца! Я был отцеубийцей — преступление, с которым сложнее всего жить, как они говорят, если не считать убийства собственной матери; что ж, я, например, знал, что совсем не трудно жить со своим преступлением (если кто-то может назвать это преступлением с такой жертвой, как мой отец) — единственной трудностью, которая могла бы у меня возникнуть, было убедиться в том, что меня не поймают.

Я знал, что мисс Лидию Малоун ожидает сходная судьба, так как я не мог себе позволить отпустить ее на все четыре стороны, не наговорив ей всякой всячины, чтобы она оставила моего отца живого в прекрасном расположении в II Bistro. Соответственно, я позвонил, чтобы сказать ей, что мой отец решил остаться со мной на несколько дней для того, чтобы уладить некоторые вещи между нами, и что она приглашена на «мирные переговоры» в следующий вечер.

Меня приводила в ярость мысль о том, что она остановилась в хайгейтском доме, где я вырос в сиянии моей матери — во всех этих комнатах, по которым шествовала моя богиня, воздух отравлялся ее дешевизной и безвкусием, которыми она дышала — о, это было невыносимо! Эта ярость вылилась в работу, которую я выполнил с редкой легкостью. Хорошо же, мисс Лидия Малоун придет, чтобы присоединиться к моему отцу — прямо в холодильной камере, где я хранил его обнаженный труп, и, в конечном счете, — я страстно надеялся на это, — в вечных огнях ада.

Поверьте мне, это было такое простое дело! Верность и преданность меняются так же легко, как пара носков. Я был поражен, что мой так называемый отец оказался таким идиотом, чтобы пасть ради этой нахальной приспособленки.

— Я повторяла ему, что мне нужен мужчина помоложе, — сказала она вполголоса. — Он не слушал. Он так влюблен в меня, ты же видишь.

— Любовь слепа, Лидия.

— Что если он застанет нас? Я имею в виду — представь, что он вернется? О, Боже.

— Я же сказал тебе, что он ушел на весь вечер.

— А как насчет этого — как ты назвал это?

— Мирные переговоры, — сказал я. — Чтобы уладить все между нами. Нас трое, все снова друзья. Это будет завтра, дорогая, разве я не сказал? Завтра мы все исправим, вот увидишь.

— О, детка. Ты не думаешь, что он будет ужасно зол?

— Ни на минуту.

— Ты кажешься таким уверенным…

— Я такой и есть, поверь мне.

— Он ведь может взять и поселиться жить в коттедже, разве нет? Ему понравится это. Ты ведь не будешь возражать, так ведь, Орландо? Я не хочу видеть его несчастным, в самом деле, не хочу. О, я, наверно, бесстыдная?

— Совершенно.

— Ты думаешь, он поймет со временем?

— Конечно.

— Как ты думаешь, он простит нас?

— Безусловно.

— Я чувствую себя такой шлюхой.

— Разве это так уж плохо?

— О, Орландо, как ты можешь?

Я превосходно ее накормил и усыпил с помощью довольно сильного успокаивающего порошка (легко добытого по рецепту от доктора Леви) в третьем бокале вина. Веской причиной ее второго посещения II Bistro была, как я знал, невозможность сопротивляться искушению поиметь обоих: и отца, и сына, а также ей не удалось до конца примирить возбуждение от победы с претенциозностью отвращения и раскаяния. В конце концов, она просто отказалась от этого как от плохой работы и набросилась на меня с маниакальным голодом старого алкоголика, кидающегося на выпивку.

Мы лежали, обняв друг друга, на диване перед огнем; плоть и огненный свет — отличное сочетание! Кричаще темно-красный блеск ее тесного платья, кожа ее горла и плечи, ярко блестящие глянцем дешевой фальши, чувственное вульгарное благоухание «Nuit d’Amour»,[125] мое колено, прижимающееся к ее животу — и все это омыто в мягком, янтарном отблеске огня. Мы были словно образы на старом дагерротипе, персонажи давно забытые и давно отвергнутые, предоставленные нашим собственным необычным установкам на вечность. Мне удалось почувствовать запах ее желания, и в тот же момент внутренним слухом своего сознания я слышал резкую скрежещущую перкуссию где-то на среднем расстоянии, словно открывающийся засов, словно поэма в авангардистском духе. Я ощущал иглы позади своей шеи, но в отличие от перкуссии, я не думал, что это был эффект моей синэстезии — я полагаю, что это была чистая игра нервов.

Мы поцеловались, потом еще раз, она, несомненно, решила затолкать свой длинный горячий язык поглубже в мою глотку.

— Я не могу дышать, — попытался сказать я.

Она вытащила язык (мне пришло на ум, что — если потушить, нарезать ломтиками и превратить в заливное — из него бы получилось отличное мясо для салата) и вполголоса прошептала:

— Это любовь, детка, любовь. Неужели ты не любишь меня? По-настоящему?

Я плавно скользнул одной рукой вверх по ее ноге, заключенной в оболочку шелкового белого чулка. Чем выше я поднимался, тем более влажным он становился, пока…

— О, Орландо, детка…

Она снова приблизила свое лицо к моему, и поцелуй возобновился.

— Люби меня, о, люби меня! — пронзительно кричала она в промежутках между засосами и прикусываниями.

Я вытянулся вверх и упал вниз, прямо на ее платье, обнажив соблазнительную грудь в форме шара, она была такой спелой и полной, почти твердой, жесткий маленький сосок стоял на своем орехово-коричневом ореоле. Тотчас же она начала массировать его своей левой рукой.

— Разве не я собирался сделать это? — сказал я.

Затем она неожиданно обнажила еще одну грудь и начала стонать низким, монотонным голосом. Я неожиданно подумал об отеле Фуллера и старой мисс Батли-Баттерс, воспоминания которой о сводящем с ума желании в полночь в Кью-Гарденз, со Стенли Болдуином вызывали у нее «чувства», и чьи деньги позволили мне купить Il Bistro. Был ли сарказм в том, что сейчас со мной на диване также происходит сексуальное самоудовлетворение? Насколько я знаю моего отца, у нее в любом случае не могло быть другого выбора.

Но нет…

— Давай вниз, — помурлыкала она между строфами своей маленькой любовной песенки, — сделай это для меня там внизу — о!..

Мягко, удивляя сам себя своей нежностью, — или это могло быть хитростью? — я потянул за ее трусики и спустил их вниз по бедрам. Я уловил влажный порыв «Nuit d’Amour» снова, на этот раз смешанный с кисло-сладким запахом талька.

— Да, да, Орландо, да…

Я положил ладонь своей руки на ее округлый mons veneris[126] и решительно нажал на него. Затем, неожиданно обеспокоившись, что успокоительное, которое я подсыпал ей в вино, может скоро подействовать — так как я хотел погрузить ее в сладчайший, самый очаровательный обморок удовольствий до того, как она умрет — я отдернул свою руку и проверил время по часам.

— Несколько минут, — прошептал я, не намереваясь сказать это слишком громко.

Она прекратила стонать и подняла свою взъерошенную голову.

— Что? Несколько минут до чего?

— Минут — всего несколько — я не могу больше сдерживаться, Лидия — я в огне. Я сгораю от сумасшедшего желания…

Голова снова упала на подлокотник дивана с небольшим стуком.

— Мой малыш действительно меня любит, — сказала она.

Меньше, чем можно представить, конечно же!

Я снова положил свою руку на горячую, волосатую горку и начал снова нажимать. Для хорошего такта я засунул туда большой палец и подвигал им туда и обратно, что, я был уверен, должно было быть мучительно-сладким методом, но через двенадцать секунд или около того это начинало вызывать болезненные ощущения.

Я слышал, как она подала небольшой знак.

— Ох.

— Что «ох»?

— Ничего. Честно, ничего.

— Что? Ради небес, скажи мне, Лидия.

— Я не хочу ранить твоих чувств, Орландо, — сказала она — по моему опыту, это неизбежно произойдет, если я так сделаю — но, как сказать, ты немного маловат, детка? Если ты знаешь, что я имею в виду. Я знаю, говорят, что размер не имеет значения, что некоторые мужчины с висящим, словно полевая мышь, могут творить чудеса, но…

— Это не мой член, глупая ты женщина. Это мой большой палец…

Я вскочил на колени и сорвал вниз свои трусы.

— А теперь это, — сказал я, — мой член.

Она снова подняла голову, и я увидел ее атласно-голубые глаза, расширившиеся от изумления и восхищения. Как Мастер Эгберт описал его? — да — мой «спелый молодой член», вот те самые его слова. Несомненно, Лидия Малоун была так же впечатлена, как и Мастер Эгберт — и мисс Батли-Баттерс, правда, она называла его «мой ванька-встанька».

— О! — воскликнула она с явным облегчением, — какая же я дура.

Я снова положил ее голову на подлокотник дивана и забрался на нее, накрыв ее тело своим. Она сделала несколько неглубоких быстрых вдохов и толкнула свои твердые груди в мое лицо, сосками прямо в глаза, которые едва удалось вовремя закрыть. Я мог бы и ослепнуть. Затем она сползла назад движением, напоминающим обморок или внезапную слабость, и глянцевые темно-красные губы приоткрылись.

Времени не осталось!

— Я чувствую себя сонной, — сказала она.

— Ты чувствуешь себя горячей, сексуальной и полной любви.

— А ты от секса становишься сонным?

— Расслабься, детка, — прошептал я, переходя на ее абсурдное, целлулоидное местное наречие шлюхи. — Расслабься и получай удовольствие.

Я поднялся на локтях, потянулся вперед и впился в ее губы долгим поцелуем. Я ущипнул ее за сосок левой груди. Я придавил своим коленом ее пах и начал тереться.

— Мммм, это мило.

— Мило?

— Мммм.

— Ты хорошо себя чувствуешь? Тебе сладко?

— Сладко словно сахар, — промурлыкала она.

Затем она начала храпеть.

Через несколько минут она была раздета и лежала в холодильной камере сбоку от моего отца; через несколько часов она будет ледяным камнем смерти.

Торжественный обед

Я немного отвлекся от нападения Артуро Трогвилла на мое искусство, так как некоторое время заняло описание убийства моего отца и Лидии Малоун, но теперь, свободный от их надоедливого присутствия, я опять приступаю к этому. Ни Жак, ни Жанна, казалось, не думали, что Трогвилл и его мнение представляли собой такую уж крайнюю важность, но вот я не мог думать иначе. Более того, я открыто признаюсь, что глубоко внутри меня было свербящее чувство несправедливости, которое требовало мести — подтверждения, так сказать, моего мастерства перед лицом предвзятого мнения.

Затем мне пришла в голову мысль — почему бы не собрать их всех вместе, критиков и эскорт их сопровождающих, и дать им своего рода фестиваль — бесплатный фестиваль! — и, таким образом, показать свое кулинарное умение; разве после этого будет возможным дальнейшее брюзжание? Я дам им свое Жаркое из филейной части с персиком и начинкой из кумквата и шикарные Розетки из ягненка, начиненные оливками и миндалем.

Жаркое из филейной части с персиком и начинкой из кумквата

1 филейная часть свинины весом 3 фунта

(1,6 килограмма), без костей

2 побега шалфея

Крепкий бульон из костей или белое вино для матирования


ДЛЯ НАЧИНКИ: 6 свежих кумкватов, окоренных

2 персика, без кожицы и без косточек

3 унции (85 грамм) свежих панировочных сухарей из белого хлеба

1 зубец чеснока, очищенный и растолченный

Соль и перец по вкусу

Порежьте филейную часть и избавьтесь от лишнего жира. Порежьте персики и кумкваты вместе с луком. Добавьте панировочные сухари, чеснок, соль и перец по вкусу и хорошо перемешайте. Острым ножом сделайте длинный узкий продольный надрез в филейной части свинины и раскройте его по всей длине. Размажьте начинку по мясу. Затем заверните его и перевяжите с интервалами, убедившись, что начинка не вылезает наружу.

Предварительно нагрейте духовку до 180ºС/350°F, поставив регулятор газа на отметку 4. В глубокой сковороде прожарьте филе — без масла — до тех пор, пока оно не станет клейким и коричневым. Положите побеги шалфея в смазанную жиром нагревшуюся оловянную посуду и положите сверху филе. Запекайте около двух часов, пока не приготовите блюдо должным образом.

Уберите филе из посуды и сохраняйте его теплым. Удалите излишки жира и матируйте с помощью крепкого бульона из костей или белого вина. Прокипятите и процедите в соуснике. Вылейте его на филе, прежде чем подать. Нарежьте на столе.

Розетка из ягненка, начиненная оливками и миндалем

Одно плечо ягненка весом около 3–4 фунтов (1,35-1,8 килограмм) без костей

ДЛЯ НАЧИНКИ:

4 унции (110 грамм) свежих панировочных сухарей из белого хлеба

1 столовая ложка оливкового масла

1 маленькая луковица, очищенная и порезанная

10 черных оливок без косточек

2 столовые ложки молотого миндаля

2 зубца чеснока, очищенные и порезанные

2 сушеных помидора, мелко нарезанных 1 чайная ложка смеси трав

Разогрейте духовку до 220ºС/425ºF, выставив уровень газа на отметку 7.

Смешайте все ингредиенты для начинки и осторожно положите их сверху на плечо ягненка. Загните над ними края плоти, и закрепите веревкой в трех местах по длине. Расставьте на оловянной посуде и готовьте на протяжении 11/2-2 часов, и еще 30 минут для более тщательной прожарки. Затем оставьте блюдо не менее чем на десять минут, прежде чем разрезать.

Артуро Трогвилл был первым, кто прибыл, волоча за собой жирную и нелепо разодетую женщину на буксире. Позволь мне, читатель этих откровений, описать это тошнотворное создание, которое заявляло о своем авторитете — основанном не на обучении или таланте, а на напыщенности и жадности — чтобы получить удовлетворение от плодов своих трудов:

Трогвилл невысокого роста — полагаю, около пяти футов и шести дюймов, — он, как и большинство его коллег, страдает от избыточного веса: обрюзгший, пузатый, с большим задом. Его макушка совершенно лысая — мертвенно-бледная и сияющая — но он позволяет локонам расти во всю длину с одной стороны и укладывает их поперек макушки, чтобы создать впечатление, что он не такой уж и лысый, как кажется. Его глаза маленькие и темные и слишком близко сходятся на переносице. Рыжеватые пучки волос высовываются из его ушей и ноздрей, и он отрастил жалкие усы с проседью; похоже, он пытается компенсировать недостаток волос на голове, выращивая их повсюду на своем уродливом лице. Его походка легка и вычурна, голос неприятно ворчливый; это голоса того типа, которым хоронят справедливость Мод или Последнюю Розу Лета в деревенских усадьбах на благотворительных любительских выступлениях.

Вот это и есть (думаю, должен сказать, был) Артуро Трогвилл.

— Приятно снова вас видеть, Крисп.

— Я так рад, что вы смогли придти. Вечер не был бы таким без вашего присутствия.

Пока я пожимал его пухлую, влажную руку, моя синэстезия неожиданно включилась в режиме перегрузки, и где-то в панораме моего сознания я услышал тубу, продребезжавшую болезненное анданте, как я рискнул предположить — в фа миноре.

— Лесть не поможет вам, Крисп. Вам придется прочитать воскресную газету, чтобы узнать, что я могу подумать или не подумать о сегодняшнем вечере.

Я очаровательно улыбнулся.

— Это будет нечто необычное, могу вас заверить.

Блистательная корова, повисшая у него на руке, мгновенно обнажила свои зубы.

— Позвольте мне показать вам ваш столик, — сказал я.

О, какой замечательный это был обед! Задолго до жаркого из филе и розетки, я дал им Пюре из дуврской камбалы и спаржу, копченого лосось, запеченного в тесте с укропным соусом, пироги с семгой, свежие Tagliatelle[127] с устричными грибами, порцию даров моря с лаймом и соусом из побегов лука и равиоли с козьим сыром с маслом на травах. На десерт они получили логановы ягоды и фруктовое мороженное «Бардолино», карамельный ликер, мусс брюле из белых персиков, пирожки с малиной и ванильным кремом, хлеб из непросеянной муки с мороженным и суфле из горького шоколада.

Их головы опустились и они жадно все пожирали, словно свиньи, которыми они, по сути, и являлись.

Кошмар в ll Bistro

Все так хорошо все начиналось, и не было никаких причин ожидать, что это может плохо закончиться — на самом деле, я уже размышлял о непомерных похвалах, которые без сомнения должны нагромоздиться по поводу моих кулинарных стараний в воскресных газетах и журналах. Увы, этого не произошло. Было около половины десятого, только подали кофе, когда я начал чувствовать, что что-то не так; это было раздражающее неуловимое чувство, словно вы уловили беглым взглядом что-то за пределами зрения, словно опасаетесь кого-то, будучи уверены, что в комнате больше никого нет. Смутное беспокойство, некомфортное предчувствие чего-то — но чего? На первый взгляд казалось, что все хорошо — и Жаркое из Филейной Части с Начинкой из Персика и Кумквата, и Розетка из Ягненка, начиненная Оливками и Миндалем получили восторженные отзывы, беседа протекала в уютной обстановке; невысокие свечи отбрасывали тени по комнате, и каждый в их восхитительном, приятном, опаловом отблеске испытывал досаду от scintillae[128] белого света, отраженного от стекла или серебра… и еще — еще! — я знал, что что-то было неправильно. Или в скором времени будет.

— Ты чувствуешь это? — прошептал я Жанне.

— Да. И мне это не нравится.

Я закрыл на мгновение глаза и попытался сделать свое сознание чувствительным к энергии синэстезии, но мне пришлось быстро открыть их снова, так как единственной картиной, которую я увидел, было человеческое лицо, обезображенное и перекошенное, с огромным ртом, широко раскрытым и готовым закричать.

— И мне не нравится, — сказал я.

И именно в то мгновение, когда я уходил с Жанной, что-то — стремительное, незаметное движение — привлекло мое внимание: рука мужчины была источником неприятностей, или другая, которая под скатертью. Я подошел немного поближе. Я знал этого сомнительного мужчину — это был старый Генри Фатток из «The London Towner» — и он был тем, к кому, с той поры как он написал благосклонный комментарий о моем Trippa al Vino Bianco,[129] я всегда относился с чуть меньшим отвращением, чем к остальной крысиной своре критиков.

— Вам все нравится, мистер Фатток? — вежливо спросил я.

Он посмотрел на меня с коварной улыбкой и сказал:

— О да, да, конечно. Я просто без ума от всего этого!

Он поднял скатерть и тотчас же я увидел то, что он намеревался мне показать: одеревенелый, жесткий член высунулся из его штанов, и он оживленно потирал его своей правой рукой.

Я потянулся вперед, приблизил свою голову и прошипел в его ухо:

— Уберите его обратно, ради Бога.

— Почему это я должен это сделать? — сказал он хихикая.

— Вы расстроите остальных.

— О, я совершенно так не думаю.

Затем он поднял скатерть еще выше, и, к своему удивлению и испугу, я увидел, что член Генри Фатгока был совсем не в его собственной руке, а в руке мужчины, сидевшего рядом с ним. В смущении я подбежал к Жаку, но оказалось, что он неожиданно столкнулся с аналогичной ситуацией.

— Стол семь… посмотри…

— Боже. И стол четыре…

Низкое хриплое хихиканье раздалось из какого-то уединенного уголка, затем последовал грубый смех. Затем короткий вскрик, только наполовину сдержанный, от шокового удовлетворения. За всеми столами что-то происходило: теребление, ощупывание, щипки и объятия… быстрые поцелуи, томные поцелуи, поцелуи, сделанные и полученные в неожиданных местах… исследующие пальцы, трепещущие взгляды, бедра, раскрытые с опытной хитростью, томные и манящие.

Затем, достаточно неожиданно, кто-то бросил полную ложку шоколадного суфле через всю комнату; оно попало в жирную, непривлекательную женщину с полным лицом, прямо под левый глаз. Она засмеялась глупым кокетливым смехом и подставила щеку своему соседу, который начал слизывать мусс своим языком.

Хаос, который возник невообразимо быстро, был неописуемо шокирующим; он был таким внезапным и столь неистовым, таким очевидным, что мог бы прекратиться лишь сам по себе, выгорев дотла, так что я был вынужден остаться в положении беспомощного наблюдателя, неспособного помешать, которому оставалось лишь затаиться в углу, словно напуганному ребенку. Близнецы, как я заметил, смотрели на все со скучающим выражением на лицах, которое я могу описать только как ужасающее замешательство. Как и я, они стояли без движения и апатично. Столы, стулья, тарелки, люди — все и вся в комнате — было разбросано в анархическом беспорядке. Это выглядело словно результат акта творения наоборот. Озорные нежные перешептывания над бокалами и даже более озорные исследования под столом открыли путь в первую очередь всего лишь дерзости, затем веселью, и, в конце концов, этому разнузданному неистовству.

Повсюду стоял гвалт: шум был такой, что закладывало уши — крик, шум, стон, визг, вопли от отвратительного удовольствия и крики от боли, ликование победы и стоны повиновения. Треск сломанного дерева, разбитые вдребезги стулья, хрупкий звон разбитого стекла, треск одежды, сорванной с тел.

Повсюду был запах — о, этот запах! Это был густой аромат миазмов необузданного животного начала, тысячи и одного недозволенного желания, которые столь долго подавляли здравым смыслом и правилами поведения, а теперь вырвались из неосвещенных, темных как ночь глубин психики, словно малярийный дым из доисторического болота.

Это была какофония, которая смердела.

Я увидел двух женщин, сидящих на корточках рядом с перевернутым столом; они сняли свои кофточки, и одна из них лизала соски другой, ее голова была откинута назад, лицо исказилось в спазме сексуальной агонии.

Молодой человек лежал без движения на спине, его штаны болтались вокруг лодыжек; кто-то выложил его яйца из трусов, и теперь они беззащитно висели на произвол сжимающих, потирающих рук вдрызг пьяного, который с трудом передвигался.

Двое мужчин сражались над вышеупомянутой женщиной; она развалилась на полу в одних трусах, ее живот был окрашен полосами яркой крови. Пока они били и молотили друг друга, я заметил, как ее рука опустилась между ног, и она похотливо застонала.

Несколько пар фактически совокуплялись, даже рассеянные и невнимательные люди, которые согнулись и наблюдали, нашептывали одобрения, предлагали способы, трогали себя и других в тайных уязвимых местах, о которых следовало знать только гинекологам и таксидермистам.

Я увидел, как один обнаженный мужчина взобрался на другого, выкрикивая слова любви в бесстыдной страсти; затем, когда произошло проникновение, и их волосатые ожиревшие тела начали качаться в унисон, я, к своему ужасу, осознал, что один из них был Артуро Трогвиллом. Мгновение спустя я уловил знак от сияющей вульгарной спутницы, с которой он пришел: она была без верха и корчилась под мускулистым подростком, который приклеился своим ртом к одной из ее грудей, а его руки были под ее ягодицами. Он поднял ее тело для того, чтобы маниакально прикоснуться к лощине.

Некто издал рев во все горло, поднялся из кучи и повернулся вокруг, пошатнувшись, словно волна в попытке разбиться о скалы вражеского берега — зловещий, животный рев сумасшедшей потребности.

Я услышал у своего уха голос Жака, быстро шипящего:

— Позвольте нам уйти прежде, чем станет слишком поздно… пожалуйста…

О Боже! Что я сделал? Посмотрите — это Трогвилл там, хорошо и по-настоящему отсодомированный…

— Это не страсть — это насилие!

Мне не потребовалось много времени для того, чтобы все стало слишком ясным: стоны наслаждения и вопли удовлетворения сдавались перед смертоносными криками; рты, которые целовали и сосали, теперь начали кусать; заботливые руки стали ужасными кулаками, и горькие ароматы страха и неистовства росли из спутанного клубка обнаженных тел.

— Мы должны остановить их, Жак — они убьют друг друга!

— Но что мы можем сделать?

— О, это просто ночной кошмар!

Полураздетая женщина нетвердой походкой пошла к нам, ее руки поднялись в мольбе, руки были расцарапаны и кровоточили; кто-то воткнул десертную вилку в ее левую грудь — она раскачивалась там сияющая и нелепая, словно длинный серебряный сосок.

— Нам надо выбираться отсюда, — сказал я.

Женщина свалилась нам под ноги; тотчас же безжалостная рука протянулась и схватилась за лодыжку, затаскивая ее назад в свалку.

Над грохотом раздался кричащий голос:

— Что случилось с нами?

Это был голос Артуро Трогвилла. Он попытался оттолкнуться от нижней части своего партнера по акту мужеложства и неловко пошатнулся на ногах. Слезы блестели в уголках его диких глаз.

— Он плачет, — прошипел я Жаку.

— Почему… смотри… они все плачут…

Они на самом деле плакали. Всхлипывая, дрожа, причитая и трясясь, они рыдали несдержанно, бесконтрольно. Некоторые начали прикрывать свою наготу, бесстыдно отвергая соучастие, как в любви, так и в ненависти; другие выкрикивали отвратительные упреки; некоторые стояли молча и устало, их глаза были полны непонимания. Пол был скользким от крови и спермы.

Жак придвинул свои губы поближе к моему уху и прошептал:

— Бога ради… пока еще есть время…

Время было, но только немного. Жак, Жанна и я пробежали через кухню и совершили побег через боковую дверь — я запер ее снаружи своим ключом, и пока я запирал ее дрожащей у замка рукой, я слышал, как толпа начала колотить в неокрашенный метая. Дверь тряслась под силой ударов. Если они нас схватят, то порвут на маленькие кусочки.

* * *
Отчет Доктора Энрико Баллетги плавному офицеру медицинской службы тюрьмы Регана Клали 1-го декабря 19—
(Перевод с итальянского)

Он снова разговаривает со мной, и снова об этой своей омерзительной «философии». Всякий раз, когда он излагает ее метафизику, он становится все больше и больше одержим внутренней — как мне называть это? — внутренней страстью, неистовством, безумной преданностью, которая почти физически сжигает его — ко лицо растягивается и расцветает, его голое становится настойчивым, его дыхание ускоряется и становится неглубоким. Медицинская сестра, неожиданно вошедшая в комнату во время одного из таких сеансов, была шокирована.

— Он болен, доктор?спросила она.

Я не смог совладать с собой, чтобы ответить; конечно же, он болен! Все его существование подчинено всеобъемлющей и ужасной болезни души. На самом деле медицинская сестра не знакома со всеми мрачными деталями этого случая, и я бы в любом случае не хотел, чтобы она это делала. Потребовался бы душевный склад архангела, чтобы погрузиться в такие ужасы и остаться в здравом уме, а этого, я знаю, у нее нет; настоящая трагедия в том, что этого нет и у меня.

Создается впечатление, что он записал большую часть своих философских размышлений, но он отказывается позволить мне прочитать их, также как он продолжает отказывать мне в доступе к его так называемым откровениям. Очень жаль: во-первых, потому что моя задача стада бы гораздо более легкой (если не более терпимой), и, во-вторых, потому что мне бы не пришлось сидеть и терпеть его болезненные бессвязные мысли. Я продолжу свои попытки и постараюсь убедить его в том, чтобы он изменил свое мнение.

Это, как он сообщил мне, новая философия века; хотя, как Августин был убежден в истинности Христианства, Крисп верит в то, что его принципы и деятельность всегда существовали в мире — более того, что жизнь сама но себе является унифицированным непрекращающимся актом поглощения — и что он, последний пророк эпохи, просто заново открывает и возобновляет то, что мир, узнав, утратил. Он цитирует Платона, который сказал, что все знания — это акт припоминания, и любит сравнивать себя с этим необычным греком. На самом деле, это вызывает у меня отвращение, но тут возникает очень тонкий вопрос, позволяющий пуститься в дебаты, в которые, я уверен, он пустился бы с большой радостью — как может одна причина вызывать безумие? Иногда кажется, что он дразнит меня, бросает мне скрытый вызов, чтобы я опровергнул тезисы, которые он предлагает; этот вызов я всегда молчаливо отвергаю. Это малодушие с моей стороны? Нет, Лучиано, Я так не думаю. Было бы слишком просто во имя благопристойности и здравого смысла броситься в перепалку и уничтожить логику, которой он окружает свои аргументы. но это почти совпадает с тем, что он хочет от меня — чтобы я поставил себя в нелепое положение человека, вынужденного защищать то, что не нуждается в защите, потому что правда этого абсолютна: то есть то, что убийство — это нравственное зло. Это то же самое, что попросить меня доказать суждение о том, что вода мокрая.

Не говоря уже о нем — о его собственном призвании и «гении» — и об эцгих близнецах, которых он называет Жаком и Жанной,Крисп также, несомненно, верит в Бога. В любом случае, это выше моих сил. Однако его концепция Высшего Бытия отмечена извращенностью подобной значимости, на самом деле для всех было бы лучше, если бы он вообще ни во что не верил. Будучи Создателем, Бог теперь Поглотитель — Абсорбент, если быть более точным. Это удел и судьба каждого существующего — быть поглощенным великим и более могущественным существом, он существует до тех пор, пока все не будет поглощено Божественным Абсорбентом. Крисп заявляет, что естественный закон подтверждается тем, что уже было создано — мелкое насекомое поглощается пауком, полевая мышь — совой, газель — львом и так далее; повсюду созданный порядок закона остается постоянным — меньший и слабейший поглощается большим и сильнейшим.

Он утверждает, что естественное состояние всего живущего — конкуренция.

То самое обстоятельство, что вы сидите в этом кресле, означает, что я не могу в нем сидеть, — сказал он мне. Я не указал на очевидный факт, что никто не может сидеть на двух креслах одновременно, и, следовательно, тут нет никакого элемента конкуренции. Он, казалось, прочитал мои мысли.

— А если бы в комнате было только одно кресло, мы бы находились в прямой и непосредственной конкуренции,сказал он.

Божественный Абсорбент, может показаться, замещает жалкое состояние влюбленности, представляя идею и принцип творческого поглощения. Этот злобный сумасшедший настаивает, что если более сильный поглощает более слабого сознательно и с полным пониманием, и — более того — выполняет это как творческий акт, тогда поглощение становится действием любви: творческое поглощение равносильно любви. Он ссылается на сексуальное сношение в качестве примера.

— Двое становятся единым целым в спазме плотского удовлетворения, — говорит он. — Естественно, женщина в данном случае сильнее, и это она поглощает — принимает в себя — мужчину. Сущность сношения заключается именно в этом: делать единое целое из двух частей.

Я хотел закричать на него: «Ты сумасшедший ублюдок!», но я не сделал этого, Лучиано. Не сделал.

Женщина является более сильной! Я нахожу эту фразу весьма значимой: конечно, она сильнее, потому что она всегда была сильнее! Никто — и уж точно не его отец — не может соперничать с его Королевой Хайгейта. Ее душа поглотила его (ненавижу использовать эту фразу), словно губка впитывает воду; он существовал только для нее, и с помощью него она жила другой жизнью, не принадлежащей ей — жизнью, которую она присвоила, чтобы расширить собственную сферу влияния, которая столкнулась с пределом. Теперь может показаться, что она живет, так как сын избрал увековечить — в фактической реальности!материнскую способность поглощать.

О, Господи, Лучиано! Какой же это отвратительный случай! Молись любому Богу, в которого ты веришь, чтобы мой профессионализм оказался достаточным для того, чтобы выдержать бешеный напор этого монстра.

Энрико Баллетти

Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы.

Загрузка...