Владимир Немцов


ПАРАЛЛЕЛИ СХОДЯТСЯ


ОТ АВТОРА


Книга начинается с сомнений. Начало не очень многообещающее, но в читателе я привык видеть друга, а потому и хочу поделиться с ним своими опасениями: эта книга автобиографична, но возникает вопрос: имею ли я право рассказывать о себе? Прожита довольно интересная жизнь, запомнились встречи с известными людьми, с которыми знакомо и большинство читателей. И не лучше ли спрятаться за их могучие спины, рассказывать только о них, самому оставаясь в тени? Так будет скромнее и благороднее. А ещё проще использовать весь накопленный материал для романа и писать его от имени выдуманного героя, как это обычно делается, и к чему прибегал сам автор.

Однако вдумчивый читатель, которому, возможно, не раз попадались мои книги, мог заметить, что автор часто заявляет о себе на страницах романов, и особенно книг по воспитанию, а потому такой откровенный разговор для него является привычным. Видимо, и сейчас он возьмёт на себя смелость, не прячась за чужие спины, рассказывать о своей жизни в творчестве.

Мой друг-читатель не ошибся. Но я бы никогда не набрался смелости рассказывать о своём творческом пути в литературе, если бы не было у меня другой жизни в технике, изобразительном искусстве, на сцене. Всего того, что привело меня к теперешней профессии.


*


“Параллели сходятся” — это название звучит несколько парадоксально, но в поисках жизненных путей мне пришлось убедиться, что творческий процесс, как таковой, у художника, литератора, актёра, конструктора, изобретателя, по существу, общий и отличается лишь суммой накопленных знаний в разных областях трудовой деятельности человечества.

И уж если откровенничать, то откровенничать до конца: мне хотелось показать в этой книге не только сложный психологический процесс творчества, питаемый мироощущением юности тех романтически-приподнятых лет (двадцатых-тридцатых годов), но и дать портрет моего современника постоянно ищущего, с его горестями и радостями, чем полна наша жизнь.


ЧАСТЬ 1


Здесь рассказывается о беспокойной юности, когда человек ищет себя, свою единственную любовь, своё призвание. Я не был однолюбом и метался по разным параллелям. Для взрослого читателя, возможно, будет приятно вспомнить приметы времени в своей юности. Для молодого хочу подсказать: смотри, сколько интересного в жизни. Не отчаивайся, коли выбрал дорогу не по душе. Всё, что познаёшь на творческих параллелях, отложится в памяти сердца и твоих руках мастера. Испытай, попробуй познать радость творения. Отдай ему все силы, весь жар души, и тогда поймёшь счастье быть человеком.

1

Для первого знакомства я рассказываю, что воспитывался, как

сейчас говорят, в “распавшейся семье”, где всё же меня с

пяти лет научили полюбить книгу. Как я стал атеистом, затем

“отпрыском недорезанных буржуев” и как во мне созревало

революционное сознание. И тут о рабфаке. Чему меня в

пятнадцать лет могли научить тридцатилетние товарищи?


Вполне понятно, что в детстве меня не посвящали во взаимоотношения родителей. Они разошлись, когда я был совсем маленьким, и жили в разных городах. Воспитывался у матери-учительницы, и если говорить о становлении характера, то её заслугой можно считать, что я уже в пять лет полюбил книгу, и, видимо, она и помогла выявить мои творческие возможности, или, вернее, почувствовать радость творения. Конечно, как всегда, это творчество выражалось в детских играх, рисовании, лепке.

Лишь в последние годы жизни отца я жил у него в Туле. Он был партийным работником. Человек целеустремлённый, увлекающийся, смелый. Знал я его лишь три года, причём очень трудные: 20, 21, 22-й — год его смерти. Умер он молодым, в тридцать пять лет.

Вспоминается такой эпизод: отца назначили председателем комиссии по изъятию церковных ценностей, и потом он сопровождал ящик с церковной утварью в Москву. Меня он тоже взял с собой. Ехали в товарном вагоне. На ящике мотался и вздрагивал робкий огонёк свечи. Отец — в несвойственном для него одеянии: в полушубке, с наганом. Два красноармейца у приоткрытой двери щёлкали затворами винтовок. Время было тревожное, и я знал, какой опасности тогда подвергался “самый отъявленный безбожник губернского масштаба”. Церковники и кулачьё ему угрожали анонимными письмами и всяческими провокациями.

Почему я рассказываю об этом? Может быть, из-за того, что потом поездка с церковными ценностями была тесно связана с моим атеизмом. А в те времена это имело немаловажное значение в воспитании характера. В доме жила старая родственница, она свято соблюдала все религиозные праздники, готовила традиционные блюда на рождество и пасху, и в этом отец ей не препятствовал. Однако я не ожидал, что после поездки с церковными ценностями отъявленный безбожник вдруг предложит мне пойти вместе с ним к заутрене. Служба шла в великолепном соборе, внутри Тульского кремля. Прекрасный хор. Мне понравилось это зрелище. Отец комментировал всё происходящее на амвоне, как на сцене, и даже говорил, что сейчас делается за кулисами, то есть в алтаре: “А сейчас выйдет священник, — говорил он. — А сейчас дьякон… А это он по-гречески… Теперь вступит хор”. Оказывается, отец был в детстве служкой в какой-то церкви, а потому запомнил весь сценарий этого благолепного представления. Может быть, именно тогда в моём детском сознании впервые кристаллизовалась мысль, что привлекает многих людей в церкви.

Потом уже в зрелом возрасте, бывая в разных странах, я заходил и в католические базилики, в протестантские кирхи, мусульманские мечети, буддийские, индуистские храмы, еврейские синагоги и, наконец, пошёл к заутрени в христианский собор в Пловдиве, в Болгарии. И может быть, вспомнив о своих детских впечатлениях от заутрени в Туле, понял, что во многом здесь привлекает хорошо срежиссированное зрелище, а в Пловдиве, например, и весёлое развлечение. На церковном дворе, после возгласа “Христос воскресе” ребята и девчата вытащили из карманов и сумок крашеные яички и начали игру. Чья скорлупа крепче? Стук, треск, весёлый смех, и, как говорится, “никакого благолепия”. Ничего странного, я уже был подготовлен к этому с детства.

Итак, я назвал в числе своих воспитателей книги, отцовский атеизм, который укрепил во мне веру только в собственные силы, без упования на всевышнего, что в становлении характера подростка сыграло очень важную роль.

Моё революционное сознание крепло исподволь. Отец не навязывал мне своих взглядов, но ведь были же газеты и книги. Особенную роль в становлении моего революционного сознания сыграл выдающийся революционер и трибун Григорий Наумович Каминский. Он был тогда секретарём губкома. Имя его часто упоминал отец, но я Каминского видел только на трибуне, обычно у дома имени Карла Маркса. Он выступал перед частями Красной Армии, отправляющимися на фронт, на митингах, где призывал рабочих Патронного и Оружейного заводов удесятерить усилия и обеспечить фронт оружием и боеприпасами.

С высоко поднятой рукой, с развевающимися курчавыми волосами, голосом, полным революционной страсти, Каминский призывал:

— Патронники, оружейники…

И казалось, что тысячи людей были покорены его темпераментом, могучей силой убеждённости, что отражалось на его прекрасном вдохновенном лице. И это не только казалось. Можно было почти физически ощущать, как тянутся к нему в едином порыве сердца рабочих.

Я слышал многих ораторов, но речи Каминского оставили в сознании неизгладимое впечатление. Именно тогда я почувствовал действенную силу живого человеческого слова, и, может быть, отсюда берёт начало моя публицистика.

В те времена не существовало радиоусилителей, но какой могучей силой должны были обладать слова, несущиеся над притихшей площадью, слова революционного призыва такого несравненного агитатора, каким был Каминский.

Потом, когда услышал Луначарского, Маяковского и других пламенных трибунов, я окончательно убедился в гипнотической силе живого, звучащего слова.

Об искусстве живого слова у нас ещё пойдёт разговор, а пока возвратимся к тому времени, когда я мог лишь восхищаться оратором на трибуне и боялся даже подойти к ней.

Умер отец, и жизнь начала проверять стойкость моего характера. Вместо того чтобы уехать к матери в Москву, я принял решение остаться в Туле заканчивать девятилетку.

А потом что? Мне было уже пятнадцать лет, и я не мог обременять мать лишними заботами — ей и так трудно с двумя младшими дочками. Тогда губком партии командировал меня на рабфак. Ради памяти отца сделали такое исключение, несмотря на мой юный возраст и отсутствие обязательного тогда производственного стажа.

Вот тут началось моё настоящее воспитание. Жил в общежитии, получал, как и все, десятирублёвую стипендию. На первых порах мне пришлось испытать отчуждение товарищей. Многим из них было уже под тридцать. Им, прожившим свою юность в тяжёлом труде у станка, в шахте, работавшим и грузчиками, и каменщиками, не по душе пришёлся мальчишка из интеллигентной семьи, с галстуком и вообще всем своим обликом напоминавший отпрыска “недорезанных буржуев”. Рабфаковцам казалось, что я занимаю чужое место. Да, оно так и было на самом деле. На первом и втором курсе все предметы, с таким трудом дававшиеся слабо подготовленным рабфаковцам, оказались мне знакомыми, и на уроках я зевал от скуки, что также не вызывало особых ко мне симпатий.

Я жил “на проценты прошлого”, о чём не раз говорили мне преподаватели, и, понадеявшись на эти проценты, не помню, по каким предметам стал получать неудовлетворительные отметки.

Здесь уместно упомянуть, что я, впоследствии избравший профессию радиоконструктора, недолюбливал математику, и в школе, и в рабфаке получал хорошие и даже отличные отметки только за решение геометрических задач на построение, а задачи на вычисление меня не интересовали. Видимо, тут и начал определяться мой непостоянный характер. Проявить изобретательность, смекалку — это я ещё мог, а вот довести до конца дело, казавшееся мне малоинтересным, было не под силу. Такой труд я невзлюбил и стал им манкировать.

Это пренебрежение к учению дошло до партийной организации, где на учёте состоял мой отец, и вот меня, пятнадцатилетнего мальчишку, вызвал один из партийных руководителей и сказал:

— Мы за тебя отвечаем, дали возможность продолжать образование, а ты художествами занимаешься.

А я действительно, не зная куда направить творческую энергию, занимался “художествами”. Ещё будучи в школе, поступил в художественное училище и продолжал там заниматься по вечерам, а на уроках пробовал рисовать карикатуры, которыми потом занялся почти профессионально — их регулярно печатали в местной комсомольской газете.

После разговора в парторганизации я исправил свои промахи, но “художества” не бросил, стал оформлять стенгазету, потом придумал какой-то “рабфаковский крокодил” и рукописный журнал “Грызуны”. В то время звучал лозунг: “Грызите гранит науки” — вот отсюда и пошло это странное название. Всем этим занимался чуть ли не единолично и тем самым постепенно приобретал уважение товарищей. У наиболее активных начали, как говорится, “прорезываться” таланты, и на этой почве крепла наша дружба.

А чему могли научить меня товарищи — тридцатилетние мужчины и женщины, люди, чья юность прошла при капитализме, кто испытал безрадостный труд и лишения, люди, у которых не хватало времени для овладения книжным богатством, редко посещавшие театр, не знакомые с живописью, классической музыкой… Иные ещё не освободились от пагубных привычек прошлого.

Из этой среды я стремился взять самое важное — уважение к труду, целеустремлённость, волю, самозабвенную преданность великим идеям, щедрость души и сознание ответственности перед обществом. И я платил им добро за добро. Мы взаимно обогащали друг друга. Что я им мог дать? Может быть, любовь к книге, живому слову, пробудить стремление к красоте? “Единая трудовая школа”, как тогда называлась девятилетка, мне многое дала на уроках литературы, рисования, пения, но ещё больше — как участнику школьной самодеятельности.

Я не боюсь упрека в тенденциозности, а потому, обдумывая эту книгу, ставил своей задачей помочь воспитателям всех рангов в какой-то мере использовать имеющийся у меня опыт. Причём вначале рассказываю о том, как воспитывали меня, а потом — как пришлось заниматься самому этим необычайно трудным и ответственным делом.

2

Кому идут чёрные брови и как это связывается с методами

воспитания? Поцелуй на сцене, как подвиг, во имя искусства.

Как некоторые понимали новый быт и что из этого получилось?

Я начинаю верить в действенную силу печати.


Хотя я недолго жил с отцом, но некоторые методы его воспитания запомнились на всю жизнь. Несмотря на большую загруженность партийной и хозяйственной работой, отец увлекался театральным искусством. Сам неплохо играл в самодеятельных спектаклях, а потом стал руководить каким-то заводским театральным коллективом. И вот однажды я нашёл у него в столе коробку с гримом. Я знал, что это такое, потому что отец часто просил меня скручивать из бумаги палочки для растушовки. Подошёл к зеркалу и начал практиковаться в гримировании. Вошедшая в кабинет родственница спросила, что я делаю.

— Мне ужасно идут чёрные брови, — ответил я, не думая о последствиях.

Вдоволь налюбовавшись на изменившееся лицо и вовсе не представляя себе, что грим смывается вазелином, ланолином и другими жирными кремами, побежал к умывальнику, размазал чёрные брови по всему лицу. В таком виде меня застал отец, только что пришедший с работы.

Вот тогда-то, в тринадцатилетнем возрасте, я впервые познал вкус ремня. С тех пор почувствовал отвращение к гриму, и потом, даже в случае необходимости, когда выступал в живой газете типа “Синяя блуза”, и значительно позже, будучи статистом в Большом театре, старался обходиться без грима.

Не знаю чем это объяснить, но в той Тульской школе очень много внимания уделялось эстетическому воспитанию. Нас учили хорошо читать стихи на школьных вечерах, мы занимались мелодекламацией, то есть музыкальным напевным чтением под рояль. Помню, не раз выступал с мелодекламацией на стихи Бальмонта “Колокольчики и колокола” или “Камыши”, построенные на аллитерации — звукоподражании… Так, например, запомнилось: “Полночной порою, в болотной тиши, чуть слышно, бесшумно шуршат камыши…” Слова, пусть сентиментальные и не очень-то созвучные революционному обществу, но сделано это было мастерски и создавало определённое настроение.

Ещё тогда была мода, скажем, на коллективную декламацию. Порою это получалось интересно и внушительно. Из революционной поэзии мы читали “Башню” А.Гастева. Волновали строчки: “Пробивай своим шпилем высоты, ты наш дерзостный башенный мир”. Упомянул А.Гастева из-за того, что потом его встретил уже не как поэта, а как учёного-новатора, изобретателя, блестящего организатора, директора Центрального института труда, о чём ещё будет речь впереди.

От сольных и коллективных концертных номеров наша школьная самодеятельность перешла к театральным постановкам. Для начала выбрали какую-то инсценировку по сказкам Андерсена. Основной сюжет был построен на сказке “Принцесса и свинопас”. Сами писали декорации в духе тогда модного, и не только модного, но и своеобразного интересного художника Сомова.

На роль принца, который потом переодевается свинопасом, режиссёр выбрал меня. Костюмы взяли в театральной костюмерной — бархатные камзолы, шляпы со страусовыми перьями, атласные кринолины фрейлин. Спектакль оказался красочным и по-настоящему театральным, зрелищным, к тому же не лишённым поэтичности, хотя бы потому, что пьеса была в стихах. А стихи мы читать более-менее умели. Помню свой лирический монолог, он начинался так: “О роза голубая, — обращался принц к необычному цветку. — Скажи же ей, скажи…” Для зрителей из младших классов это казалось необычным, и потом они меня дразнили: “О, рожа голубая”.

Подобные насмешки я выносил стойко, ведь не то ещё пришлось вытерпеть ради искусства, когда готовили спектакль. И я и девочка постарше, играющая принцессу, чуть было не отказались от своих ролей после первой же репетиции. По ходу действия принцесса, в обмен на забавную трещотку, должна поцеловать мнимого свинопаса сто раз. Дело, конечно, не в количестве, а в том, что ни она, ни я не смогли себя заставить даже близко подойти друг к другу. Режиссёр согласился эту сцену не репетировать в расчёте, что на спектакле мы отважимся на подвиг во имя искусства. Нас спасло, что по ходу действия фрейлины должны закрывать целующихся своими пышными шлейфами. Так мы и стояли рядом, бешено ненавидя друг друга, лишь от сознания, что зритель верит, будто мы целуемся.

В приведённом эпизоде нет подчёркнутого целомудрия. Нет, в этом проявлялась вполне естественная застенчивость, присущая нашему тогдашнему возрасту. Она характерна для большинства молодёжи как двадцатых годов, так и шестидесятых сегодняшнего “атомного века”.

Неисповедимы причуды памяти. Какие порой неожиданные ассоциации она рождает! Ведь только что я рассказывал о целомудрии, и вдруг вспомнил о кино, и тут напрашивается довольно любопытный пример: на Западе развивается мода на обнажённость тела. Существуют даже общества так называемых “нудистов”. В Брюсселе смотрел их пропагандистский фильм. Где-то в райском уголке земли они организовали нечто вроде дома отдыха и ходят там обнажёнными. По условиям цензуры этих голых снимали со спины. Впечатление отвратительное, как будто сидишь в бане. Только это нельзя назвать современной модой. В двадцатых годах у нас тоже развелись доморощенные “нудисты”. Ходили по городу грязные, запыленные, с повязками “Долой стыд!”. “Было всё это, было”, как говорит старый Бен Акиба из драмы “Уриэль Акоста”.

Совершенно ясно, что в революционной России, занятой в те годы строительством социализма, жалкие пропагандисты общества “Долой стыд” не могли найти поддержки, и я помню, как этих прародительниц будущего стриптиза возмущённые пассажиры трамвая выкинули на улицу, причём без всякого вмешательства милиции.

В мою задачу не входит дискутировать по вопросам нравственного воспитания, а потому расскажу только, как этим занимался комсомол в двадцатые годы. Должен оговориться: речь пойдёт лишь о частных случаях, отнюдь не претендующих на обобщение.

Но уж если я сел на своего конька, то мне придётся забежать несколько вперед, к студенческим временам. В рабфаке мы числились студентами, чем очень гордились. И в те годы беззастенчиво проявлялись тенденции, ведущие к свободе половых отношений. Именно тогда возникла пресловутая “теория стакана воды”, в которой сравнивались случайные связи с естественным желанием выпить стакан воды. Это так же просто, и нечего придавать столь обыкновенному поступку хоть какое-нибудь значение. Вся советская молодёжь, за исключением некоторых отщепенцев или заблуждающихся по недомыслию, решительно осудила даже скромные попытки следовать этой теории, причём борьбу с ней возглавил комсомол. Проблемы пола несомненно должны были волновать молодёжь.

Мне помнится, как однажды комсомольская организация собрала актив в самом большом театральном зале города. Вышел секретарь и обратился к присутствующим примерно с такими словами: “Мы собрали вас затем, чтобы поговорить о половом вопросе”. Секретарь отметил важность этой темы и в заключение сказал: “А теперь посмотрите пьесу”. Не помню названия, но это была одна из первых пьес советского репертуара, а для меня самая первая, так как в то время в театрах я видел лишь классику и ещё живучие модные пьесы дореволюционных лет.

Много тогда писали о “новом быте”, много об этом говорили на собраниях и у нас в рабфаке. Несколько комсомольцев поняли этот быт по-своему. Сговорившись с такими же, как и они, сторонницами “нового” быта, они перетащили свои кровати в комнату девчат. Но из этого ничего не вышло. На другой день в “Рабфаковском крокодиле” появились мои карикатуры. Сначала ребята тащат кровати, а потом на другом рисунке показано, как они сами вылетают из комнаты и вслед им летят обломки этих кроватей и всякие предметы домашнего обихода. Таков был печальный опыт “новаторов”.

Я совершенно позабыл об этом эпизоде, но как-то не так давно меня случайно встретил бывший товарищ по рабфаку и с горькой усмешкой сказал:

— А много вы мне и моим друзьям тогда неприятностей сделали. После ваших карикатур начали разбираться, и всех нас исключили из комсомола.

Это было для меня новостью, так как в то время я ещё не состоял в рядах комсомола — боялся не примут из-за моего нерабочего происхождения. Вступил лишь в 1924 году по Ленинскому призыву.

Я очень верю в действенность печати, даже стенной, как это было в данном случае, но больше всего верю в нравственную чистоту тех студенток, которые по недомыслию неправильно поняли борьбу за новый быт, но вскоре, когда природная совесть запротестовала, выгнали ребят и побежали в бюро комсомола каяться. Девчонок не исключили, видимо за чистосердечное признание. Я также верю, что ребята проявили джентльменство, и всю вину взяли на себя.

3

Ещё одна параллель. Синтетическое искусство. Наша

прародительница “Синяя блуза”. Изобретатели на эстраде. И о

том, для чего нужно уметь подчиняться.


В Туле был создан комсомольский клуб “Октябрь”. В нём активно работала живая газета по типу общеизвестной “Синей блузы”. Мы часто пользовались её репертуаром, и, в частности, помню, что я участвовал в сценке “О комсомольской морали и как её переврали”, где остро и злободневно, с помощью сатиры, обнажались принципы последователей “стакана воды”.

Мне и моим товарищам по коллективу приходилось заниматься всем. Мы были авторами сценок и частушек, исполнителями и постановщиками, оформителями и гримёрами. “Синяя блуза” принадлежала к искусству синтетическому. Мы должны были уметь и петь, и танцевать, и даже импровизировать на заданную тему. Среди нас оказались остроумные конферансье, музыканты и хорошие певцы.

В рабфаке, где тоже была живая газета, в комсомольском клубе мне часто приходилось и конструировать программу и режиссировать многие сценки — они назывались “скетчами”. Это серьёзно мне помогло в работе карикатуриста, конструктора и литератора.

Наша комсомольская живая газета пользовалась большим успехом в городе, и мы даже выезжали в окрестные деревни и рабочие посёлки. Зимой, прямо “навалом” в кузове грузовика или просто на дровнях. Приедешь в нетопленый клуб — зуб на зуб не попадает, язык не ворочается. Как же тут декламировать или петь? Но когда глянешь сквозь дырочку полотняного занавеса в зал, окутанный облаками пара от нетерпеливого дыхания жаждущих зрителей, то сразу делается тепло.

Не забывайте, что в те времена ни в посёлках, ни в деревнях кино не было, концертные бригады почти не заезжали в захолустье, местная самодеятельность развивалась слабо, а потому живая газета была здесь чуть ли не единственным зрелищем.

Мне до сих пор вспоминается та дружная творческая атмосфера, которая царила у нас в коллективе. Переодевались мы обычно в общей комнатушке за сценой. Ребята отворачивались, когда раздевались девушки, но зато девчата в нашем переодевании были самыми активными участницами. Прибежишь со сцены, и сразу же надо облачаться в другой костюм. Девчонки уже тут как тут. Стаскивают с тебя штаны, натягивают другие, и это было в порядке вещей — мы не стеснялись их, как родных сестёр или как самых близких друзей. И не было ни одной пошлой усмешки, грязного намёка!

Нельзя сказать, что наших девчат ребята не замечали. Складывались и серьёзные отношения, вспыхивала любовь, и потом мы с радостью поздравляли молодожёнов. Видимо, совместная творческая работа облагораживает юные сердца.

В нашем клубе были кружки литературные, театральные, художественной гимнастики, школы танцев, фотокружки, изобразительного искусства. Но из всех этих видов клубной работы меня привлекала живая газета, где раскрываются самые неожиданные способности, те, что иными методами трудно выявить.

Хочу вспомнить о рабфаковской живой газете. Мы показывали сценку из нашего студенческого быта. Студент получает стипендию. Тогда это было десять рублей. Мы изобразили этот червонец в размере чертёжного листа. Студент радуется, что-то напевает на мотивы популярных оперетт, приплясывает, но, когда он проходит мимо столов сборщиков членских взносов, его настроение меняется, так как каждый отрывает от червонца солидный кусок. В конце концов у студента остаётся микроскопический кусочек от червонца. В этой своеобразной оперетте поют все сборщики.

Исполнитель главной роли обладал приятным голосом и юмором. Возможно, потому эта весёлая сценка пользовалась успехом в молодёжных аудиториях, видимо, так же, как сейчас в некоторых вузовских КВН студенты восторженно принимают сценку о плохой работе студенческой столовой.

Как один из лучших коллективов живой газеты (тогда в клубе имени Карла Маркса устраивались городские конкурсы живых газет) нас пригласили выступить на закрытии городской партийной конференции. Мы было повезли с собой и эту весёлую сценку, но потом задумались: “А нужно ли на таком ответственном собрании плакаться рабфаковцам, что, дескать, трудно живётся?” И решили отказаться от сценки: “Ах, стипендия, куда котишься…” Мелкая тема, наивный текст…

А однажды, кажется это случилось, когда я выступал в живой газете клуба “Октябрь”, нас постиг позорнейший провал, именно потому, что на этот раз мы не учитывали характер аудитории. Нас пригласили выступить после учительской конференции. Она затянулась допоздна, и пришлось выступать чуть ли не в полночь. Первые номера программы учителя принимали хорошо. Но чёрт дернул показать нами же состряпанную пародию на “Синюю блузу”, так сказать, на нашу прародительницу. С потугами на остроумие — текст составляли коллективно — назвали эту живую газету, кажется, “Зелёная штана” (почему не штанина? Неизвестно!), и действительно у всех участников была одна штанина зелёной. Все сценки оказались не пародийными, а неприкрыто буффонадными, начиная от “антре”, как по традиции репертуарных сборников назывался выход синеблузников.

Публика терпела, но когда мы уже окончательно распоясались и под видом пародии на “Синюю блузу” начали пародировать оперу “Евгений Онегин”, где встречались такие перлы: “Когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел, тогда рояль бы из рабклуба я притащить домой велел”, то большинство учителей поднялись и, проходя мимо сцены, дарили нам такие презрительные улыбки, которые запомнил на всю жизнь.

Может быть, с тех пор в своей литературной практике я с большой опаской пользуюсь таким коварным и сильным оружием, как сатира, пародия, юмор. Даже столь часто встречающиеся в жизни остроты Маяковский назвал оружием. Помните? “Оружия любимейшего род, готовая рвануться в гике, застыла кавалерия острот, поднявши рифм отточенные пики”.

Но сколь бы ни был этот жанр опасным, меня всегда к нему влекло. Мне кажется, что жанр сатиры и юмора в любых его проявлениях: литература, изобразительное искусство, актёрское мастерство — сродни изобретательству, где требуется выдумка, талант первооткрывателя, поиски неизведанных троп… И недаром понятие “изобретатель” можно применить не только к инженеру, конструктору, но и к таким мастерам сатирического жанра, как, допустим, Кукрыниксы и многие наши видные карикатуристы. Или, скажем, А.Райкин разве не изобретает свои маски? Они всегда неожиданны, хотя и часто встречаются в жизни. Нечего говорить и о таланте режиссёра. Он всегда изобретатель. Я сейчас не упоминаю о наиболее близких мне профессиях в технике и литературе. Об этом ещё многое надо рассказать.

А сейчас хотел бы продолжить повествование о “поисках самого себя” и что этому помогало или препятствовало. Вот почему я должен вспомнить ещё кое-какие эпизоды, влияющие на становление юного характера.

Коллектив нашей живой газеты потерпел неудачу в пародийном жанре, но политическая сатира нас никогда не подводила. Может быть, это объяснялось тем, что политическая борьба комсомола двадцатых годов имела тогда первостепенное значение.

Гражданская война отгремела. Начинался нэп, а с ним выполз на политическую арену враг не менее опасный, чем интервенты из четырнадцати держав. “Страшнее Врангеля обывательский быт”, — предупреждал тогда Маяковский. Боюсь, что этого врага мы сейчас недооцениваем, хотя в наши дни он не менее нахален и цепок. В двадцатых годах в своей агитационной деятельности — подразумеваются наши живые газеты — мы чаще всего вели борьбу с внешними врагами и, как только могли, клеймили империалистов “языком плаката”. Таковы были и наши “агитки” на клубных сценах.

А кроме того, наши студенты обучались в ЧОНе, то есть в “частях особого назначения”. И вот как-то в зимнюю ночь нас по тревоге разбудили и отправили за город. Цели этой операции не помню. И хоть по возрасту меня могли бы освободить от подобных заданий, но я, “мальчик из интеллигентной семьи”, которого приняли на рабфак без производственного стажа, не хотел никаких исключений, а потому в лёгких полуботинках, проваливаясь по пояс в снег, преодолевал такое серьёзное для меня препятствие, как овраг с незамерзающим ручьём. Винтовка казалась лишним грузом, так как я ещё не умел из неё стрелять, и хоть в сознании гнездилась мысль о своей бесполезности, но я её упорно душил где-то вычитанной фразой: “Тот, кто не умеет подчиняться, тот не сумеет и командовать”.

Командовать же мне очень хотелось. Нет, меня никогда не прельщала военная карьера, и под словом “командовать” подразумевалось быть впереди, вести за собой людей. Быть среди них организатором и руководителем… Наивное детское заблуждение. Судьбе было угодно, что за всю свою трудовую жизнь мне пришлось испытать и радости и горести в роли организатора и руководителя в самых различных областях трудовой деятельности, а закончилось тем, что “нашёл себя” только в домашнем кабинете за письменным столом.

Но почему-то кажется, что если бы я не работал в других кабинетах, где к твоему столу с мраморным чернильным прибором приткнулся другой стол подлиннее, покрытый зелёным сукном, где часто совещаются люди, которыми ты призван руководить, то вряд ли я мог писать о них книги.

А сейчас надо бы рассказать о своих “художествах” и в буквальном и в переносном смысле.

4

В этой главе я рассуждаю о том, как необходима ирония, о

том, можно ли одновременно идти по нескольким тропинкам. И

о том, как я вступил на стезю абстракционизма. Как

начинался сегодняшний “поп-арт” и всякие другие формальные

ухищрения. Что делать, когда в тебе пульсирует беспокойная

изобретательская жилка?


Я перечитывал написанные до этого страницы и чувствовал, что в них не хватает иронии, с которой автор должен относиться к своим юношеским, а по существу детским увлечениям. Это объясняется и тем, что автор недостаточно хорошо владеет таким литературным приёмом, как ироничность. Задумывая эту книгу, он рассчитывал воспользоваться иронией как самозащитой, чтобы избежать упрёков в нескромности. Ведь в сравнении с теми гениальными или очень талантливыми людьми, с кем посчастливилось встречаться, авторская персона занимает неправомерно много страниц. Но, во-первых, он мало знал этих людей, а потому не мог проникнуть в их мысли и чувства, а во-вторых, вся литература, где действуют герои, созданные воображением автора, и основана на том, чтобы рассказать о том, как они мыслят и чувствуют. И герои эти могут быть отнюдь не гениями, а самыми обыкновенными людьми. А если так, то примиримся на том, что главный герой этой книги — самый обыкновенный человек, но жил он в необыкновенное время и прожил интересную жизнь, хотя и не без ошибок и заблуждений.

Бывает порою, что юноша, выбирающий себе дорогу, пробует сначала одно занятие, потом другое, разочаровывается и наконец выбирает себе профессию, к которой его никогда не влекло. У меня был несколько иной характер, и я не мог идти по одной тропинке, потом перескочить на другую, которая показалась более заманчивой, наконец, чувствуя, что тут издерёшь весь костюм в клочья — слишком много колючек, — искать тропинку полегче. Нет, я не бросал начатую тропинку, а шёл одновременно по трём сразу. Не могу подобрать сравнения, так как логика подсказывает, что тут нужно шесть ног, а возможно, и больше. Я занимался изобразительным искусством — живопись, графика, декорация. Вторым увлечением почти одновременно стала сцена: декламация, живая газета, в которой я также был автором разных сценок, фельетонов, частушек. С этим тесно смыкается увлечение поэзией, причём мои стихи печатались в областной прессе и кое-что даже в Москве. Наконец — “четвёртая ипостась” — техника.

Всё это, конечно, было любительщиной (за исключением разве только техники), но порой приобретало некоторые черты профессионализма, правда, ещё на невысоком уровне.

К счастью, весь мой архив — стихи, напечатанные в газетах и журналах, карикатуры, помещённые в тульской комсомольской газете “Молодой коммунар”, фотографии, относящиеся к периоду моего увлечения сценой, и прочие свидетельства настойчивых поисков “самого себя” — сгорел во время войны.

Проектируя эту книгу, я на опыте экспериментатора и конструктора убедился, что без справочного материала не обойтись, а потому с ужасом подумал, что вдруг придётся пойти в Ленинскую библиотеку и там порыться в старых комплектах газет и журналов, где, возможно, найдутся первые стихотворные “опусы” и карикатуры тоже с моими рифмованными подписями.

Такой встречи я всячески старался избежать.

Но о литературе, как о моей последней прогрессии, мы потом поговорим, а сейчас хочу рассказать о более раннем увлечении изобразительным искусством. Для откровенного признания в своей “преступной страсти” вполне уместен подзаголовок: “Я БЫЛ АБСТРАКЦИОНИСТОМ”.

Да, да, каюсь, дорогой читатель! Признаюсь всенародно, и не прошу снисхождения, хотя есть смягчающие вину обстоятельства. А именно — вступил я на эту “преступную” стезю примерно в пятнадцать лет и приводов в милицию не имел. Да, собственно говоря, по мнению юристов, состава преступления тут не было, ибо мои творения не получили широкого распространения, о них не писали монографий, и репродукции моих картин не издавались массовым тиражом. И если мне не изменяет память, то ни в Третьяковской галерее, ни в Эрмитаже эти картины не экспонировались.

Но шутки — в сторону. Не только абстракционисты не экспонировались, но и в более поздние времена, когда были закрыты первый и второй музеи новой западной живописи, в Эрмитаже, куда попали картины Сезана, Пикассо, Моне, Ренуара, Дега, Гогена, Матиса, Ван-Гога и других, их не показывали публике, а держали в запасниках.

Помню, уже в зрелости, в послевоенные годы, спрашивал у некоторых ответственных товарищей, в том числе и у работников Эрмитажа:

— Почему эти шедевры мирового искусства лежат в запасниках?

Ответы были единодушны и неожиданны:

— Мы импрессионистов не экспонируем, чтобы не портить вкус молодым художникам.

Ах они проклятущие, эти молодые! Ну сколько их? Сто? Тысяча? Десять тысяч? Завяжите им глаза, поставьте специальную охрану, как на военных объектах, чтобы ни один художник моложе сорока лет не увидел засекреченных “Курильщика” Сезана, “Руанский собор” Клода Моне или бесчисленных танцовщиц Дега. А народ тут при чём? Он хозяин этих шедевров и хочет любоваться творениями великих мастеров. Не для складов приобретали эти картины коллекционеры Морозов и Щукин, а для народа.

Я ещё только учился в художественном училище, когда формируется вкус, но часами бродя по залам музеев новой западной живописи, я что-то не замечал стараний импрессионистов мне этот вкус испортить. Больше того, в художественном училище я каждый день видел работы абстракционистов — и Малевича, и Кандинского. Ведь они были родоначальниками этого течения, возникшего в России, а потом уже по всему миру расплодились их эпигоны. Первые абстракционисты были изобретателями, выдумщиками, подчас довольно остроумными.

В работах первых абстракционистов меня привлекало именно изобретательство, и я решил придумать что-либо своё. Это оказалось не так-то просто. Появилась мода на выявление фактуры предмета, причём отнюдь не живописными средствами. И вот вся наша группа рисует натюрморт. В нём центральное место занимает расписной фаянсовый чайник. Как же передать его гладкую блестящую поверхность? И вот, смотрю, мои товарищи вынимают из карманов завёрнутые в бумажку кусочки сырого теста и начинают лепить на полотне рельеф чайника, после чего, когда он подсохнет, закрашивают белилами и расписывают. Шершавую, грубую скатерть изображают тоже “в фактуре” и, чтобы передать шероховатость, посыпают холст толчёным кирпичом, крупой, сахарным песком. Затем грунтуют и закрашивают.

На картинах появилась жесть, обрывки газет, осколки стекла… Всё это я с удивлением встретил в музеях США как образцы самоновейшего искусства “поп-арт”. Правда, современные эпигоны довели этот когда-то найденный принцип до логического предела. Им даже не нужен холст и краски. Экспонаты создаются с применением производственной технологии: металлические детали свариваются, припаиваются. Фаянс удерживается на каркасе цементом. И если мы когда-то лепили рельеф чайника из теста, то представители “поп-арта” присобачивают к своей композиции чайник или, что гораздо оригинальнее, унитаз в натуральном виде.

Вполне понятно, что, бродя в США по залам музеев, где выставлены образцы модернистского искусства, так же как и несколько раньше на Международной выставке в Брюсселе, я не испытывал гордости ни за себя, ни за товарищей, что десятки лет назад были вроде как “основоположниками” сегодняшнего модернизма.

В Брюсселе я увидел знаменитый “Чёрный квадрат” К.Малевича, ставший как бы символом абстракционизма, увидел полотна Кандинского и поздоровался с ними, будто со старыми знакомыми. Большинство же полотен их последователей, как правило, оказались лишёнными выдумки. В них не чувствовалось самого главного, чем могло бы заинтересовать подобное искусство. В них не было изобретательства, неожиданности или хотя бы озорства, характеризующего своеобразный протест против канонов классической музейной живописи.

Если первые абстракционисты и другие представители модернизма, начавшие свою деятельность в дореволюционной России, эпатировали, дразнили буржуазное общество, то их западные последователи целиком перешли в услужение капитализму, без какого-либо признака бунтарства.

Однако в двадцатые годы и в Тульском художественном училище, и тем более в столице некоторых из учащихся привлекали искания модернистов, хотя в сравнении с трудовым энтузиазмом всего народа подобные забавы казались оскорбительной блажью бездельников. Это я почувствовал сразу же. Но что поделаешь, если в тебе беспокойно пульсирует изобретательская жилка и ты не знаешь, куда направить свою творческую энергию.

Преподаватели у нас были хорошие, но меня, привыкшего в школе рисовать гипсовые маски, удивили своеобразные методы обучения, которые здесь применялись. Если мне не изменяет память, то в программе числились такие предметы: “Дисциплина плоскости” — мы рисовали углём натюрморт, как бы в плоскостном изображении. Или, например, “дисциплина светотени”. Тут всё было подчинено выявлению характера натуры только светотенью. “Дисциплина формы”, тут нужно было позабыть обо всех других дисциплинах, а потому подчеркнуть форму, допустим, шара, таким образом, чтобы он стереоскопически вылезал из ватмана. И наконец — “дисциплина цвета”, где всё подчинено цветовой гамме.

Мне это казалось скучным, втиснутым в условные рамки, где нельзя развернуться фантазии. Не помню, кто из художников впервые применил так называемый “сдвиг” — формальный приём, диктуемый композицией натюрморта в заданном пространстве. Практически это делается так: допустим, в углу бумажного листа никак не помещается круг. Тогда его можно разрезать на две части и поместить одну половинку в углу, а другую, в зависимости от фантазии художника, где-нибудь поблизости.

Это уже было что-то новое, и я не преминул таким трюком воспользоваться. Преподавательница увидела мои выкрутасы и заставила переделать рисунок, строго следуя натуре. Пришлось подчиниться, но я всё-таки пожаловался главному руководителю училища. Сам очень хороший художник, с большим вкусом и опытом, руководитель объяснил мне всю никчемность подобных фокусов и запретил прибегать к ним. Да, собственно говоря, я и не настаивал на такой “творческой свободе”, ибо “сдвиг” не мной придуман, а слепое следование моде было противно всему моему существу. Читатель, знакомый с моими книгами, это уже понял.

Да, учиться, конечно, нужно. Упорно и последовательно, тем более, что и рисунок у меня был слабоват, и техника живописи маслом никак не давалась — эти занятия были дневными, а днём я учился в рабфаке. Но я никак не мог согласиться, что учение состоит лишь в накоплении знаний и приобретении навыков, необходимых для трудовой деятельности. Не соглашался с этим в юности и даже сейчас не соглашусь. Учение не даст никаких ощутимых плодов, кроме аттестата зрелости и диплома, если школьник и тем более студент не пожелает пробудить в себе творческие возможности.

Меня пока ещё не научили как следует владеть кистью, но я познал радость творческого труда и старался придумать что-либо своё. Для практики в разных “дисциплинах” мы изображали натюрморты, составленные из всевозможных предметов. Тут был красный рог из папье-маше, горшки, тарелки, фонарь, подсвечник, вазы и бокалы, медный кофейник, красные, зелёные, оранжевые драпировки и всякие другие предметы. Они опротивели нам, надоели… И вот на этом материале и личном к нему отношении я и попробовал создать свой “абстракционистский опус”. Нарисовал акварелью или гуашью плоскостные изображения всех этих знакомых предметов, причём в самой неожиданной композиции. Получилось нечто вроде мозаики из геометрических фигур. От абстракционистских творений эта композиция отличалась присутствием некоторого смысла — ведь её составные элементы всё же напоминали реально существующие предметы, а абстракция предусматривает “беспредметность”. В то время это течение, как мне помнится, называлось “супрематизмом”.

На выставке работ учащихся мой “супрематизм” понравился. Потом придумал что-то ещё, но это оказалось “кубизмом”, затем “кубофутуризмом” или ещё каким-то “лучизмом”. Было всё это, было, а нового никак не придумаешь.

Убедившись в бесперспективности поисков нового в формалистских вывертах абстракционизма, я охладел к нему и попробовал заняться чем-либо полезным.

Впрочем, это не совсем так. Любые поиски плодотворны, и уже значительно позже, занимаясь исследовательской работой в области радиотехники, мне и моим товарищам приходилось заниматься экспериментами, чтобы убедиться в ошибочности выбранного пути. Отрицательный результат тоже — результат. Он предостерегает других от бесцельной траты энергии и времени.

Но при чём тут абстракционизм? Неужели опять параллели сходятся? Я бы не ответил на это утвердительно, но в данном частном случае можно отметить только некоторое сближение этих параллелей. Занятия в поисках изображения той или иной фактуры на полотне, как начальный этап в работе модернистов, позволил применить способ получения шершавой поверхности при изготовлении рупоров для громкоговорителей в годы моего радиолюбительства.

Мы сами делали рупорные громкоговорители, причём наибольшее распространение получили рупоры, свёрнутые из кассовой ленты, которая пропитывается клеем, а потом покрывается асфальтовым лаком. Получается твёрдый блестящий рупор. Однако этот блеск хорош снаружи, а внутри, для мягкости звука, желательно сделать стенки шероховатыми.

Вот тогда я и вспомнил свои выкрутасы на полотне. После пропитки клеем стал посыпать внутренность рупора сахарным песком или пшеном, снова проклеивал и, наконец, покрывал лаком.

Как сказал Козьма Прутков, “и терпентин на что-нибудь полезен”. Могу добавить, что не только терпентин, но и технология модернистской живописи, которую я применял потом в разных случаях жизни.

5

И опять о живописи. Уроды на полотне, или субъективное

представление художника о женщинах. Я рисую обнажённую

фигуру, не боясь упрёков в идеализации. И ещё о наивной

детской мечте моего героя.


В современном буржуазном искусстве, кроме абстракционизма, есть и другие модные завихрения. Наиболее ярко заявляет о себе экспрессионизм. Впрочем, я могу ошибаться в терминологии, так как границы тех или иных направлений в модернизме почти невозможно различить. Мы знакомимся с новейшей зарубежной живописью и скульптурой по фотографиям в журналах и газетах, чаще всего сопровождающимся подписями, где сквозит ирония и недоумение. Видим мы это и в журналах разных стран, издающихся на русском языке. Наиболее полное представление о модернизме мы могли получить, побывав на американской выставке, а также на Международной выставке изобразительного и прикладного искусства, что удивляла нас во время Московского фестиваля.

На одной из этих выставок можно было видеть холст, на котором изображена уродливая женская фигура с трупными пятнами.

Меня сразу же оглушило воспоминание. Впервые обнажённое женское тело я увидел в художественной студии и потом, когда мне было уже двадцать лет, причём в… анатомичке. Я учился тогда в Московском университете, и ребята с медицинского факультета потащили меня в анатомичку, где на столах лежали трупы. Студентам они были нужны для изучения, а меня втолкнули в дверь, видимо, для пополнения жизненных впечатлений.

Но мне об этих впечатлениях рассказывать не хочется. Возвратимся на выставку самоновейшего искусства. Вот картина, где разложено на составные части женское лицо, а вот нечто патологическое, похожее на огромную жабу с надписью “Портрет матери”. И неужели сыну не стыдно?

Гениальные художники всех времён и народов отдали теме материнства самые благородные мысли и чувства, всю силу своего таланта. А тут кощунство, цинизм, пошлость.

Да и вообще женщине не повезло в “ультрасовременном искусстве”. Большинство художников этого направления рисуют карикатуры на женское тело, гипертрофируя до уродства все возможные у него недостатки. Помню, один “изобретатель” поместил глаза на щёках натуралистически выписанного портрета.

Кто же из честных людей может сказать, что оскорбление материнства, издевательство над женщиной, всё это женоненавистничество следует поддерживать и даже пропагандировать.

Мне хотелось понять психологию художника-модерниста, который рисует женщин-уродов. Возможно, это просто жажда мести за свою неудачную любовь, а потому, презрев человеческие чувства в угоду таким же, как он, женоненавистникам и пошлякам, он изливает свою обиду на полотне?

Однако мне вспоминается другая причина, которая привела художника к столь отвратительной творческой позиции. В связи с этим я попрошу возвратиться вместе со мной к временам ранней юности, когда я тоже пытался стать художником. Не таким, конечно, ибо весь склад моей души и характера никогда не позволит ни в жизни, ни в искусстве оскорбить женщину. Некоторые читатели упрекали меня, что я даже её обожествляю, и в доказательство приводили кое-какие непривлекательные стороны женского характера. Но это не повлияло — мужчина должен быть великодушным.

Итак, представьте себе музей. Нас, учащихся художественного училища, привели в зал, где выставлены картины и скульптура самых разных направлений.

Посреди зала стояла деревянная скульптура обнажённой женщины. Кто-то из экскурсантов — будущих художников — провёл рукой по торсу женской фигуры, чтобы узнать, насколько гладко обработано дерево.

До сего времени помню отповедь старой художницы, которая привела нас на экскурсию. Она говорила, что это уже кощунство.

— С каким вдохновением скульптор создавал это произведение, с какой любовью подкрашивал дерево, — всё более волнуясь, продолжала она. — Он жизнь в него вдохнул. Нет, не выйдет из вас художника, коли посмели грубо прикоснуться к творению, созданному руками, мыслью и сердцем таланта.

А тот, из которого “не выйдет художника”, смущённо моргал и непонимающе оглядывался по сторонам. Да и мы-то не очень понимали, за что парню досталось.

Однако потом, когда я и мои товарищи занялись изучением по монографиям, копиям и репродукциям картин великих венецианцев Джорджоне и Тициана, рисуя гипсовые скульптуры Венеры и Дианы, часами выстаивая у полотен ленинградского Эрмитажа, куда мы приезжали на экскурсию, любуясь страстной мощью и красотой рубенсовских тел, у нас как бы открылись глаза. Мы поняли, почему старая художница в какой-то мере была права.

И мне неизвестно, насколько слова её оказались пророческими, но когда мы перешли к рисованию живой натуры, то я с любопытством заглядывал в работы моего соседа, из которого “никогда не выйдет художника” (назовём его Борисом). Стариков и старых женщин он ещё мог рисовать, а юные лица и обнажённая натура у него никак не получались.

Ребята посмеивались над неудачником: женщины на его рисунках обязательно были кривобокими, сухорукими, с выпирающими рёбрами и кривыми ногами. Вначале он соглашался с нашей критикой, но потом, удостоверившись, что самое прекрасное из того, что создала природа, — женское тело, он передать в рисунке не может, стал изображать отвратительных уродов.

Тут он уже выработал свою эстетическую платформу и, становясь в позу, декламировал:

— Это моё субъективное представление о женщине. Я её такой вижу.

Вполне возможно, что то же декларируют и западные модернисты, изображая на полотнах клиническое уродство, хотя этот “субъективизм” объясняется довольно просто — их полной бесталанностью. А так как уроды сейчас в моде, то на этом можно подзаработать. Спрос рождает предложение. Вот и ходишь по залам, где выставлены образцы модернистского буржуазного искусства, и невольно мысль твоя возвращается к печальному эпизоду юности, когда ты попал в анатомичку.

Мне хочется поскорее закончить воспоминания об этих малоприятных зрелищах и перейти к рассказу о более весёлой “параллели” в поисках своего основного жизненного пути. Я говорю о карикатуре, и, как ни странно, первые шаги по этой параллели мне напоминают хождение по туго натянутой проволоке начинающим циркачом, который пока ещё не постиг тайны этого сложного и трудного искусства. А падать тоже надо уметь. Я-то падал, и не раз.

Я ещё не научился хорошо рисовать с натуры, а потому лица и фигуры натурщиков и натурщиц у меня не были схожи с оригиналами, порою я допускал погрешности в анатомии, но выручала фантазия и, если можно так сказать, общая гуманистическая направленность творческих поисков. Потом меня перевели в старшую группу.

И если на соседнем мольберте Борис рисовал уродов, я же своё неумение рисовать людей таких, как они есть в жизни, подменял фантазией и создавал идеализированные портреты стариков, омоложенных лет на двадцать, выцветшие глаза их заменял тёмными, проницательными и губы чуть трогал улыбкой. Ну, а о женщинах и говорить нечего. В те времена очень трудно было подобрать хорошую натурщицу, а потому мы рисовали отнюдь не богинь древней Эллады. Но я представлял натурщиц именно богинями и, совсем на них не глядя, изображал некий идеализированный образ женщины вообще, воспитанный в моём воображении великими художниками прошлого.

Я выслушивал едкие замечания моего соседа Бориса, рисующего уродов. Он тыкал углём в мой рисунок и презрительно цедил:

— Да разве у неё такая шея? Видишь, здесь складки? — Его уголёк готов был провести на рисунке глубокие морщины.

Я отводил руку критика и убеждённо доказывал:

— Лет пять назад у неё была такая гордая, юная шея. Да и сейчас могла бы быть. Виноваты условия жизни.

— Ты нарисовал грудь восемнадцатилетней девочки. А у неё грудь вот где должна быть, — и снова к бумаге приближался уголёк с угрозой подчеркнуть это место.

Мне приходилось наступать, тем более что к нашему спору прислушивались другие. Глаза их перебегали с моего рисунка на рисунок Бориса. Натурщица, женщина лет тридцати, отдыхала, зябко кутаясь в тёплый платок. Топили у нас тогда плохо, а потому я старался быстрее закончить рисунок и торопил ребят, чтобы поскорее отпустить натурщицу. Нелёгкий это был хлеб, особенно в те времена, когда только что отзвучали выстрелы на полях гражданской войны. Жить было всем трудно.

Борис, которого сейчас я вспоминаю как одного из предвестников будущего модернизма, изобразил натурщицу совершеннейшим уродом, причём карикатурно выпятил все недостатки её фигуры: угловатые бёдра, острые плечи, что дало ему право решить всю композицию в некотором подражании кубистам, но в комбинации с циничностью подчёркнутого натурализма. Женщина оделась, натянула на себя потёртое пальтишко и, равнодушно окинув глазом робкие ученические рисунки, подошла к нам, узнать, когда назначен следующий сеанс. Мы не знали и послали за преподавателем, а сами, сгрудившись у мольберта с оскорбительным, как казалось нам, для женщины рисунком, делали всё возможное, чтобы она его не увидела. Натурщица торопилась домой к ребёнку, а наш посланец с ответом всё ещё не возвращался.

Мы чувствовали себя скверно, казалось, что у всех пробуждалась жалость к женщине, которую мы невольно оскорбили. Наконец пришёл преподаватель, бегло посмотрел на мольберты, приблизился к рисунку Бориса, который мы прикрывали своими спинами, но мы не сдвинулись с места. Преподаватель возмутился. Пришлось расступиться. На мольберте оказался мой рисунок.

Пользуясь замешательством, когда пришёл преподаватель, кто-то из ребят переставил на мольберт мою доску, а произведение Бориса поставил лицом к стене.

Преподаватель сказал несколько ободряющих слов мнимому автору этого рисунка и с удовлетворением отметил:

— Наконец-то у вас получается. Ну, хотя бы не страдает анатомия, а то ведь чёрт знает что изображали. А всем я должен сказать: пока обнажённой натурой заниматься не будем. Рановато. — Он обратился к натурщице: — Когда вы потребуетесь, мы сообщим. Но это уже не раньше будущего месяца.

Лицо женщины будто сразу посерело, обострились скулы, опустились плечи, и вся она стала такой маленькой и жалкой, что сердце моё сжалось. Наверное, ей станет ещё труднее жить. Возможно, у неё нет никакой профессии, да и безработных сейчас много.

Борис порывался было показать преподавателю свою работу, стоявшую у стены, но мы недвусмысленно показывали ему сжатые кулаки.

Прощаясь с нами, натурщица увидела своё идеализированное изображение на моём рисунке, и впервые за весь вечер улыбнулась:

— Да это я! Такой была позапрошлый год, — на лице её промелькнуло нечто вроде смущения и гордости. — Спасибо, — пожала руку Борису и тут же скрылась.

Пусть не мне предназначалась улыбка, но тогда я понял, что искусство прежде всего должно нести радость людям. И уже потом, в книгах о приключениях моих героев я рассказывал о мечте любимого Димки Багрецова, которому хотелось всех хороших людей сделать счастливыми.

Наивная детская мечта, но думается, что если у человека есть возможность общения с людьми и ему доверили говорить со страниц газет и книг, со сцены и киноэкрана, обращаться к сердцам и умам зрителей с помощью живописи и музыки, то нужно дарить им радость и крепить веру в счастливое будущее.

Эта мечта владела мной с самой ранней юности, но приблизиться к ней, ощущая ответное тёплое дыхание, оказалось возможным лишь после изнуряющей гонки по всем доступным мне параллелям.

6

Новая параллель в первом приближении к профессионализму.

“Розовая карикатура”. Бал “В помощь голодающим”.

Комсомольская газета. “Что сейчас волнует редакцию?” Первые

выступления в печати. Ещё одно увлечение, где графика

сочетается с техникой.


Если в ранней юности я представлял себе искусство как источник радости от созерцания прекрасного, то через некоторое время понял на основе собственного опыта, что радость может быть вызвана чувством общности интересов зрителя и художника. Так, например, обличительная карикатура, в которой высмеиваются недостатки как буржуазного, так и нашего общества, ни у кого не вызовет эстетического наслаждения, но многим понравится, что она бьёт по врагам.

Я ещё не дорос тогда до сатиры, а потому пробовал себя в юмористических рисунках. Достал где-то альбом с розовыми страницами. Знаете, раньше бывали такие альбомчики для “барышень”? В них тогда писали всякую чушь вроде: “Незабудку голубую ангел с неба уронил…” и т. д. И вот на розовых страницах я стал рисовать фиолетовыми чернилами. Одной из первых проб оказалась шаржированная картинка: “На выставке”. На ней изображались посетители, рассматривающие работы учащихся нашего училища. На рисунке можно было рассмотреть посетительниц в шалях, которые волочились по полу. Поднятые вверх руки восторженных ценителей, разъярённых спорщиков у картины, повешенной вверх ногами. Ещё какие-то жанровые сценки. Рисунок был слаб, но выручала выдумка — ведь я с детства развивал и себе изобретательскую жилку и конструкторское мышление. Потом они мне помогли на всех жизненных параллелях.

Преподавателям, которым я показал этот альбом, понравилась и композиция, и сочетание розового с фиолетовым, что давало интересно найденный колорит, напоминающий стилизацию под какие-то миниатюры. Я уже не помню, какому мастеру я подражал своими рисунками. Это выдумал опытный преподаватель-художник, и я тут ни при чём.

В этом же розовом альбоме появилась отнюдь не “розовая” карикатура, как первый мой опыт в сатирическом жанре. Это было до “Рабфаковского крокодила”. На рисунке со всеми подробностями изображался бал, бал-маскарад, организованный в зале бывшего Дворянского собрания. Декольтированные дамы в роскошных со шлейфами туалетах, с драгоценностями. Мужчины в старомодных фраках, маскарадные Пьеро и Арлекины. Коломбина и поп с крестом. Несчастные Адам и Ева в трико, с которого оборвали почти все листики. Духовой оркестр, трубачи, изнемогающие от натуги. Пыль поднимается клубами. А над всем этим весельем протянутое через зал полотнище с надписью: “В помощь голодающим”.

Весь советский народ тяжело переживал эту страшную трагедию поволжских крестьян, голодающих из-за необычайной засухи. Шёл сбор средств. Люди отдавали последние копейки, всё, что могут. До сих пор помню плакат с изображением истощённого крестьянина, протягивающего руку. А наверху надпись: “Помоги”.

В то время начинался нэп, и вполне естественно, что такие развлечения вроде балов-маскарадов, один из которых я изобразил на рисунке, привлекали богатую нэповскую публику, и средства это давало большие.

Мне же, по наивности и политической незрелости, такой бал показался глумлением над горем народным: ведь тогда голодали 20 миллионов человек. И я не сдержал своих чувств, так как не понимал и не принимал нэпа. Вернее, не самую политику, а представителей вновь рождённой буржуазии. Пожалуй, более отвратительных буржуев, чем нэпачи, я за свою жизнь не видел. Неприкрытая наглость, хамство, презрение к трудовому народу, жажда удовольствий и полная аморальность поступков.

Когда всё это поставишь рядом с трагедией крестьянства Поволжья, то становится буквально не по себе.

Через некоторое время я прочёл стихи Маяковского “Сволочи”, где он возмущался нэповской буржуазией, теми, кто не хочет помочь голодающим. Маяковский писал:


“Москва.

Жалоба сборщицы:

в “Ампирах” морщатся

или дадут

тридцатирублёвку,

вышедшую из употребления в 1918 году”.


Розовый альбом меня уже не привлекал, по своей сути он напоминал альбомные стишки, которыми балуются в мещанских салонах. И пусть мне всего пятнадцать, но время-то, время какое! Стыдно ерундой заниматься! Время диктует, требует тебя всего. Незамедлительно и безоговорочно! Руки есть? Есть, но белые, нежные, без единой мозольки. Когда поступил в рабфак, ребята потешались над ними. Ну, ничего, есть ещё голова. Правда, в ней много мусора, но попадаются кое-какие полезные мысли, идеи. Руки умеют держать карандаш и кисть, но хорошо рисовать ещё не научились. Значит, надо придумать, как с этими скромными возможностями рисовальщика выражать свои мысли на бумаге. Опыт был приобретён в рабфаковских стенных и рукописных изданиях, где я восполнял своё недостаточное художественное “полуобразование” — пробыл я в училище, наверное, года два — придумывал всяческие фотомонтажи, работал аппликацией. Причём сейчас уже могу сказать чистосердечно, что многие из этих композиций были удачными в отличие от других поисков на разных параллелях.

И вот настало странное ощущение “невесомости”. Тогда я не мог применить это понятие. Сейчас же, вспоминая те ощущения, я представляю себе, что болтался в каком-то пустом пространстве и не знал, в какую сторону податься. А кроме того, я чувствовал и свою “невесомость” в смысле общественной полезности. И не только тогда, с самомнением юности, но и сейчас я верю, что даже в пятнадцать лет, коли есть у тебя творческие способности — неважно в какой области, — пора выходить за школьные стены и приносить радость самым разным людям, или, говоря канцелярским языком, заниматься общественно полезной деятельностью.

Вот с этим самомнением и жаждой той самой небесполезной деятельности я пришёл в редакцию комсомольской газеты “Молодой коммунар”. Показал кое-какие карикатуры и спросил:

— А что сейчас больше всего волнует редакцию?

Кто то из сотрудников пожаловался, что из комсомольских организаций очень мало присылают заметок. Нет конкретного материала.

— Мы всех своих сотрудников разослали по местам, — продолжал жаловаться белобрысенький паренёк. — Выжимают заметки как только могут.

Впервые я встретился с буднями редакционной кухни и по наивности усмотрел в нехватке заметок для газеты очень важную тему, которую бы надо осветить в печати. Казалось, мой опыт карикатуриста в рабфаковских газетах может пригодиться. Правда, я отдавал себе отчёт, что мы не затрагивали каких-либо серьёзных проблем, интересных широким массам, и мои карикатуры не поднимались выше сугубо местных событий. Высмеивались лентяи, отмечались недостатки столовой, быта в общежитии или, например, такой вопиющий факт: комната, где я жил с десятком товарищей, находилась на первом этаже. Ночью, когда все уже спали, в окно заглянули проходившие мимо земляки, друзья кого-то из наших ребят. Я проснулся от раздирающих звуков гармони и оглушительного топота. Оказывается, земляки решили отметить свою встречу традиционным переплясом. Кто кого победит — ребята из деревни Селезнёвки или из шахтёрского посёлка. Соревнование закончилось к утру — тогда КВН ещё не было, — и те, кто хотел уснуть, слышали нечто отнюдь не похожее на колыбельную: “Николай, давай закурим, Николай, давай закурим. Закуривай, Николай!”

Нарисовать это можно было смешно. Измученные, удивлённые лица на подушках. Кто-то затыкает уши. Кровать со спящим студентом переносят к двери, чтобы было просторнее плясать. Зверские, налитые кровью физиономии плясунов, работающих, как говорится, в поте лица. Зеленолицый гармонист с “козьей ножкой”. Танцоры были в красных, зелёных, голубых рубашках. Цветом я любил пользоваться в карикатурах, часто подчёркивая этим сатирическое отношение автора к своим персонажам. Но вот пришлось переучиваться на газетный рисунок пером, без всякой подцветки. А так как рисовальщиком я был слабым, то здесь потребовалось проявить максимум изобретательности, чтобы карикатура обратила на себя внимание. Причём, несмотря на бедность темы. Мучительно думал, к чему же прицепиться, чтобы показать, как трудно выжимать заметки у юнкоров и других комсомольцев, которые должны давать газете материал.

“Выжимать” — так определил эту трудность белобрысенький паренёк в редакции. Может быть, от этого и оттолкнуться? Я сейчас пытаюсь довольно примитивно передать мысленный процесс рождения карикатуры, как самое главное в её воплощении на бумаге. И нарочито ограничиваюсь мыслительными возможностями абсолютно не тренированного мозга шестнадцатилетнего юноши.

Вполне понятно, что сейчас мне не вспомнить весь мыслительный процесс перед тем, как рисунок постепенно возникал на ватмане. Да вряд ли в этом есть необходимость. Мне кажется, что тогда я отбрасывал ряд ассоциаций, вызванных словом “выжимать”. Можно выжать клей из тюбика. Допустим, нарисовать огромный тюбик с надписью “Синдетикон” — клей этот был общеизвестен, широко рекламировался, и я им часто пользовался. Но тут же отбросил эту ассоциацию. Выжимать-то нужно не клей, а заметки, а между ними нет прямой родственной связи, и даже напрашиваются некоторые противоречия. Нужны заметки, то есть добротный материал, а не тягучий клей. Выжимают виноградный сок, потом получается вино. Обыграть его можно как живительную влагу, источник хорошего настроения… Но тут же пришла отрезвляющая мысль: ну, а как конкретно ты изобразишь выжимание сока? Ты это видел? Нет, но читал — знаю, что виноград ногами давят в огромных чанах. Абсолютно неподходящая ассоциация. Кустарничество какое-то. Впрочем, наверное, есть специальные машины? Но как они выглядят? Неизвестно. И не только мне, но и большинству читателей. Возможно, что тут применяется какой-нибудь пресс? И мне вспомнился пресс для пробных оттисков газеты, видел в типографии, когда меня знакомили сотрудники редакции с типографским процессом. И стоило мне вспомнить, как выглядит пресс для оттисков, его огромный винт с рукояткой, за которую берутся двумя руками, как тут же в моём воображении отпечаталась карикатура: под прессом лежат смешные фигурки с растопыренными руками, рты раздираются в крике, из карманов летят какие-то бумажки, видимо — заметки, которые требовалось изобразить. И крутят винт пресса две мощные фигуры, налегая всем телом на длинные слеги, будто внутри карусели, запомнившейся мне с детства. Фигуры, олицетворяющие собой сотрудников редакции, один из них почему-то был в поддёвке, как “дядя Ваня” — арбитр чемпионата французской борьбы, выступающий тогда в Тульском цирке. Может быть, этим сходством я хотел подчеркнуть мощность пресса, а фигура в поддёвке, нарисованная со спины, могла напоминать ответственного редактора газеты. Я не решился повернуть его лицом к зрителям, так как шаржи с портретным сходством рисовать не умел. Впрочем, это было в данном случае необязательно. Многим ли в городе известен внешний облик редактора комсомольской газеты?

Принёс карикатуру в редакцию. Там почесали в затылках, но, видимо, решили, что такая откровенная форма обращения к читателям активизирует их и завтра же посыплются заметки. Короче говоря, карикатура увидела свет на страницах печати. Ни меня, ни вас, дорогие читатели, не интересует, была ли эта моя попытка в публикации рисунков первой или десятой. Мне почему-то запомнился этот пресс и фигура в поддёвке, навеянная детскими впечатлениями о цирковой борьбе. Я ещё вернусь к цирку, хотя соприкасался с ним лишь как зритель, однако это искусство в значительной мере повлияло на характер моего творчества.

О работе карикатуриста в комсомольской газете, пожалуй, особенно распространяться не следует. Я взял лишь одну примитивную свою карикатурку, чтобы на этом примере проследить приключения незрелой мысли. Искать в газетных подшивках свои другие опыты мне не хочется. Это всё равно если бы некий доброжелатель, знавший меня в детстве, вдруг бы покопался в своих архивах и преподнёс бы мне пачку любительских фотографий: “Смотри, какой ты был сопливый”.

Вероятно, в редакции или ещё раньше — в художественном училище я увидел парня, который что-то вырезал на линолеуме, прижимал исполосованный квадратик к самодельной штемпельной подушке, только размером побольше, потом прикладывал к бумаге, и — о чудо! — я видел рисунок. Не судите меня строго, придирчивый читатель. Конечно же, речь идёт о линогравюре, и чудес тут никаких нет. Но ведь я был тогда подростком, и хотя любопытствовал, как делаются клише в цинкографии, но мне процесс травления показался слишком сложным и в любительских условиях трудновыполнимым. А линолеум, мягкий, податливый, режется простым ножом или самыми простыми инструментами. Ведь это так увлекательно!

Именно поэтому искусство линогравюры мне и показалось чудом. Я увидел в этом необычайное сочетание графики с техникой. Посудите сами. Карандаши, перья для рисунка тушью, кисти — всё это я могу купить в магазинах, а резцы для линолеума должен сделать сам и даже придумать, сконструировать их. Достал где-то старый зонтик, вытащил из него спицы, распилил на куски, отпустил на огне, заточил напильником так, чтобы резцы были и тонкие и толстые. Снова закалил, подправил на оселке, приделал деревянные ручки и торопливо начал кромсать линолеум…

Опять обращаюсь к придирчивому читателю. Вам, вероятно, кажется, что вовсе необязательно приводить в книге столь примитивную технологию резьбы по линолеуму. Для этого есть специальные руководства. Кому нужно, тот достанет. Вполне с вами согласен, но я хотел показать, как иной раз скромная творческая задача или, скорее всего, стремление её решить заставляет любознательного паренька практически узнать, что собой представляют самые разные профессии и с какого бока к ним подойти.

Это как цепная реакция. Увлечение графикой повлекло за собой, кроме умения владеть пером и тушью, умение пользоваться напильником, методами закалки, освоить резание линолеума. Может быть, потом перешёл бы на дерево, но мне сказали, что нужно пальмовое, а я его не достал.

Мне повезло, что среди друзей-рабфаковцев нашлись ребята, которые раньше работали и на заводах и в мастерских. От них я узнал, как надо затачивать резцы, как закаливать сталь, узнал и прочие нехитрые технологические премудрости.

Но даже если бы не помогали друзья, то я бы достал справочники, руководства по слесарному делу, побежал бы в ремонтные мастерские — и всё же дознался бы, как сделать резцы.

Прекрасное качество любопытство. К сожалению, в обиходе оно означает не всегда приятное свойство характера. Дескать, любопытничает, подглядывает. Или в лучшем случае любопытство означает любознательность. Мне всегда казалось, что это не одно и то же. Любопытство это действенная форма. От слова “пытать”, “испытывать”.

Именно это отношение к жизни и надо в себе воспитывать, если хочешь сделать что-либо новое, значительное.

Эти строки я адресую молодому читателю и льщу себя надеждой, что, может быть, на кого-нибудь мои призывы подействуют и заставят задуматься о пути в большую жизнь.

7

После некоторых признаний по поводу болезненной для меня

темы расскажу о первых театральных впечатлениях и как они

были связаны с моими наивными поисками в области

декоративного искусства. Начинают “проклёвываться” задатки

конструктора. Техника и раскрепощение творческой фантазии.

О разных увлечениях, воспитывающих добрые чувства.


Теперь пора перейти к рассказу, как, скользя по туго натянутой проволоке — воображаемой параллели изобразительного искусства, я вдруг почувствовал, что параллель эта всё время приближается и наконец сходится с другой параллелью, с искусством Мельпомены.

Это относится к моему увлечению театром в самых различных его модификациях.

Как вы помните, сценическая площадка привлекала меня давно. Мне не хотелось перегружать книгу необязательными, но у многих самыми дорогими воспоминаниями “золотого детства”. У меня оно “золотым” не было. И почему-то память отобрала из вороха впечатлений забаррикадированные матрасами окна во время Октябрьских боёв в Москве, свист пуль и отдалённые раскаты орудий. Потом кулацкое село на Тамбовщине, куда мать выезжала как учительница с детской колонией, вместе со мной и сёстрами. Там нам пришлось задержаться надолго. Помню, прятались в погребе, так как повсюду зверствовали бандиты, которых называли “зелёные”. В детском восприятии это название ассоциировалось с лесами, откуда “зелёные” совершали свои набеги. Лишь потом, из книг, я узнал, что бандиты были названы по имени их атамана Зелёного. Впервые я встретился с реальным понятием “смерть” не по книжкам, а в жизни. Я присутствовал на похоронах сельских коммунистов — жертв кулацкого восстания. Раздробленные черепа, изуродованные тела, вытекшие глаза, изрезанные до неузнаваемости лица. Накануне этой зверской расправы слышал набат, видел бегущих в остервенении кулаков с вилами и топорами, разъярённых баб с граблями и косами. Видел даже своих сверстников-ребятишек с кнутами и палками. “Коммунистов поймали!” — слышались зычные вопли. “Бей проклятых!” Откуда-то выволокли их жён и детей, тащили по пыльной улице.

Тогда я не мог понять, откуда у человека могла появиться такая звериная злоба, но сильные детские впечатления порою остаются на всю жизнь и даже определяют мировоззрение уже взрослого человека. Кулаки мстили за ущемление своих собственнических интересов. Впервые я тогда увидел такую обнажённую “правду жизни”, когда собственность владеет всеми помыслами и поступками человека.

Помню лозунг правых уклонистов “Обогащайтесь!” — и мне казалось, что рушатся все завоевания революции. Партия дала отпор реставраторам капитализма.

С тех пор, изучая жизнь в самых разных её проявлениях, я всё больше и больше убеждался, что инстинкт собственника — один из самых опасных врагов человечества. Вот почему в дальнейшей своей работе публициста я так много уделяю внимания этой теме.

Впрочем, сейчас не место развивать эту тему. Желающих познакомиться с ней поподробнее отсылаю к своей книжке “Волнения, радости, надежды”. Теперь же, после этого отнюдь не “лирического” отступления, пора возвратиться в русло спокойного повествования и рассказать, как в моих поисках на какое-то время тесно переплелись увлечения театром и декоративным искусством. Даже мой “супрематизм” можно рассматривать как стремление к декоративности.

Беспредметный орнамент сейчас начинает проникать в интерьеры современных квартир, кафе и других общественных помещений. Сочетание красочных геометрических фигур нашло своё место в декоративных тканях, особенно из синтетики, увидишь их на женских платьях, на летних рубашках юношей. Всё это, конечно, хорошо. А ведь всего несколько лет назад эти модные ткани презрительно называли “абстракционизмом”. Видимо, потому, что мы привыкли к аляповатым цветочкам и на платье, и на чашках, и на эмалированном ведре. Нечего и говорить, что новые декоративные мотивы не могли найти себе применения в двадцатые годы. Правда, позже появились конструктивисты, но я познакомился с их работами главным образом по книжной графике и рекламе примерно году в 1925-м.

Тула всегда считалась “театральным городом”. И в те времена, и позже подбиралась своя хорошая труппа, часто приезжали на гастроли прославленные столичные театры, и знаменитые провинциальные артисты, которых знала вся страна. Больше всего мне нравилась драма, любил комедию, а с оперой и опереттой я познакомился позднее.

Читателю, вероятно, покажется странным — зачем это писатель, имеющий самое слабое касательство к театральному искусству, вдруг начинает рассказывать о том, что ему нравилось в детстве и ранней юности — драма, комедия, опера, оперетта? Да что он тогда понимал в этом? А кроме того, если кто захочет поинтересоваться историей театрального искусства, то ведь столько выпущено мемуаров великих актёров и режиссёров, что лучше бы писателю не соваться в этот жанр, а заниматься своим прямым делом — если уж ударился в воспоминания, то пиши о литературных встречах. Ведь, наверное, они были?

Были, были, мой нетерпеливый читатель, о них расскажу позже, но я ведь не мемуары пишу, а повесть о приключениях мысли в творческом процессе, для чего нужны примеры в самых разных областях трудовой деятельности, знакомых мне “изнутри”. А кроме того, я хотел бы передать творческую атмосферу тех лет и рассказать, как всё это могло повлиять на становление характера моего современника и на чём он воспитывался.

Первая увиденная мною опера “Русалка” не произвела впечатления. Видимо, оперная условность плохо воспринимается неискушённым зрителем. И могу признаться без особого смущения, что первое знакомство с опереттой — а это была “Жрица огня”, которая не принадлежит к музыкальным шедеврам этого жанра, — вдруг покорила своей жизнерадостностью, пластикой и красочными декорациями. Потом меня вновь заинтересовали декорации, и уже надолго. В театре миниатюр, а такой тоже был в Туле, среди разнообразной программы промелькнула одноактная переводная пьеса “Белый ужин”. Содержания её не помню, но оформление было сделано изобретательно. Белый павильон на фоне чёрной ночи и соответствующий интерьер, выдержанный в светлых тонах. Такие же костюмы. У меня осталось ощущение, будто чистый белый цвет имеет множество оттенков. Лишь потом убедился, что здесь решающую роль играла светотехника.

В художественном училище занималась группа ребят, пробующих свои силы в сценическом оформлении. Решил попробовать и я. Для начала сделал макет декораций к одной из пьес Метерлинка. Конструкторские способности у меня, как говорится, уже начали “проклёвываться”, а потому оформление оказалось объёмным. На первом плане угол дома, в модном тогда стиле, который сейчас можно назвать “мещанский модерн”. Блеклые тона увядающей травы и вялые спадающие линии, символизирующие нечто вроде плакучей ивы. Но таким был пейзаж, а дом оформлен в строгих, прямых линиях, огромное квадратное окно с тонким переплётом во всю стену. И кстати, всё действие происходило в этом окне.

В отличие от товарищей, я не делал эскизов на бумаге, а сразу же приступил к объёмному макету. Конструировал его из плоскостей, кубиков и других геометрических фигур, специально склеенных и раскрашенных. Это мне пригодилось лет через десять, когда начал конструировать радиостанции, только в этом случае пришлось пользоваться деревянными чурбачками, под которыми подразумевались основные элементы аппарата: батареи, лампы, конденсаторы и другие радиотехнические детали.

Сопромат как науку не пришлось изучать — это, конечно, большой пробел в моём образовании, — но сопротивление материалов я почувствовал практически, много экспериментировал, а потом уже выработалась интуиция, которая часто заменяет информацию, не умещающуюся в нескольких миллиардах мозговых клеток.

Ещё до того как счётно-решающие машины в какой-то мере смогли разгрузить работу мозга и выполнять за него расчёты тех или иных конструкций, мне попалось на глаза высказывание одного американского инженера-строителя: “Нашей фирме выгоднее построить мост, затем сломать его, испытывая всякого рода перегрузки, чем заниматься математическими расчётами конструкции. Эксперимент сэкономит нам и время и деньги”.

Эту рекомендацию можно принять в ряде случаев, однако, учитывая возможности моделирования, не следует пренебрегать столь эффективным методом проверки надёжности конструкции. Тогда можно обойтись без постройки моста в натуральную величину. Если же прибавить сюда новейшие способы экспериментирования на моделях с помощью аэродинамической трубы, ультразвука, электроники — всего не перечислишь, — то в творческом процессе конструктора будут главенствовать не только знания, или объём накопленной информации, а умение на этом материале проявить свою фантазию, воображение.

К сожалению, в своей творческой жизни я чаще всего пользовался воображением, не имея прочной базы, на которой подчас оригинальные замыслы могли бы воплотиться в сценический образ, живописное полотно, графику, декорацию, крепкий стих, техническую конструкцию или изобретение, которое пережило бы пятнадцатилетний срок действия авторского свидетельства. Не хочу упоминать о своих книгах. Некоторые из них уже пережили этот срок и всё ещё переиздаются, а более поздние… Тут припоминается шутка Маяковского. Кто-то прислал ему записку, упрекая поэта в том, что скоро его забудут. “Ну что ж, — ответил Маяковский под хохот всего зала, — приходите через тысячу лет, тогда поговорим”.

Возможно, что я ещё не создал своего лучшего произведения, а что касается этой книги и других, вышедших за последние годы, сколь долго они будут жить? Могу лишь повторить не как шутку, а как мою горячую мечту: “Ну что ж, приходите лет этак через десять, тогда поговорим”. Но дело не в жизни книг, а в том, что самому хочется прожить эти десять лет, но с одним лишь условием: не отрываясь от письменного стола.

Сейчас сложное время для творчества: в технике, например, творить и труднее, и легче. Новые открытия, изобретения, даже понятия иные, непривычные. Вот, казалось бы, основа основ математики — канонизированное веками десятичное счисление и то отступило под натиском кибернетики, и его заменили двоичным. Приходится перестраиваться, изучать новые разделы математики, физики, появились науки-гибриды: физическая химия, бионика… Но в то же время необыкновенно расширились просторы для творчества. Инженер, учёный стеснён гораздо меньше, чем прежде, и если конструкция никак не получается, ибо протестуют законы математики или физики, то можно посмотреть, что тут подскажут химия, бионика, фантазия, воображение.

Рояль — классический инструмент, и, видимо, он никогда не умрёт. И в то же время он связывает творческие возможности композитора и исполнителя. Этого недостатка лишены новейшие электромузыкальные инструменты. Они освобождают создателя оригинальных произведений от ограничения диапазона, тембров… Здесь можно получить богатые и разнообразные краски музыкальной палитры, и к тому же такой современный инструмент не требует от исполнителя никаких физических усилий. Так, например, на “терменвоксе” играют лишь лёгкими движениями рук. Никаких ударов по клавишам или скольжения по грифу.

О таком раскрепощении творческой фантазии в других областях искусства можно только мечтать. Правда, в ряде случаев художник может рисовать светом, но пользуясь кистью. Однако невольно вспоминается Моцарт с допотопными клавесинами, Микеланджело, лежащий на лесах с ведёрками краски и кистями под потолком Сикстинской капеллы. И несмотря на этот нелёгкий, а в последнем случае и тягостный физический труд, они на века останутся в памяти человечества, как гений Моцарт и гений Микеланджело.

Но не хотелось бы противопоставлять тяжесть физического труда в творчестве с райским блаженством, когда человек от такого труда освободится. Это частность. Основная же мысль, которую я стараюсь подчеркнуть, — необходимость развивать своё воображение на самых разных участках трудовой деятельности и особенно тогда, пока ещё не выбран этот участок.

Сейчас у подростков гораздо больше возможностей весело и с пользой для себя провести время. И на первое место по увлекательности и полезности надо поставить техническое любительство. Ведь радиолюбители тогда могли появиться лишь во второй половине двадцатых годов, отечественные фотоаппараты ещё не выпускались, автомобильные кружки не могли возникнуть по той же причине. По-моему, я даже мотоциклов не встречал. Ребята занимались электроприборами, редко — авиамоделями. Клеили шары — монгольфьеры. На второе место я бы поставил увлечение живой природой. Тут были и походы, и сборы гербариев, иные возились в своих палисадниках с яблоньками, крыжовником, цветами… Нельзя не упомянуть об известных на всю страну тульских голубятниках. В этом увлечении сочетались и биологическая наука (если подразумевать под этим выведение новых пород), и уход за пернатыми, и спортивный азарт.

Не могу также обойти молчанием кроликов. В Туле ежегодно в городском саду устраивали выставки лучших пород. Тут были и лопоухие огромные фландры, пушистые ангорские, шиншиллы — видимо, так они назывались по окраске меха драгоценных южноамериканских зверьков. Серьёзные любители выводили новые породы кроликов промыслового значения — для мяса и шкурок. А молодёжь часами толпилась у клеток, любуясь красотой и забавными повадками самых разнообразных кроликов. Наиболее неприхотливыми считались тогда так называемые “польские”, гладкошёрстные, снежной белизны, с глазами, похожими на сверкающие рубины.

В те времена в том же городском саду проводились и выставки всяческих куриных пород. Помню каких-то “плимутроков”, “кохинхинов”, “минорок”. Вокруг их клеток было столько азартных споров, как и у футбольных болельщиков.

В городской сад (тогда он назывался Пушкинским) ходили как в зверинец, которого в городе не было.

Дети ухаживали и за курами, а взрослые за них получали премии и грамоты, но особенно мне запомнилась детская любовь к кроликам.

В скромных палисадниках рабочего района всегда увидишь клетку с кроликами, они приживались даже в городских квартирах. В квартире, которую занимал отец, не было центрального отопления. Тогда в городе это вообще считалось редкостью. В кухне стояла русская печь, а под печкой ютились мои любимцы: ангорская крольчиха, кажется, Муська, и серебристый красавец Мишка. Мы взаимно воспитывали друг друга. Они стали совсем ручными, а я получил от своих добродушных маленьких друзей ту долю душевного тепла, без которого невозможно представить себе нормального ребёнка.

О любви к природе я много писал, и не устану повторять родителям, что страхи возможных заболеваний детей в связи с их общением со всяческими представителями животного и пернатого мира явно преувеличены. И я не уверен, что страшнее: орнитоз, аскаридоз — болезни, которых можно всегда избежать при общении ребёнка с домашними животными и птицами, или болезнь жестокости, подчас садистской, когда мальчуган истязает кошек, собак? Научите детей любить природу, и эта любовь убережёт их от такой распространённой и отвратительной болезни, как эгоизм, что прежде всего отражается на родителях…

Но, простите, эту книгу я пишу для всех, и, вполне возможно, юному читателю не так уж необходимо сейчас задумываться о воспитании своих будущих детей. А потому продолжу рассказ о том, чем увлекались мои современники в те далёкие годы и как это повлияло на поиски “самого себя”.

8

Азартные зрелища двадцатых годов. Велосипедные гонки,

цирковая борьба. И это тоже мои увлечения. Как вернуть

“зрелищность” и “театральность” спорту? Кто осмелится

вызвать “маску смерти”? Судит зритель! Демонстрация силы,

ловкости, увлекательности хорошо закрученного сюжета.


Думаю, что не ошибусь, если скажу, что в двадцатые годы одним из самых любимых увлечений туляков были велосипедные гонки. Единственный в стране трек с местами для многотысячных зрителей находился в Туле. Тогда он назывался “циклодромом”, где мы видели самые разнообразные состязания на спринтерские и стайерские дистанции, гонки за лидерами-моторами. И в конце концов, обычно уже к осени, на циклодроме разыгрывалось первенство страны. Особенно эффектными мне казались гонки за лидерами-моторами.

Водитель мотоцикла, одетый в полушубок, закреплял его полы так, чтобы велосипедист, мчавшийся за лидером, возможно меньше испытывал сопротивление встречного ветра. Вполне понятно, что скорость велосипедиста в сравнении с обычными гонками без лидеров тут значительно возрастает. В то времена в Туле зарождался первоклассный велосипедный спорт. И чемпионами страны, а возможно и Европы, были туляки. Ну, а местные болельщики везде и во все времена одинаковы. Правда, методы выражения восторгов изменяются. В те годы энтузиасты кричали: “Качать Соловьёва! Качать!” (я вспомнил фамилию одного из тогдашних любимцев) — и Соловьёв взлетает над поднятым лесом рук.

И вновь я переношусь на овальную чашу Тульского циклодрома. Осень. Уже поздний вечер. Трек освещён качающимися от ветра фонарями. Решающая встреча двух чемпионов в гонках за лидерами-моторами. Вот они летят рядом на вираже, чуть ли не в горизонтальном положении, и вновь вырываются на прямую… Один велосипедист оторвался от лидера, пришлось тому снижать скорость… Остаётся два круга. Мы видим это на низеньких тумбочках возле финишной прямой. Вручную меняются жестяные цифры. Стремительная скорость, головокружительное скольжение на виражах. Треск моторов, то ровный, то захлёбывающийся… Как бы у твоего любимца, который так и прилип к мотоциклу, не отказали нервы… Мелькают в полутьме красные вспышки выхлопных газов… Зритель в напряжении, он понимает, что велосипедистов на любом вираже подстерегает опасность, и отдаёт своё восхищение этим мужественным спортсменам.

Если говорить о других видах массовых увлечений туляков, то наряду с велосипедными гонками следует поставить цирковую борьбу. Тогда она называлась “французской”, и это было цирковое зрелище, ничего общего не имеющее с любительским спортом сейчас, именуемым “классической борьбой”, которая, как мне думается, начисто лишена зрелищности.

А зрелище это в те времена привлекало тысячи и тысячи зрителей. Великолепный театрализованный парад. Мускулистые тела. Парад силы и ловкости. Арбитр представляет участников. Традиционная форма, но в ней мы встречаем и юмор и находчивость. Лица расцветают улыбкой. Приветствуют борцов. Каждому зрителю один нравится своим упорным характером, другой — добродушием. Позвольте, да ведь это же театральные маски! Это амплуа артистов. Вот борец-“злодей”. Вот — “комик”. А это — “простак”. Зрительницы аплодируют “герою-любовнику”. И такой есть, как в любом театральном коллективе. И слава его не меньше, чем у лирического тенора. Конечно же, он обязан победить всех. Бывает… но далеко не всегда.

Вдруг из публики выходит какая-нибудь “стальная маска”. Выход отработан по всем правилам современного спектакля. И эта маска кладёт всех на лопатки в порядке живой очереди. В том числе и “героя-любовника”.

Весь город потрясён этим событием. Анонсируется “матч-реванш”. Потом схватка “до победного конца, без ограничения времени”. Маска не сдаётся. Приближаются дни закрытия чемпионата. Что ещё придумает режиссёр? А он знает, что делает. Надо ещё поиграть на неослабевающем интересе публики. Появляется “Зелёная маска”, “Красная”, “Золотая”, “Маска с эмблемой “Чёрный ворон” и, наконец, “Маска смерти”. Маски напоминают чулки с прорезанными дырками для глаз и рта. Узнать трудно, кто под ними скрывается. Однако по технике борьбы знатоки догадываются, что под “Маской смерти” побеждает чемпион мира Клеманс (Климентин) Буль. По правилам профессиональной борьбы побеждённый обязан снять маску и назвать себя. Такая участь постигла все маски. Не помню, но кажется, “Маска смерти” осталась непобеждённой. Что же делать? Режиссёр придумывает новый трюк. Ведь это же цирк! И вот когда собравшиеся зрители с тоской думают, что тайна маски останется в этом чемпионате нераскрытой, вдруг из-за какого-нибудь шестого ряда пробирается на манеж толстый человек в обычном чёрном пальто и фуражке. Обращаясь к арбитру, он говорит:

— Вызываю “Маску Смерти”.

Зрители замирают от восторга, узнав, что смельчак, не побоявшийся даже самой “смерти”, вовсе не борец, а начальник какой-то железнодорожной станции.

Видел я в Соединённых Штатах современную борьбу, именуемую “кетч” (в Европе её называют “реслинг”). Это тоже театрализация, но рассчитанная на разжигание тёмных инстинктов. Начинается дикая драка, в которой всё дозволено: выворачивание конечностей, укусы, выдирание волос.

Беснуется зал. Почтенные матроны закатывают в истерике глаза, девицы визжат. Потные, бледные подростки судорожно сжимают кулаки, готовые сами броситься на ринг. Более неприятного зрелища я никогда в жизни не видел. И это почти каждый день передаётся по телевидению.

Я спрашивал многих американцев: почему в США разрешается дикая забава, именуемая кетчем? Люди стыдливо отводили глаза и оправдывались: это просто шутка, которую разыгрывают актёры, пустячки… Вероятно, тут они правы, но, во всяком случае, это не спорт. Но тогда тем более отвратительно. Ведь всё рассчитано на самые низменные эмоции зрителя.

А наша корректная цирковая борьба в сравнении с американской потасовкой — это высшее проявление любви и нежности к противнику. И всё это было захватывающе интересно. Для мальчишек звучали как музыка французские термины, обозначавшие приёмы борьбы. “Нельсон”, “двойной нельсон”, “тур-де-тет”, “тур-де-ганш”. Мы, как заклинание, повторяли зычным голосом арбитра: “…приёмом “бра-руле” со стойки победил правильно”. И это “правильно” было всем понятно, ибо в профессиональной борьбе требовалась “чистая победа”, то есть побеждённый должен коснуться ковра обеими лопатками и даже прижат на какое-то время.

За судейским столом — любители, вышедшие из публики. Их задача — следить, чтобы соперники не допускали запрещённых приёмов, которые обычно демонстрировались перед началом соревнований. И надо было не упустить момент, когда кто-либо из борцов окажется на лопатках. За этим может уследить каждый зритель. А потому это было очень доступное, увлекательное зрелище для всех.

В чемпионатах профессиональной цирковой борьбы выявляется лишь абсолютный чемпион, как правило, без учёта весовой категории, а потому зритель видел по-настоящему крепких силачей, способных выдержать атаку любого тяжеловеса, без риска получить серьёзные травмы. Иногда встречались поединки между силой и ловкостью, что зрителю особенно нравилось.

Мне вспоминается легендарный чемпион чемпионов мира Иван Поддубный. Он выступал в спортивных залах и на аренах многих стран. В последний раз я его видел в конце 1941 года в цирке города Горького, где случайно оказался проездом в командировке, и конечно же, пошёл в цирк посмотреть Поддубного. Тогда ему было, наверное, лет семьдесят. Противником был иностранец — борец в расцвете своих физических сил, техничный и умелый. Он оказался достойным противником легендарного русского.

Весь цирк, затаив дыхание, следил за острой темпераментной борьбой, и мы подсознательно чувствовали, что здесь, на маленькой арене, Поддубный должен победить. И может быть, тогда зрители мысленно присутствовали на полях сражений под Москвой, а Поддубный чувствовал свой патриотический долг старого циркового артиста, и это давало ему силы в нелёгкой борьбе.

Победа Поддубного вызвала бурную овацию всего цирка, и я подумал: какую же взрывчатую агитационную силу имеет это массовое народное искусство. Недаром же этой формой воспользовался Маяковский и написал для Лазаренко цирковое представление “Чемпионат всемирной классовой борьбы”. Виталия Лазаренко, оригинального политического клоуна, я часто видел в Тульском цирке. И ещё одно маленькое замечание по поводу цирковой борьбы. Несколько лет назад меня пригласили в один областной город для встречи с читателями. Всё происходило нормально, но устроители удивлялись, почему ежевечерне после встречи я куда-то торопился, даже не успевал ответить на все записки, комкал их и бежал. Думали, в гостиницу, но нет — я сворачивал в ближайший переулок, проходил несколько кварталов, пока передо мной не показывались огни цирка шапито. Я успевал попасть на второе отделение программы, где тогда проводился чемпионат цирковой борьбы.

Чемпионат подходил к концу. Страсти разгорались. Все прочили победу молодому и очень техничному борцу из любителей, который раньше был заводским рабочим, увлёкся классической борьбой и стал профессионалом. И вот финальная схватка. Она проходила интересно, остро, но кумир всех зрителей города (особенно женщин) оказался на лопатках. По-всякому могло быть — то ли он недооценил противника, то ли допустил погрешности в соблюдении спортивного режима, то ли это было заранее предусмотрено, или, как говорят, “подстроено”.

С этими мыслями я шёл по слабо освещённым улицам города. Настроение скверное, примерно такое, как у болельщиков футбола, когда проигрывает любимая команда. Добрёл до гостиницы, зашёл в номер, чтобы освободить карманы от вороха записок, так и оставшихся без ответа. Зря торопился, лучше бы не ходить в цирк. Спустился вниз в ресторан поужинать. За соседним столом сидела какая-то компания. Среди них я заметил сегодняшнего побеждённого. Он вяло крошил раков, и крупные, как горох, слёзы падали в его пивную кружку.

Друзья утешали, говорили, что он ещё им покажет! Что всякое бывает и нечего на случайность обращать внимания, но любимец публики оставался безутешным.

А вы говорите — “подстроено”!

9

Массовые народные зрелища как система воспитания. “Стенька

Разин” в цирке. Взволнует ли он сегодня “интеллектуального”

и “шибко требовательного” зрителя? “Вильгельм Телль” на

площади. Бесплатное научно-популярное кино для детей. О

том, что мы непростительно растеряли, и об актёрах,

оставшихся в памяти на всю жизнь.


Могу с уверенностью сказать, что массовые народные зрелища сыграли огромную роль в моём творческом пути.

И прежде всего это относится к цирку. В те далёкие годы цирк был активным помощником партии в воспитании политической сознательности масс. Я уже писал о Виталии Лазаренко. Оп умело сочетал акробатику (изумительные прыжки через несколько лошадей, слонов, потом автомобилей) с острой политической сатирой. Я уже не говорю о старейшине “шутов его величества народа” И.Л.Дурове, которого мне также удалось повидать. Вспоминаются тогда ещё молодые братья Танти с их остроумным и весёлым представлением “Генуэзская конференция”.

Большим успехом у публики пользовались также и пантомимы. Позже начал зарождаться новый цирковой жанр, где в помпезном представлении, по форме напоминающем пантомиму, вдруг зазвучало живое поэтическое слово. Я говорю о народном представлении “Стенька Разин” В.Каменского. Меня так увлекала музыка и страстность монолога Разина, начинающегося словами “Сарынь на кичку…”, что потом с этим монологом я часто выступал на школьных и рабфаковских вечерах. В цирке на главную роль Разина был приглашён ведущий актёр местного драматического театра, и читал он этот монолог, выезжая на коне. Цирковая специфика была очень умело обыграна режиссурой, но зрителя трогали и лирические сцены, например, прощание Разина с княжной. Я помню затаённое дыхание моих соседей — рабочих парней, которые, вероятно, редко бывали в театре. Оказывается, и в цирке могут пробуждаться сложные человеческие чувства — горечь любовной утраты, печаль, окрашенная несвойственной этим ребятам сентиментальностью. А девушки — те просто плакали. И это очень хорошо.

Можно упрекнуть меня, что, рассказывая о впечатлениях детских и юношеских лет, я забываю о современном “интеллектуальном” и “требовательном” зрителе. “Стенька Разин” его не взволнует.

Но и тогда и сейчас зрители были разные. Любителями цирка были и остались рабочий класс, многие видные учёные, литераторы, художники, артисты, общественные деятели. Как видите, в отсутствии интеллекта им отказать нельзя.

Казалось бы, довольно о цирке, есть другие виды массовых зрелищ. Они в значительной мере подсказывали параллели, по которым я скользил в поисках своего основного жизненного пути.

И всё же добавлю несколько очень субъективных строк о цирке. Бывая в разных городах, где проходили мои встречи с читателями, я обязательно выберу свободный часик и пойду в цирк, хотя все номера программы давно знакомы. Мне нравится сама торжественность зрелища: зажигается яркий свет над манежем, выходит униформа… Чувствуется привычный запах конюшни. Возникает праздничное тревожное ощущение, и я с любопытством оглядываю зрителей, их радостные лица от ожидания встречи с прекрасным, весёлым и мужественным зрелищем. Даже за границей, где столько можно увидеть неожиданного, я всё же нахожу время для цирка. Помнится, несколько лет назад, потрясённый экзотической красотой Бомбея, я всё-таки не мог миновать цирка. В нём гастролировала знакомая мне чехословацкая труппа. За кулисами поговорил с артистами, узнал, что покажут уже виденную мною программу, и прошёл на своё место. Ведь бомбейский зритель мне незнаком, и я с удовольствием следил за его реакцией. Всё то же самое, как в Москве, Туле, Ростове, Киеве, Одессе, Тбилиси, Риге.

Теперь я выговорился, признался в симпатии к цирку, и должен опять вернуться в Тулу двадцатых годов. Я рассказывал о кубиках, из которых строил макеты будущих декораций, так и оставшихся неосуществлёнными. И вдруг увидел огромные кубики, похожие на куски хозяйственного, так называемого “мраморного” мыла. Кубики стояли то ли на площади, то ли на лужайке городского парка. Афиша извещала, что здесь будут показаны “Зори” Верхарна. Мне кажется, что это были первые опыты организации массовых зрелищ для всех и бесплатно. К началу спектакля собрались тысячи людей. Постановка эта не запомнилась, но зато другую, “Вильгельм Телль”, я видел несколько раз и всегда волновался, закрывал глаза, когда актёр прицеливался в яблоко на голове мальчика. Так мне и не удалось заметить летящую стрелу. Открывал глаза и видел лишь грубо сделанное из папье-маше яблоко, пронзённое стрелой. Спектакли начинались рано, ещё до захода солнца. Под его безжалостными лучами я видел подтёки грима на размалёванных лицах актёров, и всё же это было зрелище, которое впечатляло и воспитывало с самого детства. Героическая легенда о Вильгельме Телле не могла не отозваться благородным пламенем в ребячьих сердцах. Тогда почти не было своей, советской драматургии, а потому режиссёры пользовались старыми пьесами и инсценировками героико-романтического плана.

Сколько же сейчас у нас возможностей, и как нелепо мы ими пренебрегаем.

Порою хлеба недоставало, а в кино ребятишки ходили бесплатно. Правда, лишь на географические и другие научно-популярные фильмы.

Не знаю как на кого, но на меня сильно подействовал фильм об Эдисоне. Не только подействовал, но и, вероятно, во многом определил мой путь изобретателя и экспериментатора. Я чувствовал, сколь труден этот путь, видя на экране молодого Эдисона и его поиски нужного материала для волоска в электрической лампочке. И вот наконец удача: измученный бессонными ночами, юный Томас засыпает за столом, уронив голову на руки… Встаёт утро, он протирает глаза, и — о радость! — лампочка продолжает гореть. Это был примитивный фильм иностранного производства — советское кино ещё не начиналось всерьёз. Но тысячи и тысячи моих сверстников познавали мир через экран. Видели пески пустынь, джунгли, людей и животных, населяющих разные континенты. Видели суровые льды Арктики, пустыни Сахары и Гоби, тайгу и море. После чего география как школьный предмет стала для многих ребят любимой. Почему-то мне запомнилось множество фильмов о хирургах. Демонстрировались сложные операции, и хоть это не было специфически детским зрелищем, но познание жизни на примерах мужества и подвига во имя спасения людей пробуждает в молодёжи благородные чувства.

Трудно переоценить роль искусства в воспитании юного характера. В этой связи я не раз приводил слова В.Маяковского о первой прочитанной им книге: “Какая-то “Птичница Агафья”. Если бы в то время попалось несколько таких книг, бросил бы читать совсем. К счастью, вторая — “Дон Кихот”. Вот это книга!..” Но речь шла о зрелищах, а они в ранней юности играют не меньшую роль.

Припоминается, что вначале меня воспитывали массовые зрелища, о которых я уже рассказывал, если не считать редких посещений московских театров, когда жил у матери. А в Туле я успел посмотреть и “Ревность” Арцыбашева и множество переводных комедий-пустячков адюльтерного свойства. Но, видимо, героика и благородство чистых сердец, что волновали зрителей в Вильгельме Телле и других постановках, оставили в сознании такой глубокий след, что потом я стал смотреть спектакли только романтического и героического плана.

Видимо, до конца дней не забуду гастролей братьев Адельгейм. Эти изумительные актёры-подвижники объездили всю страну, выступая даже в самых маленьких городках и селениях, и всюду несли подлинное искусство, благородство, чистоту помыслов и бурных страстей. Видел я Адельгеймов в “Кине”, “Казни”, “Уриэле Акосте”. Я был потрясён мастерством и темпераментом Роберта Адельгейма, особенно в “Кине”. Помню сцену в кабачке. Великий актёр Англии Кин пришёл к матросам, сбросил куртку и, оставшись в одной тельняшке, поигрывая великолепными мускулами, — а тогда Роберт был уже немолод, — красивым, проникновенным голосом пел, аккомпанируя себе на гитаре. В каждом его движении было столько пластики, мужественной грации, что, пожалуй, ему мог бы позавидовать самый прославленный артист мирового балета. Сдержанная страсть артиста потрясала зрителей. Помню сцену с его соперником — принцем Уэльским: Кин поставил ногу на стул, облокотился на колено и с нескрываемым презрением к этому аристократическому отпрыску произнёс: “А теперь, лорд такой-то… (идёт подробное перечисление всех его титулов)… пошёл вон!” Зал замирал от восторга, а я думал: какой же смелостью и ненавистью к подлецу, — а таким подлецом был принц по пьесе, — надо обладать, чтобы так произнести эти слова. Я, наверное, никогда этого не сумею. Но артист учил меня благородному гневу в защите чести женщины, и, может быть, потому это и нашло отражение в моих книгах?

Меня потрясла трагедия Уриэля Акосты и та страсть, с которой Уриэль отстаивает свои убеждения. Я видел Адельгеймов в ролях Уриэля (Роберт) и Бен Акибы (Рафаил): “Было, всё было…” Видел в ранней своей юности и потом, уже зрелым, много повидавшим человеком. Это случилось на праздновании юбилея братьев Адельгейм. И сравнивая волнения юности от игры прославленных артистов с тем ощущением, которое испытывал на этом юбилее, понял, что настоящее искусство не стареет.

Да, хорошие у меня были воспитатели.

В Тулу приезжал и прославленный Художественный театр. Я видел несколько его спектаклей. И вот однажды, проходя к городскому театру по небольшой улочке, которая шла вблизи дома, где я жил, слышу удивительно знакомый голос:

— Вы посмотрите на этот великолепный закат.

Оглядываюсь: идут артисты МХАТа и среди них — В.И.Качалов. Ну как же не узнать его редкого по красоте голоса? Слышал этот голос десятки раз и в конце концов услышал в вестибюле гостиницы “Тбилиси” зимой 1941 года, куда я приехал в кратковременную командировку в штаб Закавказского фронта. Василий Иванович что-то узнавал у администратора, уже немолодой, но голос оставался тем же сочным и густым, потрясающего обаяния, и, вероятно, его никогда не забудешь. Наиболее яркие впечатления от игры Качалова и Книппер-Чеховой у меня остались, когда приехал из Тулы в Москву, где удалось посмотреть “У жизни в лапах” Гамсуна. Это был праздник благородной красоты и тончайшего мастерства. Диалоги главных героев Пер Баста и Юлианы поражали своей затаённой страстью, глубиной переживаний в предчувствии назревающей трагедии. Видел я эту пьесу только один раз. Вероятно, она проникнута буржуазной идеологией, но меня в те незрелые годы привлекали в этом спектакле взаимоотношения красивых и внешне и внутренне людей в поисках счастья и справедливости. Ах, как были красивы эти артисты! Я уже ударился в сентиментальность, что у некоторых бывает в юности — прекрасное качество, и на пороге старости — сомнительное свойство, но гораздо менее вредное, чем злой скептицизм.

Вспоминаются и другие воспитатели моих ещё не пробудившихся чувств: приезжал на гастроли П.Орленев, видел я М.Чехова в ролях Гамлета, затем Мальволио в шекспировской “Двенадцатой ночи”. Не правда ли, какие разные образы: трагедийный и комический? Но это было изумительное искусство.

Тут я, пожалуй, закончу рассказ о театре, который пробудил во мне первое неясное волнение от встречи с искусством живого слона и подсказал, что истинно прекрасное достигается лишь талантом и мастерством. Раньше я думал, что путь на сцену доступен всем, у кого есть более менее сценическая внешность и способности к перевоплощению. Неплохо также обладать хорошей памятью, чтобы не надеяться на суфлёра. И главное — не волноваться при выходе на сцену. На этом была построена сценка (из какого-то сборника “Чтец-декламатор”), в которой в первый и в последний раз я играл женскую роль. Роль гимназистки, поступающей на оперно-драматические курсы. Она настолько волновалась, что начала известную басню “Стрекоза и муравей” примерно так: “Состригунья сострига” — дальше шли похожие на это исковерканные слова: “…в мурких мягковах у нас, песни резность чацкий квас” и, наконец, муравьиное резюме: “…так пляши попади”. Непритязательная шутка, но если не говорить о самодеятельности, да и то не каждой, то артистический опыт многих талантов доказывает, что без волнения нельзя выходить на сцену.

Нельзя выходить и на трибуну, иначе слово не достигнет цели. И пусть мне простят читатели это сравнение, но есть много общего у моих воспитателей — пламенных революционеров, которых я слышал в детстве и юности, с теми артистами, кто пробуждал в юном сердце горячее чувство признательности единомышленника.

Об этом мне ещё придётся рассказать, когда перейду на другие параллели и, в частности, опять вернусь к театру, новаторству в нём, как мы его тогда понимали. И пусть читатель не удивляется, но он ещё встретится со мной на этих страницах, когда я очутился на сцене Большого театра, правда в очень скромной роли. Надо же было всё попробовать.

И в заключение первой части, рассказывающей о параллелях юности, хочу признаться в своей необычайно слабой эрудиции, которая характерна была не только для меня, но и для многих молодых людей. Сейчас пятнадцатилетние школьники высмеяли бы за ляпсус, допущенный мною в их возрасте, а тогда для большинства моих сверстников это было естественно.

Загрузка...