На Востоке говорят, что человек рождается дважды — когда появляется на свет и когда ему открывается истина.
Но кто может предсказать судьбу только что родившегося ребенка? Кто знает, сколько еще трудных рождений предстоит ему в жизни, сколько раз еще заплачет он от бессилия, от отчаяния, от обиды или от горя? И кто может сказать, сколько слез прольют из-за него в будущем ближние его?
Говорят, что ни один лист не упадет без воли Аллаха. Но почему одним Аллах предназначил быть гениями, а другим — зеваками. Одним — героями, а другим — ничтожествами, одним — мудрецами, а другим — подлецами, одним — убийцами, а другим — убитыми? Почему ребенку, который всего несколько минут назад появился на свет, Аллах уже предназначил убивать или быть убитым, совершать подлости или быть жертвой подлецов? Кто сможет ответить мне, не сославшись на то, что пути Аллаха недоступны пониманию смертных? Но как быть тогда правоверному мусульманину, как понять ему, что есть воля Аллаха и какое предназначение уготовано ему в этой жизни? Можно читать Коран, можно следовать его указаниям и толкованиям его, но кто может точно сказать, что есть истина? Кто выстрадал ее в своей душе, выносил и родил в муках, как мать вынашивает и рожает своего ребенка?
Есть добро и есть зло, есть мудрость и есть глупость. И злобствующий не сотворит добра, а глупый не родит истины.
Есть знание и есть вера, есть истина и есть мираж. И сеющий знания пожнет истину, а сеющий религиозную веру взращивает миражи. Но что важнее изнемогающему от жажды путнику в раскаленной солнцем пустыне — истина о том, где находится колодец с живительной водой или чарующий мираж с тенистыми садами и наполненными хрустальной влагой арыками в нескольких сотнях шагов?
Даже обладающему истиной трудно отвернуться от миража. Так кто осудит путника, не знающего дорогу к колодцу, за то, что он тратит остатки сил на погоню за видением? Ведь до последнего мгновения он будет уверен, что стоит сделать еще одно усилие — и он очутится в благословенном оазисе!
Говорят, что только глупец хвалит виноград, не надкусив ни одной ягоды.
Говорят, чтобы узнать вкус арбуза, не обязательно есть его целиком.
Я окончил с отличием два медресе, научился свободно читать и писать на арабском и на персидском, знаю каждую букву Корана, изучал хадисы, Тафсир Джалалайн[6], фикх и каллиграфию. Я был катибом[7] казиата Киргизии — вместе с казы[8] Алимхантурой Шакирходжаевым я ездил из кишлака в кишлак, из мечети в мечеть. Я читал верующим Коран, рассказывал о толковании разных сур, наставлял и простых верующих и мулл. И везде верующие и муллы встречали нас с почетом, обильно и вкусно угощали, ловили каждое наше слово и считали особой честью и даже милостью Аллаха, если Коран у них будет читать казы или катиб, то есть я…
Я вкусил винограда и набил оскомину. Я разрезал арбуз и увидел, что семечки в нем белые. Я стремился к истине, а обнаружил, что гонюсь за миражом. Кто осудит меня, что я стал искать дорогу к колодцу?
Мой отец был потомственным дехканином. До сих пор помню его тяжелые, натруженные руки. Они мастерски владели кетменем, но плохо справлялись с карандашом. Всю жизнь, до глубокой старости отец растил хлопок. Лишь во время войны, когда его мобилизовали на трудовой фронт, он сменил профессию земледельца — строил железную дорогу, работал в шахте.
От отца я усвоил, что самое главное и самое почетное дело человека в его земной жизни — добросовестный труд. От матери я воспринял, что есть еще более важная обязанность человека — почитание Аллаха, следование предписаниям веры. Мать еще в царское время окончила мектаб, читала и писала на арабском, строго соблюдала все требования ислама. Это она с младенческих лет внушила мне, что все в мире происходит по воле бога, согласно его предначертаниям, что слаб и ничтожен человек перед ним и потому должен неукоснительно следовать предписаниям веры. Отец тоже был верующим, никогда не пропускал намаз, постился в месяц рамадан.
Отец обычно рано утром уходил и поздно вечером возвращался. Работы в колхозе хватало, а отец к праздному времяпрепровождению относился с осуждением. Я оставался с мамой, братьями и сестрами. Из четырнадцати детей выжил только я. Остальные умирали, не достигнув и пяти лет. Помню, как тяжело переживала мать, как плакала, заламывая руки… Помню, как чернел лицом отец, как бессильно сцеплял тяжелые, узловатые руки…
И отец и мать были уверены, что прогневили Аллаха, в чем-то провинились перед ним. И смерть, безжалостно уносившую детей, воспринимали как божью волю. И потому то, что я выжил, посчитали за величайшую милость Аллаха, за то, что чем-то отметил он меня перед остальными детьми.
Помню с младенчества, как мать читает на арабском Коран и молитвы. Незнакомый язык постепенно очаровал меня своей таинственностью и звучностью и скоро стал для меня приятнее музыки. И теперь я уже сам просил мать читать Коран или молитвы, чтобы насладиться арабской речью. Маленькие дети очень восприимчивы к иностранным языкам, и в семь лет я уже знал арабскую грамматику и читал книги на арабском. Вместе с арабским языком усвоил я и многие суры Корана, почти все молитвы, что читала мне мать.
Чем старше я становился, тем больше опасалась за мою жизнь мать и тем настойчивее следила, чтобы я помнил и неукоснительно соблюдал все предписания ислама. Впрочем, это и не требовало от нее особых усилий. Представления о боге, о добре и зле, аде и рае, грехе и божественном предопределении я усвоил столь легко и быстро, что впоследствии мне казалось, что я с ними и родился. О том, насколько естественна и безыскусна была моя вера, свидетельствует одно из воспоминаний детства.
Мать с малых лет внушала мне, что человек, совершивший грех и не замоливший его, обязательно попадет в ад, где его будут терзать чудовища. В моем сознании хранился огромный перечень грехов, и среди них грех пропущенной молитвы.
Во дворе нашего дома, примерно метрах в десяти от него, росло большое тутовое дерево. И вот однажды, мне в ту пору было лет двенадцать, я увидел страшный сон. Будто с тутовника тянется ко мне чудовищный змей с семью головами. Хвост его обвит вокруг ствола, а головы с шипением раскачиваются около меня и вот-вот проглотят. До сих нор помню, как онемел я от ужаса и с каким трудом выдавил из себя сначала стон, а затем дикий крик, от которого и сам проснулся и всех в доме разбудил. Мать стала успокаивать меня, спрашивать, что случилось, а я дрожу, заикаюсь и ничего не могу сказать от испуга. Наконец, успокоившись, я рассказал матери о страшном сне.
— Ты, наверное, какой-нибудь грех совершил, — сказала мать, — вот Аллах и напомнил тебе о наказании. Ну-ка, припомни, что ты вчера сделал неугодное Аллаху?
И я вспомнил, что именно вчера пропустил молитву. Но как же Аллах узнал об этом?
В ту пору Аллаха я представлял себе стариком с белой бородой, в белой чалме и в богатом белом халате. Жил он на небе так высоко, что его нельзя было увидеть, даже если залезть на крышу или на дерево. Помню, меня удивляла способность бога видеть все даже сквозь крышу и стены дома. Как-то я поделился своими сомнениями с матерью, но получил суровую отповедь. Сомневаться в могуществе бога — один из самых серьезных грехов, сказала она, а бог все и всегда видит.
— Даже если залезть в сундук?
— Конечно, глупый. На каждом плече у него сидят ангелы и все записывают — на правом плече сидит ангел, который записывает добрые дела, на левом — грехи.
Но мне все-таки не верилось, что от бога никуда не спрячешься. К тому же, размышлял я, на свете вон сколько людей. Поди-ка уследи за всеми разом. И поэтому я считал, что если нечаянно и совершишь какой-нибудь грех, то ничего страшного в этом нет — помолишься— и бог простит тебя. Но, очевидно, между тем, что я думал своим мальчишеским умом, и между тем, что под влиянием матери отложилось в моем подсознании, была большая разница. И в тот вечер, когда я нечаянно пропустил молитву и не придал этому особого значения, едва умолк убаюканный сном рассудок, как включилось подсознание, которое судило меня совсем другим судом. Рассудок спал, а чувства, освободившись от его контроля, создали в моем воображении рисунок сна, прочно внушенный мне когда-то матерью.
Страшный ночной сон, слова матери, объяснившие его, совершили в моих детских представлениях серьезный переворот. До тех пор я если и побаивался бога, то не больше, чем отца с матерью. Стараясь не грешить, я руководствовался тем же чувством, когда старался не баловаться, — я не столько боялся, сколько не хотел огорчать. Конечно, все это я понимаю теперь, тогда же я действовал безотчетно, импульсивно. А после страшного сна я стал бога бояться. Материнские рассказы о мучениях грешников в аду вдруг словно облеклись плотью в пылком детском воображении.
И еще одно воспоминание детства помогает мне кое-что понять в моей прошлой жизни.
Как-то мать, продав на базаре фрукты, дала мне несколько монеток и сказала, что я могу их истратить, как хочу. Нужно ли рассказывать, сколько искушений для мальчишки таит в себе восточный базар? Но у меня была заветная мечта, осуществить которую можно было лишь за воротами базара. Зажав в кулак драгоценные копейки, я вскочил на ишака и, подгоняя его ударами пяток, помчался за ворота, к ларьку, в котором продавали газированную воду. Напиток этот в то время у нас, в Кызыл-кишлаке, и в городе Оше продавали чуть ли не на каждом углу. Много раз с замиранием сердца смотрел я, как с шипением ударяла тугая струя воды в липкий сироп и в стакане волной вздымалась восхитительная ароматная пена. Стоила газированная вода копейки, но как раз этих-то копеек у меня до той поры никогда не было.
Лихо подскакав к ларьку, я гордо протянул продавцу деньги. Снова с шипением ударила струя воды — теперь уже для меня, — взметнулась ароматная пена. Я жадно схватил стакан и… от сильного удара слетел с ишака на землю. Едва я успел вскочить на ноги, как вокруг уже собралась шумная базарная толпа. В центре ее оказались трое — я, мой ишак и… моя мать!
— Шайтан, сын греха! — накинулась она на меня. — Для того я дала тебе деньги, чтобы ты тратил их на водку? Может, мозги твои покрылись слоем сажи, что ты забыл все, чему тебя учили?..
Ошеломленный и падением и внезапным яростным появлением матери, я еще ничего не успел понять, как возмущенные крики обступившей пас толпы сменились дружным хохотом.
— Да он же воду пил, а не водку! — донеслось до меня сквозь хохот толпы.
— Он пил из стакана! — яростно крикнула в ответ мать. — А из стаканов неверные пьют свою проклятую водку…
— Если ты не веришь ни сыну, ни людям, — подошел к матери худой белобородый старик, — то возьми осколки стакана и понюхай. Может, своему носу ты поверишь больше, чем добрым людям…
Нюхать осколки мать не стала.
— Правоверные пьют чай и воду из пиалы, — ответила она старику, — а пить из стакана — осквернять себя… — И запричитала: — Позор на мою голову…
Этот вроде бы незначительный случай надолго запал мне в память. И, даже став взрослым, я помимо собственной воли испытывал неприязнь к стаканам и жило во мне предубеждение к тем, кто из них пьет. Это были для меня люди чужой веры, а значит, ненадежные и опасные. Так внушила мне мать…
Вот так я и рос, боясь нарушить предписания веры, в убежденности, что живу под полным контролем Аллаха. Большое место в моем сознании занимали ощущения страха и вины. С той памятной ночи, когда мне привиделся страшный сон, меня постоянно преследовало опасение, что я, возможно, опять в чем-то согрешил перед Аллахом, даже не заметив этого.
Помню, с каким почтением и родители, и родственники, и соседи всегда говорили о нашем мулле. Мать часто вздыхала во время этих бесед и говорила, что если бы я когда-нибудь выучился так читать Коран и стал бы таким же благочестивым, то она могла бы умереть спокойно.
Сейчас мне удивительно об этом думать, но школа, которую я посещал аккуратно, сначала в Кызыл-кишлаке, потом в Оше, не повлияла на мою веру. То, что говорили учителя, не смогло посеять сомнений в том, чему учила меня мать.
В то время общественное мнение в кишлаке во многом зависело от позиции старейшин — аксакалов. И если они с чем-то не соглашались, то какой бы властью их, так сказать, оппонент ни обладал, он словно упирался в глухую стену. Да и сегодня ведь в Средней Азии многое в жизни кишлака решают аксакалы. Но старейшины того времени были иными. Они сочетали в себе любовь и преданность Советской власти с приверженностью к самым дремучим суевериям и бдительно стояли на страже шариата. И потому жизнь людей во многом определялась негласным, нигде и никем не писанным мнением родственников, соседей и аксакалов. Неудивительно, что даже тем из наших учителей, которым, может быть, и хотелось чувствовать себя независимыми от всех предписаний Корана и шариата, приходилось считаться с тем, что было принято в кишлаке и что было не принято, за что могли осудить. Поэтому на таком фоне и до моей религиозности никому не было дела. А между тем самой любимой мною книгой был Коран, а самыми увлекательными историями казались биографии Мухаммеда и его сподвижников.
В то время, пожалуй, сомнение только однажды закралось ко мне в душу. Было это в начале войны, когда в доме у нас появился чужой человек. Мать объяснила, что это ишан, и строго-настрого запретила говорить о нем кому-либо.
— Почему? — удивился я.
— Его хотят призвать на фронт, но разве война — его дело? Он святой человек. Его дело — возносить за нас молитвы перед Аллахом и наставлять правоверных на путь истины. А во-вторых, он наш гость. Если с гостем что-нибудь случится, имя хозяина навсегда будет покрыто позором.
Ишан жил у нас долго и, к моему удивлению, совсем не чувствовал себя обремененным ни положением гостя, ни положением дезертира. А меня раздирали тайные противоречия, которые я никому не мог высказать и оттого мучился еще больше. С одной стороны, я полностью доверял авторитету матери и в делах веры, и в житейских вопросах. Но, приученный с детства к понятиям долга и чести, никак не мог примириться с тем, что ишан — еще довольно молодой, крепкий мужчина, укрывающийся от исполнения своего долга, — святой человек, что он укрывается в нашем доме и мне приходится скрытничать и кривить душой, лишь бы ненароком не выдать его, что, бездельничая целыми днями, он питается плодами чужих трудов и принимает это как должное.
В то же время моя вера не мешала мне воспринимать все новое, что входило в быт, меняло образ жизни. Помню, как ишаны и муллы в дни моей юности украдкой внушали правоверным, что вся техника, радио, электричество — все это от шайтана. Я слушал, привычно соглашался с их мнениями и доводами. И тем не менее не только пользовался всем этим, но всегда бежал посмотреть, если в колхозе появлялась новая машина или новый механизм, а уж о кино и говорить нечего.
Когда отца призвали на трудовой фронт, мне пришлось бросить школу и пойти работать в колхоз. Трудился я хорошо всю войну, наравне со взрослыми. Инструктор райкома комсомола Умурзаков не раз ставил меня в пример, любил поговорить со мной о делах в колхозе, иногда даже советовался. Мне это нравилось.
После войны меня приняли в комсомол. Наверное, кому-нибудь это покажется либо парадоксом, либо недоразумением — парень искренне и убежденно верит в бога, строго соблюдает все предписания религии, не пропускает ни одной молитвы, увлекается чтением религиозной литературы, а его вдруг принимают в комсомол, в организацию молодежи, не только отрицающую существование любых сверхъестественных сил и явлений, но и считающую одной из своих задач пропаганду материалистических взглядов.
Но вряд ли кто-нибудь знал о глубине моей веры, о серьезности моих религиозных убеждений. Ни с кем, кроме матери, я этих вопросов не обсуждал. А соблюдение обрядов в те времена многие считали национальной традицией, и не везде этому придавали серьезное значение. Кроме того, и Умурзаков, и руководители нашей комсомольской организации, очевидно, думали, что активная жизнь в комсомоле поможет мне отыскать истину.
Нуа как же я, глубоко верующий человек, мог вступить в комсомол? Не погрешил ли против своих убеждений? Не сдвурушничал ли?
Уже тогда мусульманское духовенство по-разному относилось ко многим явлениям жизни. Если одни — в основном ишаны, бродячие муллы и шейхи — нашептывали простодушным верующим, что и Советская власть, и все, что она дала людям, — от шайтана и противно воле Аллаха, то другие — в основном служители мечетей — уже провозглашали, что Советская власть угодна Аллаху, поскольку сам Мухаммед был, дескать, первым социалистом и что власть, мол, чтит и претворяет в жизнь заветы пророка.
И хотя позиции духовенства, безусловно, влияли на взгляды людей, общую атмосферу, отношение людей к жизни определяло не духовенство, а все те же старейшины, сдержанно и немногословно обсуждавшие друг с другом по вечерам все, что происходило и в кишлаке, и в районе, и во всей стране. Вот эти-то аксакалы, среди которых немало было тех, что когда-то сам с оружием в руках устанавливал Советскую власть и дрался с басмачами, считали, что вступать в партию или комсомол — это очень хорошо, но при этом нельзя забывать и предписания веры. Как я теперь уже понимаю, их отношение к религии заключалось в обыденной простодушной мудрости. Религию они воспринимали как нечто естественно существующее — как воду, землю… Раньше, рассуждали они, вода была средством угнетения бедняка. Нет воды— нет урожая, нет урожая — нет жизни. Вода — это жизнь! Но чем лучше урожай — тем дороже вода. И вот бедняк все равно остается бедняком, а богач богатеет еще больше. Так, говорили они, и религия. Когда властвовали баи и царские чиновники, религия и духовенство, охраняя их интересы, угнетали бедняков.
Конечно, и в Коране сказано и муллы постоянно твердили, что перед Аллахом все равны — нищий и богач, знатный и простолюдин. Но разве между собой эти люди были равны? И разве от равенства перед Аллахом богачи кормили всех голодных, а знатные делили кров со всеми бездомными? А ведь в Коране сказано: сироту не притесняй, раба отпусти, покорми бедняка, просящего не отгоняй… Но разве этим указаниям Корана следовали богачи и знать, разве добивались от них этого муллы и имамы? Когда бедняк приходил с жалобой на притеснения и жадность богача, чем утешал его обычно мулла? Что отвечал ему знатный и властный? Они брали из Корана то, что им было выгодно, и говорили, что Аллах разделил среди людей их пропитание в жизни ближней и возвысил одних степенями над другими, чтобы одни брали других в услужение, и что Аллах велел не простирать своих глаз на то, чем он наделил некоторых — расцветом жизни здешней.
Вот и получается, рассуждали аксакалы, что, исполняя волю Аллаха, муллы могли добиваться, чтобы богатый всегда делился с бедным, властный не притеснял обездоленного, знатный уважал и помогал дехканину и ремесленнику. Но муллы если и напоминали об этом знатным и богатым, то лишь боязливо и униженно, зато бедным и обездоленным грозили всеми карами Аллаха, если они осмеливались роптать и возмущаться. Так на чьей стороне были слуги Аллаха? Кому служили они — народу или баям, бекам и царским чиновникам? А теперь многие из них вспоминают лишь о том, что они, мол, призывали не притеснять сирот, накормить голодного и подать просящему. Конечно, было это, было. Только вот пользы от этих призывов не было. Ибо можно хоть сто раз сказать «халва», однако во рту от этого слаще не будет.
Теперь нет баев, нет царских чиновников, и религия теперь, как вода, как земля, принадлежит трудовому народу. Конечно, соглашались они, басмачи разбойничали под зеленым знаменем ислама. Но сама вера, мол, тут ни при чем.
Даже предписания религии старейшины рассматривали с классовых позиций. Какой бедняк, говорили они, мог содержать четырех жен? И что бы ни говорили муллы, сколько бы ни ссылались на Коран и на хадисы, аксакалы только неуступчиво покачивали головой и говорили, что, мол, баи это выдумали для оправдания своей жадности… Но такую же неуступчивость вызывали у аксакалов и те поступки, которые нарушали предписания Корана и шариата, казавшиеся старикам разумными. И даже те из старейшин, которые не верили в бога и не совершали намаз, не постились в месяц рамадан, старались не выставлять свое неверие напоказ, более того, считали, что вера в бога — это одно, а соблюдение требований шариата — совсем другое.
Все эти рассуждения казались мне тогда мудрыми и неопровержимыми. И лишь многие годы спустя, изучив все, на чем основывается ислам, пройдя мучительными путями поисков истины, я понял, как наивны были такие суждения, сколько ошибок и ложных представлений было в простодушной попытке аксакалов соединить несоединимое, доказать недоказуемое. Но понял я это очень не скоро. А тогда, еще юношей, я жадно внимал их степенным речам. И нет ничего удивительного, что неукоснительное соблюдение требований веры и пребывание в комсомоле не казались мне чем-то несовместимым. Для меня это были как бы два совсем разных пласта жизни, которые пока еще нигде и ни в чем не пересекались.
Вскоре я стал бригадиром комсомольско-молодежной бригады. Это было уже признанием моего трудолюбия и каких-то способностей. Отец стал гордиться мной, мать тоже, казалось, была довольна.
В 1946 и 1947 годах наша бригада занимала первое место по сбору хлопка среди комсомольско-молодежных бригад. Меня наградили медалью «За трудовую доблесть».
Казалось бы, моя дальнейшая судьба была решена. Отец был рад, что я, как и он, выращиваю хлопок. Мне приятно было чувствовать уважение земляков. Но моя мать думала по-другому…
Однажды, в начале 1948 года, в ошской мечети Абдулахан было торжественно объявлено, что в Бухаре открылось медресе. Имам Шаппат-ходжи предложил направлять туда юношей, имеющих неплохое образование и ревностных в вере.
В тот день в мечети были и мои родители (по пятницам эту мечеть разрешалось посещать и женщинам). Могла ли мать, убежденная мусульманка, к тому же уверенная, что я отмечен особой милостью Аллаха, остаться равнодушной к такому призыву? С того вечера у нас в доме только об этом и говорилось.
Честно говоря, я и сам не знал, что делать. Мне было очень жаль расставаться со своей бригадой, да и в глубине души я понимал, что если поступлю в медресе, то огорчу тех комсомольских руководителей, которые возлагали на нашу бригаду и на меня большие надежды. Но, с другой стороны, мне очень хотелось стать слугой Аллаха, причем не каким-нибудь бродячим муллой или шейхом, а обязательно высокообразованным. В ту пору я был уверен, что, чем выше сан духовенства, тем ближе они к богу и тем угоднее ему и авторитетнее среди людей. И когда мать в ответ на мои колебания расплакалась, я решил последовать ее настоянию.
Помню, какой счастливой была мать, когда мы вместе пришли в мечеть и старики, собравшиеся там, решили, что я достоин стать воспитанником медресе.
В декабре я поехал в Бухару. О том, насколько я был искренен и простодушен, можно судить по весьма забавному эпизоду. Вместе с другими документами, необходимыми для поступления в медресе, я подал в приемную комиссию и комсомольский билет. Можете представить, какое это вызвало веселье. Но мне было не до смеха. Получилось, что я зря ехал в Бухару — комсомольцев в медресе не принимают. Так я впервые узнал, что вера и комсомол несовместимы.
Пасмурно было у меня на душе, когда я возвращался домой. Мучил стыд перед земляками. Но дома меня ожидали еще более огорчительные новости. Оказывается, пока я был в Бухаре, меня конечно же исключили из комсомола.
Короче говоря, доставил я хлопот и райкомовским работникам, и колхозному руководству…
Уезжал я в Бухару достойным уважения юношей, а вернулся домой опозоренным. Землякам в глаза было стыдно смотреть. И надежды аксакалов не оправдал, и весь колхоз перед областным начальством опозорил. Так мне прямо в глаза кое-кто и говорил. А Умурзаков, тот, что рекомендацию мне давал в комсомол, приехал ко мне и говорит: крепко ты меня подвел. Но, мол, не это самое главное. А что, спрашиваю, главное? А главное, отвечает, в том, что каждый из нас пойдет своим путем. Я буду коммунистом, а ты — служителем Аллаха. Я буду думать о земном счастье людей, а ты о небесном. И когда каждый из нас начнет подводить итоги, как и зачем прожил он свою жизнь, то эти итоги сами скажут за себя. Так вот, главное, Абзалдин, понять это в начале жизни, а не на закате ее, когда уже ничего исправить нельзя.
И хотя тогда я с ним не согласился, эти слова крепко запали мне в душу.
Стал я работать в колхозе учетчиком, но тяжело мне было среди земляков. А тут в Кызыл-Кие организовали горное ФЗУ. Ну я и попросился направить меня туда на учебу. Получу хорошую специальность, думал я, уеду куда-нибудь работать, и покроется забвением история с медресе. Ведь честно трудиться можно и не будучи комсомольцем, и веровать можно искренне и не будучи имамом или казы.
И опять в мою судьбу вмешалась мать. Она горячо любила меня и все время хотела устроить мою жизнь наилучшим, с ее точки зрения, образом. Приехав в Кызыл-Кию, она забрала из училища мои документы, из общежития — вещи и заявила, что мы едем домой. Она, мол, подыскала мне невесту и договорилась с ее родителями. А после свадьбы я снова должен буду ехать в Бухару— поступать в медресе.
Зарипа была девушкой из верующей семьи, спокойная, покладистая. Именно такая жена, сказала мне мать, необходима будущему имаму. Отец, как всегда, соглашался с матерью.
В ту пору, откровенно говоря, я и не помышлял о женитьбе. Ведь я твердо решил получить хорошее образование, серьезную профессию и вернуть себе былое уважение земляков, вычеркнуть из их памяти позор моей неудачи. На поступление в медресе я уже не надеялся и не рассчитывал — очень уж мне неудобно было появиться на глаза людям, перед которыми я так осрамился. Семья же могла разрушить все мои планы, связать меня по рукам и ногам. И всю жизнь тогда до седой бороды все будут помнить мой позор…
Но как мог я, мусульманин, нарушить волю отца и матери, не посчитаться с мнением старейшин, которым мои родители и родители Зарипы объявили о нашей свадьбе как об уже решенном деле и которые одобрили этот союз? Как я мог оскорбить отказом и Зарипу, и ее родителей, и всех ее родственников? Я женился. Вскоре после свадьбы пришла повестка, и меня призвали в армию. И, лишь отслужив в армии, я вновь приехал в Бухару. К моему удивлению, некоторые преподаватели еще помнили меня и встретили шутками. Я выдержал все экзамены и был зачислен на первый курс. Жить меня определили в ту самую худжру, где жил когда-то Садреддин Айни. Я был счастлив. Выучусь — стану уважаемым человеком в кишлаке. Кого еще верующие уважают больше, чем имама, получившего специальное духовное образование? Кто лучше знает сокровенные тайны веры? Кто ближе к богу и угоднее ему своими делами?
Мы изучали Коран и хадисы, фикх и каллиграфию, арабский язык и математику, географию и Конституцию СССР.
В медресе училось около 80 человек. Разные это были люди и по своему характеру, и по уровню общей культуры, и даже по возрасту. Здесь сидели, как говорится, за одной партой и семнадцатилетние юнцы, и семидесятилетние аксакалы. В последующие годы возраст поступающих ограничили, но в мое время было так. И я всегда чувствовал себя неловко, когда рядом со мной преподавателю отвечал седобородый старец.
Каникулы у нас были долгие — четыре месяца, и я всегда проводил их дома. Отношение земляков ко мне заметно переменилось. Теперь уже аксакалы ставили меня в пример другим верующим юношам, соседи почтительно относились ко мне и моим родителям.
В 1953 году у меня родился сын — Анвар, и вскоре я забрал семью в Бухару. Жена болела туберкулезом легких, по полгода лежала в больницах, да и когда выписывалась, была очень слаба, с трудом справлялась даже с легкой работой. Мне приходилось очень нелегко — надо было и учиться, а учиться я старался как можно лучше, и помогать жене по хозяйству. Врачи запрещали жене рожать, но какая же мусульманка станет выполнять предписания врачей, если они противоречат Корану или шариату. И хотя врачи предупреждали Зарипу, что очередные роды могут закончиться смертью для нее, у нас родились еще дочери — Бакорахон и Салима и сын Икрам.
Бухарское медресе я окончил с отличием и был направлен в Ташкентское — высшее. И здесь произошло событие, которое не могло мне не польстить, но благодаря которому я стал смотреть несколько иначе на некоторые вещи. Дело в том, что один из работников Духовного управления мусульман, занимавший довольно высокий пост, ушел на два месяца в отпуск, и меня, как одного из лучших воспитанников Ташкентского медресе, назначили его замещать. В мои обязанности входило вести всю документацию, сортировать корреспонденцию и многое другое. И вот как-то раз, распечатывая и подшивая корреспонденцию, я наткнулся на письмо ошского имама, в котором он предупреждал руководителей управления, что нельзя доверять ответственный пост Асилдинову — то есть мне! — так как он, мол, сочувствует модернистам, и в частности кокандскому мулле Юнускори Махмудову…
Мне, конечно, доводилось встречаться с Махмудовым и обсуждать его взгляды с ошским имамом. Не могу сказать, что я считал тогда эти взгляды правильными, но кое-что в них казалось мне разумным. Так, Махмудов говорил, что мулла не должен жить за счет верующих; что незачем ездить из города в город на похороны родственников, которых ты не считаешь своими близкими и никогда не видел. Если хочешь отдать их памяти дань уважения — помолись за них дома или в мечети. Вот посмотри, говорил Махмудов, что получается. На богатые похороны слетаются все окрестные муллы. На скромные — никого не заманишь! В общем, Махмудову кое-что не нравилось в установившихся порядках исполнения обрядов, а иные традиции он считал устаревшими. Я знал, что ошский имам Махмудова не одобряет. Но мало ли какие разногласия бывают между имамами по богословским или чисто практическим вопросам! И поэтому письмо меня удивило. Но вскоре друзья мне разъяснили, чем оно было вызвано — ошский имам не имел духовного образования и не без оснований опасался, что на его место могут назначить молодого, образованного человека. А первой кандидатурой, если бы об этом зашел разговор, оказался бы я: как оканчивающий второе медресе, и как местный уроженец. Учти, сказали мне друзья, что раз он так поступил, то тебе, хочешь ты этого или нет, придется с ним бороться. Иначе он сделает все, чтобы скомпрометировать тебя. Но не в моем характере было заниматься интригами, к тому же и Коран учит, что все мусульмане братья, и я был уверен, что вряд ли чьи-то интриги будут всерьез восприняты моими наставниками и руководителями. Я передал письмо, никак его не прокомментировав. И все-таки это письмо сильно расстроило меня. Поступок ошского имама и необходимость борьбы с ним, в неизбежности которой уверяли меня друзья, полностью противоречили моим представлениям о нравственном облике служителей Аллаха…
Ташкентское медресе я тоже окончил с отличием. Таких выпускников было трое или четверо, их сразу же назначили имамами крупных мечетей, а меня послали в Киргизию — катибом представителя Духовного управления мусульман. Тогда эту должность занимал Алимхантура Шакирходжаев. Мы много ездили по республике. Читали Коран на похоронах, совершали обряды, произносили проповеди в мечетях. Верующие везде нас принимали как самых почетных гостей, сажали на лучшие места, угощали самыми лакомыми блюдами. А когда мы читали Коран у кого-то в доме, хозяева почти всегда дарили нам баранов — считалось особым почетом для верующего, если обряд совершит казы или его катиб — ведь они ближе к богу. Я долго воспринимал и такие подношения, и такой образ жизни как должное, как само собой разумеющееся.
У нас с казы были хорошие отношения. Мы часто и откровенно беседовали о многом, он обучил меня Тафсир Джалалайну. Карьера моя складывалась как нельзя лучше. Впереди у меня, как у одного из лучших выпускников медресе, намечалась стажировка в Каирском университете. Кроме того, в скором времени я должен был совершить хаджж, увидеть Мекку, Каабу — об этом мечтает каждый мусульманин. Верующие относились ко мне с большим почтением. Но у меня самого не было удовлетворения. Я все чаще погружался в тяжелые раздумья, все чаще испытывал смутное недовольство собой.
С чего это началось? Трудно сказать… Но наиболее ярко это впервые проявилось, когда во время одной из наших с казы поездок меня пригласили в дом к какому-то верующему читать Коран. Помню, как потом хозяева старались получше угостить нас, но именно в этом усердии легко угадывалось, что такие гости в этом доме не по карману. Несколько раз в комнату, где нас угощали, заглядывали ребятишки и неотрывно смотрели на нас голодными глазами. Их выгоняли, но, видно, ароматы пищи были сильнее страха перед гневом отца. Мне стало вдруг стыдно за себя. Я вспомнил, как жил в нашем доме ишан-дезертир, как он ел-пил просто за то, что знает Коран, что умеет степенно поговорить о божественном, и вдруг понял, что, по существу, мало чем отличаюсь от него. Мне захотелось тут же встать и уйти, но приходилось сидеть и хотя бы понемногу отведывать всего, чем нас угощали. Встать и уйти значило бы не только страшно обидеть хозяина, но и навсегда лишить его уважения единоверцев и аксакалов. За что такое оскорбление?
Наконец церемония окончилась, и мы возвратились в дом, где остановились. Но не успел я собраться с мыслями, как в дверь постучали и вошел человек средних лет.
— Почтенный катиб, — обратился он ко мне, — привели барана, которого просит вас принять в знак уважения и благодарности хозяин дома, где вы сегодня читали Коран…
— Возвратите этому человеку барана, — стараясь казаться спокойным, ответил я, — и скажите, что катиб от всего сердца благодарит его, но считает, что Аллаху будет угоднее, если мясом этого барана хозяин накормит своих детей.
В тот вечер я долго не мог успокоиться. Но прошло время, нас с казы приглашали в основном в зажиточные дома, и до поры переживания мои утихли. Однако вскоре произошел другой случай, и он уже надолго выбил меня из привычной колеи.
Серьезно заболел казы, и его сыновья, узнав об этом, привезли к нему опытных врачей. Врачи долго осматривали моего наставника, дали целый ряд рекомендаций, выписали лекарства. Казы послушно выполнял все их советы. И тут у меня вдруг возникла странная мысль, которой я не замедлил поделиться со своим наставником.
— В Коране говорится, что блаженство ожидает правоверного на том свете. Тогда почему же никто не стремится на тот свет? Во всяком случае, я таких не видел. Пусть грешники не спешат туда, им еще надо замолить грехи, пусть темные люди, не знающие Корана, думают о земном. Но как же те, кому открыты тайны? Простите меня, мой казы, но взять хотя бы вас. — Я умолк, пораженный собственной дерзостью. Но казы не рассердился на меня.
— Жить хочется, сынок! — грустно ответил мой наставник. — А что ждет нас после смерти — никто этого не знает…
— Значит, за гробом ничего нет? — тихо спросил я.
Мой наставник только печально вздохнул в ответ.
Как же так, потом пытался я осмыслить наш разговор. Неужели сам казы не верит в потустороннюю жизнь, а значит, и в бога? Нет, убеждал я себя, не может этого быть. Ведь я знаю, что он и наедине с самим собой никогда не пропустит намаза, и потом за время нашей совместной службы я обязательно заметил бы что-нибудь такое, что породило бы сомнения в искренности его веры. Может, он сомневается только в существовании загробной жизни? Сомневается и не боится этого? Но ведь сомневаться в существовании загробной жизни — значит не верить тому, что написано в Коране? Возможно ли это? Пытаясь понять своего наставника, я не заметил, как и сам стал размышлять о том, что написано в Коране, и сопоставлять с тем, что происходит в жизни. Но стоило мне невольно задуматься над этим, как мои сомнения, до этого случайные и робкие, стали неудержимо множиться.
Я вспомнил, как в медресе, когда мы только приступили к изучению Корана, нас учили, что Земля плоская, как ковер! А из географии мы знаем, что она имеет форму эллипсоида. Кто же прав — Коран или география? Нас учили, что правы и Коран, и география, что в Коране много откровений, недоступных разуму непосвященного. И для нас Земля была плоской — потому что так написано в Коране!
С этого дня уже постоянно я размышлял о том, что написано в Коране, и о том, что происходит в жизни. В свое время я искренне был убежден, что, если в Коране записано, что все мусульмане — братья, значит, так оно и есть. Если написано — не убивай, не воруй, не обманывай, значит, истинный мусульманин именно так и должен поступать. Конечно, я не мог не знать, что и между мусульманами были войны, причем и та и другая сторона бились за «истинную веру», но понимали ее по-разному, что случались кражи и обманы и много того, что запрещалось Кораном, но я считал, что либо это плохие мусульмане, либо я еще мало знаю, поэтому и не могу сам себе многое объяснить. Но разве я так уж мало знал теперь? Или так уж мало знал мой казы, духовный наставник мусульман всей Киргизии? Но и он, умудренный долгой жизнью и службой Аллаху, часто не мог ответить на многие мои вопросы.
И опять, возвращаясь к тому памятному разговору с казы, спрашивал я себя, почему многие, подчас самые уважаемые мусульмане не соблюдают требований Корана, живут так, словно эта жизнь единственная и не будет за нее с них никакого спроса на том свете? А считают себя праведными. Почему одни не постятся в месяц рамадан, другие пьянствуют, третьи распутничают, хотя при случае так истово демонстрируют свое почтение к Корану. А ведь, по вероучению, именно они должны наставлять правоверных на путь истинный. Вот уж воистину справедлива поговорка — делай то, что говорит мулла, но не делай того, что делает мулла!
Еще в медресе мне приходилось сталкиваться со случаями, которые ставили меня в тупик своей дикой, разнузданной безнравственностью. Причем главными героями этих историй были высокие духовные деятели.
Но больше всего меня мучили не дурные поступки мулл и имамов. В конце концов, размышлял я, каждый сам ответит перед Аллахом за свои грехи, за каждым все записано и ангелом правого плеча и ангелом левого. И даже к противоречиям в Коране сумел я относиться так, как учили меня. Не то чтобы я сумел их объяснить, объяснить их невозможно даже при помощи софистики. Я просто заставил себя принять их как некую данность, которая существует независимо от того, нравится мне это или нет, есть в ней какой-нибудь смысл или полностью отсутствует. Я знал, что многие знакомые мне мусульманские деятели в глубине души не считали Коран священной книгой, но полагали, что верующие не должны сомневаться ни в одной его букве, иначе ослабеет вера, а без веры народ, мол, утратит свою сущность и свою культуру. Гораздо больше мучили меня размышления над сущностью бога и его проявлениями.
Если все в мире происходит по воле Аллаха, то почему же в мире столько зла? От Иблиса, дьявола, шайтана, отвечали мои духовные наставники. Но ведь и его тоже сотворил Аллах! А разве бог может творить зло? Иблис-то ведь зло или не зло? Аллах, отвечали мне, сотворил его для того, чтобы дать людям свободу воли и испытать правоверных. Если бы не было Иблиса, то не было бы и зла. А если нет зла, то нет и добра. Иблис соблазняет правоверных на дурные дела, искушает их, но у истинного мусульманина вера сильнее дьявольских козней, и он не сотворит греха. Если же веры в нем лишь с маковое зерно, то он окажется во власти дьявола, и на том свете ему воздастся за его грехи. Вот, мол, как все разумно устроено по воле Аллаха! А зачем Аллах испытывает людей? Чтобы узнать, насколько крепка их вера. Но если все в мире происходит по воле Аллаха, значит, и крепость их веры тоже зависит от его воли? Значит, сначала Аллах не дает человеку крепость в вере, а потом сам же за это и наказывает? Но разве человек виноват, что Аллах не дал ему крепкой веры? Сколько я ни бился, я не мог найти выхода из этого замкнутого круга.
В Коране написано, что каждый человек рождается мусульманином. Но если он рождается в семье неверных? Тогда его и воспитывают неверным. А как ислам учит поступать с неверными? У арабов даже на саблях был начертан хадис: убивай неверных, пока они не скажут, что нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его. Но за что убивать? Ведь человек не по своей воле, а по воле Аллаха родился и воспитывался не мусульманином!
Двадцать лет болела моя жена. Двадцать лет возил я ее и по больницам, и по «святым» местам. Ведь не могла же она заболеть иначе как по воле Аллаха. И я молил его вернуть здоровье Зарипе. О Аллах, я знаю, ты всемогущ, молился я, прояви же свою милость, исцели мою жену! Если я недостоин твоей милости, если и жена недостойна, то сделай это из милосердия к детям нашим, ведь они-то ни в чем не могли провиниться перед тобой!
Почему не слышал меня Аллах?
В ужас приводила меня мысль о гибели детей во время войн. И это тоже по воле Аллаха? Но в чем они провинились? О Аллах, спаси меня, кричат они, погибая от бомб, от снарядов, от пуль, от рук изуверов, сгорая в пожарах и задыхаясь под развалинами.
Почему не слышит их Аллах?
Знаю, что не меня первого посетила эта мысль, ко многим она придет после меня. И каждый должен сам найти ответ.
Искал его и я. Долго и мучительно. И однажды, читая суру «Иусуф», я задумался над смыслом изречения: эта сказка, которую я говорю, — самая лучшая сказка!
Я давно знал это изречение и его толкование, но именно в тот раз меня поразила простая мысль: а может, действительно сказка, а не святое писание?
Может, истина, которую ищут в Коране верующие, заключается именно в этих словах?..
Меня мучили сомнения в истинности самой религии. Но то, что творилось под видом религии, меня и огорчало и возмущало. Огорчала меня наивная вера людей во всякие чудеса и предрассудки, а возмущало то, что многие служители Аллаха скрытно, а порой и открыто поддерживали в людях эти предрассудки, извращая саму сущность ислама. Ведь каждый служитель Аллаха знает, что отвечал Мухаммед тем, кто требовал чудес. А Мухаммед Рашид Рид, ученик известного исламского духовного деятеля и автора комментария «Толкования досточтимого Корана» шейха Мухаммеда Абдо, прямо говорил, что для правильного понимания Корана лучше прибегать к помощи науки, чем ходить на могилы святых, как это делают невежественные люди.
А мне с такими случаями, когда муллы поддерживали невежество и предрассудки, приходилось сталкиваться то и дело.
Помню, как еще в детстве в нашем кишлаке одного дехканина объявили святым. Он, говорили верующие, побывал на том свете и, поскольку за ним не числилось грехов, Аллах отпустил его обратно, явив тем самым ему милость, а всем правоверным свое могущество.
Числились за этим человеком грехи или нет — сказать затрудняюсь. Но «побывал на том свете» он потому, что объелся маком и заснул, а его, сочтя умершим, в тот же день похоронили. В могильнике он очнулся, стал кричать, и ему помогли выбраться наружу.
— Что ты видел на том свете? — полюбопытствовал сразу же мой отец.
— Ничего я не видел и не слышал, — ответил он. — Помню, как захотелось спать и как проснулся в могильнике, больше ничего не помню.
Как видите, ничего сверхъестественного с этим человеком не произошло. Но весть о «чуде» быстро разнеслась по окрестным кишлакам.
Еще тогда эта история вызвала у меня недоумение. Кому же верить, думал я, самому дехканину или тем, кто объявил его святым? А гораздо позже, учась в медресе и служа катибом, я узнал много таких «чудес».
Сомнения отравляли мне жизнь. А ведь одного из них было достаточно, чтобы стать грешником, — сомнение в вере считается одним из самых тяжких грехов.
Я еще по-прежнему служил катибом и даже собирался совершить хаджж, но вера моя была уже подточена.
Как-то во время беседы с казы я сказал, что есть имамы, которые служат в мечетях и наставляют правоверных, а сами не верят в бога. Однако у казы это не вызвало удивления.
— За свое неверие, — ответил казы, — они отчитаются перед Аллахом сами. А служа в мечетях и наставляя правоверных, они приносят пользу делу веры.
Размышляя о вере и о жизни, я вспомнил этот разговор. Значит, и казы не считает нечестным убеждать других в том, во что сам не веришь? Что же это получается, думал я, обман на обмане во имя веры, которая учит не обманывать? Грехи во имя святости?
Сомневаясь в истинности религии, я до поры до времени был уверен в том, что даже если нет ни Аллаха, ни Иблиса, ни ада, ни рая, то религия все равно необходима людям, что именно она определяет нравственное здоровье народа, его национальное самосознание, его национальную культуру, помогает сберечь национальные традиции. Именно это утешало, поддерживало меня и придавало мне силы в ту пору, когда вера моя зашаталась под напором раздумий.
Теперь во время поездок по Киргизии я уже испытывал постоянные угрызения совести, когда встречался с людьми, собственными руками добывающими свой хлеб. Я все больше раскаивался в том, что бросил когда-то свою комсомольско-молодежную бригаду и вступил на стезю духовного пастыря. Ведь именно из-за этого я теперь потерял покой, именно из-за этого часто не спал ночами, пытаясь найти ответы на бесчисленные вопросы и не находя их. Я вспоминал слова Умурзакова и все больше склонялся к мысли, что в нашем споре прав оказался он, а не я. И с горьким сожалением вспоминал я то время, когда искренне и простодушно считал, что все в мире устроено по мудрому разумению Аллаха и мой долг как мусульманина — не совершать грехов и молиться богу, а как человека и гражданина — творить добро ближним и честно трудиться на благо родного колхоза. Как далеко было то счастливое, бесхитростное бытие от моей теперешней жизни, в которой за внешним блеском духовной карьеры таилась внутренняя опустошенность и глубокое разочарование во всем, что до поры было для меня дорого и несомненно…
Путь к истине, не взятой где-то напрокат, не вычитанной из книг, а выстраданной лично, нередко идет через заблуждение. Помню, как в какой-то момент, когда я с пронзительной ясностью понял, что религия — это мираж и нет никаких сверхъестественных сил, все духовенство, не говоря уже о верующих, представилось мне огромным сборищем наивных людей, из поколения в поколение верящих в одну и ту же заманчивую сказку. Но я быстро понял, что неправ, что такие упрощенные представления не могут соответствовать истине, что на самом деле все гораздо сложнее. Разве можно назвать наивными почтенных аксакалов, проживших долгую, трудную и сложную жизнь? А разве можно назвать наивными высокообразованных верующих?
Нет, думал я, не в наивности и не в образованности тут дело.
И было время, когда все служители ислама казались мне толпой обманщиков, вольных или невольных, преследующих одни лишь корыстные цели. И опять понял я, что неправ в своем ожесточении против них, что и среди них есть совсем разные люди, делами и поступками которых движут разные силы. Что из века в век были среди них и искренне верующие, и циничные обманщики, и те, кто пришел к пониманию истины, но не нашел в себе сил откровенно признаться в этом себе и людям. Были искренние праведники, стремившиеся именем бога проповедовать добро и бороться со злом, были стяжатели, именем бога пробивающие себе дорогу к богатству и власти, и были фанатики, изуверы, огнем и мечом насаждавшие свое понимание истины, готовые уничтожить всех, кто не признавал их веру.
И понял я: не оттого плох человек или хорош, что верит он в бога или не верит. И не оттого верит он в бога или не верит, что хорош он или плох. Для этого есть другая мера.
Трудно аксакалу, прожившему все свои годы в согласии с верой, отказаться от нее на старости лет. Трудно, приняв от отцов и дедов жесткие правила жизни, неукоснительно следуя им десятки лет и, в жертву им, многого себя лишая, примириться с тем, что твои внуки и дети не хотят следовать этим правилам, тем самым перечеркивая твой жизненный путь, твой жизненный опыт. А что самое важное для человека на закате его жизни, как не сознание, что он прожил ее правильно и достойно!
Степенно сидят в тени деревьев старики, положив на посохи натруженные полувековой работой ладони. Ничто в кишлаке или в махалле не укроется от них. Все знают аксакалы: кто не был на пятничном намазе и кто был на приеме в райисполкоме, во сколько ушла утром из дома Фирюза и во сколько вернулся поздно вечером Шамансур, из-за чего ругал жену Анвар и что не поделили между собой Шавкат и Абдурахмат. Всему вынесут старики свой приговор, все расставят по своим местам.
Многими глазами следит махалля за своими жителями. Тут тебя вовремя поправят, предостерегут от рискованного шага, от дурного поступка. Тут тебя и защитят в трудную минуту и протянут тебе руку помощи.
Но жестока бывает махалля к тем, кто преступит ее неписаные законы. И пусть даже ты сам будешь идти мимо аксакалов, гордо подняв голову в сознании своей правоты, но низко опустят глаза перед ними твои родители, твои братья и сестры, твои дети. И пусть ты переживешь осуждение стариков, но куда деться от осуждения близких?
Я стоял на распутье, не решаясь начать новую жизнь и не в силах продолжать старую. Поймут ли меня старые друзья? Найду ли новых? Что скажут о моем решении родители, земляки, аксакалы? И не ждет ли моих детей осуждение стариков, неодобрительно покачивающих головой вслед каждому их шагу? Жестока бывает махалля к тем, кто преступит ее неписаные законы…
Коран учит, что творения Аллаха совершенны, что к тому, что создал Аллах, уже ни прибавить ни убавить. Но Аллах создал на земле пустыни, а человек постепенно превращает их в сады. Так где ж мое место — среди тех, кто молится Аллаху, считая мир его совершенным творением, или среди тех, кто сажает сады? Можно, конечно, и молиться и сажать сады, но лишь до тех пор, пока не придешь в разлад с самим собой. А тогда все равно надо что-то выбирать — на двух конях долго не усидишь!
Я уже с трудом заставлял себя ходить в мечеть. Кого я встречу там? Стариков, которые при всем моем уважении к ним лишь поверхностно знакомы со своей верой? Так называемых «деловых» людей, которые идут туда в надежде заглушить голос собственной совести? Помню, как возмутил и потряс меня когда-то случай, когда два бандита зарезали в степи пастуха, забили его скот, продали мясо на базаре и пришли отмаливать грехи в мечеть, пожертвовав ей сто рублей… Да разве это единственный случай? Я не раз убеждался, что самые большие пожертвования делают обычно те, кому эти деньги достались нечестным путем. Что общего у меня с этими людьми? А что общего у меня с теми, кто ничего не знает о своей вере, кроме нескольких молитв, кто ни разу в жизни не задумался всерьез о том, почему и зачем читает он эти молитвы? Конечно, были и другие люди в мечети, но что я мог теперь сказать им?
И вот настал день, когда я решился. Я написал заявление казы, что ухожу со своей должности, потому что не верю больше ни в Аллаха, ни в загробную жизнь. Аллах, писал я, — это всего лишь персонифицированное представление людей о совести, добре, справедливости. А поскольку я больше не верю в бога, то и дальнейшая моя служба катибом была бы безнравственна.
О своем отречении я написал в газеты — пусть все прочтут о моем отречении — совесть моя чиста, мне нечего скрывать от людей. Вскоре со всех концов Советского Союза я стал получать множество писем. В них меня проклинали, одобряли, давали советы и спрашивали совета, делились сомнениями и размышлениями. Я, по мере возможности, старался подробно ответить на каждое письмо. Вскоре вышел фильм «Об этом молчать нельзя», в котором я рассказал всю правду об известных мне обманах, при помощи которых у наивных верующих формируют представления о чудесах и милостях Аллаха.
Материально жизнь моя стала труднее. Зарплата была невелика, а на руках больная жена и трое детей. Вскоре родился и четвертый. Но все материальные тяготы искупались душевным покоем, сознанием того, что я честно зарабатываю свой хлеб, никого при этом не обманывая, что мой опыт многим людям помог отказаться от погони за миражом и употребить свои силы на достижение действительного счастья в этой настоящей, единственной жизни.
Со времени моего отречения прошло двадцать лет. Я ни разу не пожалел ни об обеспеченной жизни, ни о блестящей духовной карьере. Не жалел я об этом даже тогда, когда фанатики устроили на меня покушение. Лежа в больнице, я печалился лишь об одном, — значит, когда-нибудь я что-то сказал так, что эти люди меня не поняли. Потому что я никогда не был и не буду врагом верующих или же искреннего в своем служении богу духовенства. Но в то же время я всегда отрицательно относился к тем, кто служит вере из корыстных соображений, кто идет на заведомый обман верующих.
Я оставил духовную карьеру не ради легкой и красивой жизни. Были в моей жизни и трудные, и сложные, и порой горькие минуты. Но это — честная жизнь, и я горжусь ею. В 1972 году я похоронил свою жену. Потом встретил женщину, с которой создал новую семью. У нее было двое детей от первого брака, у меня — четверо. В 1975 году у нас родился сын Рустам.
Теперь почти все наши дети выросли, стали самостоятельными. И я очень рад, что никто из них не повторил моей ошибки.
Мне довелось жить в разных городах Средней Азии. И везде я старался развести под окнами сад. Вот и сейчас под нашими окнами расцветают вишни. Глядя на них, я часто вспоминаю народную пословицу, в которой сквозь ее религиозную форму проступает издревле присущее народу скептическое отношение к самой сущности религии: «Если ты не посадишь яблоню — Аллах не осыплет тебя яблоками».