Ступени были стерты и влажны. Он светил себе под ноги, чтобы не оступиться — лестница была крутой, — держал фонарь в правой руке, а левой прижимал к боку картину. Картина мешала ему, цеплялась рамой за стену, так как приходилось спускаться боком, из предосторожности. Возникла мысль оставить ее, но, поскольку торопиться было некуда — несколько минут задержки ничего не меняли в его планах, — он лишь остановился, взял картину поудобнее и двинулся дальше. И, кажется, именно в этот момент случилось то, чего он и предположить не мог и что минутой позже повергло его в недоумение: лестница стала сухой, ступени ровными, сложенными из старательно обтесанных и пригнанных плит, на гранях которых не было ни одной щербины или скола. Под ногами заскрипел мелкий песок, стало тепло и даже душно. Лукашевский посветил, по сторонам и вверх — и к своему изумлению увидел, что находится не в туннеле, вырубленном в скале, а в узком и высоком коридоре, сложенном из крупных известняковых блоков, на которых отчетливо видны следы обработки. Ничего этого Лукашевский прежде не замечал. Да и чувство, охватившее его, было совершенно определенным: никогда раньше он здесь не бывал. Он направил луч фонаря вперед и вниз. Метрах в десяти туннель упирался в глухую стену, если только не сворачивал под прямым углом вправо или влево, чего Лукашевский разглядеть не мог. Дальше идти было некуда: путь преграждала стена, сложенная все из тех же каменных блоков. Ни справа, ни слева не удалось обнаружить даже намека на какой-нибудь другой туннель, хотя это и представлялось Лукашевскому странным: ведь как-то же он вошел сюда? Не сквозь камни же просочился? Нет, нет, не сквозь камни: спустился под башню в угольный склад, отодвинул щит и добрался по сырому и холодному коридору до каменной лестницы, круто ведущей вниз по грубо вырубленному в скале туннелю. И лишь потом увидел плотно пригнанные блоки, отшлифованные плиты-ступени. И случилось это в тот самый момент, когда он остановился, чтобы поудобнее взять картину.
Лукашевский поставил картину перед собой на ступеньку и осветил ее. И тогда ему пришла в голову мысль, что он находится в пирамиде. Бредовая, разумеется, мысль, хотя не настолько, чтобы сразу же отвергнуть ее. Стены, ступени, фонарь в руке, бьющий из него свет — все это было реально. О пирамиде он подумал, конечно, из-за картины, будь она неладна, но что же тогда означает все прочее? Вопрос этот поверг его на несколько секунд в оцепенение, сходное с тем, что порой случается после пробуждения от кошмарного сна. Лукашевский выключил и снова включил фонарь. Ничего не изменилось. Обернулся, посветил вниз. Стал спускаться, светя себе под ноги. Остановился где-то на середине спуска, выключил фонарь, затаил дыхание и прислушался. Не услышал ничего, кроме шума собственной крови в ушах.
Нижний тупик ничем не отличался от верхнего: те же плотно пригнанные друг к другу крупные блоки с отчет" ливыми следами обработки. Глухая вертикальная стена уходила под сводчатый потолок. Между последней ступенькой лестницы и стеной не было никакой площадки — ступенька наполовину уходила под стену, и это было бессмысленно и жутко.
Лукашевский уперся обеими руками в стену. Стена не поддалась, зато страх, который он все это время сдерживал, вдруг выплеснулся из своего черного сосуда и разлился по всем жилам. Лукашевский уронил фонарь. Тот ударился о камень и погас. Лукашевский присел и пошарил перед собой, почти не чувствуя рук. Фонарь не нашел, прижал руки к лицу, ощутив влажный мертвящий холод. Вскрикнул и замер: не узнал свой голос, будто закричал кто-то другой и даже не человек. Но с этим криком что-то ушло из него, оставив в душе пустоту, обернувшуюся неожиданным покоем: он освободился от страха. Минуту-другую Лукашевский сидел неподвижно, вперив взгляд в темноту. Затем наклонился вперед, протянул руку и сразу же нашел фонарь. Фонарь не разбился, вспыхнув ярким лучом, едва Лукашевский нажал пальцем на кнопку. Четкий круг света лег на стену. Не вставая, Лукашевский обернулся и послал луч вверх. Высоко, как слабый синеватый просвет в камнях, он увидел свою картину. Но это он лишь так подумал, что увидел картину. Не для себя подумал, а для кого-то другого. И постарался задержать в себе эту мысль, пряча за нее то истинное, что он увидел на самом деле, прикрывая ею тайну, которая ему вдруг открылась — тайну спасения. Может быть, еще не всю, а лишь ее проблеск, лишь начало, которое тем более надо было сохранить в тайне, как хранят от зноя и ветра слабый росток будущего могучего дерева, как оберегают от сглаза едва зародившуюся надежду от осмеяния, от хулы, от скепсиса, от неверия потерянных для спасения людей. Сделать это было неизмеримо трудно. Не хватало не только души, но и физических сил. Лукашевский поднимался по лестнице так медленно и так тяжело, будто тащил на себе целую гору.
Казалось, что ступени крошатся у него под ногами, а сердце вот-вот разорвется от страшного напряжения. У него уже не оставалось сил даже подумать, почему он решил, что пришла пора остановиться и погасить фонарь. Но, сделав это, понял, что победил, что донес свою тайну до победы, до высоты, до безопасной точки, где ей уже ничто не угрожало. Он увидел, что стоит перед выходом из туннеля, перед широким проломом в камнях, за которыми — свобода. Он увидел пирамиду Хеопса, повернутый острием к небу гигантский каменный конус, окутанный мглой взвихренного песка.
Пролом был высоко над землей. Лукашевский приблизился к краю и понял, что стоит на каменном уступе северной грани пирамиды, в той самой точке, откуда ему виделась его злосчастная картина — "Вид на пирамиду Хеопса из тени пирамиды Хефрена". Ветер швырял песок в лицо и с тонким свистом гнал его по расщелинам и площадкам слагающих пирамиду многотонных глыб. Где-то за спиной из-за грани пирамиды Хефрена пробивался сквозь мглу багровый свет закатного солнца и ложился на пирамиду Хеопса, на ее выступы, окантованные черными изломанными линиями теней, зловещим мерцанием. Даль была затянута непроглядной ржавой пеленой. И только в зените, как сквозь бельмо, просвечивала синева. С земли, от подножия пирамиды, заглушаемые ветром, доносились настойчивые понукания — черный всадник на черном верблюде безуспешно пытался сдвинуться с места. Но вот и его накрыла песчаная мгла, и голос всадника утонул в трубном стоне ветра. От пирамиды Хеопса осталась видимой лишь верхняя часть — багровый зазубренный конус над беснующейся коловертью, будто застывший язык пламени над зловещим облаком пепла.
Гибельность открывшегося из пролома мира была так очевидна, что у Лукашевского не возникло и мысли о том, чтобы спуститься вниз, к подножию пирамид. Он ошибся в выборе свободы и спасения — он нашел путь к свободе небытия, к спасению через ничто. Конечно, это все же свобода от каменного мешка, спасение от мучительной смерти в темноте и одиночестве — в стремительном падении к подножию пирамид. Но это — возврат в ничто, к звезде Тубан, обратное течение, падение в нуль, в прошлое всего и всех, где ничего и никого нет. Абсолютная свобода и абсолютное спасение — в пустоте и безвременье. Как багровый отблеск заходящего в песчаную метель солнца на конусе пирамиды, соскальзывающий в тьму черного неба. В ничто и безвозвратно.
Невидимое солнце закатилось, и почти сразу же наступила ночь. Ветер загудел еще свирепее. И если бы Лукашевский сделал хоть шаг вперед и перестал держаться за камни, ветер непременно сорвал бы его с выступа. Лукашевский повернулся к ветру спиной и сел. Пирамида Хеопса канула в темноту. Он больше не искал ее. Он ждал, когда там, в долине, примыкающей к плато, зажгутся огни и, может быть, пробьются через песчаную завесу. Он знал, что в долине лежит город, Авеню Пирамид, днем и ночью рычащая от потока автомобилей. Ничего не увидел — ни огней, ни отсветов в небе. Устал смотреть, растер до жжения глаза, спасая их от песка и пыли. Встал, посветил перед собой фонарем, не надеясь, что его луч достигнет пирамиды Хеопса или хотя бы земли у подножья пирамиды Хефрена, на уступе которой он стоял. Луч, словно в раскачиваемую ветром штору, уперся в летучий песок. Надо было возвращаться. Куда? Лукашевский обернулся и посветил через плечо. Увидел в нескольких шагах от себя ступени каменной лестницы, ведущей вверх и вниз, стену и прислоненную к ней картину "Вид на пирамиду Хео из тени пирамиды Хеф". Усмехнулся и подумал, что больше не прикоснется к ней, бросит здесь, ибо все, что в ней есть, уже открылось ему до конца — он прошел сквозь нее к познанию тайны, ее породившей, к разгадке скрытых в пирамидах мольбы и предупреждения.
Спускаясь по лестнице, Лукашевский считал ступени, будто это могло иметь какое-то значение. Он уже видел глухую стену, которой заканчивался спуск, когда сзади кто-то окликнул его. Лукашевский обернулся и посветил вверх. Человек, прикрывая рукою глаза от слепящего света, отчего не удавалось разглядеть его лицо, продолжал спускаться по лестнице и остановился лишь тогда, когда между ним и Лукашевским оставалось две или три ступени. Он попросил убрать фонарь, и лишь теперь Лукашевский узнал его. Это был Режиссер.
"Я с вами, — сказал он Лукашевскому. — Не возражаете?"
"Не возражаю, — ответил Лукашевский. — Вы со мной, но куда?"
"На яхту, надо думать, — повел плечами Режиссер. — Ведь она в гроте?"
Лукашевский услышал вдруг шум плещущейся у камней воды, ощутил ее запах и посветил вниз. Лестница больше не упиралась в глухую стену, от последней ее ступени туннель горизонтально выравнивался и тянулся вглубь скалы.
"Пора, — сказал Режиссер. — Александрина вас заждалась".
"Да, — ответил Лукашевский. — Конечно".
Яхта вышла из грота в сумерках. Режиссер никому не мешал, молча сидел на корме лицом к берегу. Павлушу, который из любопытства спросил его о чем-то, погладил по голове и тихонько оттолкнул от себя, дав понять, что велит ему уйти. Понятливый Павлуша сразу же оставил его в покое, но спросил у Лукашевского, кто этот молчаливый дядя.
"Гость", — ответил Лукашевский.
Ветер был ровный и стойкий. Лукашевский поднял и закрепил парус, выверил курс, показал Александрине, где и какие продукты она может найти для приготовления ужина, и поднялся на палубу. Режиссер по-прежнему был на корме, сидел, подперев обеими руками подбородок.
Лукашевский подошел к нему. Режиссер не мог не слышать его шаги, но не оглянулся и ничего не сказал.
Яхта на волну откликалась мягко — не ухала, как пустая бочка, не скрипела, не дребезжала, не дергалась. Шла с тихим шелестом, словно по опавшей листве. Ветер в зазоре между парусом и палубой не подвывал, не свистел, прокатывался легкими вздохами и завихрялся вверх. Из иллюминаторов каюты на воду, ломаясь и вспыхивая на упругих мускулах волн, падал свет. Темная вершина мачты качалась между звезд. Берег исчез в темноте, хотя был не настолько далеко и свет любого огня мог бы еще достичь яхты, не говоря уже о луче маяка. Лукашевский по звездам определил, в какой точке находился теперь маяк, невольно задержал на ней взгляд, ожидая вспышки, с горечью подумал о том, что маяк не провожает его не посылает ему в награду за многолетнюю верную службу прощальный луч…
"Мое присутствие не обременяет вас?" — спросил Режиссер.
Лукашевский не ответил: вопрос был бессмысленным или, как говаривал Яковлев, детским, так как любой ответ на него ровным счетом ничего не менял.
"Вы напрасно так думаете, — сказал Режиссер. — Все в вашей власти…"
"Что именно?" — спросил Лукашевский.
"Все, — повторил Режиссер. — Решительно все, — он встал и повернулся лицом к Лукашевскому. — Ваша власть так велика, что уже ничего не удивляет вас… Где вы были час назад? Разве не у пирамид? Как это могло произойти?"
"Я подозреваю, что по вашей воле", — ответил Лукашевский. "По моей? засмеялся Режиссер. — Какое заблуждение! А я — то, по-вашему, кто?"
"Кто?" — спросил Лукашевский.
"Вот!" — сказал Режиссер, запрокинув лицо и стал смотреть в небо, на звезды. Вздохнув, глянул через плечо на освещенную изнутри палубную надстройку, усмехнулся печально, перевел взгляд на Лукашевского и спросил: "А почему вы не вышли к реке, к родной деревне, к Застожью? У вас была такая возможность, вы это знали. Вы могли бы повидать отца и мать. Что вас остановило?"
"Мне нечего было бы сказать им, — помолчав, ответил Лукашевский. — Я пришел бы к ним в том возрасте, в каком расстался с ними. Но я ничего тогда не знал ни о жизни, ни о смерти".
"Разумеется, — согласился Режиссер. — Вам нечего было бы сказать. И, значит, вам предстояло бы вновь пройти всю жизнь до нынешнего момента, все повторить… Вы могли бы уйти к Анне и Марии, к жене и дочери. На одной из ступенек туннеля был такой поворот, к ним, поворот в покойгибо вы остались бы с ними, не двигаясь ни в прошлое, ни в будущее, чтобы пощадить их и себя… вы взглянули только на пирамиды и увидели, какой безысходной жутью веет от них… Предупреждение о невозможности возврата, об ужасе возврата… О легкости возврата… О ложности отчаяния перед будущим… Время движется вперед общим усилием воли… Движение вспять — отсутствие разума и воли, падение к подножию пирамид… Мир сотворен волей к гармонии… Из небытия и хаоса… Хаос- откат в небытие… Нельзя получить новое небо взамен на разрушенную и проклятую землю… Ценой бездарной жизни не покупается вечность… Спаситель не вернется к ожидающим его в унынии и страхе… К Спасителю надо идти… Это ты говоришь, Петр Петрович…"
"Я?!" — удивился Лукашевский.
"Ты. Более того, ведь и я — это ты. Я существую только по твоей воле. Не я режиссер, а ты режиссер… Я возникаю и материализуюсь только по твоему зову… Так же, как пирамиды на картине… И все, что случилось, — твоя версия отката маятника… Ты это понял… Ты сам себе это говоришь… Прислушайся…"
Голос поднявшейся на палубу Александрины лишь на две-три секунды отвлек Лукашевского (она сказала: "Мужчины, идите есть, ужин на столе!") Он оглянулся на голос
Александрины, а когда снова повернулся к Режиссеру, того рядом не оказалось.
"Эй! Вы где? — удивился Лукашевский. — Александрина зовет нас", — и вдруг почувствовал, как его обдало внезапным холодом. Мысль о том, что Режиссер исчез, не сразу ясно и отчетливо-словесно прозвучала в его мозгу. Прежде нее он ощутил пугающее отсутствие. И лишь спустя несколько мгновений мысль об этом и замирающее эхо последнего слова Режиссера: "…прислушайся… прислушайся… прислушайся…"
"Ну что же вы там? Идите ужинать!" — повторила свое приглашение Александрина. — Остывает".
"Иди сюда, — позвал ее Лукашевский, овладев собой. — Подойди!"
"На палубе свежо, а я легко одета" — сказала Александрина, но подошла. Удивилась, что Лукашевский один, спросила про гостя.
"Его нет, — ответил Лукашевский, еще не зная, как объяснить, исчезновение Режиссера. — Тут нет ничего странного… Нет, нет, — упредил он ее вопрос, никто за борт не бросался… Дело в том… Ну да ладно! — сказал он, крепко взяв Александрину за руку. — Это такое дело… Ты не сразу поймешь. Но надо идти ужинать", — он подвел ее к трапу, ведущему в каюту, пропустил вперед и уже опускаясь следом за ней, оглянулся. Он остановился так резко, что Александрина испугалась и спросила:
"Что случилось? Он?"
"Ох, — ответил Лукашевский. — Не верю… Посмотрите, пожалуйста".
Александрина поднялась к нему и тихо засмеялась.
"Да? — спросил Лукашевский. — Это он? Наш маяк? Ты тоже видишь?"
"Конечно, вижу, — ответила Александрина. — Три секунды — пауза, три секунды — свет… так работает только наш маяк. Значит, там кто-то есть! Сам-то маяк светить не будет".
"Не будет", — сказал Лукашевский.
"Мы не так далеко ушли. Надо вернуться и проверить", — предложила Александрина.
"Да! — прижав к себе Александрину, радостно сказал Лукашевский. — Надо вернуться и проверить! Мы ушли совсем недалеко! — засмеялся он. — Это такое счастье! Надо вернуться!"
"Но сначала — хоть по глотку чаю".
"Да! — согласился Лукашевский и еще крепче обнял Александрину. — По глотку чаю — и домой!"
Они спустились в каюту. Александрина засуетилась у стола.
"А где дядя Петя? — спросил Павлуша, глядя на Лукашевского. — Почему не пришел дядя Петя?"
"Да вот же он!" — оглянулась Александрина, но, встретившись глазами с Лукашевским, вдруг обмерла и уронила чашку.
"Вы что? — не понял происходящего Лукашевский. — Что с вами?"
Александрина ткнула пальцем в сторону зеркала. "Посмотрите на себя", прошептала она побелевшими губами.
Лукашевский подошел к зеркалу и с ужасом откачнулся: из зеркала на него смотрел Режиссер.