Послезавтра утром на студию, прищелкивая каблучками, явилась Оксана Голубеева, встревоженная тем, что ей никто до сих пор не позвонил и никто ее на съемки не вызвал. Она выросла на пороге костюмерной и начала выпытывать у Ольги Филипповны, главной художницы по костюмам, почему, собственно, ей никто до сих пор не позвонил. Ольга Филипповна, пряча покрасневшие от кройки и шитья глаза, сказала, что, к сожалению, ничем помочь не может и нужно спросить у Кривицкого. Оксана вылетела из костюмерной обратно в коридор и побежала по направлению к съемочному павильону. Тут-то ей и попалась на пути нарядная, в новом кримпленовом платье с люрексом, Регина Марковна.
— Я ничего не понимаю! — ухватив Регину Марковну за рукав, вскричала актриса Голубеева. — Почему меня не вызывают? Меня что, на роль Маруси не утвердили?
— Оксана, не надо скандалить, — твердо сказала Регина Марковна, высвобождая рукав из цепких ноготков Голубеевой. — В этот раз не утвердили, но у тебя еще столько этих картин будет! Ты сама от них начнешь отбрехиваться!
Из круглых глаз актрисы полились огромные, ярко-черные от туши слезы.
— Я знаю! Я знаю! Все этот стажер! Ну, я покажу ему! Ну, он попляшет!
Оттолкнув массивную Регину Марковну, оскорбленная женщина, уже не заботясь о своей внешности, вся — ветер, огонь, океанский тайфун, ворвалась в кабинет режиссера, где Мячин и Хрусталев рассматривали фотографии молодых девушек, стараясь понять, кто из них подходит на роль Маруси.
— Егор Ильич! — страшным голосом произнесла Оксана, изогнувшись так, как будто она хочет укусить обоих разом, и Мячина, и Хрусталева. — Это все что значит? Я вам говорю! Отвечайте немедленно!
— Ну, что отвечать? — буркнул Мячин. — Вы нам не подходите.
У Хрусталева плотоядно заблестели глаза.
— А хочешь, пойдем с тобой выпьем в «стекляшку»?
— В какую «стекляшку»? Пошел, Витя, на… — Тут нежные губы отвергнутой Голубеевой вздрогнули и выплюнули нецензурное слово. — Я вас проклинаю! Вы слышите, Мячин? Вы скоро помрете! Вы сдохнете, поняли? Не снимите вы этой вашей картины! Сопьетесь и сдохнете в первой канаве!
Даже Хрусталев побледнел, а на Регину Марковну, только что догнавшую Голубееву и застывшую на пороге, стало просто больно смотреть.
— Вы нам не подходите. Вот. Это все, — сказал просто Мячин. — Прошу не мешать.
Актриса Голубеева бросилась к двери, ломая свои каблуки и шипя. Регина Марковна успела в последнюю секунду посторониться. Хрусталев хлопнул Мячина по спине и расхохотался:
— Ну, надо же! Как будем Шекспира снимать — позовем!
— Иди, Витя, в жопу, — вздохнула Регина. — Совсем оказалась паршивая девка. Свяжись вот с такой! От нее не отделаться!
Хрусталев не ответил и вдруг обратил свои взоры на небо, в котором спокойно качалась листва.
— Егор, погляди: какой ракурс роскошный. По этой листве можно титры пустить. Прозрачное, с белым, и зелень слегка. С подсветкой, конечно.
— Красиво, — сказал ему проклятый Мячин. — Ну, Витя, продолжим?
— Сейчас позвоню и вернусь, обожди.
Он вышел в соседнюю комнату, где никого не было, уселся боком на стол и позвонил Марьяне.
— Вы любите, девушка, белые ночи? — спросил он, играя своим низким голосом.
— Я вас очень-очень люблю, мистер Икс. И белые ночи, наверное, тоже. Но, знаете, я никогда их не видела.
— Ну, значит, увидишь. Наверное, завтра.
— Как завтра?
— А так. Очень просто: заеду к тебе часов в десять.
— И что?
— Поедем с тобой в Ленинград на машине. Бери чемоданчик и жди на скамейке. Согласна?
— Конечно. Так в десять? Я жду.
Иногда Хрусталева трогала ее покорность, иногда почему-то слегка раздражала. Она не была виновата в том, что вызывала его раздражение. Вот в Инге покорности не было. И что? Разве это спасло их?
Он вернулся обратно и сразу понял, что Мячин делает все, чтобы довести Регину Марковну до сердечного приступа. Брюнетки, блондинки, с длинными волосами, с короткими кудряшками, с челками и без челок, круглоглазые, с глазами, как у серны, с губами, изогнутыми наподобие лука, с надутыми, словно у кукол, губами, с лукавыми лицами, с хищными лицами — все они были разложены перед ними на столе, и каждая претендовала на то, чтобы сыграть Марусю в новой картине Федора Кривицкого и Егора Мячина. За пару дней до этого Кривицкий небрежно отобрал троих, но Егор продолжал сомневаться, и Регина Марковна уже несколько раз позвонила режиссеру на дачу, просила еще подождать.
— Я сам в понедельник приеду и выберу! — в сердцах воскликнул сегодня утром Кривицкий, услышав в трубке ее заикание. — Не можете сами, так ждите меня! Там этих марусь — на четыре гарема!
До понедельника оставалось два дня. Съемки пришлось отложить. Мячин всматривался в разложенные на столе лица до рези в глазах, но ничего не помогало. Он то и дело мочил голову холодной водой, пил нарзан, пиво, водку, но сердце говорило ему, что среди этого моря женщин Маруси — увы! — просто нет. Хрусталев не сумел улизнуть в Ленинград, потому что сроки подпирали, исполнительницы главной роли все еще не было, Кривицкий бесился, а Мячин тянул и тянул. Ленинград сорвался, и очень нехорошо получилось с Марьяной: он позвонил ей без двадцати десять сообщить, что они не едут, но к телефону никто не подошел. Тогда он сообразил, что она, наверное, уже ждет его на лавочке. Ведь он сам велел: жди на лавочке. Ничего, он объяснит ей, что с новым режиссером работать невозможно, поэтому так и получилось. Отнюдь не от его небрежности, а потому что, когда ты имеешь дело с таким психопатом, как Мячин, нельзя ничего знать заранее. В том, что она не обидится, Хрусталев не сомневался. Ему самому нужно было во что бы то ни стало попасть в Ленинград. Вернее сказать, Ленинград был просто предлогом. Ему нужно было куда-нибудь вырваться. Цанин сказал, что нельзя отлучаться из Москвы. Поэтому он и хотел отлучиться, проверить, насколько все это серьезно. Может быть, и вызов к следователю, и отпечатки пальцев — обычная бюрократическая возня? А он просто камешек, просто песчинка, никого он уже не интересует, никто за ним не следит?
Вечером, подбросив к метро выжатого, как лимон, Егора с такими мешками и синевой под глазами, что даже и равнодушному человеку становилось жаль его, Хрусталев подъехал к дому Марьяны. В окнах квартиры, где она жила с братом и бабушкой, горел свет. Он позвонил из автомата на углу. Подошла бабушка и вежливо объяснила, что Марьяны нет дома.
— Понимаете, — звонким молодым голосом сказал Хрусталев. — Это Митя Арбузкин говорит. Она, наверное, вам про меня упоминала. Мы с ней в одной группе учимся, сидим за одной партой.
— За партой? — удивилась бабушка.
— Ну, это я так, фигурально, — визгливо засмеялся Хрусталев, полностью вжившись в образ. — В том смысле, что рядом сидим. Я ей свой конспект дал посмотреть, а она со Светой куда-то убежала, забыла отдать. А в этом конспекте… ну, там телефон моей девушки. Я извиняюсь. Но мне позарез нужно ей позвонить…
— Ах, девушка! Я понимаю, конечно, — и бабушка даже немного смутилась.
— Вы знаете, где она? Ваша Марьяна? — спросил Хрусталев.
— Да. Марьяна на танцах. У них вечеринка сейчас в МГУ. Вы знаете ведь, где у них общежитие?
— А то мне не знать! Разумеется, знаю.
— Ну, да. Вы ведь учитесь вместе. Конечно! Они на седьмом этаже там гуляют.
— Спасибо. Вы просто спасли меня! Доброй вам ночи!
В общежитие МГУ его не хотели пускать без пропуска, но тут Хрусталев превзошел самого себя.
— Сестренка моя здесь гуляет, поймите! А мы из детдома. Она потерялась. Ей было четыре, мне было двенадцать. Нашел ее чудом. Сюрприз хочу сделать. Работаю сам на «Мосфильме», снимаю. Искал ее двадцать без малого лет. И что оказалось? Живем в одном городе! Ведь это, как в фильме же, вы понимаете? Вот пропуск мосфильмовский, вот фотография!
Его пропустили. В актовом зале на седьмом этаже гремела музыка. Хрусталев увидел Марьяну еще с порога. Она лихо плясала твист с каким-то прыщавым от половой неудовлетворенности пареньком, и паренек, в конце концов, снял свои очки, боясь растоптать их, и даже рубашку (прыщавый нахал!) расстегнул до пупа. Она тоже увидела Хрусталева, и на милом лице ее вспыхнуло сначала какое-то почти болезненное недоумение, как это бывает у хорошо воспитанных детей, когда они точно знают, что в том неприятном, что произошло с ними, виноваты не они, а взрослые, но воспитание и чудесный характер не позволяют признаться в этом даже самим себе.
Танец закончился, и, забыв про своего близоруко прищурившегося кавалера, она подошла к Хрусталеву.
— Откуда ты, Витя, узнал, что я здесь?
— Шпионов держу. Они мне сообщают про каждый твой шаг.
— Не люблю я шпионов, — вздохнула она. — Что-то в них мне не нравится…
— А я обожаю, — сказал Хрусталев. — Люблю балерин, трактористов, шпионов. Да! Чуть не забыл! Еще парашютистов.
Она засмеялась. Тогда он наклонился и осторожно поцеловал ее в разгоряченную и пахнущую ландышем ключицу.
— Ну, хватит, поехали. Где твоя сумка?
В машине она прижалась к нему и расплакалась.
— О чем ты? — спросил Хрусталев. — Все в порядке.
Опять пошел дождь, на улице было совсем темно, и ему вдруг показалось, что вот эта тесная его машина, пропахшая бензином и табаком, отгороженная от всего света непрерывно льющейся с неба водой, — вот это и есть его дом, потому что девочка, которая, плача, смеется сквозь слезы, устроит ему дом, где он пожелает: на льдине, в лесу, в чистом поле, на Марсе…
— Зачем ты вчера позвонил и положил трубку? — спросила она еле слышно.
— Нет, ты перепутала. Я не звонил. С чего это я стану вдруг бросать трубку?
— Откуда я знаю? Ведь ты такой скрытный! А я так хочу быть поближе к тебе!
Хрусталев притиснул ее к себе и принялся расстегивать пуговицы на ее блузке.
— Сейчас поцелую, и едем домой, — задыхаясь, пробормотал он. — И там будет близко… совсем, совсем близко…
— Я, знаешь, встречалась с женой твоей, с Ингой, — сказала она.
Он отпрянул:
— Ты? С Ингой? А это зачем?
— Я хотела понять…
— Чего ты хотела понять и кого?
— Тебя. А кого же еще? Ты рассержен? Нельзя было этого делать, наверное?
Хрусталев перегнулся через нее и распахнул дверцу.
— Иди. Между нами все кончено. Хватит.
— Послушай! — Она ужаснулась тому, что услышала. — Но я же не знала! Прости…
— Иди, я сказал! Между нами все кончено.
Она торопливо выпрыгнула на тротуар, и он сразу же отъехал. В зеркальце увидел, как она стоит под проливным дождем и смотрит ему вслед. Нельзя позволять ей следить за собой. Вот этого он никогда не простит.
Дома он сразу же бросился на тахту, откупорил бутылку пятизвездочного коньяка и начал пить прямо из горлышка, не закусывая. Дождь шумел сильно, ровно, неумолимо, и ему казалось, что он лежит над какой-то бездной, еле удерживая равновесие, чтобы не свалиться в ее клубящуюся темноту. Ничто его не защищало от смерти.