Словно вспомнив о чем-то, Лукашевский подошел к шкафу и вынул из-за него натянутый на подрамник холст — "Вид на пирамиду Хео из тени пирамиды Хеф". Картина была исполнена с той тщательностью, на какую у него никогда не хватало терпения. Краски были тонко растерты, как на полотнах старых художников, переходили одна в другую полутонами, воздушно, отражаясь друг в друге бликами и тенями; холодные, горячие, они несли в себе пространство, свет и пыль, обнимали дымчатое небо и палящую пустыню, сводили их в горизонт, изломанный гигантской глыбой пирамиды Хеопса, упирающейся вершиной в зенит и вросшей тяжким основанием в каменное плато, засиненное с юга конусом тени пирамиды Хефрена. Всадник на буром двугорбом верблюде смотрел из тени на каменные уступы освещенных невидимым солнцем граней пирамиды великого фараона и мертвая тишина пустыни обступала его.
Картина была покрыта лаком, и пальцы Петра Петровича скользили по ней, как по стеклу, хотя ожидали, кажется, ощутить шершавость и упругость горячих камней.
Почему пирамиды возведены в пустыне, на прокаленном солнцем плато? Ведь если бы в оазисе, среди зелени и цветов, в окружении фонтанов, где жизнь буйствует в многообразии и многоцветий, то разве не больше оставалось бы надежды и душевной жажды возвратиться в этот мир из темного каменного лабиринта? В пустыне же — безлюдье и безмолвие. Разве что караван пройдет или ветер ударит по камням свистящим песком. Значит, не в этот мир должна была привести фараонов дорога надежды. От этого мира они отгораживались пустыней и каменным панцирем пирамид, от мира тления — тем, что менее всего тленно и переменчиво: пустыней и камнями. Без единой мысли о возвращении, о повторном обольщении жизнью. В сооружении пирамиды много страха и мало надежды: страх движет теми, кто таскает камни, страх перед жестокой властью фараона; страх движет фараоном: лечь мертвым в землю без гробницы — не воскреснуть, лечь в малую гробницу — быть ограбленным и забытым, лечь в великую гробницу — всегда быть на глазах у неблагодарных и жадных людей… Быть в мире живым — трудно, оставаться в нем мертвым — страшно. И вот надежда: уйти безвозвратно в поля Озириса, успеть до ограбления и поругания умчаться в вечность, о которой больше знают песок и камни, чем люди. Вечны тьма, тишина и покой. Они — в пирамиде, за толщей и тяжестью гранитных блоков.
И все-таки это была его работа — его холст, его краски, его угольный набросок под красками… И главное — он уже видел ее, хранил в своем воображении и переносил на холст. Кто еще здесь и теперь мог бы стать источником этого, улегшегося на холст света? Один лишь он, Петр Петрович Лукашевский…
"И я", — слышал Петр Петрович за спиной знакомый голос Гостя. Обернулся и увидел его. Гость стоял в двух шагах от Петра Петровича — босой, озябший, с пропыленными снегом всклокоченными волосами.
"Ох! — вздохнул Петр Петрович. — Опять… Не надоело? И давай я тебя одену по-человечески: дам пальто, ботинки, шапку… Сколько можно бегать в халате, босиком? Ведь ты не чокнутый? Не торопись исчезать сейчас я тебе все принесу".
Пока Лукашевский собирал одежду, Гость стоял перед картиной и молча рассматривал ее. Затем Петр Петрович предложил Гостю помыться, помог перевязать раны. Одел его, как одевался сам — просто поделился своею одеждой. И когда Гость уже сидел за столом и пил чай, Петр Петрович, оглядев его, подумал, что отныне в нем нет ничего странного — человек как человек, в костюме, в ботинках, немного усталый, с забинтованными руками… Разве что волосы слишком длинны, до плеч, да борода давно не знала ножниц парикмахера.
"Зачем тебе пирамида Хеопса? — спросил Гость. — Что ты ищешь в ней, Петр?"
"Вопрос поставлен неверно, — ответил Петр Петрович. — Я ничего не ищу в пирамиде Хеопса… в себе", — произнес он медленно, впервые, кажется, осознавая, что это именно так, что в себе он искал и нашел ее и что она прежде всего существует в нем.
"Ты хорошо ответил, — улыбнулся Гость. — Все, что создал человек, он создал из себя. Познавая себя. Пирамида Хеопса — это, конечно, гробница великого фараона, но сначала — власть и сила. Побороть смерть властью и силой, осознать себя как всесильную власть и всевластную силу перед лицом вечности вот что значит воздвигнуть пирамиду. Пирамида — воплощение души грубого человека. Ты искал в себе пирамиду и, значит, веру в силу и власть, унаследованную от предков. И что ты нашел, Петр? Пустую пирамиду в пустыне. Ты смотрел на пирамиду одного фараона из тени пирамиды другого и понял, что камень и тень камня — одно…"
"Что ты хочешь этим сказать?" — спросил Петр Петрович, боясь, что замолчавший на слове "одно" Гость не заговорит снова, потеряет мысль или внезапно уйдет, как в прошлый раз.
"Только то, что сказал: прохлада — это тень горячего камня, бессилие тень силы, бессмертие — тень смерти. Только это, — ответил Гость. — Но ты и сам это знаешь, потому что ты сам это нашел".
"Ты, кажется, изменился, — заметил Гостю Петр Петрович, когда они перешли из кухни в комнату. — При первой встрече ты показался мне моложе. А теперь я вижу у тебя седину в волосах".
"Седина от тебя, — улыбнулся Гость. — От тебя одежда, от тебя и седина". Он остановился возле письменного стола, всмотрелся в "Застожье", потом поднял взгляд на портреты Анны и Марии.
Петр Петрович набил табаком трубку и закурил.
"Жена и дочь, — сказал он Гостю о портретах. — Обе погибли в авиакатастрофе".
"Я знаю, — не оборачиваясь, ответил Гость. — Это Анна и Мария. А пейзаж твое родное село Застожье, которого нет. Не спрашивай, почему я это знаю. Не торопись. Позже ты сам все поймешь".
"Ладно, — согласился Лукашевский, хотя на языке у него вертелся именно этот вопрос. — Посидим".
Гость сел в предложенное ему кресло, Петр Петрович устроился с трубкой на подоконнике, возле приоткрытой форточки.
"Хочу дать тебе один совет, — сказал он Гостю, выпуская дым в форточку. Когда выходишь из грота, не карабкайся по стене. Стоит пройти метров пятьсот к северу, и ты найдешь низкий берег".
"Спасибо, — ответил Гость. — Я это знаю".
"Какого же дьявола ты продолжаешь подниматься по стене, обдирая руки и ноги?" — возмутился Петр Петрович.
"Больше не буду, — пообещал Гость. — Ты сказал — и я не буду".
"А сам сообразить не мог?"
"Сам? Кто?"
Глаза их встретились. Лукашевскому на миг показалось, будто он видит самого себя сидящим с трубкой на подоконнике, будто взглянул на себя из кресла, в котором был Гость.
"А как же ты исчезаешь? — спросил Гостя Петр Петрович. — Ты рассказал мне, как появляешься. Это мне понятно — вдруг просыпаешься в гроте… А как исчезаешь?"
"Когда бросаюсь с обрыва, — ответил Гость и встал. — В тот самый миг".
"Но кто тебя туда толкает?"
"Ты", — сказал Гость.
Петр Петрович хотел возразить, возмутиться, но не успел: едва он открыл рот, чтобы произнести первое слово, Гость, словно испугавшись чего-то, метнулся к вешалке, сорвал с нее предназначенное для него пальто, шапку, и, не одеваясь, бросился к двери.
"Ненормальный!" — крикнул ему вслед Петр Петрович. Дверь за Гостем захлопнулась. Петр Петрович посопел погасшей трубкой, выбил пепел за форточку и сказал самому себе: "Ты тоже ненормальный".
Лукашевский знал, что в аппаратной дежурит Полудин, и, значит, мог бы теперь же спуститься к нему и спросить, видел ли он Гостя. Но не сделал этого по двум причинам: во-первых, не хотел встречаться с Полудиным, а во-вторых, вопрос о том, видел или не видел Полудин Гостя, Лукашевского больше не волновал, потому что Полудин и все другие могли соприкоснуться с Гостем лишь внешне — пришел человек, ушел человек — что в этом особенного? Тайна же принадлежала только ему, Лукашевскому: Гость — это тень Хозяина…
Там же, за шкафом, где прежде стоял холст, находилась и приготовленная для него рама с потемневшей уже бронзовой пластинкой, на которой Петр Петрович выгравировал название картины: "Вид на пирамиду. Хео из тени пирамиды Хеф". Вынув из-за шкафа раму, он вставил в нее полотно, закрепил его гвоздями, натянул между боковыми планками веревку и повесил картину на стену — слева от двери, ведущей на веранду. Стена была пустая, хорошо освещалась днем из окна. Еще одно обстоятельство определило выбор Петра Петровича: он будет видеть картину, выходя из дому, уходить в ее пространство, а не приходить, как было бы, когда б он повесил ее на другую стену. Это было важно само по себе уходить в пустыню, к пирамиде Хеопса, возвращаться в Застожье, в милый уют.
Утром Петру Петровичу позвонил Яковлев и, не дав ответить на свое "Доброе утро!", сказал, что знает теперь, кто такой ночной гость. "Это сумасшедший режиссер! Представляешь?! — кричал от в трубку. — Мы-то думали, что он оттуда… А он — просто сумасшедший режиссер! Свихнулся на своем фильме, который собирался снимать здесь, в наших краях. И вот теперь бродит тут, пугает людей и несет всякую чепуху".
"А где живет?" — успел спросить Петр Петрович.
"Еще не выяснил. Поручу своей милиции, — сказал Яковлев. — Она быстро найдет его логово".
Из рассказа Яковлева Лукашевский узнал еще и то, что фильм, из-за которого якобы свихнулся его режиссер, должен был называться "Вечная война" и повествовать о кровавой истории нескольких племен и народов — тавров, скифов, киммерийцев, сарматов, готов, которых судьба некогда столкнула на этом земном перекрестке, о чем-де рассказывал сам режиссер людям, которых вербовал на съемки.
"Представь себе, нашлись желающие! — хохотал в трубку Яковлев. — У нас в райцентре уже созданы два клуба — скифов и сарматов. Изучают историю и способы ведения войны. Сейчас идет запись в клуб готов. Не хочешь ли записаться?"
То, что ночной гость и режиссер — одно лицо, Яковлев решил сам, хотя не видел Гостя в качестве Режиссера. Оснований для такого утверждения было мало лишь некоторые описания внешности Режиссера наводили Яковлева на мысль о его сходстве с Ночным Гостем: он представал перед видевшими его людьми в некотором подобии халата, у него были забинтованы руки, а ноги обмотаны тряпьем.
"Но если это только режиссер, и, стало быть, простой смертный человек, хотя и сумасшедший, то как же он мог появиться перед нами столь загадочным образом? — усомнился в выводах Яковлева Петр Петрович. — И почему он нас не вербовал на съемки своего фильма?"
"Видно, мы не годимся в артисты, — отделался шуткой Яковлев. — А с помощью отмычки, да будет тебе известно, открываются не только дверные замки, но и банковские сейфы!"
История о Сумасшедшем Режиссере была вполне в духе времени. О свихнувшихся политиках, ученых, писателях, военных, партийных лидерах в тот год часто писали газеты — таково было энергетическое влияние ближнего космоса. В тот год всем казалось, что вот-вот удастся поймать инопланетян и даже то, что они уже свободно живут между людьми. И если Яковлев соединил в одном лице сумасшедшего и явившегося оттуда — то это тоже было в духе времени.
Яковлев сообщил Петру Петровичу также о том, что расчищена дорога от райцентра до флотской базы. Поездка на базу через райцентр удлиняла путь кило, метров на шестьдесят-семьдесят. Поэтому в хорошую погоду Петр Петрович пользовался прямой дорогой. Теперь же он обрадовался и тому, что сообщил Яковлев — давно уже пора было навестить "Анну-Марию" и отвезти мастеру очередной взнос. Петр Петрович решил, что мешкать с поездкой на базу нельзя: ведь со дня на день снова могла разыграться вьюга и замести дорогу, а там жди, когда ее расчистят снова. Словом, надо было ехать немедленно.
Лукашевский быстро собрался, залил в бак машины оставшуюся канистру бензина, весь запас, подкачал скаты, прогрел в гараже мотор и отправился в путь. О том, что уезжает на базу, сказал Полудину раньше, велел ему с обеда запустить электростанцию для подзарядки аккумуляторов и включить вечером маяк, если он к тому времени не успеет вернуться.
Въезд на территорию бензоколонки был перегорожен веревкой, на которой трепыхались красные лоскутки. Это хотя и огорчило Лукашевского, но не очень у него оставалось еще две возможности заправить машину: у ремонтников на базе или у Квасова на погранзаставе.
Остановился у райисполкома с намерением заглянуть к Яковлеву. Поднялся на второй этаж, в приемную. Секретарша, которая давно знала Петра Петровича, в кабинет его все же не впустила: у Яковлева, как всегда, было совещание.
"О чем и с кем он совещается?" — поинтересовался Лукашевский.
"С какими-то дикарями, — шепотом ответила секретарша, сделав при этом большие глаза. — Пришли все в кожаных штанах, с мечами и луками, в малахаях. И говорят не по-нашему — все гыр-гыр, гыр-гыр. Бороды поотпускали. Но веселые, добавила она, облегченно вздохнув. — Вроде все-таки как наши люди, но только переодетые. У меня тут записано в журнале, — заглянула она в толстый гроссбух. — Ага вот, — и прочла: — Клуб скифов. Значит, самодеятельность, — объяснила она Петру Петровичу. — Но мечи и стрелы — как настоящие".
Лукашевский не стал дожидаться конца совещания, которое могло продлиться и час и два, поцеловал руку секретарше и, пообещав заглянуть на обратном пути, вышел из приемной. Спускаясь по лестнице, столкнулся с группой людей, идущих навстречу. Их было человек двадцать, мужчины и женщины. Передние, прижав Петра Петровича к стене, пронесли мимо него наклеенный на фанеру плакат: "Долой пришлых скифов! Киммерия — для киммерийцев!" У мужчин на поясах болтались тяжелые мечи, женщины были с луками, как амазонки. От людей пахло дубленой овчиной, табаком и винным перегаром. Нетрудно было догадаться, что вслед за делегацией Клуба скифов на прием к Яковлеву пожаловали и представители Клуба киммерийцев, организации, созданной, если верить самому Яковлеву, Сумасшедшим Режиссером для съемок фильма "Вечная война".
Петр Петрович прошел в толчее лишний марш и вышел не на парадное исполкомовское крыльцо, а во двор — к гаражам и туалету. Во дворе, привязанные к деревьям, стояли оседланные лошади.
"Это чьи? — спросил он у коновода, бородатого юноши в длиннополом тулупе и мохнатой шапке-ушанке. — Скифские или киммерийские?"
"Проваливай, инородец! — ответил ему коновод. — Много вас тут шляется, любопытных!"
Лукашевский предпочел промолчать и отправился за угол, где стояла его машина.
Дорога до флотской базы была не из легких: дважды Лукашевского заносило, бросало в снежные отвалы, хотя он и плелся почти по-черепашьи, с трудом одолел подъем из балки перед самой базой, думал, что придется вернуться. И вернулся бы, когда б хватило бензина хотя бы до райцентра. Поднялся все-таки, исковыряв лопатой скользкий подъем — трудился битых два часа, семь потов спустил, охрип от ругани, проклиная дорогу и машину. Зато потом отошел душой, ощутил праздник, когда мастер привел его на стапеля к яхте. "Анна-Мария" уже, по словам мастера, вполне смотрелась. Да что там смотрелась! Она была уже красавицей. Ее длинное и сильное тело волновало Петра Петровича, старого морского волка. Кубрик показался ему уютнее дома, а палуба так и приморозила к себе подошвы его башмаков, словно не хотела отпускать. Втайне от мастера Лукашевский нежно погладил мачту и прижался к ней на мгновение щекой. Он уже любил ее.
"В марте-апреле можно будет спустить на воду, — пообещал Лукашевскому мастер. — Готовьтесь к окончательному расчету".
При этих словах у Лукашевского сладко дрогнуло сердце.
На базе заправиться не удалось. Оставалась надежда лишь на Квасова. И Петр Петрович, закончив дела с мастером, сразу же отправится на погранзаставу.
Квасов, как всегда, встретил его радушно, сразу же усадил за стол угощать. И угощал щедро: и копчениями, и солениями, и варениями. Ординарцу велел залить полный бак бензина, а жене — приготовить для Петра Петровича "посылочку", собрать всякого рода продукты — из тех же копченостей, солений и варений. Он был в прекрасном расположении духа, хвастался своими успехами — на "отлично" сдал очередную академическую сессию — пересказывал старые анекдоты и сам же весело хохотал. Петр Петрович не сразу решился спросить его про геометрические фигуры на экранах радаров, а когда спросил, пожалел: хорошее настроение Квасова мгновенно улетучилось.
"Есть фигуры, есть, — сказал он, поскучнев. — Никуда не денешься. Но теперь они всем до лампочки, никого не интересуют. Да я о них уже и не докладываю, потому что на других заставах то же самое — крестики-нолики. Мы теперь их так называем. Один мой солдат так задумался над этими крестиками-ноликами, что у него крыша поехала, комиссовали, отправили к маме. Я и сам иногда до того довожу себя этими крестиками-ноликами, — признался Квасов, когда его жена вышла на кухню, — до того взвинчиваю, что страшно становится. Нет, лучше про это не думать. И не говорить! — решительно сказал Квасов. — Пусть об этом лошади думают, у них головы большие… Кстати о лошадях, — снова насупился Квасов. — Ничего не замечали?"
"Что именно?" — спросил Петр Петрович.
"Какие-то конники по окрестностям шастают, целыми эскадронами. Я сам, правда, не видел, но люди говорят. Один мой солдат тоже видел, в приборе ночного видения. Мчались куда-то прямо-таки лавиной. Я интересовался кто такие, у местных жителей спрашивал. Одни говорят, что готы, другие — что тавры. Чепуха, конечно. Какие теперь готы, какие тавры? Тысячу лет их никто не видел. Пацаны, наверное. Воруют в колхозах лошадей и носятся, как ошалелые, по степям. Но тоже беспокойно: вдруг налетят на заставу, за оружием? В других краях такое уже случалось".
Петр Петрович рассказал Квасову про "скифов" и "киммерийцев", нагрянувших к Яковлеву, про их конные клубы.
"А! — закричал радостно Квасов. — Значит, кино! Слышишь, Катя? — позвал он жену. — Все эти конники — проделки киношников. Кино будут снимать. Как я раньше не додумался? А ты боялась налета, — обнял он жену. — Но это всего лишь киношники!"
На обратном пути Лукашевский снова не попал к Яковлеву: теперь его самого вызвали на совещание в областной центр.
"Очень важное какое-то совещание, — сказала Петру Петровичу секретарша. Очень важное! Какой-то район, говорят, отделился и объявил себя независимым государством. Спятили там все, наверное. Не иначе".
Лукашевский вернулся домой затемно. Ворота ему открыла Александрина. Спросила, когда он вышел из машины: "Все дела сделали?"
"Да, слава Богу, — ответил Петр Петрович. — А что здесь? Живем без новостей?"
"Что-то случилось с двигателем электростанции, — ответила Александрина. Заглох и не заводится. Полудин с ним возится. Злой, как собака. Запустил в меня гаечным ключом. Хорошо, что промахнулся".
"Давно возится?"
"С обеда. А тут еще какие-то конники проскакивали мимо. Стреляли из луков по маяку. Хулиганы! Полудин палил по ним с башни из ружья. Осатанел совсем".
Петр Петрович поставил машину в гараж, и, не заходя в дом, отправился к Полудину.
Мрачный Полудин сидел на корточках перед разобранным двигателем и курил. Рядом с ним на полу лежало ружье.