IX

Генрих и друзья

В течение нескольких недель Генрих донимал меня, чтобы я уделил внимание одному из выступлений, которые он регулярно давал для Amid di Germania[166] — частного «культурного сообщества», к которому он принадлежал; посредством отговорок, извинений, увиливаний от прямого ответа и абсолютной лжи, мне довольно долго удавалось избегать того, что, как я знал, было неотвратимо, но, в конце концов, Дамоклов меч упал, и я никак не смог защитить себя от удара.

— Я настаиваю на этом! — завопил он, топая ногой и заставляя полдюжины столов затрястись.

— Но, Генрих, — вяло запротестовал я, — у меня просто нет времени — ты же знаешь, как мы заняты все эти дни…

— Ба! И как ты думаешь, почему ты вдруг стал таким занятым? Почему, как ты думаешь, твой ресторан заполнен посетителями ночь за ночью?

— Я знаю, что ты собираешься сказать мне, — ответил я.

— Они приходят для того, чтобы послушать меня, конечно же! Меня, Генриха Херве!

У меня от удивления открылся рот.

— Ты действительно веришь в это?

— А какие еще объяснения здесь могут быть? О, ты, конечно, действительно отличный повар — но, мой дорогой Орландо, в этом городе сотни отличных поваров, дюжины ресторанов, сопоставимых по качеству с II Giardino.

Если бы только этот жирный фигляр знал настоящую причину, то рот от удивления раскрылся бы у него, а не у меня.

— Нет, нет, я принимаю во внимание этот факт, — продолжал он. — Нет никаких других объяснений. По четвергам приходит так много людей — этот клуб, это привилегированное небольшое гастрономическое общество — почему? Потому что только по четвергам я исполняю свой самый популярный номер — «Розы и Лунный Свет» Картовски. Вот он, мой дорогой Орландо, вот он, ответ на загадку «твоего» успеха!

В тот момент я был слишком уставшим и слишком потрясенным, чтобы отвечать.

Затем Генрих сказал более тихим голосом:

— Кроме того… я уверен, ты не захочешь, чтобы я остановился еще раз на трагедии моего старого друга Гервейса Перри-Блэка. Ты читал его книгу «Жить, чтобы есть»? Это шедевр. В ней полностью выражается моя собственная философия.

Я не сомневался в этом ни на мгновение.

— Что также напоминает мне вот о чем: я еще не совсем забыл твое отношение к вопросу Dottore Хорнбеча — я все еще уверен, что у тебя есть время, чтобы изменить свое решение.

— Хорошо, — пробормотал я. — Я приду.

Генрих от всего сердца похлопал меня по спине.

— Браво, мой дорогой Орландо! Я обещаю, что ты не пожалеешь об этом!

Но, в конце концов, я пожалел.

С тяжелым сердцем я оставил близнецов и направился в Vicolo dei Romanzieri,[167] в темное, мрачное строение с закрытыми окнами, где ютились офисы, библиотека и банкетная комната этого сомнительного братства. Разве я мог знать, что очередность мероприятий в этот роковой вечер приведет в действие механизм, неумолимо приближающий развязку, словно силлогизм приводит к решающему расцвету логики, — я думаю, что если бы я знал это, мое сердце было тяжелым как свинец. Когда я поднимался по грязной мраморной лестнице, я услышал резкий звук мужского смеха.

Дверь на верхней площадке лестницы была открыта, и пожилой слуга выглянул наружу.

— Nome?[168]

— Орландо Крисп. Mi ha invitato Signor Hervè[169]

— Tu um amico di Signor Неrvè, Lei?[170]

— Si pum dirlò.[171]

— Соте tutti gli altri.[172]

— Нет, — поспешно сказал я, — совсем не так, как другие.

Дверь приоткрылась шире, и меня сопроводили внутрь.

Я был поражен размером комнаты, которая на самом деле была громадной — очевидно, бальная комната, которая в давние времена должна была быть палаццо; потолок был расписан и покрыт позолотой, центральная часть тяжелела золотом и голубой лепниной, изображая Poussinesque, мифологический пейзаж — там были нимфы и сатиры, и кентавры, скачущие среди деревьев, и еще было несколько разнообразных причудливых изнасилований, как это обычно происходит на мифологических пейзажах. Огромные окна (конечно же, не те, которые я видел снаружи) были завешены темно-красными восточными коврами, желто-золотое сияние света хрустальных канделябров ослепляло. Худой молодой человек в белой униформе плавно двигался туда и обратно, разнося подносы с шампанским. Я попытался схватить фужер, когда он проходил мимо. Я услышал среди шума пятнадцати человек, разговаривающих одновременно, выделяющуюся Eine Kleine Nachtmusik

Генрих приблизился, окутанный, словно гигантская далекая планета, кольцами межзвездного газа, всепоглощающими клубами «Женщины!» Нуцци. Я заметил, что он использовал сдержанное прикосновение сдержанной полуночной тени к своим векам.

— Ах, Крисп! — проурчал он, его голос был весь из темного меда и сливок, — вот ты и здесь. Я повсюду тебя искал.

— Я только что пришел.

— Теперь это не имеет значения — здесь есть некто — он сущая прелесть, и я хотел бы, чтобы ты с ним познакомился.

Я был представлен, по крайней мере, полудюжине людей — включая профессора урологической гинекологии, чьи трясущиеся руки были подозрительно мокрыми — ни одного из этих людей даже отдаленно нельзя было описать как прелестного; в конце концов, я был захвачен на полпути через комнату и представлен высокому человеку со светлыми волосами и стеклянным глазом — во всяком случае, я полагаю, что глаз был стеклянный, поскольку никогда не смотрел прямо на меня, в то время как другой глаз именно это и делал. И это было крайне недружелюбно.

— Крисп, это мой самый дорогой друг, Герр Отто фон Штрайх-Шлосс — Отто, поздоровайся с Маэстро Орландо Криспом, он гений.

Естественно, я не мог опровергнуть правдивость этого утверждения, но чувствовал себя весьма смущенным, поскольку оно было сделано в такой покровительствующей манере и таким буйным шутом, как Херве.

— О? — сказал Герр фон Штрайх-Шлосс, словно он был взволнован не меньше, чем я.

— Если вы хорошенько его попросите, он может приготовить вам несколько своих изысканных маленьких sasaties.

— Он повар?

— Он шеф-повар, Отто.

— Я художник, — сказал я.

Герр фон Штрайх-Шлосс подавил смешок.

— Не капризничай, main taube,[173]проворчал Генрих. — Я говорю правду. Я часто обедаю в небольшом ristorante, принадлежащем Маэстро Орландо, который находится не так далеко отсюда…

— Ты обедаешь там каждый вечер последние четырнадцать месяцев, — сказал я. — С редкими исключениями.

Генрих вальяжно замахал в воздухе жирной рукой и продолжал, не обратив внимания на мой комментарий:

— …и ты должен поверить мне, если я скажу тебе, что этот парень хорош. На самом деле, я думаю о том, чтобы устроить небольшую частную вечеринку в его ресторане на следующей неделе после моего выступления в Палаццо Фабрицци-Бамберг.

— Ты не говорил мне об этом, — сказал я. — Сколько будет людей?

— О, не больше дюжины. Нам потребуется сад на крыше, полностью в наше распоряжение, конечно же.

— Но это невозможно…

Чщщ! А как тебе нравится наше маленькое pied-a-terre,[174] мой друг? Мы находим его более чем комфортным.

— Это — честно говоря — это не то, чего я ожидал.

— Да? — сказал Герр фон Штрайх-Шлосс. — А что же вы ожидали?

— На самом деле я не знаю. Я ничего не знаю об Amid di Germania…

— Взаимоотношения между Маэстро Орландо и мной — исключительно такие, какие могут быть между двумя творческими людьми, — сказал Генрих, понижая свой голос до доверительного тона. — Единение творческих душ. Мы никогда не говорили об Amid, ты ведь понимаешь.

Бровь над стеклянным глазом Герра Штрайх- Шлосса поднялась вверх и насмешливо опустилась, но сам глаз остался неподвижным.

— Мы — небольшая группа непрофессиональных культурологов-единомышленников, — осторожно сказал он. — У нас есть некоторые сходные интересы. Мы регулярно встречаемся для того, чтобы обсудить их.

— Да? — поинтересовался я. — Какого рода интересы?

— В основном то, что относится к истории северных людей. Сам я, в частности, испытываю тягу к мистицизму старых Тевтонских орденов. Но здесь — мы не обращаем в свою веру. На самом деле, мы закрытое общество.

— Но не тайное, ни в коем случае, — быстро добавил Генрих.

Отто фон Штрайх-Шлосс кисло улыбнулся.

— Нет, конечно же, нет; — пробормотал он.

— Может ли к вам кто-нибудь присоединиться?

— Вообще то не особо. Этот кто-нибудь должен быть той же самой…

— Той же самой крови?

— Наполнен тем же самым энтузиазмом, — решительно сказал Герр Штрайх-Шлосс. — Как я уже сказал вам, мы не обращаем в свою веру. Сфера нашего влияния далека от любой навязчивости

— А что это за влияние?

Герр Штрайх-Шлосс издал тихий, раздражительный звук.

— Мы предпочитаем тешить себя надеждой, что мы делаем свой личный вклад в национальный самоанализ, — сказал он. — Чтобы помочь сберечь эту особенность в особенных людях.

— Какие особенные люди и особенности вы хотели сберечь?

— Как я уже сказал вам. Герр Крисп, это северные люди, в общем и целом. На наш взгляд расовое и культурное различие — называйте это как хотите — является для нас основным критерием для определения прав нации, чтобы пережить…

— Пережить что?

— С позволения сказать, пожалуй, чтобы выявить себя как лидера в конкурентной борьбе, которая естественно и неизбежно происходит между особенными людьми. Вы не согласны, Герр Крисп?

Конечно, я был согласен, ведь его поверхностная теория была не более чем бледным отражением моей собственной философии Поглощения — я определил это в одно мгновение! — и, более того, она основывалась не на принципе творческого вдохновения или привилегии художественного гения, а на ничтожном националистическом снобизме.

— Насчет сада на крыше, — сказал я, поворачиваясь к Генриху, который к этому времени начал выглядеть скучающим.

— Закрой его на вечер.

— Нет. Там умещается, по меньшей мере, тридцать человек. Если ты планируешь привести только дюжину…

— Как я сказал вам, Маэстро, вечеринка должна быть частной — именно так.

Невольно я начал размышлять о чем-то вроде злополучных парней-и-содомитов soirfe[175] Эрнста Рема для головорезов в отеле «Гансблауэр» в Ночь Длинных Ножей, и вздрогнул; так как хотя мне по природе моей (как и всем истинным художникам, полагаю) совершенно неинтересна политическая идеология, довольно скоро мне стало ясно, что Amid di Germania было неофашистским братством, которое выдает себя за своего рода частный культурный клуб. Меня не заботило ни на йоту, на что они тратят свое время и свою территорию, но я не хотел, чтобы мой ресторан стал сценой для какого-нибудь кровопролитного путча.

— Маэстро Крисп не подведет нас, — сообщил Генрих Отто фон Штрайх-Шлоссу.

— Нам нужно обсудить это, — возразил я.

Генрих снова замахал в воздухе своей жирной рукой; серебряное кольцо с большим голубым камнем было втиснуто на его мизинец — оно блестело и сверкало передо мной неприятным вульгарным блеском. Как вы скоро узнаете, это кольцо привлекло к себе мое внимание не в последний раз — я не могу устоять перед тем, чтобы не рассказать вам об этом. Но — терпение! — вы все узнаете в свое время.

— Да, да, мы обязательно это обсудим, — сказал он. — О, gnädige фрау Ричтенфельд! Рад видеть вас, как всегда! И дорогой Альфред? Ом совсем поправился?

Я удалился так тихо, как только мог, сжимая пустой стакан.

Позже в тот же вечер Генрих пел; на самом деле он пел бесконечно. Он пел — с эмоциональной дрожью в смачном голосе и со слезами, блестящими в уголках его поросячьих глаз — тошнотворные сентиментальные песни о родине и сердце, обыкновенные военные марши, баллады, повествующие о героизме праведных патриотов, и хроматический гимн в вангеровском духе, похожий на панихиду и отягощенный фатумом, восхваляющий любовь между братьями по оружию. Вряд ли мне нужно говорить о том, что он закончил все песней «Old Man River».

— Вы давно знакомы с Герром Херве? — прошептал в мое ухо голос, когда щедрые восторженные аплодисменты заполнили большой зал.

Я повернулся и обнаружил Отто фон Штрайх-Шлосса, стоящего рядом со мной, настолько близко, что я почувствовал запах шампанского в его дыхании. Было достаточно очевидно, что он пьян.

— На самом деле нет, — ответил я.

— Едва ли кто-то может назвать человека, который бы, если можно так выразиться, не предавал. Я большой почитатель Генриха, уверяю вас.

— Да, уверен, что так и есть. Вы имеете в виду Amid di Germania?

— Не в первую очередь, Герр Крисп. Я имею в виду другие явные интересы, которые мы с ним разделяем — как и многие из нашего маленького братства.

— А.

— Я не имею в виду, что мы все в той же мере д емонстрируем энтузиазм, конечно…

— Конечно.

— Никогда не следует забывать основную цель Amki, согласно которой все остальное второстепенно.

— Что именно? — спросил я.

Он похлопал меня по плечу в дружественной манере.

— Я не так сильно посвящен во все это, мой друг. Тебе стоит поговорить с Генрихом, если хочешь узнать больше. Возможно, даже присоединиться к нам? Ты англичанин, в конце концов — принадлежишь северной расе, как и мы.

О нет, тема, на которую я ссылаюсь, относится, скорее, к личной природе — хотя, как я уже сказал, большинство моих братьев в обществе демонстрируют выдающуюся любовь к изысканным таинствам. На самом деле, я здесь, несомненно, самый опытный приверженец…

— Да?

— Думаю, в этом нет ничего удивительного, Іерр Крисп. Мы, в конце концов, составляем преданный своему делу коллектив.

— Вы имеете в виду военное дело?

— Может быть и так. Приходится иметь дело, я уверен, с целой идеей — как бы это сказать? — Ordnung,[176] со стремлением к результативности, безупречной преданности высочайшим идеалам, чистоте милитаристского сознания, непоколебимо сосредоточенного на истинных принципах патриотизма; добродетель мужественного братства — любовь к…

— Дисциплине? — сказал я.

Я почувствовал, как он вздрогнул.

— О да, — сказал он и перешел на шепот, — любовь к дисциплине — о да, главным образом, это! Ничего удивительного, Герр Крисп, что мы преданы дисциплине… как, я уверен, Герр Херве, должно быть, объяснил вам.

— На самом деле…

— Или может быть даже — осмелюсь сказать — продемонстрировал вам…

Он сея позади меня, и теперь его рука сжимала мое левое бедро, подушечки пальцев усиленно сжимались.

— Когда я был молодым капралом, — сказал он, — в моем полку был офицер, который на самом деле знал, что означает дисциплина — на самом деле знал, говорю вам! Он не боялся ни подчиняться ей ее, ни требовать ее. Так или иначе, тем или иным образом, он узнал, что я тоже был прихожанином того же храма… Я никогда не говорил с ним об этом, и никогда бы не осмелился заговорить об этом, и только один мимолетный взгляд — один обмен взглядами между нами! — и в одно мгновение он все понял. Он понял и предложил мне воспользоваться своим богатым, насыщенным опытом. Между нами установились отношения такой чрезвычайной силы, такой ментальной и эмоциональной выразительности — словно между старым, мудрым философом и его молодым учеником, между хозяином-аристократом и его слугой — и наш восторг был безграничен, поскольку об этом больше никто не знал, и даже не догадывался. Мы могли пройти мимо друг друга в заполненном толпой коридоре, в общей комнате, и не показать ни одного знака понимания, за исключением этой темной, неглубокой вспышки — о, столь стремительной, столь тайной, что никто не видел, как она появляется и как происходит! Это было словно мановение века, вдох, появилось и ушло в одно мгновение.

Мы очень редко обменивались словами, когда встречались в наших специальных местах по ночам — только прикосновение, лаконичная улыбка и ритуальное начало без дальнейшего затруднения. Это было то, чего мы страстно желали, чего мы жаждали. Сначала он, затем я. Полное подчинение воле другого, абсолютная покорность, готовность взять то, что давалось, без жалоб, без ропота. Мы находили части тела, где следы были бы не видны… мы даже разрабатывали техники, которые вообще не оставляли следов.

— Вы крайне находчивы.

— Скажу я вам, мы хорошо усвоили наши уроки, он и я, — прошептал он. — В конце концов, боль так часто является целительным опытом, разве нет? О да… быстрый, острый скрежет хорошо отполированного ремня по обнаженной коже часто гораздо более эффективен, чем простая устная команда… неожиданный ожог, покрасневшее благо на бледной коже восстановит преданность высочайшим мужественным идеалам так, как ничто другое…

— На своем опыте, вы имеете в виду?

— Конечно, Герр Крисп, на своем опыте.

— Я думал, это могло быть прецедентом.

— Боль безоговорочна, разве нет? Боль быстра, чиста, проста, результативна. Она делает свою работу, она неоспорима, бесспорна, непреодолима. Боль также прочна, как и сталь, также проста, как и простое число, она такая же явственна, как геометрическая аксиома. Вы не можете спорить с болью, Герр Крисп — вы можете только — только принять ее…

— Что вы и делали, Герр Штрайх-Шлосс?

— На самом деле, так я и делал. Как я должен был сделать.

— А Генрих Херве? — спросил я.

Теперь он нашептывал в мою шею, тычась туда носом, пощипывая часть моего уха. Я уловил слабый запах какого-то отвратительного одеколона, содержащего лекарственное средство и вяжущее средство, вроде мази от геморроя. В свете того, что он говорил мне, это, возможно, и была мазь от геморроя.

— Увы, дорогой Генрих не обладает ни достаточной смелостью, ни стойкостью для настоящей усиленной или продолжительной дисциплины. Мы время от времени снимаем комнату в частном отеле на послеобеденное время, но — если быть искренним с вами, Герр Крисп, — его предпочтения не столь безжалостны, как у меня. Что я должен сказать? Он предпочитает doke ,[177] тоща как я более склонен к сохранению основного курса.

— Прелестная аналогия, Герр Штрайх-Шлосс.

— Когда мы лучше узнаем друг друга, я позволю вам называть меня Отто.

— Я тронут.

— Любая мелкая ошибка — малейшая, Герр Крисп, уверяю вас! — прежде чем обещание дано, н я боюсь, вы станете предметом предназначенного наказания. Я суров, но справедлив. В первый раз будет не так уж больно, не с этого надо начинать — боль, словно хорошее, превосходное вино, Герр Крисп, ее нужно пить маленькими глотками и медленно наслаждаться, перекатывая на языке… ее не нужно проглатывать слишком быстро или в слишком больших количествах, все это приводит к безумию опьянения. У меня есть простроченный кожаный ремень — о, такая замечательная маленькая вещица! — он является моим интимным спутником на протяжения многих лет…

Тотчас же я почувствовал, как он быстро отходит, и мгновение спустя я понял, почему.

— Маэстро! — завопил Генрих, громадную тень его тела сопровождали слоисто-кучевые облака его дорогого парфюма. — Где ты прятался? Отто докучал тебе своими полковыми рассказами?

— Вовсе нет, — сказал я. — Совсем наоборот.

— Рад слышать это. Отто, самый дорогой vой яруг, принеси нам еще немного шампанского, это полезно для моего голоса.

— Тебе не стоит столько лить, їенрик, — раздраженно сказал фон Штрайх-Шлосс, метнув в меня странный умоляющий робкий быстрый взгляд. Я подумал, была ли одна из тех маленьких ночных эскапад с его другом садомазохистом причиной неподвижного стеклянного глаза.

— Какой ханжа» — заметил Генрих, прикуривая одну из своих маленьких турецких сигарет. — Сам-то он будто не пьян.

— Да, я знаю.

— Ну так, eher mattre это все расставит на свои места.

— Что?

— Наша частная вечеринка в Il Giardino di Piaceri, конечно же. Разве ты забыл? После моего выступления в Палаццо Фабрицци-Бамберг — где будет только двенадцать из нас, включая Отто, ты забронируешь сад на крыше для нас.

— Я уже говорил тебе, что мне будет невыгодно совсем закрывать его ради такой маленькой группы, как эта.

— А еще, — продолжал он, совершенно не обращая внимания на мои возражения, — ты приготовишь что-нибудь особенное для моих друзей.

— Но это совершенно невозможно, Генрих…

— Дай неограниченную свободу своему творческому гению, мой друг!

— Послушай…

— Нет, не «приготовишь», а сотворишь! Позволь Орландо Криспу показать Amici di Germania, на что он способен. Я уже весь сгораю от предвкушения!

И он ушел, словно гигантская планета, перемещающаяся по широкой орбите, чтобы обнять профессора урологии.

Словно свиньи в корыте

В итоге Amid di Germania не получили сад на крыше; тем не менее, я не могу утверждать, что эта победа была целиком моей заслугой, так как через день пошел град, и в семь часов стало понятно, что Генрих и его компания будут благодарны отобедать внизу в ресторане. В целом, думаю, что еда удалась; я позаботился о том, чтобы избежать соседства с Отто фон Штрайх-Шлоссом, который задушевно смотрел на меня в оба глаза через всю комнату, несомненно, вызывая в воображении внутренний образ винно-красного благополучия, которое может вызвать его прекрасный маленький кожаный ремень на обнаженной плоти моих беззащитных ягодиц, будь у него возможность хотя бы наполовину все воплотить. Жак тут же его невзлюбил.

— Будьте с ним осторожны, мсье, — сказал он с беспокойством.

— Ты имеешь в виду Герра Штрайх-Шлосса? Конечно, я буду осторожен.

— У него вид голодной собаки.

— Тогда давай посмотрим, что искусство может с этим сделать Орландо Криспа.

Профессионально (если не персонально) восприимчивый к германскому характеру компании, я дал им паштет foie gras au Riesling[178] и маринованную сельдь с теплым картофелем и салатом, за которым последовали отборное свиное плечо, тушеное с горчицей, choucroute garnie Alsadenne[179] и куриная запеканка с Рислингом, сопровождаемым grumbeerekieche и choux rouges braises aux pommel.[180] Десерт состоял из двух видов шербета — земляничного и аи Mare de Gewürztraminer — и я подал Kügelhopf с кофе.

Ближе к концу вечера они все начали шуметь от моего коньяка — все как один, за исключением Генриха Херве, который, наоборот, стал угрюмым и замкнутым. Он даже отказался спеть, когда его попросили сделать это — уникальное событие на моей памяти. В конце концов, большинство из них умеренно напились, начали прощаться, выходя из-за стола — Герр Штрайх-Шлосс, к моему величайшему облегчению, был одним из первых — и выходить в дождливую ночь; в конечном счете, остался только Генрих.

— Тебе понравились мои небольшие жертвоприношения? — спросил я.

Он печально посмотрел на меня.

— Триумф, мой дорогой Крисп. Наверняка, не самый твой величайший, но все же триумф.

— Тогда почему у тебя такой мрачный вид, могу я спросить?

— Этой ночью мне придется спать одному, — сказал он. — Впервые за много недель нет спутника, который ждет меня. Это ужасная штука — спать одному.

— Это случается со всеми нами, — сказал я.

— С тобой тоже, сher Maĭtre?

— На самом деле, я почти всегда сплю один.

— Я просто придурок!

Казалось, что он не на шутку смущен. Не могу представить, почему.

— Гении всегда идут в одиночку, — сказал я, говоря больше о себе, чем о Генрихе. — Гений должен сам освещать себе путь без утешения этих более мелких подарков. Он не может никому доверять, кроме себя самого.

Генрих неожиданно просветлел.

— О, это правда! — завопил он. — Даже я не могу всегда быть удачливым в любви. Подойди, Орландо, давай вместе выпьем и дружески поболтаем.

Я безрассудно сказал «да», и он выбрал отличную бутылку моего Chateau Neirfdu Pape. Кто знает, почему я согласился, так как я знал, что идея Генриха о дружеском общении будет ни чем иным, как монологом, произнесенным им на тему себя самого. Мы сели за небольшой столик в полутьме, одинокая свеча догорала в зазубренном серебряном подсвечнике.

Генрих поднял бокал вверх, посмотрел на свет, затем поднес его к губам и причмокнул. Мимоходом он бросил:

— Оно могло бы быть и получше.

— Это очень хорошее вино.

— Я привык к лучшему.

— Уверен, что это и есть лучшее.

Он вздохнул и его двойной подбородок закачался.

— Вот именно поэтому я убеждаю тебя задаться мыслью о твоих шедеврах, мой друг Орландо. Ты был создан для того, чтобы создавать блюда!

— А ты для того, чтобы их поглощать, — сказал я.

— Ах, ты снова дразнишь меня. Подумай только! Созидание, с целью ошеломить мир — комбинация вкусов и ароматов, чтобы пощекотать ноздри самого Иеговы — новаторство, мастерский удар чистого кулинарного гения…

— Генрих, прошу тебя…

— Ты должен назвать его моим именем, естественно, — сказал Генрих.

— Так как ты столь убедительно стараешься быть моим вдохновителем…

— Именно. Разве это не я воздействую на тебя, поощряя и убеждая?

— Ах да, и в самом деле.

На самом деле, мне стало тошно от поощрений и убеждений Генриха; я обслуживал его — и бесконечную череду его «спутников» — одной кулинарной новинкой за другой, но ни одна из них не удовлетворила его.

— Ба! — завопил он. — Я пробовал Poussin а lа Сrите[181] в Замке Лавис-Блайбергер; во Флоренции я был близок к смерти и отправился в рай за счет изящных sasaties Маэстро Лювьера; я разделил Rosettes d’Agneau Parmentier с Герцогом Анжуйским… — и так далее, как я описывал для вас в начале этих откровений. Даже яички немецкой овчарки не смогли пробудить ни йоты энтузиазма.

Если быть до конца откровенным, я не знаю, могу ли я сказать с полной правдивостью, что идея помещения Генриха в холодильник и чудесного превращения его в сочные и необычайные блюда, пришла ко мне в тот момент, когда мы сидели и пили вино в свете свечей; может быть, неопределенный проблеск проложил свой путь в моем сознании, словно дым через замочную скважину, за некоторое время до этого — а может быть, и нет. Возможно, я никогда, по сути, и не планировал это, и даже не обдумывал заранее. Может быть, в соответствии с непостижимым диктатом Высшей Воли, которая выражает стремления Божественного Поглощения — и мою собственную личную дхарму — этот день, этот час, эта возможность и — самое важное из всего — этот мотив был предопределен, зафиксирован четко и неизменно в основе и ткани моего существования с самого начала. Во всяком случае, все обстоятельства совпали тем самым образом, который неминуемо стал действительностью. Это случилось, и это простейший способ сделать это. Катализатором, который сыграл свою роль с разрушительной прямотой, было печально известное замечание Генриха, сделанное относительно моей любимой Королевы Хайгейта.

Мы — вероятно, я должен сказать: один Генрих — разговаривали некоторое время об ощущении, что мои так называемые шедевры могут послужить благому делу. Затем:

— Как жалко, что она не может быть здесь с нами в этот вечер, — пробормотал он, — чтобы насладиться предвкушением нашего будущего триумфа.

Нашего триумфа?

— Кто? — спросил я.

— Твоя дорогая мама, конечно же.

Он налил себе еще один бокал вина. Он начинал напиваться.

— Я совершенно уверен, что она здесь, ее дух здесь. Она всегда со мной.

— Да, да. Я только имел в виду…

— Я знаю, что ты имел в виду.

Генрих нагнулся вперед и положил пухлую, бледную ладонь на мою руку.

— И твой отец — разве ты не хотел бы, чтобы он тоже…

— Нет, — быстро ответил я.

— Конечно же, твоя дорогая, дорогая мама хотела бы…

Его речь начинала превращаться в хулу.

— Ты говоришь точно как он. Это одна из тех фраз, которые он мог бы произнести.

— Друг мой, Орландо — ты не можешь вечно продолжать презирать его…

— Почему бы нет? Моя мама презирала. Начать с того, что я не знаю, почему она вышла за него замуж.

Затем он издал смешок и — непростительно! — сказал это:

— Может быть, у него был член длинной двенадцать дюймов?

Говоря на языке синэстезии, я услышал уродливое скрежетание стали о сталь.

— Генрих, — сказал я с подчеркнуто ласковой заботой, — твой бокал пуст. Позволь мне открыть еще одну бутылку.

Он посмотрел на меня своими маленькими поросячьими глазками, заключенными в мягкую мешковатую плоть.

— Хорошая мысль, — произнес он.

Затем он внезапно упал поперек стола.

Короткая стычка

Близнецы были обескуражены — не по причине какой-либо моральной восприимчивости, но, скорее, потому что а) они были (и это более чем естественно) захвачены моей просьбой врасплох, и б) они были заинтересованы в возможных последствиях. Тем не менее, моя упорная настойчивость, в конечном счете, окупилась.

— Но ты должен сделать это, Жак.

— Вы не понимаете, о чем просите…

— Я прекрасно знаю, о чем прошу.

— Посмотрите на него! У меня никогда не было таких жирных клиентов, как этот.

— Жак…

— И таких уродливых. Пусть Жанна это сделает…

— Я не буду! — завопила Жанна, и ее глаза расширились от ужаса.

— Не беспокойся, Жанна, — сказал я как можно более успокаивающе, — вкусы Герра Херве иного рода.

— Только мужчины? — произнес Жак с умирающей надеждой в голосе.

— Исключительно так.

— Но…

Пожалуйста, Жак!

Мы спорили еще около четверти часа, но, в конце концов, он согласился — как, на самом деле, я и думал. Оба близнеца потребовали изрядную финансовую компенсацию за эту факультативную работу (это было чем-то еще, я уверен), и я не стал торговаться, когда они назвали свою цену.

Мы раздели Генриха догола и положили его на огромную кровать в спальне близнецов. Он слегка напомнил мне Мастера Эгберта Свейна, который был схожих размеров. У Генриха, тем не менее, было не так много волос по всему телу, тогда как Мастер Эгберт был воистину соткан из волос — волосы были повсюду, за исключением того места, где он нуждался в них больше всего, на его голове.

Потребовалось некоторое время для того, чтобы принести Генриха в комнату.

— О — где я? — Орландо, мой друг? Где я нахожусь?

Жак, также обнаженный и выглядящий достаточно

симпатичным, стоял рядом с кроватью.

— Я ваш ангел, месье.

— Мой ангел?

Взгляд Генриха уже становился осмысленным, и он наслаждался зрелищем свежего, блестящего тела Жака. Если честно, я испытал небольшую жалость к Жаку, но любому настоящему искусству необходимы герои.

— Я пришел для того, чтобы служить вам, месье.

— Чтобы служить мне? Ах — милый мальчик…

Жак прошелся одной рукой по правой груди Генриха и ущипнул его за огромный, толстый, коричневый сосок.

Неожиданно он заметил меня; я стоял в углу комнаты рядом с массивным канделябром, стоящим на полу, на подставке из гравированного золота. Только Бог знает, откуда это было украдено, а я знать не хотел.

— Орландо! — закричал он. — Так вот что ты делаешь? Ты не мог не позаботиться о том, чтобы я спал не один?

Я улыбнулся, но не ответил.

— О, Орландо!

Жак вскарабкался на кровать, накрыл — совсем не полностью, следует отмстить — обрюзгшее тело Генриха своим собственным телом.

— Смотри на нас, Орландо, — промурлыкал Генрих низким, грубым голосом. — Смотри, как мы делаем это — это усилит мое удовольствие — да, смотри, пока мы делаем это — о! — мой ангел…

Он присосался своим ртом ко рту Жака и начал двигаться весьма тошнотворным образом, имитируя нервные корчи девственной невесты, его пальцы жеманно трепетали на ягодицах Жака, а необъятные бедра дрожали.

— Люби меня, мой ангел, люби меня…

Я не позволил Жаку долго страдать; как только глаза Генриха закрылись, и он начал стонать, я приблизился к кровати. Подняв его голову одной рукой, я убрал пышную, шелковую подушку — он совершенно не замечал никого и ничего, кроме своего собственного наслаждения. Я кивнул Жаку, который слегка поднимался с одной стороны. Я опустил подушку с математической точностью на лицо Генриха и нажал на нее со всей силой.

Я услышал негромкий приглушенный стон.

— Нажимайте сильнее, мсье! Сильнее!

Я делал это на протяжении половины минуты.

— Сильнее! Почему он не борется?

— Он пьян, вот почему.

Мне показалось, что я услышал еще один стон — на этот раз более слабый — но мне это могло показаться. Затем рука Генриха упала на кровать, жирная, бледная и безвольная.

— Вот. Сделано.

Жак вздохнул — с облегчением, как мне показалось.

— Спасибо, месье, — произнес он.

Превосходные куски

Резать и разделывать массивный труп Генриха Херве было не такой сложной задачей, как я представлял вначале; на самом деле, ближе к концу это показалось достаточно легким. Так как и внешний вид, й характер у него был исключительно свинский, я не отклонялся от суставов, помечая их с помощью ревлонской губной помады «Вечерняя Заря», чтобы покрыть его бледное, рыхлое тело яркими красными линиями, которые указывали бы мне, где я должен резать. Генрих и на самом деле не так уж отличался от свиньи — голова, поясница, филейная часть, ноги, брюхо, — все это было — за исключением того, что мне пришлось обойтись без поросячьих ножек, хотя я думал о том, чтобы подать руки и ступни Генриха под видом Pieds de Pore Grilld[182] с гарниром из яблочного соуса и корнишонов.

Французы говорят, чтобы создать впечатление, что Любая часть свиньи пригодна для еды — в Англии мы говорим «everything but the squeal»; конечно это факт, что свинья больше, чем весь прочий скот, предоставляет prima materia для самых изысканных деликатесов — сердце и печень свиньи, на самом деле, грубее, чем сердце и печень ягненка, но, с другой стороны, кто еще как не свинья может предоставить нам настолько универсальный жир, что он почти бесценен? Из головы обычно делают свиной студень; щеки готовят, придают форму и обрабатывают, чтобы сделать Bath chaps:; кишки являются одним из главных ингредиентов для требухи; из печени делают восхитительных паштет, и даже уши можно подпалить, прокипятить на медленном огне, довести до ума и пожарить. Основные обжаренные суставы хорошо известны каждому: нога, поясница, филейная часть, брюхо, свиные ребрышки, кровь.

И от всего этого у Генриха Херве пришлось отказаться. Также как и от рук и ступней, я избавился от сердца (так как представил, что оно будет весьма жестким), печени и языка (я был уверен, что последний окажется ядовитым); не было никакого рубца, о котором можно было бы говорить, и, конечно, не было хвоста. Проворачивая, наконец, немного Генриха на котлеты, я использовал много плоти с плеч, мелко разрубая их; это было, я полагаю, равноценно свинине, которую я обычно беру с лопаток или плечевого пояса. Я обнаружил, что почки весьма мясистые — на самом деле, я считаю, что это вызвано тем, что Генрих постоянно потреблял некоторое из моих отличнейших вин; и, нет нужды говорить, что там же была масса жира. Жир с задней части я сохранил для того, чтобы использовать его, оборачивая вокруг постные суставы свинины или говядины, превращая его в свиной жир; полупрозрачный рыхлый жир вокруг почек отлично подходил для создания сдобного теста, собственно, как и свиной. О, мог ли я желать большего? Думаю, что нет. Мертвый и расчлененный, Генрих приносил гораздо больше пользы для меня, чем когда-либо, будучи живым.

Гениталии на удивление были очень маленькими — небольшой завиток члена устроился, словно птенчик в жирном гнезде. Какая ирония, единственная вещь, в которой Генрих ценил размер, была крохотной.

— Интересно, что он делая этим? — спросил Жак, вытирая свои окровавленные руки о фартук.

— Уверен, что достаточно много. Хвала Господу, что у него не было времени для того, чтобы сотворить что-нибудь с тобой.

— Мои сожаления, месье.

Мои котлеты II Giardino di Piaceri произведи сенсацию — именно ту самую сенсацию, на самом деле, которая удовлетворила бы и Генриха.

Котлеты U Giardino di Piaceri

2 фунта (900 грамм) свежей хорошо нарубленной говядины

3 унции крошек из белого хлеба, чтобы посыпать котлеты

2 маленькие луковицы, очищенные и порезанные

3 столовые ложки крепкого говяжьего бульона

4 унции (100 грамм) хорошо нарубленной свинины

1 столовая ложка порезанного сладкого базилика

2 столовые ложки сухого хереса

1 чайная ложка соевого соуса Черный перец по вкусу Оливковое масло для жарки

Я не знаю; хотя, глядя на прошедшие события, отчетливо понимаю, что цепь происшествий, которые теперь медленно догоняли меня, могла быть предотвращена, пока уже не было слишком поздно.

А пока я должен сказать вам, что Генрих Херве, несомненно, был не первым человеком, которого я убил и приготовил: эта честь принадлежит человеку, который называл себя моим отцом.

Загрузка...