ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Яковлев, как и обещал, позвонил в восемь часов.

"Итак, — сказал он торжественно, — ты можешь поздравить меня с обретением свободы!"

Лукашевский не понял о чем, собственно, идет речь, о каком обретении свободы, и попросил Яковлева выразиться яснее.

"Можно и яснее, — уже не так торжественно ответил Яковлев. — Но если говорить предельно ясно, то суть моего сообщения в следующем: меня сняли с поста председателя исполкома. Полностью и окончательно. Совсем. Отныне я, в смысле должностного положения, никто. Или, как любил выражаться сукин сын Чичиков, мечта".

"Поздравляю, — сказал Лукашевский. — Это большая удача, — но тут же, подумав, что его слова могут обидеть Яковлева, спросил: — А что случилось, Сережа?"

"А! — ответил Яковлев. — Весь Совет разделился на партии. Партии стали пытать меня, за кого я. Я ответил, что за самого себя. Тут меня все дружно и сняли. Единогласно. Потрясающее и неожиданное единство. Во всем остальном они друг с другом на ножах. Такая вот история".

"Ну и черт с ними, — сказал Лукашевский. — Приезжай ко мне. Мы тут затеваем небольшой праздник — обмываем первую зарплату нашего охранника. Подождем тебя, если хочешь".

Яковлев ответил, что сейчас приедет.

Лукашевский встретил Яковлева у ворот, обнял его.

"Обойдемся без телячьих нежностей, — сказал Яковлев. — И вообще я рад случившемуся, ибо все осточертело".

Стол накрыли в доме у Петра Петровича. Постаралась, как всегда, Александрина. Сначала поздравили Рудольфа, затем Яковлева. Оба тоста произнес Петр Петрович. Потом слово взял Яковлев и предложил тост в честь Лукашевского и Полудина — за избавление от служебного бремени. А еще выпили за красоту Александрины: потребовал Рудольф. При этом Полудин так злобно взглянул на Рудольфа — особую злобность его лицу придали страшные синяки под глазами, что тот поперхнулся вином, закашлялся, замахал руками, а успокоившись, сказал, что теперь непременно надо выпить за дружбу, так как без дружбы, заявил он, жить невозможно.

Яковлев остался ночевать у Петра Петровича, благо что диван был свободен, так как Рудольф по своему обыкновению поднялся на маяк.

"Так что же произошло? — снова спросил его Петр Петрович, когда они остались одни. — Изобрази в картинках, а то я, знаешь ли, плохо представляю себе, что за катавасия там у вас заварилась".

"Скучно рассказывать, — ответил Яковлев, забираясь под одеяло. — Да и трудно изобразить, поскольку я в этом деле не мастак. Передрались все. Началось, как ты знаешь, с чепухи, с этих скифских баб на курганах. Откуда-то пошел упорный слух, что весной приедут киношники и будут снимать в наших степях потрясающий фильм о диких племенах, для чего привезут вагон денег. Для тех, кто станет сниматься в фильме, разумеется. Появились те самые клубы скифский, сарматский, готский, киммерийский. Потом еще печенеги, половцы, хазары и всякие прочие. Сначала это была только игра: выдумывали одежду, копались в истории, книгах.

Но вскоре, кажется, свихнулись на этом деле: члены скифского клуба начали, например, утверждать, что они настоящие скифы, происходят от древних скифских корней, нашли всевозможные доказательства этому и стали заявлять свое право на землю, на соблюдение скифских традиций и законов. То же самое произошло и с другими- с печенегами, готами, киммерийцами и прочими. Пошли ссоры, драки. Я за голову схватился. Стал их уговаривать, мирить, призывать к порядку. Никаких результатов! Подключил к этому делу своих депутатов. Но они не только не помогли мне, а сами, поверишь ли, ввязались в эту дурацкую игру и тоже разделились на племена, на партии. Одни стали представлять интересы скифов, другие — сарматов, третьи — печенегов, четвертые — гуннов. Словом, все полетело вдрызг. Скифы кричат: "Мы — самые древние на этой земле! Все здесь наше!". Сарматы кричат то же самое. Киммерийцы — тоже. И так — все! Я им на последней сессии сказал: "Дураки вы все — это точно. Самые древние и самые лучшие. И для вас есть лишь одна земля — земля дураков!" Не выдержал, терпение лопнуло. Тут меня и скинули. Вот такая, брат, картинка".

"Очень интересная картинка, — сказал Петр Петрович. — А Режиссер? Какова тут роль Режиссера?" — спросил он, помолчав.

"Загадочная, — ответил Яковлев. — Весьма, знаешь ли, загадочная. Он всем им является. Как только они на своих заседаниях доведут себя до белого каления, так он им и является. И произносит речь о превосходстве их племени. Они после его речей ревут от восторга, как стадо быков. И пока ревут, он исчезает. А вот еще какая чертовщина: все ждут, когда начнутся съемки фильма. Режиссер обещает им, что скоро назначит этот день. Он называет его Днем Генеральной Репетиции. Разве не чертовщина? — Яковлев сбросил с себя одеяло и сел. — Я пробовал рассказать обо всем этом кое-кому в области, предупредить о возможных последствиях. Но никого это не колышет. У них там, конечно, свои проблемы. Машут на меня руками и смеются. Думают, наверное, что я чокнулся. Но чокнулся не я. Нет, не я! — Яковлев хлопнул по одеялу рукой. — Кабы я — какая беда? Но чокнулась сама кабыбка!" — Яковлев снова лег и закрыл глаза.

Лукашевский тихо вышел в другую комнату.

"Вернись, — позвал его Яковлев. — Хочу тебя спросить. Ответь мне, пожалуйста, — попросил он, когда Лукашевский вернулся и сел возле него. — Куда же подевались те племена — скифы, сарматы, киммерийцы, готы… Ведь- они жили здесь, на этой земле. А потом? Ушли, вымерли? Что с ними произошло? И вообще, могут ли народы исчезать, не оставив следа? Где они теперь? Не все же умерли или ушли?"

"Помолчи! — потребовал Лукашевский. — Разве ты ничего не слышишь? Кони!"

"Где? — привстал Яковлев. — Где кони?"

"Там, за окном. Скачут по степи. Разве ты глухой?"

"Да, — ответил Яковлев, прислушавшись. — Я слышу… — Он вскочил с дивана и принялся торопливо одеваться. — Это они. Я слышу".

Вбежал запыхавшийся Рудольф и приказал: "Погасите сеет и отойдите от окон! Быстро! Они снова приближаются. Я встречу их на башне!"

Лукашевский понял, почему нужно погасить свет, и метнулся к выключателю.

"Верни мне пистолет!" — крикнул он Рудольфу, но Рудольф уже сбегал вниз по лестнице и не услышал его.

Лукашевский погасил свет, схватил Яковлева за руку и оттащил от окна к стене.

"Что это значит?" — шепотом спросил Яковлев.

"Это значит, что если они станут стрелять по окнам, то не угодят в нас".

Топот стремительно приближался. Уже отчетливо были слышны человеческие голоса, когда с башни ударила автоматная очередь.

"Он с ума сошел! — рванулся Яковлев, но Лукашевский удержал его. — Они же не стреляют! Что он делает?"

И, словно в ответ на его слова, посыпались на пол осколки оконных стекол. Что-то глухо ударилось о книжные стеллажи, запахло порохом.

Это длилось всего несколько минут — топот, крики, стрельба. Потом все разом смолкло. Лишь со стороны северного спуска еще какое-то время доносился удаляющийся цокот копыт.

"Ушли?" — спросил Яковлев.

"Ушли, — ответил Лукашевский и отпустил его руку. — Посиди здесь, приказал он Яковлеву. — А я наведаюсь на башню".

Полудин опередил Лукашевского. Он, кажется, даже стрелял, потому что стоял с переломленным ружьем, выковыривая из казенника застрявший патрон.

"Не ранены?" — спросил Лукашевский.

"Обошлось, — ответил Рудольф. — Но лупили здорово. Оптику, правда, пощадили".

Лукашевский видел это и сам: маяк продолжал светить, бросая в сторону повисшей над морем луны яркие бесшумные лучи.

"Не пойму, — сказал Полудин, перегнувшись через перила балкона. — Лошади есть, а всадников нет. Не могли же они испариться. Или у них были свободные лошади?" — он говорил о трех брошенных оседланных лошадях, бродивших за воротами. При свете полной луны они были хорошо видны. Поблескивала металлическими пряжками сбруя, лоснилась на крупах шерсть, волочились по земле уздечки.

"Коней надо загнать во двор, — предложил Рудольф. — Наши трофеи".

"Один из них мой, — заявил Полудин. — Вот тот, с длинной гривой. Я сам сбил с него всадника. Бил дуплетом".

"И что? — спросил Лукашевский. — Где же всадник?"

"Об этом я и толкую. Исчез, — ответил Полудин. — Это странно".

"Так вы стреляли по людям?"

"А по кому же еще, — усмехнулся Рудольф. — Они — по людям, и мы — по людям. Или вы нас за людей не считаете? На войне, как на войне".

Лукашевский лишь потряс головой: все это походило на дурной сон.

Лошадей они завели во двор, расседлали. Полудин принес им сена — осталось в коровнике. Долго оглаживал длинногривого, называл его Скилуром. Вышла из дому Александрина. Полудин велел ей принести для Скилура сахару. Спустился во двор Яковлев. Лукашевский накинул ему на плечи свое пальто, видя, как того разбирает дрожь, сказал: "Все обошлось: ни убитых, ни раненых. А трофеи славные".

Судя по всему, набег конников Рудольфа нисколько не встревожил, а трофеи только обрадовали. И вообще он чувствовал себя законным победителем, а не участником нелепой и опасной перестрелки. Да и Патудин, кажется, тоже. Зато Яковлев был подавлен, стучал пальцами по носу и время от времени спрашивал у Лукашевского: "Что ж это такое, Петя? Как все это понимать?" Петр Петрович в ответ лишь пожимал плечами. С трудом уговорил его лечь в постель. Лег и сам, поставив свою раскладушку рядом с диваном Яковлева. Но уснуть они так и не смогли.

Спуститься во двор Лукашевского заставили громкие голоса. Разговаривали, а вернее, кричали друг на друга Александрина и Полудин.

Еще стоя на железной лестнице, Лукашевский понял, что происходит: Полудин седлал своего Скилура, собираясь куда-то ехать, а Александрина пыталась помешать ему.

"Ты дурак! — кричала она. — Не смей! Подумай обо мне и о Павлуше! Ты пропадешь! И мы пропадем! Одумайся! Что ты затеял? Или ты спятил совсем? Не смей!"

Увидев Лукашевского, Александрина подбежала к нему, схватила за руку и потащила к Полудину.

"Остановите его! Петр Петрович! Скажите ему, что он свихнулся. Он решил уехать, чтобы отомстить бандитам! Но это же безумие! Петр Петрович! заплакала она. — Его там убьют!"

"Не убьют, — сказал Полудин, приторачивая к седлу сумки. — У меня ружье. А патронов хватит на всех… Я не смогу здесь сидеть! — закричал он зло. — Не подходите ко мне!"

Только теперь Лукашевский увидел Рудольфа, который стоял у ворот, держа у пояса автомат.

"Я его не выпущу, — сказал Рудольф, встретившись взглядом с Лукашевским. Убью лошадь!"

Полудин скинул с плеча ружье и двинулся на Рудольфа, загоняя на ходу в казенник патроны. Скилур пошел за ним.

"Выпустите его! — приказал Рудольфу Лукашевский. — Отойди от ворот! — и добавил, обратясь к Александрине: — Не убивайся. Никуда он не денется. Порыскает по степи, ничего не найдет и вернется. Остынет, дурь пройдет, и он вернется".

Рудольф, повинуясь Лукашевскому, отошел в сторону. Полудин вывел коня через калитку и вскочил в седло.

"Когда тебя ждать?" — спросил его Рудольф.

"Когда рак на горе свистнет", — ответил Полудин и ударил каблуками коня. Скилур взял с места в карьер. Александрина, рыдая от горя, вырвалась из рук Лукашевского и бросилась к воротам. Рудольф успел захлопнуть калитку и остановил ее.

"Черт с ним, — сказал он о Полудине. — Разве ты не заметила, что он стал совсем диким?"

Лукашевский подошел к Александрине, обнял ее за плечи и повел в дом.

Яковлев позвонил в милицию и сообщил о ночном нападении на маяк. Разговаривал с начальником милиции, своим знакомым. Попросил его выслать к вечеру наряд на тот случай, если налет повторится. Долго слушал ответ, потом выругался и бросил трубку.

"Что там?" — спросил Лукашевский.

"Хуже нашего, — ответил Яковлев. — Сожгли два дома и магазин. Я поеду. Мне надо! — повысил он голос, словно Лукашевский удерживал его. — Понимаешь? Надо!"

"Вольному воля, — сказал Лукашевский. — Поезжай, если надо".

Яковлев уехал. Пообещал позвонить.

Петр Петрович залил в бак электростанции последнюю канистру горючего и запустил двигатель.

"На сколько же хватит одной подзарядки?" — спросил его ходивший по пятам Рудольф.

"На три ночи", — ответил Лукашевский.

"Значит, в субботу погружаемся, как говорится, в полную тьму? — сделал вывод Рудольф. — Веселенькая история".

"Есть немного керосина для ламп, — сказал Петр Петрович. — Без света не останемся".

Перед обедом Петр Петрович наведался к Алек-сандрине.

Александрина увязывала в узлы одежду.

"Куда?" — спросил ее Петр Петрович.

"Куда-нибудь, — ответила Александрина. — Съезжу в райцентр. Может быть, удастся снять комнату. А что дальше — не знаю".

"Он скоро вернется", — сказал о Полудине Петр Петрович.

"Нет, — вздохнула Александрина. — Вы просто не знаете, как он переменился с той поры, когда увидел на курганах скифских баб".

Лукашевский сказал Александрине, что поможет ей подыскать в райцентре квартиру и перевезти вещи. Разговор о Полудине не поддержал, хотя и сам замечал в нем перемены, о которых говорила Александрина: и грубость, и внезапные вспышки озлобления, и резкие диковатые жесты, движения. А как он пошел с ружьем на Рудольфа… Рудольф сказал, что убьет коня, а кого собирался убить Полудин?

После обеда Рудольф оседлал одного из коней и повел к воротам. "Тоже в степь, к половцам?" — спросил Лукашевский.

"Потренируюсь в верховой езде, — ответил Рудольф, надевая автомат на шею. — Не помешает". Петр Петрович не понял, что Рудольфу не помешает — тренировка или автомат на шее, — но переспрашивать не стал.

Двигатель электростанции заглох сам — громко чихнул, сделал паузу, затем снова послышались судорожные выхлопы и наступила тишина. Кончилось горючее. Лукашевский сбежал вниз, в аккумуляторную, и переключил рубильник. Подумал, что, может быть, в последний раз. Вздохнул: как-никак, но рукоятка рубильника была отшлифована до блеска прикосновением его ладоней. Услышал телефонные звонки в аппаратной. Звонил Яковлев.

"Сожгли мой дом, — сказал Яковлев. — Разграбили и сожгли. Все сгорело".

"Возвращайся ко мне, — посоветовал ему Лукашевский. — Что тебе там делать?"

"Я должен найти поджигателей и упечь их за решетку".

"Брось, — сказал Лукашевский. — Все брось и приезжай".

"Ты так думаешь?" — помолчав, спросил Яковлев.

"Да. Я жду тебя".

"Может быть, завтра? — ответил Яковлев. — Сегодня я заночую у тети Сони. Надо же кое-что выяснить… И передать председательские дела".

"Уже есть новый председатель?"

"Есть".

"И кто же он?"

"Режиссёр, — ответил Яковлев. — Сумасшедший Режиссер".

Рудольф возвратился без коня, таща на себе седло. Калитку открыл ногой, шибанул ее так, что она едва не сорвалась с петель. Сбросил на землю седло, утер рукавом пот и длинно выругался.

"Что случилось?" — спросил его Лукашевский.

"Убил я его, заразу, — ответил Рудольф. — Пристрелил. Он дважды сбрасывал меня на камни, все ребра переломал. Ну, я его и шлепнул".

"Коня?"

"Кого же еще? Коня, конечно, чтоб ему на том свете ни хвоста, ни гривы! И не делайте, пожалуйста, печальных глаз! Не делайте! — упредил он Петра Петровича, у которого уже готовы были сорваться с языка гневные слова осуждения. — Не надо мне ваших нотаций! Сыт нотациями, во! — провел он ребром ладони по горлу. — У меня реакция такая: ты бьешь меня, я — тебя. Не задумываясь, мгновенно. А я еще сдержался, когда он сбросил меня первый раз, пожалел его. А потом уж…" — Рудольф пнул седло ногой, затем взял за подпругу и поволок по земле к коровнику, ставшему конюшней.

"А труп? — спросил Петр Петрович. — Бросил на съедение воронам?"

"Акулам, — засмеялся в ответ Рудольф. — Труп я столкнул в море".

Бессмысленная жестокость Рудольфа покоробила Петра Петровича. Он не был сентиментальным, но убийство красавца-коня не только опечалило и раздосадовало его, но и заставило вдруг по-иному взглянуть на Рудольфа. Он смотрел ему вслед и думал, что Рудольф и прежде чем-то не нравился ему. Теперь же он испытывал к нему отвращение. К его плотной атлетической спине, кривоватым ногам, большой голове, к коротким и сильным рукам. Вся фигура Рудольфа, казалось, обличала в нем убийцу…

Несколько секунд они в упор смотрели друг на друга. Первым отвернулся Петр Петрович. Рудольф опустил автомат.

До вечера Лукашевский возился с машиной — устранял мелкие неполадки, до которых прежде не доходили руки, помыл ее, закрасил царапины на кузове, заменил на двух колесах старые шины, очистил от ненужного хлама багажник, собрал в коробку все инструменты, долил в аккумулятор электролита — словом, приготовил машину для передачи новому хозяину. А заодно и простился с ней, оказав ей последнее внимание, последнюю ласку. Не уходил из гаража до тех пор, пока Рудольф не поднялся на башню, — не хотел с ним встречаться в доме. Включил маяк позже обычного, когда совсем стемнело. С минуту стоял в дверях и смотрел, как пронзают черноту густой весенней ночи празднично яркие лучи.

Позвонил на заставу Квасову, справился о здоровье, спросил о новостях. На здоровье Квасов не жаловался. Сказал, что отвез семью в город и теперь спокоен, готов сразиться хоть с тысячью налетчиков. Похвастался тем, что командование пошло ему навстречу — усилило заставу людьми и оружием.

"Так что же вы теперь охраняете — границу или заставу? — спросил Петр Петрович. — Похоже, что заставу, так как со стороны моря на вас кажется, никто не покушается".

"Похоже, что так, — согласился Квасов. — Похоже, что наше положение является абсурдным. Минутку, Петр Петрович, минутку, — попросил он вдруг. Тут ко мне с донесением", — и положил трубку.

Лукашевский слышал, как Квасов с кем-то разговаривал, но слов разобрать не мог. Ждал долго. Решил было уже, что Квасов забыл о нем. Но Квасов не забыл. Подняв через несколько минут трубку, он сказал почему-то шепотом: "Опять налет, Петр Петрович. Опять налет. Мне

доложили, что человек двести. Свяжемся через час", — и опустил трубку на рычаг.

Лукашевский позвонил Квасову через час, затем еще через час, но телефон погранзаставы не отвечал. Лишь перед двенадцатью Квасов наконец откликнулся.

"Ну что?" — спросил его Петр Петрович.

"Отбились, — ответил Квасов. — Хотя было жарко. Потерь нет. Ни с нашей, ни с вражеской стороны. Но это очень странно… Понимаешь, били боевыми, а потерь нет. Остались только брошенные кони".

Яковлев ночевать у тети Сони не остался, приехал к Лукашевскому.

"Взвесил все и решил к тебе, — объяснил он свой приезд. — Чтоб не навлечь беду на дом тети Сони. А тебя не подожгут, у тебя лихой автоматчик на башне, у тебя стены высокие, у тебя — крепость".

"Крепость, да не для всех, — думая о Сумасшедшем Режиссере, сказал Лукашевский. — Для некоторых и высокие стены — не препятствие. Для нового председателя исполкома, например. Как же его избрали? — спросил он. — Не разыгрываешь ли ты меня?"

Яковлев не разыгрывал Петра Петровича. Все было так, как он сказал: новым председателем исполкома депутаты единодушно избрали Сумасшедшего Режиссера. Произошло это утром, в самом начале рабочего дня. Яковлев не был свидетелем этого события, так как приехал позже, но от тети Сони узнал, что Сумасшедший Режиссер явился к исполкому во главе огромной толпы, что в зал заседаний его внесли на руках под приветственные крики депутатов.

"Я хотел встретиться с ним, чтобы передать дела, — сказал Яковлев, — но не удалось: новый председатель, как сообщила мне моя бывшая секретарша, уехал в область представляться начальству. А еще она показала мне его распоряжение, в котором сказано, что съемки пресловутого фильма начнутся через пять дней. Завтра в газете должно быть напечатано его обращение к народу по этому поводу. Он призывает всех нас принять участие в съемках — собраться у курганов с недельным запасом воды и продовольствия. Мне сказал об этом редактор газеты. Текст обращения уже у него. В этом тексте есть, между прочим, такие слова: "Вы станете участниками величайшего исторического события двадцатого века". Как тебе это нравится, Петр?"

Лукашевский не ответил: пока Яковлев говорил, в комнату почти неслышно вошел Режиссер. Улыбаясь, он остановился у Яковлева за спиной и подмигнул Лукашевскому.

"Чего молчишь? — спросил Яковлев. — Или тоже сбрендил, как и все, не можешь слова сказать против Режиссера?"

"А ты оглянись", — сказал наконец Лукашевский.

Яковлев посмотрел через плечо и увидел Режиссера.

"А, — сказал он, совсем не удивившись, — так ты здесь? Отлично! А я — то гадаю, кто это околдовал моего друга, отчего он окаменел, как жена Лота, как птичка под взглядом змеи. Присаживайся, дорогой мой преемник. Нам есть о чем потолковать, не правда ли?"

Режиссер был в новом сталистого цвета костюме, в шляпе, при галстуке. От него пахло хорошими духами, Он был побрит и подстрижен. Его черные туфли блестели, словно по ним только что прошлись щеткой. Он снял шляпу, бросил ее на подоконник и сел в предложенное Лукашевским кресло, закинув ногу на ногу. От прежнего ночного гостя в нем почти ничего не осталось: ни боли и усталости в глазах, ни ран на руках — руки у него теперь были белые и даже холеные, ни всклокоченных волос — словом, не было в нем ничего такого, что взывало бы к состраданию. Теперь это был вполне благополучный и со вкусом одетый человек, довольный собой, чуть ироничный и высокомерный.

"В сущности, толковать нам не о чем, — сказал он в ответ на слова Яковлева. — Ваш опыт мне никогда не пригодится, никаких ваших дел я продолжать не намерен, да и не могу. Я приехал сюда лишь затем, чтобы принести вам мои извинения за удар, который я вам невольно нанес. Ваше честолюбие сильно задето, но я обещаю вам некоторую компенсацию: вы, как и Петр Петрович, оказавший мне ряд добрых услуг, не будете задействованы в фильме. Вы оба останетесь свободными… от участия в моем фильме, — добавил он с улыбкой после непродолжительной паузы. — Это все, что я могу для вас сделать Впрочем, вы потом убедитесь, что это далеко не пустяк — быть свободными… Быть вне взрыва, вне возврата, вне исчезновения, сохранить человеческое достоинство… Надо ли объяснять? — спросил он, откидываясь на спинку кресла. — Или вы сами способны оценить происходящее?"

"Хотелось бы послушать", — ответил Яковлев и покраснел.

"Да, да, — поддержал его Петр Петрович. — Ваше объяснение было бы кстати. Если вы, разумеется, способны что-либо объяснить".

Последнее замечание Петра Петровича Режиссеру явно не понравилось. Лицо его резко изменилось, стало злым. Он наклонился вперед и, заглядывая в глаза Лукашевскому, спросил: "А вы, конечно, способны? У вас трезвый ум, вы наблюдательны, владеете логикой… Так? Впрочем, ладно, — махнул он рукой и снова откинулся на спинку кресла. — Не будем об этом. Мне хотелось бы проститься с вами без ссоры. Да, да, проститься. Потому что больше мы не встретимся. Может быть, увидимся, но не сможем поговорить… Итак, откликаюсь на вашу просьбу и пытаюсь кое-что объяснить. Первое: здесь — начало, здесь поджигается бикфордов шнур всеобщего безумства и вражды, разврата и уничтожения. Презрение к обычаям отцов, к заветам предков, к истинам истории, забвение братских чувств, отвержение всякой благодарности, долга, обязательств, болезненное себялюбие, дикая самовлюбленность- это взрывчатка, к которой подведен бикфордов шнур… Второе: я — только огонь. Огонь очищающий. Вы должны исчезнуть без крови и пепла. Земля останется чистой и живой. Для других — для птиц, для рыб, для лошадей, для трав… Кровь и огонь — как в кино, а после — чистый экран… Остановить? Предотвратить? — Режиссер произнес эти слова так, словно переспросил только что говорившего с ним Яковлева или Лукашевского, хотя на самом деле Яковлев и Лукашевский молчали. — Но как? Ведь это ваша неуничтожимая страсть залить все кровью и покрыть пеплом. Страсть к счастью, которое оборачивается несчастьем для всех; страсть к будущему, которое оборачивается диким прошлым; страсть к жизни, в основе которой смерть. Вы — роковая ошибка космоса. Мастера, учителя, который был послан к вам, вы убили. Вы абсурдны. Систему самообучения вы вырвали из своей души и растоптали. Вы идете по кругу жестокого саморазрушения. Но мы оставили бы вас, когда б вы не разрушали и Землю. Вы отвергли Создателя, вы убили Учителя, и вот я — последний. Уводящий".

"Смерть?" — усмехнулся Яковлев: на лице его было написано, что ни одному слову Режиссера он не верит.

"Смерть? Нет, — ответил Режиссер. — Смерть — это муки, тление. Я — нечто иное. Я превращаю вашу жизнь в кино, и фильм заканчивается… — он встал и подошел к картине "Вид на пирамиду Хео". — Я превращаю вашу жизнь и вашу смерть, — продолжил он полуобернувшись к Яковлеву, — в изображение. Потом уничтожаю изображение. И в результате не остается ничего — ни предмета, ни образа его. Ничего. Это и есть очищение Земли. Абсурд вашей вещественности. Этой способностью едва не овладел Петр Петрович, когда ему впервые представилась вот эта картина — вид на пирамиду Хеопса из тени пирамиды Хефрена. — Режиссер при этом коснулся рукой багета. — Там возникала такая связь: вы создаете картину — и пирамида Хеопса, ее существование, оказывается в вашей власти. После этого оставалось лишь уничтожить картину, чтобы исчезла с лица Земли пирамида Хеопса. Вы были очень упорны в овладении этой способностью, Петр Петрович. Вы едва не овладели ею. Но я вам помешал, потому что такая сила — не для человека. Точно так же вы хотели воскресить Засто-жье. В нарушение известных вам законов. Вы были к этому очень близки. Воскресло бы не только ваше Застожье, но и ваши родители, и вы сами, Петр Петрович. То есть вас стало бы двое: нынешний и тот, что существовал в точке возврата… Вы доставили мне много хлопот, — Режиссер подошел к сидящему Петру Петровичу и положил ему руку на плечо. — Не сердитесь, Петр Петрович, но вам такая способность не нужна. Вы могли бы даже не знать, что обладаете ею. И вот по вашей вине исчезла бы пирамида Хеопса. И надежда великого фараона воскреснуть при встрече со звездой Тубан. Для этого надо было лишь погибнуть вашей картине — сгореть, утонуть с вами в океане или разрушиться каким-либо другим способом. И что было бы с вами, если бы точно таким же образом по вашей вине вторично исчезло Застожье, умерли ваши родители и вы сами, но не нынешний, а тот? Вы оказались бы в разорванном времени — без прошлого и, стало быть, без будущего. Это состояние неизменного и бесконечного страдания. Как ад. Кстати, люди оказываются там не потому, что Бог таким образом наказывает их. Они сами становятся таковыми — отверженными временем, ибо преступают его. Я появился перед вами в тот миг, когда вы были близки к овладению способностью. Простите мне это невольное вторжение. И лишь раз я вторгся во владения Сергея Яковлевича. Но это была ошибка: мне показалось, что власть ваша очень сильна и что вы станете Киром, Навуходоносором, Дарием или еще кем-то в этом роде. К счастью, мы ошиблись".

"Вы сказали: мы ошиблись. Мы — это кто?" — спросил Яковлев.

"Мы? — Режиссер посмотрел на часы, прошелся по комнате, остановился возле письменного стола, перед "Застожьем", какое-то время смотрел на картину, потом повернулся, присел на угол стола. — Мы — это вызванное вами возмущение космических сил. Вашими мыслями и делами. Возмущение в целях саморегуляции. Если хотите — ваша судьба. Та самая судьба, которая, как у вас здесь говорится, в ваших руках, — усмехнулся он. — Вы действительно сами творили свою судьбу. До той поры, пока ваше существование и смерть не грозили гибелью прекрасной планете со всеми прочими ее обитателями, вы имели счастливую судьбу. Теперь вы — и это тоже дело ваших рук — имеете несчастную судьбу. Роптать не на кого, некого винить. Ваша судьба безлична. В лучшем случае, вы можете винить самих себя. Я — не человек. Я только приемлемый для вас образ рокового для вас возмущения. И милостивого возмущения, ибо вы уйдете в экстазе борьбы, самозабвенно, в предчувствии близкой победы, под возбуждающее пение боевых труб и под звон мечей… Разве это не милость?"

"А дети? А женщины?" — спросил Лукашевский, подумав о Павлуше и Александрине.

"Да, это вопрос, — Режиссер оглянулся на портреты Анны и Марии. — Это вопрос. Впрочем, зачем говорить об этом, если вы сами все увидите. Ведь я сказал вам, что вы останетесь вне взрыва. Вы досмотрите мой фильм до конца. Конечно, я обрекаю вас на небывалое одиночество. Но вы увидите Конец и то, что будет за ним — Новую Землю. Это знание стоит любых страданий. Впрочем, тяжелы только бесцельные страдания, когда в конце страданий — ничто: неведение и небытие. Ваше одиночество, ваши страдания будут вознаграждены знанием и жизнью. Но об этом нам следует договориться, — Режиссер вернулся в кресло, снова закинул ногу на ногу, обхватив руками колено, перевел испытующий взгляд с Лукашевского на Яковлева, с Яковлева на Лукашевского и спросил: Договоримся ли? Примете ли вы мой подарок, мою благодарность и извинения? Все же я отнял у вас то, что ранее принадлежало вам: способность и власть".

"Какая там власть, — вздохнул Яковлев. — Не власть, а рабство".

"Как Петр Петрович не осознал свою способность, так и вы, Сергей Яковлевич, не осознали свою власть, — возразил Режиссер. — Я упомянул тут имена великих властелинов: Навуходоносора, Дария, Кира. Вы могли бы стать одним из них".

"Неплохо бы, — засмеялся Яковлев. — А то, понимаешь, всякая шавка на тебя лает, всякий прыщ тебе начальник…"

"Вот! — Режиссер поднял палец. — У вас до сих пор не угасла жажда власти. Мы анализировали один ваш сон, вашу выпавшую из-под контроля страсть и пришли к выводу, что Навуходоносор для вас — не предел. Мы просчитали вероятность событий при условии, что вы осознаете свою страсть и дадите ей волю, и увидели нечто небывалое: реки крови, тучи пепла, жестокое рабство, агонию природы, превращение плоти в агрессивный бесчувственный механизм… Вы помните такой сон, Сергей Яковлевич?"

"Мало ли что мне снилось, — ответил Яковлев. — Никто не застрахован от кошмаров, особенно под этим делом", — засмеялся он, щелкнув себя пальцем по кадыку.

"И вы уже начали было набирать силу, — продолжал Режиссер, не придав значения словам Яковлева. — Припомните, пожалуйста, как вы нагоняли порою страх на ваших подчиненных, как они трепетали перед вами, как жестоко вы расправлялись с непослушными. Было такое?"

"Может быть, и было, — согласился Яковлев. — Допекали меня — вот и орал. Обычная история".

"А как вы выставили за дверь делегацию готов, как они впали в уныние, распустили свой клуб и разбрелись по другим племенам? Помните?"

"Помню".

"Вам стоило сказать лишь одно слово депутатам, и они не только оставили бы вас на посту председателя, но и назначили бы полководцем, вдждем, Навуходоносором, Киром, Александром Македонским… Да, да! Лишь одно слово. И оно уже вертелось у вас на языке".

"Какое же это слово? — спросил Яковлев. — Я что-то не припоминаю. Скажите, если знаете".

"В том-то и дело, что вы забыли это слово. Я похитил его у вас. Отнял. Как отнял способность у Петра Петровича. Отныне ваше магическое слово и фантастическая способность Петра Петровича принадлежат мне. Взамен вы получаете мой подарок — вы остаетесь на Земле. У меня есть это право — одарить вас. Вы оказали мне неоценимую услугу: способ, каким мы устраним возмущение, открыт вами. Он — в соединении власти, опирающейся на безумие крови, со способностью, превращающей реальность в образ, в видимость, в ничто".

"Отняли — подарили… О чем же договариваться? — спросил Лукашевский. Все уже сделано без нашего согласия".

"Нет, — ответил Режиссер. — Не все. Вы можете отказаться от моего подарка. И тогда участь всех — ваша участь. Хотя я не вижу в этом никакого смысла. В отказе от моего подарка, — уточнил он. — Вы уйдете, как все: в безумной драке".

"А почему бы вам не вернуть нам наши способности? — сказал Яковлев. — Мне — власть, ему — волшебство художника. Вы почему-то предполагаете, что мы употребим их во зло людям, природе и космосу. А если мы направим наши способности на благо? Разве нельзя допустить, что власть может опираться не на безумие крови, а на силу разума, волшебство же художника будет направлено не на уничтожение реальности, а на воскрешение лучшей… Разве это не способ устранить возмущение, которое вас так беспокоит? Саморегуляция, самонастройка системы без уничтожения узлов…"

"К вам приходил Учитель с проповедью разумного воскрешения, — ответил Режиссер. — Его звали Иисус. Вы его убили. Альтернатива разумному воскрешению — безумное уничтожение. Вы избрали уничтожение. Оно — ваша неизбежность. Мы привносим лишь малость: превращаем уничтожение в исчезновение, в уход. Этим лишь и ограничено наше вмешательство — проявлением милости к вам и Земле. Только милость. Остальное — неотвратимо".

"А если мы поднатужимся сами? — спросил Лукашевский. — Кто вам сказал, что мы так безнадежны?"

"Поздно, — ответил Режиссер и снова взглянул на часы. — Поздно, господа. И, стало быть, вопрос: вы принимаете мой подарок? Или избираете общую участь? Да или нет? Откровенно говоря, мне будет проще, если вы откажетесь от подарка: меньше хлопот, как говорится, потому что на съемочной площадке не будет зрителей, которые всегда так мешают и режиссеру, и артистам. Но и ваше присутствие не очень обременит, хотя мое внимание будет в какой-то момент раздваиваться — на артистов и на вас".

"Если я не приму подарок, то будет ли это означать, что я смогу вернуть мою способност ь?" — спросил Лукашевский.

"Нет, не значит! — резко ответил Режиссер и встал. — Какое упрямство, заговорил он, сердито ходя по комнате. — Какое ослиное упрямство! Ведь я вам, в сущности, обещаю рай: вечную жизнь на Новой Земле среди девственной природы, среди птиц, цветов, бабочек, лошадей, собак, где все есть для жизни, все в избытке и всегда, — Режиссер жестикулировал, словно говорил со сцены. — Вы будете жить с сознанием того, что вы включены в связь космических сил, в мировой разум, в гармонию высшей системы… Это сладость, которая ни с чем не сравнима. Вы не будете знать, что такое опасность, страдания, боль, страх. Вы станете вечными и чистыми, как кристаллы алмаза, Вашим гостем и собеседником будет Свет Вселенной…"

"Я вам не верю, — остановил Режиссера Яковлев. — Не верю, что вы тот, за кого себя выдаете. Какое там возмущение космических сил, какая там саморегуляция системы?! Ведь это чистой воды фантазия, дорогой мой преемник. А реально — вы обыкновенный авантюрист, да еще со сдвигом по фазе. Так мне кажется. Хотя в ваших фантазиях есть много интересного. Вы можете опровергнуть это мое мнение? Слова — не доказательство, а у вас нет ничего, кроме слов".

"Да, — вздохнул Режиссер. — Все повторяется, потому что неизменна ваша глупая натура. Вы требуете чуда в качестве доказательства… — Режиссер остановился у окна, постучал по стеклу пальцами. — Но чуда не будет. В этом суть моего подарка. Вы должны принять его без всяких условий, если хотите принять. А нет — так нет, воля ваша… мне пора, и потому я спрашиваю в последний раз: вы принимаете мой подарок?"

Яковлев и Лукашевский переглянулись.

"Я не верю в вашу миссию, и потому говорю "да!" — сказал Яковлев. Посмотрю, как вы выкрутитесь из этого положения".

"Я верю в вашу миссию, и потому говорю "нет!" — ответил Лукашевский.

"Ну что ж, — сказал Режиссер, надевая шапку. — Вы оба отвергли мой подарок. Оба! И напрасно: вам предлагалась необыкновенная судьба, а вы поступили, как глупцы. Прощайте!"

"Вы сами за рулем, или вас возит мой бывший шофер?" — спросил уходящего Режиссера Яковлев.

Режиссер остановился.

"Или у вас другой способ передвижения? Скажем, как у Бабы Яги, — засмеялся Яковлев. — В ступе с помелом".

"Вы зря иронизируете, — ответил Режиссер. — Любой воображаемый способ передвижения мне доступен. Но вы остановили меня, конечно, не ради этого ответа. Вы задержали меня, чтобы продолжить разговор. Ваш отказ не является окончательным, не так ли? Ибо вы уже просчитали, как жалка будет ваша роль роль статистов, две точки в безликой исчезающей массе, — Режиссер вернулся и остановился возле кресла. — Ведь я вам не предложу никакой заметной роли, ибо вы непокорны. Вы исчезнете в толпе, она растопчет вас".

"Но мы не намерены участвовать в ваших дурацких съемках", — сказал Яковлев.

"Ваши намерения не имеют никакого значения, — усмехнулся Режиссер. Ровным счетом никакого. У вас нет ни малейшего шанса избежать общей участи. Вы это поняли и остановили меня, не правда ли? Отныне все в моей власти. И все же я жалею вас. Да, жалею, — Режиссер вздохнул и опустился в кресло. — Хотя чувства — это нечто чуждое для меня. Тут скорее расчет: вы помогли мне, я хочу помочь вам. Отняв у вас одно, я хочу дать вам другое. Вместо способности действия вы обретете способность существования. Так вообще одна форма энергии переливается в другую. Поэтому я вас пожалею…"

"Хватит! — потребовал Яковлев. — Ваши мистификации нам осточертели. Хотелось бы услышать, наконец, правду, а не эти ваши философские силлогизмы. Я требую, черт возьми, чтоб вы сказали правду! — Яковлев встал, подошел к двери и прислонился к ней спиной. — И вы скажете! Иначе я вас не выпущу!" пригрозил он.

"Прекрасно! — засмеялся Режиссер. — Это еще раз подтверждает, что власть ваша могла бы стать безграничной. И что такой же будет моя власть. — Режиссер встал и подошел к Яковлеву. — А теперь мы увидим, как вы не выпустите меня, каким способом вы сможете меня удержать…"

"Петр! — позвал Яковлев, — помоги мне справиться с этим… существом!" последнее слово он произнес с нескрываемой издевкой.

"А сам? — спросил спокойно Режиссер. — Сам не справишься?"

Лукашевский подошел к ним.

"Ладно, — сдался вдруг Режиссер. — Не драться же мне с вами. Это было бы крайне неприлично: председатель райсовета дерется со своими гражданами. Нонсенс! Нелепость! Я готов покориться, — сказал он, разведя руками и оборачиваясь к Лукашевскому. — Извольте, расскажу вам правду. Присядем?"

"Присядем", — ответил довольный собою Яковлев.

"Итак, правда, — заговорил Режиссер, когда все трое уселись в кресла. Чистая, грубая, неприкрытая… такую правду вы хотите?"

"Именно такую, — подтвердил Яковлев. — Чистую, грубую, неприкрытую и полную, без утаек".

"Но она вам известна, — сказал Режиссер. — Совсем недавно вы толковали о ней — о грозном голосе крови. Голос крови — голос ненависти и смертельной вражды. Нет эллина, нет иудея — есть человек. Человек должен ценить мысль и дело, а не звук мысли и запах пота. Звук мысли и запах пота — это кровь. А мысль и дело — душа. Там — зверь, здесь — человек. Чья кровь чище, чья кровь горячей, чья кровь старше, чья моложе, чья ценнее, чья дешевле, у кого она доброе вино, у кого — пресная вода, кто пролил ее на этой земле больше, кто меньше. Право крови — право зверя. Это вы знаете, об этом вы говорили. Это право возведено ныне в верховный закон. А надо было сделать верховным закон душевного и трудового братства. Этому тщетно учил вас Христос. И вот — две тысячи лет крови. Ни свет истины, ни мрак заблуждений не привели вас к прозрению. Вы душевно слепы. И во тьме, и на свету вы различаете лишь цвет крови. Месть за кровь, вина крови — вот и все, что вами движет. И чем дальше, тем сильнее. Вас не останавливает ни вопль благоразумия, ни рык палача. Вечная война вместо вечного блаженства. Вы избрали этот путь, хотя были свободны. Вам дана была свобода творить светлый храм, а вы соорудили грязную бойню. Все формы кровавой ненависти испытали вы и теперь вернулись к самой дикой. А могли бы испытать все формы любви и остановиться на самой прекрасной — ради вечности. Скифы, половцы, киммерийцы, готы, сарматы, печенеги — это последнее дробление все возрастающей вражды, последнее перед концом, когда все восстанут против всех. Голос крови оглушил вас, цвет крови ослепил. Вы не слышите и не видите эха и отблеска распятой вами Истины. Вы — безумцы. Это и есть правда".

"А ты? — спросил Яковлев. — А ты кто?"

"Ну да, — сказал Режиссер. — Я все время отделяю себя от вас. И это вас беспокоит. А между тем я тоже принадлежу к роду человеческому… Но странным образом, потому что безумец среди безумцев".

"Конкретнее, пожалуйста", — попросил Яковлев и победно взглянул на Лукашевского: подтверждалась, казалось, его версия, что Режиссер обыкновенный мистификатор и авантюрист.

"Конкретнее? Но вы и об этом уже наслышаны — продолжал Режиссер, согласно кивнув головой. — Да, я хотел снять фильм. Но не "Вечная война", как здесь говорят, а "Последняя война". Еще недавно мы полагали, что последняя война атомная, что нас погубят классовые и идеологические распри. Но последняя война — к этой мысли пришел я, и жизнь подтверждает это — не идеологическая, не классовая, не война политических систем, государств, континентов. Последняя война — война крови, падение в дикость. Мне не давали снять этот фильм, меня преследовали, объявили сначала провокатором, затем просто сумасшедшим. И уже упрятали было в психушку…" — Режиссер вдруг замолчал и посмотрел на собеседников, как бы проверяя, какое впечатление произвели на них его слова.

"Ну, ну! — уже откровенно радуясь своей победе и улыбаясь, похлопал по колену Режиссера Яковлев. — Продолжай, продолжай! Теперь о том, как ты втерся в доверие наших болванов, как ты завоевал их симпатии, как внушил им безумные идеи".

"Я?! — Режиссер откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. — Ничуть не бывало. Разве я объявил соседний с вами район независимым государством? Разве я заблокировал атомную электростанцию в другом соседнем районе и прекратил подачу энергии в ваш район? Разве я организовал конные банды, которые теперь нападают на погранзаставу, на флотскую базу, даже на ваш маяк с целью добыть оружие? Разве я создал так называемые политические клубы жаждущих крови дикарей? Нет, не я! Все это уже было, когда мне предложили миссию… Режиссер мотнул головой и тихо засмеялся. — Высокая миссия, страшная миссия…"

"Снять фильм?" — подсказал Яковлев.

"Да, да. Снять фильм "Последняя война".

"И это смешно?" — спросил Лукашевский.

"Нет. Смешно другое. Как они облекли меня этой властью, этой способностью, как возлагали на меня вели, кую миссию. Да, да, я рождался в гроте, я проламывал вашу каменную ограду, я проникал сквозь стены… Мне смешна была эта игра. Но им непременно нужен был правдоподобный образ, земная форма неземной власти… И даже это, последнее, они хотят видеть как вполне земную съемку фильма. Чтоб не стирать затем в душах погибших, превращенных в космическую пыль, память о милосердном вмешательстве… Так он и говорят… Вот и все, господа, — сказал Режиссер и встал. — Вот и все. Теперь прощайте, он подал руку сначала Яковлеву, затем Лукашевскому. — Впрочем, могу показать маленькое чудо, — задержал он руку Петра Петровича. — Вы ведь не возьмете с собой на яхту эту картину, которую вы так торжественно и изящно назвали "Вид на пирамиду Хео из тени пирамиды Хеф". Она вам не понадобится. К тому же вы побываете вскоре у египетских пирамид — для этого вам понадобится лишь войти в устье Нила. Этот маршрут включен в план вашего плавания. Словом, картина вам не понадобится. Поэтому я ее уничтожу. Но не физически, разумеется, а чудесным образом. Ваш друг требовал чуда. И вот чудо, — Режиссер подошел к картине, коснулся указательным пальцем вершины пирамиды Хеопса, и вся картина мгновенно исчезла. Теперь в раме на стене висело чистое белое полотно. — Вот так, словно извиняясь, улыбнулся он. — Это делается именно так. Прощайте, господа. Счастливого вам и вечного бытия". — Режиссер снял с головы шляпу, поклонился и вышел. Шаги его замерли сразу же за порогом комнаты. Лукашевский, преодолев оцепенение, подошел к двери и выглянул на веранду. Там никого не было.

Рудольф, к которому Петр Петрович и Яковлев поднялись на башню через несколько минут, на все их вопросы о человеке в машине отвечал, что никакого человека и никакой машины ни во дворе, ни вблизи маяка он не видел

"Вместо того, чтобы лезть ко мне с глупыми вопросами, — сказал Рудольф, зевая и потягиваясь, — могли бы принести мне бутылочку и поделиться со мной коньяком. Но заботы о ближнем вам, конечно, чужды, — принялся он философствовать. — Это — болезнь нашего времени. Хотя вы оба из другого века и могли бы кое-что помнить из заветов Иисуса Христа…"

Загрузка...