Глава 29

Послезавтра нужно было отправляться на съемки. Не так уж далеко от Москвы, но все-таки каждый день туда-сюда не наездишься, да еще с аппаратурой, со штатом гримеров, рабочих сцены и осветителей. Подмосковное село Светлое предоставило съемочной группе новое, только что отстроенное общежитие для доярок и механиков. Доярки и механики расселились — на время, разумеется, — по деревенским домам. Хрусталев, как ему было предписано, позвонил следователю Цанину и сообщил, что он отбывает. Цанин записал, куда именно, и попросил Хрусталева не отлучаться из Светлого ни на минуту.

Предполагалось, что к десяти все уже будут на месте и начнут первые пробные съемки. Хрусталев валился с ног от усталости. Даже отвратительный страх его словно отступил куда-то в тень и, когда он, осторожно встав вчера с кровати, на которой крепко спала счастливая и осунувшаяся Марьяна, открыл дверцу холодильника и вынул из морозильника, слегка дымящегося, снег и горстку льдинок, обтер лицо, а льдинки с наслаждением разгрыз и проглотил, — в эту минуту ему вдруг показалось, что и жуткая смерть Паршина, и эти допросы просто померещились ему, а на самом деле ничего нет, кроме лета за окном и милого ее лица, разрумянившегося во сне.

«А может, я просто допился до чертиков?» — подумал про себя Виктор.

Но мысль эта сразу исчезла, а страх и стыд, что ему опять страшно, вернулись. Нужно было отвезти Марьяну на Плющиху, навестить Аську, сходить с ней в планетарий и в новый, только что открывшийся универмаг, где, как холодно объяснила «бывшая», выбрасывают по вторникам болгарские тренировочные костюмы, и Аське он необходим. Кроме того, нужно было собрать чемодан, выстирать свои рубашки, взять из чистки свитер. Короче, дел было до черта. К вечеру он просто рухнул, но заснуть не смог, вставал и ложился, и снова вставал. Подходил к окну, смотрел на крупными звездами усыпанный небосвод и думал, как быть.

Заснул на рассвете и тут же увидел себя самого, но трезвого, чистого и просветленного. Они с Паршиным сидели на подоконнике. Окно было настежь открыто. Он придерживал Паршина за рукав, чтобы тот, пьяный и сонный, не свалился и не убился насмерть.

— Да брошу я все это к черту! Уеду! — лепетал пьяный Паршин и, закинув голову, пил из бутылки пятизвездочный коньяк. — Ведь я же талантливый? Жутко талантливый!

Хрусталеву было скучно и неприятно с ним, и он испытывал легкое отвращение к Паршину, которое часто испытывают трезвые люди, вынужденные выслушивать пьяную ересь.

— Вот ты, Витька, тоже талантливый, но…

— Что «но»? — пробурчал Хрусталев.

— Но не ге-ни-аль-ный!

— А ты гениальный?

— А я ге-ни-аль-ный! Да, я ге-ни-аль-ный! И все это знают. К тому же не врун.

— А я разве врун?

— А ты, Витька, врун. Ты соврал.

— Я соврал?

— Ну, вы вместе с папочкой. Вы же соврали?

Во сне Хрусталев почувствовал, что, если Паршин сейчас не замолчит, он его ударит.

— Ты думаешь, я тебя в чем укоряю? Страну обманул? Нашу славную партию? Плевать мне на это! Какую страну? Ведь это ж абстракция, Витька! Мираж!

— Так в чем я тогда виноват? — еле сдерживаясь, спросил Хрусталев. — Объясни!

— Я тебе объясню, — и Паршин сильно накренился над темной бездной. — Но ты меня крепче держи. Ты придерживай. Я жить, Витька, очень хочу, я талантливый.

— Ты мне обещал объяснить, в чем же я…

— А я объясню! Ты украл чью-то жизнь. И все дело в этом. А прочие сказки…

От дикого обвинения Хрусталев так опешил, что рука его, вцепившаяся в локоть Паршина, разжалась сама собой. Потом сразу стало темно. Он открыл глаза. Липкий пот заливал лицо. Рубашка, в которой он вчера так и заснул, приклеилась к спине. Ему стало так страшно, как было только однажды в жизни, когда почтальон принес извещение о том, что их Коля убит, и мать стала медленно сползать на пол, держась за стену, а отец, бросившийся было к ней, чтобы поддержать, вдруг закрыл лицо руками и ушел к себе, странно подпрыгивая на ходу, как подстреленная длинноногая цапля. Хрусталеву было почти восемнадцать лет, и за годы войны он уже успел привыкнуть, что вокруг то и дело кого-то убивают, но то, что могут убить Колю, ему почему-то даже не приходило в голову. Мать сразу слегла. Отец пропадал на работе. Он ухаживал за матерью, заставлял ее хотя бы пить. Есть она ни за что не соглашалась. Ночами он плакал, стараясь, чтобы родители не слышали этого. Они почему-то не плакали. Однажды под утро он проснулся оттого, что материнская рука сильно гладит его по волосам. Он приоткрыл левый глаз. Искаженное материнское лицо с распухшими потрескавшимися губами было не только незнакомым ему, оно было страшным, чужим, непонятным. Злой исступленный свет горел в глазах, которыми она так пристально вглядывалась в него, что Хрусталев быстро притворился опять спящим.

Тебя никому не отдам! — прошептала она. — Придут убивать — пусть меня убивают! В лесу тебя спрячу, под снегом, под ельником! Никто не найдет!

В дверях, так и не раздевшийся со вчерашнего вечера, в пиджаке и даже галстуке, вырос отец. Она обернулась.

— Как я умоляла тебя! Умоляла! И что ты наделал? Его ведь убили!

— Ты знаешь, что я ничего не могу, — ответил отец.

— Ты не можешь? А это?

Хрусталев снова приоткрыл глаза и увидел, как мать, вскочив с колен, сует в лицо отцу какую-то скомканную бумажку. Он догадался, что это было извещение о Колиной смерти.

— А это ты можешь?

Вдруг она замолчала, дала отцу обнять себя за плечи и вывести из комнаты. Утром она поднялась с постели и вышла к завтраку.

Загрузка...