По странной иронии судьбы поэта Владимира Луговского я увидел и услышал более тридцати лет назад по телевидению, когда телевидения этого, в обычном нашем понимании, не существовало. Что может быть общего между сегодняшним телевизором с экраном величиною почти с половину газетного листа, с удивительной простотой управления этим сложным аппаратом даже на расстоянии, из любого места комнаты — и тогдашней оголённой кустарной конструкцией с вращающимся алюминиевым диском, который надо было искусно притормаживать пальцами, чтобы, прильнув к оранжевому экрану величиной со спичечную коробку, различить лицо выступающего, сотканное из крохотных квадратиков! Это была система так называемого механического телевидения. Подобный телевизор я строил сам, высверливая крохотные дырочки по окружности диска с точностью до десятой миллиметра, мучаясь над механической синхронизацией в тщётных попытках хоть на несколько минут удержать убегающее изображение.

И вот, чуть ли не в самый первый день после того как телевизор был построен, диктор объявил выступление Владимира Луговского. На экране появилось крохотное лицо поэта, но даже при такой минимальной чёткости (всего тридцать строк) можно было определить его характерные особенности. Чёрные, густые брови, тонкие черты лица, властный подбородок. Это изображение казалось художественной миниатюрой необыкновенного оранжево-чёрного колорита. Но вот у этой миниатюрки открылся рот и послышался басовитый рык: “Итак, начинается песня о ветре…” Мне очень полюбились эти стихи, но никогда до этого не слышал их в исполнении автора. А читал Луговской мастерски, проникновенно и страстно. Потом слышал его не раз с эстрады и у нас в клубе писателей.

Всегда это мне доставляло подлинное наслаждение, даже в том случае, если я не очень-то был расположен к литературному концерту. Случилось так, что в подмосковном Доме творчества наши комнаты оказались соседними. Луговской в ту пору работал с особенным упоением. Мне тоже нужно было заканчивать книгу. Звукоизоляция между комнатами оставляла желать лучшего. А потому я как бы присутствовал при свершении таинства рождения поэзии. Луговской ходил по комнате, громко и внятно декламируя каждую строфу, искал подходящую рифму, замолкал — видимо, присаживаясь к столу записать только рождённые строки, — и снова гремела беспокойная, страстная речь.

Вначале это меня подавляло — не мог написать ни строчки, но потом, поддаваясь ритмике стиха и не пытаясь проникнуть в его смысловое значение, воодушевляясь творческой неуёмностью настоящего таланта, я слышал в голосе Луговского призывный звук трубы, что зовёт тебя на борьбу с непокорными строками, которые с таким трудом ложатся на бумагу.

Мне думается, что не всегда можно было определить, когда Луговской читал стихи в процессе их создания и когда читал кому-либо из друзей-поэтов. Для многих он был высшим авторитетом, а потому поэты приносили свои стихи “дяде Володе” — так его звали и молодые, и его сверстники. Вот почему за стеной раздавались разные голоса. Они мне не мешали, так как это было вечерами, после нашего общего рабочего дня. Впрочем, как известно, большинство писателей трудятся всё время, даже когда окружающим кажется, что писатель попросту отдыхает, прогуливается по улицам или лесным тропкам. В этих прогулках мощную фигуру “дяди Володи” в берете и с тростью почти всегда сопровождали молодые и старые поэты. Мне же доставляло подлинное удовольствие встречаться с Владимиром Александровичем трижды в день в столовой Дома творчества, где мы сидели за одним столом. И, может быть, в беседах с этим выдающимся мастером современной поэзии во мне пробуждалась та неугасимая любовь к поэтическому слову, что испытывал в те далёкие времена, когда безудержно увлекался Маяковским.

Трудно сказать, почему на моём жизненном пути так часто встречались люди разносторонние, те, с кем можно было беседовать не только об их профессии, допустим, литератора, но и о сложных философских вопросах, о науке, театре, живописи, музыке, о любви к природе. Может быть, я искал подобных собеседников? Ведь надо прямо сказать, что, вспоминая самых разных людей, товарищей по моей прежней профессии инженера-конструктора и по другим творческим параллелям, не так уж часто приходилось радоваться многогранности интересов твоего нового знакомца. А разве нет литераторов столь ограниченного кругозора, что диву даёшься, как этот твой собеседник может поведать читателям что-либо своё, интересное, новое. Вот об этом интересном и новом можно было услышать от Луговского, поспорить с ним, почувствовать свежесть его творческих замыслов. Я уже не говорю о таком блестящем эрудите, как Самуил Яковлевич Маршак, с которым приходилось встречаться и на заседаниях в Союза писателей, где он поражал не только своими глубокими познаниями в существе обсуждаемого вопроса, но и оригинальностью, самобытностью мышления, над чем не раз призадумаешься. Запомнились также встречи с Самуилом Яковлевичем в Доме творчества на Рижском взморье. Иногда он приглашал к себе трёх-четырёх литераторов и читал им либо свои новые стихи, либо переводы. На одном из таких импровизированных литературных вечеров присутствовали украинский поэт, детский писатель и я. Новые переводы привели нас в искреннее восхищение. Возникла непринуждённая беседа, и тут Самуил Яковлевич выразил такую мысль: “Человек принадлежит к той нации, на культуре которой он воспитывался”. Мне же показалось, что для самого Маршака этого мало. На его творчество серьёзно повлияла также и английская культура. Иначе бы для нас не были открыты ни Бернс, ни лирика Шекспира, ни своеобразный английский фольклор.

Однако подобный поворот темы мне не по плечу, да и нет необходимости развивать её в этой книге. Литературный стаж у меня в ту пору был не так уж велик, и я часто мучился из-за своей неопытности. А потому меня интересовали не только результаты творческой деятельности писателя, но и то, как он этого добивается. Можно было поражаться многосторонности приложения таланта, изумительной работоспособности Самуила Яковлевича. Поэзия, переводы, литературоведение, драматургия, фольклор, редакторская деятельность, работа с молодыми литераторами, встречи с читателями, и что особенно меня изумляло — это, если так можно выразиться, скрупулёзная добросовестность в отношении к читательским письмам. Он мне как-то сказал: “Надо отвечать на каждое письмо. Ведь читатель ждёт ответа, и он заслужил внимание писателя, хотя бы тем, что верит в него”. Может быть, я не совсем точно передал мысль Самуила Яковлевича, но товарищи, знавшие его близко, могут подтвердить эту мысль огромной перепиской Маршака.

В то время я ещё не занимался публицистикой, а потому письма ко мне не приходили пачками, но даже на немногие не считал своим долгом отвечать. Пример Самуила Яковлевича устыдил. Правда, перед самим собой я оправдывался тем, что у него есть помощники, но когда через несколько лет встретился с письмами-исповедями, требующими продуманного анализа, схожего с тем же самым творческим процессом, что и при создании книги, то убедился в необходимости отвечать самому, не перекладывая этот ответственный труд на плечи помощников. Даже самых опытных.

Любовь детей к Самуилу Яковлевичу была беспредельной. Там же, на взморье, он не мог поехать в пионерлагерь для встречи со своими читателями. Тогда весь лагерь приехал к Маршаку. Одну из таких встреч я сфотографировал на холме, напротив дома, где жил Самуил Яковлевич.

Пожалуй, из всех поэтов, кои повстречались мне на пути, наиболее близко я знал Михаила Светлова. Видимо, это покажется странным, но несмотря на то что учились вместе на литературном отделении Московского университета и, кажется, даже на одном и том же курсе, в ту пору мы со Светловым не были знакомы. Конечно, я знал его в лицо, слышал, как он выступал со стихами, встречал его имя в печати, но так как я был совсем безвестным литератором, правда уже начинавшим приобретать некоторую известность в радиолюбительской прессе, о чём ни Светлов, ни другие поэты не могли догадываться, то играть жалкую роль незадачливого стихотворца возле знаменитого Светлова мне казалось обидным. Тем более что его всегда окружали поклонники. Однако лишь через много лет, когда уже позабыл, что писал какие-то плохонькие стишата, и полюбил подлинную поэзию, — вот тогда-то я как следует познакомился и со стихами Светлова и с самим автором. С ним встречался довольно часто в Союзе писателей, а затем в Баку, сначала на юбилее Низами, а потом мы ещё месяц прожили в одной гостинице. Михаил Аркадьевич работал над текстами песен к фильму, который должна была выпустить местная киностудия, а я выступал перед читателями в связи с книгой “Золотое дно” (научно-фантастическая повесть, действие которой происходит в Баку, на Каспии и под Каспием). Мне было интересно послушать, что скажут бакинцы — прототипы героев повести.

Наши гостиничные номера располагались поблизости, и мы со Светловым очень часто виделись. Иногда Михаил Аркадьевич читал мне фрагменты из новых стихов. Так, например, помню, как поздно вечером он постучался ко мне: “Ты ещё не спишь, босяк?” Сел на диван и тут же взволнованно прочитал несколько строк из стихотворения “Артист”. Я встретил эти стихи потом в книжечке, которую мне подарил автор, примерно, через год. Стихи посвящались Иосифу Уткину. Вот те строки, что я тогда услышал. В них явно ощущалась неповторимая теплая ирония, так характерная для Светлова.


Четырём лошадям

На фронтоне Большого театра —

Он задаст им овса,

Он им крикнет весёлое “Тпру!”

Мы догнали ту женщину!

Как тебя звать? Клеопатра?

Приходи, дорогая,

Я калитку тебе отопру.

<…>

Я тебе расскажу

Все свои сокровенные чувства:

Что люблю, что читаю,

Что мечтаю в дороге найти.

Я хочу подышать

Возле тёплого тела искусства,

Я в квартиру таланта

Хочу, как хозяин, войти.


Растроганный этими строками, я высказал своё восхищение Светлову. Он привык к похвалам, но в те годы писал очень мало, избегая выступать в аудиториях, а потому слово товарища ему пришлось по душе.

Вряд ли мог бы сказать, что Светлов был моим самым близким другом, но встречался с ним, не скрывая радости. Мне нравились его общительность, теплота, отзывчивость и добрый юмор. Виделись мы в нашем писательском клубе, и на многочисленных заседаниях, и вечерах. Редко, но бывали друг у друга дома. Всегда доброжелательный, но требовательный и к себе и к окружающим, особенно если это касалось поэзии — к ней он подходил с целомудренной строгостью, избегая стихов-скороспелок и дорожа своим именем. Его весёлый нрав, остроумие и бескорыстная помощь квалифицированной оценкой, советом, так необходимые молодым поэтам, были для них особенно привлекательными. И в то же время Светлов не терпел панибратства. Помню, в одной компании друзей и товарищей Светлова оказался хоть и достаточно известный, но малознакомый Светлову поэт. Он обратился к нему по имени: “Миша”. Светлов поморщился и назидательно проговорил: “Мишей меня мама называет, а для вас я Михаил Аркадьевич”. И всё же для многих друзей он был “Миша”, и я его так называл, ну хотя бы потому, что мы с ним были одного поколения (он лишь на несколько лет старше) и, возможно, характеры наши в чём-то были близки.

О светловских остротах, его неиссякаемом юморе написано много. Мне хочется привести лишь одну изящную юмореску. Мишиным друзьям она, вероятно, известна, но в печати мне не встречалась. Слышал я об этом анекдотическом случае от самого Михаила Аркадьевича. “Представь себе такую сцену, — рассказывал он, смущённо улыбаясь. — Приезжаю домой. Вся семья в панике. Что случилось? Мальчик выпил чернила! И все смотрят на меня с надеждой: что скажет отец? Как-никак, а я всё же глава семьи. Я смотрю на своего перепуганного пацана и спрашиваю на полном серьёзе: “Ты, по крайней мере, хоть закусил промокашкой?”

Порою юмор Светлова был горьким и, может быть, служил самозащитой от неустроенности житейской, от немыслимых страданий, что причиняла ему болезнь за последние годы, от горестных потерь, когда боишься войти в вестибюль Центрального дома литераторов, чтобы не увидеть в траурной рамке извещение о смерти друга, товарища, коллеги. Светлову это напоминало, что и его дни сочтены, а потому он пытался иронизировать по данному поводу. В ЦДЛ отмечалось шестидесятилетие Михаила Аркадьевича. Я послал ему тёплую поздравительную телеграмму, а через несколько дней встретил его самого и спросил, как прошло юбилейное торжество. Светлов удивился, почему я не пришёл, и, услышав в ответ, что я только что вышел из больницы, где еле-еле выкарабкался из страшной болезни, воскликнул: “Что же ты, старик, дуба не дал? Я так привык на похоронах выступать”.

На подаренной мне книжечке он написал — “с нежностью”. И этой нежности у него было много не только для людей, но даже и для героев романа, который он собирался написать, о чём поведал нам в стихах “Живые герои”, где сетует, что классики убивают своих героев “на рельсах, в петле, на дуэли”, и тут же заявляет: “Я сам лучше брошусь под паровоз, чем брошу на рельсы героя”. А вот и заключительные строфы этих стихов, характерные не только для Светлова-поэта, но и для Светлова-человека.


И если в гробу

Мне придётся лежать, —

Я знаю:

Печальной толпою

На кладбище гроб мой

Пойдут провожать

Спасённые мною герои.


Прохожий застынет

И спросит тепло:

— Кто это умер, приятель? —

Герои ответят:

— Умер Светлов!

Он был настоящий писатель!


Жизнь он любил во всех её проявлениях и, зная, что болезнь неизлечима, мужественно боролся с неизбежным концом. Даже к болезни он относился с юмором. Как-то однажды сказал: “На мой взгляд, нет ничего печальнее на свете, чем юмор”. Таким Светлов навсегда остался у меня в памяти.

А память неумолимо подсказывает ещё столько горьких потерь, что можно опасаться, как бы книга о сходящихся параллелях не превратилась в мартиролог — сборник повествований об умерших страдальцах, хотя все они были натурами активными и жизнерадостными, что можно представить себе даже по этим беглым заметкам.

И тут, возвращаясь к теме, я хотел бы привести маленький эпизод, непосредственно связанный с параллелями. Мне казалось, что, совершив крутой поворот из мира науки и техники в литературу, я уже никогда не встречусь с людьми, о которых в инженерно-технических кругах мы тогда говорили с придыханием, рассказывая друг другу легенды. Порою эта легенда приобретала вполне конкретную сущность, и до неё можно было бы дотронуться. Так, например, в первые годы войны, когда я занимался конструированием маленьких радиостанций, прошёл слух, что у партизан есть чудесные устройства вроде котелка, в которых заложены полупроводниковые термобатареи. Повесил такой котелок над костром — и вот вам уже готовое питание для радиостанции. Не нужны ни батареи, ни аккумуляторы, ни движки, ни ручные или ножные генераторы — те, что назывались “солдат-мотор”. И созданы эти чудесные термобатареи в Ленинградском институте под руководством Абрама Фёдоровича Иоффё.

Для моих работ, вернее — для радиостанций, работающих на ходу, применить подобные устройства, которые требовали разжигания какого-либо переносного костра или необходимости таскать за плечами горящую керосинку, было невозможно, а потому я с этими термобатареями встретился лишь после войны, когда они в виде ребристых абажуров, надеваемых на керосиновую лампу, продавались в радиомагазинах, предназначенные для питания батарейных приёмников в тех местах, где ещё не было электросети.

В Ленинградском физико-техническом институте, сейчас носящем имя А.Ф.Иоффе, были также разработаны экономичные полупроводниковые холодильники. Но всё это мне казалось самой обыкновенной реальностью. Хотелось поверить в те буквально сказочные легенды, что окружали научную и изобретательскую деятельность А.Ф.Иоффе в предвоенные и послевоенные годы, когда о нём много писали на страницах наших газет и журналов. Так, например, я где-то встретил сообщение о том, что Абрам Фёдорович работает сейчас над созданием сверхёмкого аккумулятора и добился уже многообещающих успехов. Для меня, конструктора маленьких радиостанций, подобное изобретение решило бы самые главные вопросы портативности, веса, запаса питания и надёжности аппарата. Но, к сожалению, я должен был мириться с теми громоздкими батареями и аккумуляторами, что выпускались нашей элементной промышленностью. А после того как переменил профессию и стал литератором, проблема сверхёмкого аккумулятора меня стала интересовать лишь с точки зрения научной фантастики.

В Центральном доме литераторов довольно часто происходят встречи писателей с видными учёными. Иной раз наряду с другими товарищами и мне приходилось проводить эти вечера. Вспоминается, как однажды меня попросили председательствовать на встрече с академиком А.Ф.Иоффе. Писателей пришло много, и не только тех, кто занимается научно-художественной литературой, но и любознательных литераторов самых различных жанров. Мне не было нужды особенно подробно представлять собравшимся знаменитого учёного, имя которого, как мне тогда казалось, по широте его изобретательской деятельности могло сравниться лишь с именем Эдисона. Вполне понятно, что в такой разнородной и малоискушённой в физико-технических проблемах аудитории я мог кратко рассказать лишь о работах А.Ф.Иоффе в области полупроводников, для наглядности привёл пример с термогенераторами в котелках у партизан, упомянул о его теоретических работах и в заключение заявил, что большинство наших сейчас всем известных физиков-атомников начинали свою научную деятельность под руководством Абрама Федоровича.

Он усмехнулся в седые усы, поднял ко мне живые, улыбчатые глаза и с мягкой иронией заметил:

— Не большинство, а все!

Видимо, в ту пору (по вполне понятным причинам) об этом мог знать лишь сам учитель и его ученики, но я испытал некоторое чувство неловкости и в то же время был взволнован тем, что сейчас вижу и даже могу говорить с одним из величайших физиков современности — с тем, кто воспитал целую плеяду всемирно известных учёных, определивших основные направления развития современной физики. Моя оплошность сразу же позабылась слушателями, как только начал говорить Абрам Фёдорович. Он умел рассказывать живо и непринуждённо, стараясь избегать сложной научной терминологии. Абрам Фёдорович остановился на некоторых не известных широкому кругу читателей эпизодах из истории зарождения и развития принципов радиолокации, чем занимался физико-технический институт и непосредственно сам его руководитель. Это было задолго до того, как стали известны опыты зарубежных учёных. Мне это казалось вполне закономерным, так как работы по обнаруживанию самолётов противника более совершенными методами, чем звукоулавливание, проводились у нас задолго до войны, и я сам принимал в этом косвенное участие. Абрам Фёдорович говорил уже не об исследованиях, поисках в области радиолокации, а о создании действующей аппаратуры, которая при испытании показала вполне обнадёживающие результаты.

Писатели задавали академику вопросы, касающиеся других его работ. Мне же не терпелось узнать о сверхёмком аккумуляторе, о котором давно упоминалось в печати. Потом я вспомнил об этом изобретении в своей ранней научно-фантастической повести, и через несколько лет упомянул в романе. Неужели такой аккумулятор, который навсегда бы вытеснил ну хотя бы из автомобиля шумный, отравляющий воздух двигатель внутреннего сгорания, так и останется фантастикой? И я напомнил Абраму Фёдоровичу об этой его работе. Ведь больше о ней ничего не писали.

Абрам Фёдорович комично развёл руками.

— Не получилось. Вы же понимаете, что это значит? Так вот просто и не получилось.

Учёный, работающий не ради науки, как таковой, а реально представляющий, что она может дать практически народному хозяйству, — Абрам Фёдорович был к тому же и фантазёром, если не сказать — фантастом. Так, например, задолго до той встречи с писателями, о чём я сейчас рассказываю, академик в одном из своих выступлений выдвинул идею покрыть московские крыши сплошными фотоэлементами, чтобы их энергией питать все промышленные предприятия, а вечером этой же фотоэнергией, запасённой в аккумуляторах (видимо, сверхёмких — тех, которые “не получились”), освещать весь город.

Меня заинтересовала эта идея, и через несколько лет она послужила толчком к созданию повести, где, пользуясь правом фантаста, придумал новую отрасль науки и назвал её “фотоэнергетикой”, что считал вполне естественным, так как масштабы использования фотоэлементов в произведении увеличились, и “энергоурожай” снимался не с московских крыш, как об этом рассказывал академик Иоффе, а с просторов среднеазиатской пустыни.

Эту повесть, под названием “Осколок солнца” — тогда она только что вышла первым изданием — подарил Абраму Фёдоровичу в благодарность за высказанную им техническую идею, что хранил я много лет в памяти. Прошло ещё какое-то время, и уже не идею, а реальное её воплощение мы увидели не на московских крышах и не на страницах научно-фантастической повести, а в космосе на советских спутниках и космических кораблях, где устройства, использующие световую энергию, называются “солнечными батареями”.

У теоретизирующих критиков, пишущих о научной фантастике, существует некая авангардистская тенденция, с помощью которой они пытаются доказать, что фантасты-де должны вести за собой учёных, подбрасывать им те или иные идеи, подсказывать открытия и вообще определять направление науки и техники. Мне думается, что это глубокое заблуждение. Наука развивается по своим законам, которые продиктованы жизнью, а не воображением писателя. Точно так же жизнь ведёт за собой перо писателя, который призван её отражать. Научная фантастика — один из жанров литературы, и вряд ли правомерно ставить перед ней иные задачи, кроме той, чему подчинена вся советская литература. Задаче коммунистического воспитания!

2

Я увлекаюсь кинолюбительством. Здесь я также пробую вскрыть

тайны режиссёрского и операторского мастерства. О

художнике-изобретателе и о том,, что уже пора сохранять

памятники XX века.


Ну вот, после многих лет метаний по разным творческим параллелям наконец-то я зацепился на одной из них и пошёл, словно канатоходец, по туго натянутой проволоке, символизирующей литературу. Прошу извинить за сравнение из области цирковых жанров. Но, честное слово, когда сидишь за письменным столом и мучаешься в страхе, что оборвётся нить повествования, испытываешь, вероятно, тоже, что и начинающий канатоходец.

Литература требует всей жизни, а я, до того как заняться вплотную писательским трудом, уже прожил большую её часть. Казалось бы, что теперь нужна особая собранность и целеустремлённость, не позволяющая отвлекаться на посторонние дела. Но таково уж свойство моего характера, что при всём жанровом многообразии литературы этого оказалось мало. Поэзией занимался? Занимался и, к счастью и для себя и для читателей, бросил. Рассказы писал? Писал. Романы? Конечно, писал. Писал также научно-художественные книги, занимался публицистикой. Не занимался критикой, литературоведением, переводами, так как мало этим интересовался. Осталась ещё драматургия, но этот жанр требует самого высокого писательского мастерства, а потому я чувствовал себя для этого неподготовленным. Написать хорошую пьесу до сих пор только мечтаю. Ещё есть один трудный жанр — кинодраматургия. Пробовал сделать сценарий по одной из моих научно-фантастических книг. Но когда после третьего варианта редактор сказал, что надо возвратиться к первоначальному, я навсегда забыл дорогу в кинопромышленность. Правда, не отказывал студиям в праве на экранизацию моих произведений. Кто-то писал сценарии, но режиссёров для них не было.

Работники киноиндустрии так много писали и говорили о трудно познаваемой специфике кино, что поначалу мне казалось будто только специальное образование даст возможность овладеть профессией сценариста и кинорежиссёра. Однако по собственному опыту знал, что писателями не делаются в вузе, вероятно и режиссёры там не рождаются. Вот оператора надо учить с азов. Всё-таки здесь творчество связано с техникой.

Но попробуем подвести все эти творческие профессии к одному знаменателю. Сценарист ведь это всё-таки литератор-драматург. Кинорежиссёр — это, примерно, то же самое, что и театральный деятель. Профессии мне знакомые, пусть по-дилетантски, но знакомые “изнутри”.

Теперь попробуем рассмотреть с тех же позиций искусство оператора. Как ни говорите, но это всё-таки изобразительное искусство в динамике. Искусство, осложнённое специальной техникой. А я всю жизнь относился к технике без особого придыхания, без опаски. Она была мне самой близкой родственницей во всех поисках своего творческого лица.

Итак, почему бы не заняться кино? Пусть это будет “понарошку”. Надо же понять — в чём тут дело? Всю жизнь был экспериментатором, и хоть возраст сейчас не тот, но претит мне всяческая успокоенность.

В московских фотомагазинах появилась первая партия кинокамер АК-8. Достал с трудом. Сделал несколько опытов и тут же позабыл, что надо писать книги. Поначалу увлекался только техникой. Помогал опыт фотолюбителя. Однако и технические и творческие задачи в том и другом случае настолько разнятся и трудно сочетаемы, что вскоре в этом убедился на следующем примере. В какую-то поездку я взял и фото-и киноаппарат. Думал сделать хорошие снимки и привезти интересный фильм о своём путешествии. Ни того ни другого не получилось. Фотографии оказались случайными по выбору и экспонированию, а кинофильм до отвращения статичным. Образно говоря, глаз художника не мог автоматически перестраиваться на требуемый фокус. Динамика и статика противоречили друг другу.

Техника осваивалась трудно. Я не мог позволить себе такой роскоши, чтобы самому проявлять киноленты. Пригодилось отдавать в единственную тогда в Москве кинолюбительскую лабораторию, ждать неделями, потом ездить через весь город лишь для того, чтобы убедиться в неправильной экспозиции, неудачном кадрировании или в своей рассеянности, когда дважды снимаешь на одну и ту же половину плёнки, а вторая остаётся девственно чистой.

К такой экспериментальной работе я не привык. То ли дело радио. Собрал на панели схему, включил — и сразу можешь убедиться, работает она или нет. Хорошо работает или плохо? Если не нравится, то можешь изменить схему, перепаять тот или иной проводничок, поставить другую деталь. Ошибки исправляются на ходу, а кинолюбительство на первых порах требует особого терпения. Надо ждать. А этого я не умею.

Убедившись в том, что техника мною более или менее освоена, приступил к созданию первого своего “полнометражного” пятнадцатиминутного фильма. Для любителя это очень много. Тем более что у Люмьера они были ещё короче.

Первый фильм я задумал как игровой. На главную роль пригласил свою смешную, лупоглазую собачонку китайской породы. При рождении её окрестили Лю-лю, но в просторечии звали — Люлька. На экране появлялась афиша с титрами. Разрывая бумагу, прямо на зрителя будто сквозь обруч в цирке прыгала актриса Люлька. Из-за портьеры в двери вываливались “ковёрные” (то есть клоуны у ковра) — Люлькины кудлатые щенки. Так было задумано по сценарию. Ну, а дальше артисты импровизировали “икарийские игры”. Весело было смотреть на их забавную возню. А сверху с люстры, будто из-под купола цирка, наблюдали за тем, что делается на “манеже”, “мастера воздушного полёта” — два волнистых попугайчика. Они не подчинялись сценарному плану и вместо того чтобы перелететь на книжную полку, по привычке садились мне на плечо, не боясь даже того, что рядом стрекочет кинокамера.

Можно было простить эту недисциплинированность совсем ручных птичек. Иногда одна из них летела через все комнаты в кабинет, садилась на плечо, затем постепенно спускалась вниз по руке и начинала гоняться за скользящим по бумаге пером. Может быть, тогда у меня из-под пера выходили строки любви к природе, ко всему живому, что так скрашивает нам жизнь. Вероятно, кому-нибудь из жестоких рационалистов эти строки покажутся неуместными в книге, чересчур личными и сентиментальными. Но я не боюсь признаться, что когда погибли мои попугайчики, о которых, кстати сказать, каждый раз при встрече тепло вспоминал Михаил Светлов, поэт мужественный, лишённый всякой сентиментальности, то я долго горевал. Вскоре и Люлька умерла от паралича. Эту смерть я переживал, как гибель лучшего друга.

О любви к животным, к птицам, к природе я и раньше много писал, и думаю, что привить эту любовь нашей молодёжи с детства — одна из важнейших задач воспитания.

А сейчас продолжу рассказ о том, как пробовал делать игровые любительские фильмы. Хотелось бы убедить читателя, что, дескать, “не боги горшки обжигают”. Недаром у нас сейчас в стране так бурно развивается кинолюбительство. Им занимаются даже школьники. И какие прекрасные любительские фильмы я вижу иногда по телевидению — даже позавидуешь!

Как рождается фильм? Тут я не буду ссылаться на опыт великих мастеров, об этом написаны многие тома, мне же хочется показать этот процесс схематически. На память тут же приходит чудесная “Схема смеха” Маяковского с его стихами и рисунками. В этом ключе я и делал один из своих сатирических пустячков.

Начинался фильм с панорамы. Плещущееся море, дюны, сосны. Глаз объектива скользит вниз. Вход на территорию Дома творчества. Его вывеска. Возле вывески остановилась молодая женщина с альбомом для рисования. Входит на территорию. Растерянно оглядывается по сторонам. Врассыпную разбегаются ребятишки. Женщина кого-то ищет. Навстречу попадается пожилой усатый человек в купальном халате и с завязанным горлом. Кроме этого, он ещё глуховат. Женщина показывает свой альбом, что-то пишет на странице, и таким образом выясняется, что она художница из редакции, хочет сделать наброски с натуры. “Покажите мне писателей”, — вырисовывает она крупные строки в альбоме, и тут же начинаются поиски.

Фильм немой, обычно он должен сопровождаться титрами. В данном случае для них был использован альбом художницы, что мне показалось более органичным для киношутки. В процессе поисков художница встречается с дамами на пляже, мальчонкой, читающим стихи. Это “будущий член Литфонда”, — пишет старик в альбоме. Затем поиски в комнатах. Они все пусты, лишь на столах, стульях разбросаны предметы дамского туалета. У дверей десятки туфель. Нет, видимо, здесь не занимаются творческим трудом. Но где же писатели? Для поисков привлекли дворового пса. Наконец он взял след. Куда-то в кусты вели страницы разбросанной рукописи. За кустами небольшая поляна. Стучит машинка. Прыгают молоточки букв. Движется каретка. С неё соскакивают страница за страницей. Возле машинки дымится папироса. В заключении старик с завязанным горлом пишет в альбоме: “Только невидимкой мог сюда пробраться писатель”. Незамысловатая шутка, но в ней попробовал применить методы покадровой съёмки, обычно используемые в мультипликационных фильмах. Я представлял себе, как это делается, но точно не знал. Пришлось додумывать.

Нет нужды пересказывать содержание своих экспериментальных фильмов. В результате этих опытов ничего нового, интересного не получилось, так как я открывал только для себя загадочный неведомый мир, где все дорожки были исхожены, истоптаны многочисленными деятелями кино, их учениками, студентами ВГИКа и просто любопытствующими участниками массовок. В мою же задачу входило показать на примере киноискусства, как переплетаются в нём самые различные творческие профессии — сценариста, режиссёра, оператора, актёра, художника и композитора. Насчёт композитора должен сказать, что в этих экспериментах я не чувствовал его отсутствия, так как фильмы были немые. А функции художника, взятые на себя, не очень-то обременяли, так как почти все съёмки производились на натуре, а павильоном служил мой домашний кабинет или обыкновенная рабочая комната Дома творчества. Никаких специальных декораций не потребовалось, так же как и не заказывал я костюмы. Максимальная экономия. Да это и понятно — деньги-то не из государственного кармана.

В домашних условиях я пользовался искусственным светом, причём сам конструировал и мастерил светильники необычной формы. Похожие на такой светильник конструкции из железного лома я видел на американских художественных выставках. Разницу между моим озорным человечком и скульптурой из водопроводных труб, ржавых кусков железа и, допустим, разбитого унитаза я вижу в том, что человечек приносит хоть какую-то пользу (он поддерживает лампы), чего нельзя сказать о творениях в стиле “поп-арт”.

Во время моего увлечения кинолюбительством я придумывал множество разных технических приспособлений. Изобретал что-то давно известное, но совершенно новое для любителей. С профессионалами я не встречался. И, может быть, это увлечение как-то скрадывало мою тоску по той любимой работе конструктора, которой отдал столько лет.


На протяжении всей этой книги о сходящихся параллелях я больше всего рассказываю о том, как талант изобретателя проявляется в разных формах искусства, и упорно провожу мысль, что и поэт, и художник, и актёр, и все, кого мы называем творцами, — обязательно изобретатели. Способных копиистов в любой области творческой деятельности мы не можем называть творцами.

Сейчас хочется вспомнить об одном художнике-изобретателе двадцатых-тридцатых годов, заслуги которого оценили лишь совсем недавно, да и то потому, что его летающий аппарат занял своё место в Музее истории авиации. Речь идет о В.Е.Татлине — конструкторе первых орнитоптеров, аппаратов с машущими крыльями. Свою конструкцию автор назвал “летатлин”. Этот “летатлин” испытывали, и он действительно летал. Правда, невысоко, так как его удерживал трос. Вполне справедливо, что в Музее истории авиации выставлен этот первый орнитоптер, созданный в нашей стране и в советское время. Это лишь робкое приближение к осуществлению извечной мечты человечества о полёте на крыльях с использованием мускульной силы летящего. Сейчас над этой сложной проблемой работают видные теоретики, учёные-исследователи и конструкторы. А тогда этим занимался художник Татлин.

Да-да — художник! Я был на его выставке. Сейчас трудно припомнить, где она размещалась — то ли в Новодевичьем монастыре, то ли в Музее изящных искусств. Под потолком висели белокрылые птицы, обтянутые шёлком. Совершенство форм поражало своей законченностью и, я бы сказал, какой-то неуловимой поэзией крылатой мечты. От дуновения ветерка, гуляющего под потолком, раскачивались и маленькие макеты, и та большая птица, имя которой “летатлин”. Через три-четыре года нечто похожее я увидел в небесах Коктебеля, где проходили планерные слёты. Но у планеров были жёсткие крылья, и представить их взмахивающими никак не удавалось. Полюбовался хрупкими, почти невесомыми, птицами, которые мне тогда показались творениями юных авиамоделистов, так как в том и другом случае материалы для изготовления “мускуллётов” Татлина и детских самолётиков с резиновым мотором, видимо, были одинаковыми: бамбук, лёгкий шёлк. Полюбовался и другими творениями Татлина.

На столе высилась удивительная спиральная конструкция из металла. Это была наклонная ажурная башня со стеклянными кубиками внутри. По мысли автора проекта башня символизировала Третий интернационал. Символика наивная. Спираль — это значит революция. Стеклянные кубические помещения — это залы, вращающиеся вокруг своей оси со скоростью одного оборота в год. А ось наклонная — как символ земной оси.

Башня эта не была построена, да и вряд ли такая конструкция имела бы какой-либо практический смысл. Но также вряд ли именно сейчас эти поиски изобретательного художника следовало бы оценивать как явление буржуазного упадочного искусства, формализма, свидетельствующие о пренебрежении русскими национальными традициями, о чём сообщают нам некоторые серьёзные искусствоведческие работы.

Татлин был изобретателем, а нам известно, что не все изобретения должны быть реализованы. Пройдёт время, и его летательный аппарат поднимется к облакам. Спиральная башня, придуманная Татлиным, вероятно, не будет построена, но подобных спиральных конструкций разного назначения я немало повстречал за рубежом. Многое придумали Татлин и другие художники-изобретатели в двадцатые-тридцатые годы.

Меня умиляет, что мы наконец-то стали бережно относиться к старине. Какая-нибудь церковка семнадцатого века охраняется государством, её реставрируют, изучают. Приземистый облик старой церквушки с золочёными куполами примелькался нам на страницах солидных монографий, популярных журналов и газет. Находка древней иконы неизвестного мастера становится сенсацией. Молодые художники пишут портреты, подражая рублёвской живописи.

Если бы во всех деяниях не властвовала мода, то столь ревностное отношение к старинному искусству можно было бы только приветствовать. Однако нельзя забывать, что когда зарождалось новое, революционное искусство, не всё следовало бы называть формализмом, и эти поиски художников-изобретателей являются неотъемлемой частью развивающейся советской культуры.

Может быть, я выскажу еретическую мысль, но думается мне, что советскому народу, который давно уже осознал, что надо беречь архитектурные памятники дореволюционных лет, не менее дороги и памятники архитектуры незабываемых лет, символизирующих эпоху невиданного созидательного труда первых пятилеток. Прошло лишь полвека со дня рождения великого Советского государства. В нашей печати уже появились высказывания, что следует брать под охрану государства памятники старины не только давних веков, но и те, что созданы в XIX веке, имеющие художественно-историческую ценность. Пройдёт ещё пятьдесят лет, и неумолимое время наложит отпечаток старины на те архитектурные памятники, что созданы в годы первых пятилеток. Однако будущим искусствоведам тогда будет гораздо труднее разобраться в художественно-исторической ценности многих общественных зданий Москвы и других городов, ибо неблагодарные современники окрестили эти оригинальные и смелые конструкции формалистическими выкрутасами. Наиболее ярким примером формализма весьма солидные источники-монографии считают здание клуба имени Русакова и клуб завода “Каучук”. С моей “антинаучной” точки зрения, вопреки мнению искусствоведов, в этих творениях, в которых проявились лучшие черты рациональной архитектуры конструктивизма, видны и новые смелые решения. Во всяком случае, эти здания резко отличались от унылых, примитивных до крайности, прямоугольных коробок, которыми застраивались жилые кварталы.

Эти клубы, как и многие другие строения, созданные архитекторами со своим, только им присущим почерком, активно спорили с классическими формами общественных и жилых зданий с колоннами, портиками и прочей эклектикой.

Разве здание Моссельпрома, дом “Известий”, в которых по-новому, с выдумкой, изобретательностью отразились принципы конструктивизма, не являются памятниками архитектуры первого в мире социалистического государства? Разве они нам менее дороги, чем древняя церквушка? Или надо пройти векам, чтобы это оценить? Мне памятны ларьки Моссельпрома с рекламными щитами Родченко и текстами Маяковского. В них тоже проглядывали принципы конструктивизма, и это было действенно, неожиданно и… смешно. Да, именно так, ибо без юмора реклама недоходчива и бесцельна. До сих пор вспоминается: “Лучших сосок не было и нет. Готов сосать до старости лет”. Это реклама Резинотреста. Или вот ещё: “Дайте солнце ночью! Где найдёшь его? Купи в ГУМе! Ослепительно и дёшево”. Это об электролампочке.

Я ещё помню первую сельскохозяйственную выставку 1923 года. Там были самобытные деревянные конструкции, отражающие стиль эпохи. Но они не сохранились. Искусствоведы пугали нас, что некоторые павильоны были раскрашены в духе супрематизма. Ну и что? Ничего страшного. Эти асимметричные беспредметные орнаменты сейчас вошли в интерьеры наших квартир, клубов, кафе, гостиниц. Занавеси с подобной “абстракцией” продаются в магазинах. Из таких же тканей с квадратиками, треугольниками, кружками, многоцветными и яркими, девушки шьют летние платья. И никому нет дела, что подобный стиль являлся жупелом в прошлые годы. Мы жалуемся на плохую, неулыбчивую рекламу, но почему-то не вспоминаем опыт Маяковского и Родченко. Ведь это же всё наше, изобретённое, проверенное и выстраданное.

В Румынии возле Бухареста есть “Музей села”, куда свезли старинные деревенские строения, утварь, проложили сельские улицы, высадили деревья. Таким образом, можно было ознакомиться с бытом румынской деревни прошлого века. Примерно то же самое сделано возле Риги. А на Международной выставке в Брюсселе видел “уголок Старой Бельгии” — городские улицы, дома ремесленников, кабачки, видел бродячих шарманщиков, людей в костюмах начала двадцатого века. Всё характеризовало быт этого времени. Но я очень робкий фантаст, потому мне представляется, что, допустим, на ВДНХ, пусть даже где-либо на задворках, если возможно, следовало бы показать наши достижения не только сегодняшнего дня, но и прошлого, чтобы проследить историческую закономерность развития культуры в Советском государстве. Возможно, в этой экспозиции, начиная с первых лет становления Советской власти, следовало бы показать гипсовые памятники революционерам (их постепенно находят), всё, что было декретировано ленинским планом монументальной пропаганды. Видимо, в этом уголке нашлось бы место и макету татлинской башни, и павильонам выставки 1923 года и моссельпромовским ларькам, и макетам наиболее интересных, оригинальных зданий, построенных или оставшихся в проектах. И афиши, и книги с “конструктивистским уклоном”, и макеты театральных декораций. Всё надо показать народу.

3

Принципы киномонтажа и кое-какие впечатления о

Международной выставке в Брюсселе. Христос из водосточных

труб и то, что нельзя снимать на киноплёнку. Аттракционы

старой ярмарки и новейшая электроника. Жалкие тени и

“розовое облачко воспоминаний”.


Трудно было себе представить, что моё кустарничество в домашнем кино оказалось непосредственно связанным с бывшей профессией радиоконструктора. И вовсе не потому, что я конструировал всякие приспособления для кинокамеры и мастерил софиты для освещения. Речь идёт о более глубоком проникновении технического творчества в искусство кино. Да и не только в кино, о чём я расскажу несколько позже. Помните, как я “играл в кирпичики”, конструируя радиостанцию? Она должна была вместить в себя самые различные детали в определённом взаимодействии, продиктованном законами радиотехники, механики, технологией массового изготовления аппаратуры, экономикой… То есть всем тем, что указало в тактико-технических требованиях.

Перекладывая кирпичики, обозначающие детали, соединяя их в разных комбинациях и ставя перед собой задачу добиться минимальных габаритов всей конструкции, я занимался, примерно, тем же самым делом, что и при монтаже любительского фильма. Разный материал, разные требования, задачи и законы, продиктованные уже не техникой, а идейными и эстетическими категориями, но, поди ж ты, творческий процесс как в том, так и другом случае, находится в самом ближайшем родстве.

В работе над любительским фильмом увлекало многое: и общий замысел, и сюжет, и операторское искусство, но более волнующего и радостного труда, чем монтаж фильма, пожалуй, невозможно было себе представить.

Передо мной несколько кассет с заснятой и проявленной восьмимиллиметровой плёнкой. Кассеты маленькие, похожие на катушки от лент пишущей машинки. Это кирпичики будущего фильма. С помощью так называемого монтажного столика просматриваю пробегающую сквозь оптическое устройство ленту. На крохотном экране, величиною с открытку, как на одном из первых телевизоров, мелькают пейзажи, фигуры, лица, руки, цветы, бабочки… Всё это было снято для пародийного фильма “Растраченные грёзы”, но войдёт в него едва ли половина заснятого материала. Отбираю наиболее удачные куски и каждый из них вешаю на специально приготовленную линейку с крючками. Каждый крючок нумерован, и если посмотреть в подготовленный мною “монтажный лист”, то там мы найдём расшифровку каждого номера.

Мне неудобно рассказывать о том, как монтируется фильм, тем более что не знаю, как это делают профессионалы. Меня удовлетворил процесс монтажа с помощью тех нехитрых приспособлений, которые сам придумал и сделал. Сам же разработал методику, и это мне нравилось.

Пусть это звучит наивно, но, монтируя любительский фильм, постоянно ощущаешь тот же радостный творческий процесс, что и при конструировании книги, монтаже глав, эпизодов, авторских отступлений. Вот здесь должна быть перебивка характерной деталью пейзажа. Следующую главу следует начать с авторского отступления. А в этом эпизоде хорошо бы обратить внимание читателя на такие-то характерные детали. Показать их “крупным планом”. Надо также постараться при монтаже романа, повести, рассказа вырезать лишние или слабо сделанные куски, к чему стремился в своих фильмах.

Придирчивый читатель может спросить, почему я не всегда пользовался ножницами, подготавливая эту книгу для печати. Опыт киномонтажа мог бы пригодиться. Ведь это не роман, не эпопея, а повесть. Её можно было бы назвать документальной, но автор — не такая уж историческая личность, чтобы документы о его жизни и деятельности хранились в архивах страны. Самое главное, что автор пока ещё живой. Вот когда его не будет, тогда, возможно, о нём и напишут.

Упрёк справедливый, дорогой читатель. Но если вы считаете, что о себе писать зазорно, то постарайтесь абстрагироваться и каждый раз, встречая на страницах этой книги личное местоимение, подразумевайте под этим обыкновенный авторский приём писать от первого лица. Например, будто публикуются найденные дневники никому неизвестной личности. Только в данном случае пропадает убедительность, исчезает документальность. Нафантазировать всякое можно. Но только не здесь. Всё, что рассказано на этих страницах, подтверждают не документы, а живое, беспокойно бьющееся сердце. Оно не соврёт. Ну, а что касается монтажных ножниц, которыми, возможно, следовало ещё кое-где поработать, то задача осложняется обилием моих профессий и увлечений. Да и читатели бывают разные — одни интересуются литературой, другие техникой, третьи живописью, театром, кино. Не хочу никого обижать.

И всё же почему в последнем увлечении кинолюбительством я не научился требованиям стремительного развития действия, что было особенно характерным для немого кино? Впрочем, и в театре, где властвует слово, замедленное действие тоже противопоказано. Об этом хорошо сказал А.Н.Толстой, правда в несколько парадоксальной форме: “Какая это леденящая вещь, почти равная уголовному преступлению, минута скуки на сцене или пятьдесят страниц вязкой скуки в романе. Никогда, никакими силами вы не заставите читателя познавать мир через скуку”. А ведь кино остаётся кино — пусть оно даже звуковое, — и действие в нём необходимо в большой степени, чем в театре. Всё это я понимал и старался учитывать при монтаже своих фильмов.

В конце концов мне надоело забавляться пародийно-игровыми фильмами, правда, с пользой для будущих книг. Ведь надо признаться, что демонстрация своего многодневного творческого труда на домашнем экране или даже в писательском клубе — слишком большая роскошь для чрезмерно занятого литератора, которому ещё много надо сказать читателю, а времени остается мало. Возраст подстёгивает.

Кинолюбительство развивалось, получило оно признание и у нас в литературном мире. Кинокамеру стали называть “записной книжкой писателя”. Я не часто пользовался записями в блокноте, придерживаясь мнения: “Записать — значит забыть”. Нужное всегда останется в мозгу. Ведь существует “выборочная память”. Однако всё это глубоко индивидуально, и я решил попробовать воспользоваться кинокамерой, как записной книжкой. Ведь зрительное впечатление долго держится, тем более, что позволяет сохранить его в динамике и красках, а не в скупых блокнотных записях.

Вскоре представился случай проверить это на практике. Журнал “Советский Союз” послал меня в Брюссель на Международную выставку. Для оперативной работы кинокамера оказалась совсем непригодной. Корреспонденции я пересылал самолётом или передавал по телефону. Но к концу моего пребывания на выставке уже можно было заняться и киносъёмкой. Опять прельстил цвет. Над павильонами выставки бегали по стальным канатам разноцветные бадейки “телелифта”. Красные, жёлтые, зелёные, голубые — целая гамма цветов. Да ещё на фоне зелени, красочных павильонов самой необыкновенной архитектуры. Я садился в эту бадейку и, скользя мимо советского павильона, или “хрустального дворца”, как называли его многочисленные посетители выставки, смог запечатлеть на плёнке его сверкающие грани.

Помню, как на другой день после своего приезда в Брюссель, ранним утром, как только рассвело, поспешил посмотреть наш “хрустальный дворец”. Потом здесь будет столько народа, что ничего как следует не увидишь. Огромная лестница, знакомая по множеству фотографий. Стеклянные двери, а за ними для меня родной и привычный мир, а для многих — чужой и непонятный. Но его очень хотят понять все, кто приехал сюда на выставку. Даже поздним вечером, когда павильон закрыт, люди толпятся у дверей, чтобы хоть одним глазом заглянуть в неизвестное.

Да, представьте себе, неизвестное, причём для многих. Я разговаривал с разными людьми, и оказывается, только посетив Советский павильон, они смогли себе представить, чем мы живём и дышим. Об этом же свидетельствуют и записи в книге отзывов.

Выставка открылась под девизом “Человек и прогресс”. Я бродил по залам нашего павильона и думал: а что же из всего этого человек возьмёт с собой в будущее? Видел это будущее не только в спутниках, мирном атоме, о котором интересно было рассказано на выставке, но и в новых станках, макетах уже построенных жилых домов, картинах и скульптуре, детских книжках, в счастливых улыбках наших детей на фотографиях и в пытливых глазёнках маленьких бельгийцев, которые пришли посмотреть наш павильон.

Огромен советский павильон, километры надо пройти, чтобы посмотреть все стенды. Можно долго о нём рассказывать, но уж столько об этом писали, а кроме того, мы живём в мире той техники и тех вещей, которые там представлены. К сожалению, я не могу вам показать любительский фильм, который снял там на выставке. Он бы во многом дополнил мой рассказ. Но попробую передать свои впечатления о том, что запомнилось наиболее ярко и на что я наводил объектив кинокамеры.

Чехословацкий павильон. Он не поражал ни размерами, ни особой оригинальностью архитектуры, но меня подкупали остроумие и незаурядная изобретательность в оформлении всех его стендов. Даже огромная махина действующего бетатрона так была вписана в зал энергетики, так подобрано освещение, что я долго им любовался. А залы, где показано знаменитое чешское стекло, керамика. Всё это отмечено тонким художественным вкусом. Изумительны стеклянные фигуры. Казалось, что стекло здесь приобрело пластичность воска и его можно лепить в холодном виде. В другом зале прекрасно по мысли и выполнению “Дерево жизни”, придуманное таким мастером, как Трынка. В этом экспонате показано, что дерево даёт человеку. Сделано изобретательно, с улыбкой, весело…

Мне хотелось поскорее посмотреть павильон Венгрии. Я был в этой стране и, естественно, заинтересовался, чем наши друзья могут порадовать посетителей выставки. Павильон их отмечен оригинальностью и своеобразием. Вы входите в вестибюль и видите на стене скульптурную группу. Танцующие наяды. Пропорции несколько изменены. Непривычно. Но в этих женских фигурах чувствуется явная жизнеутверждающая сила, они красивы по-своему. Несомненно, что здесь есть влияние модернизма, но в данном случае эта работа не имеет ничего общего с теми, что преобладали на выставке, посвящённой пятидесятилетию новейшего искусства. Я уже писал об этом, и у меня от многих картин и скульптур осталось самое гнетущее впечатление. Однако, вспоминая венгерский павильон, я хотел подчеркнуть не модернизм в его оформлении, а истинную современность в области науки и техники, без чего немыслим человеческий прогресс.

Было бы утомительным перечислять ещё павильоны. Тем более не везде я мог воспользоваться кинокамерой. Очень по-деловому показали свою технику и лёгкую промышленность англичане. Павильон заполнен до отказа. А вот рядом в огромном и воздушном павильоне Западной Германии чересчур просторно. Много фотографий и мало экспонатов. Интересны и содержательны австрийский павильон, голландский, финский…

Перейдём к одному из самых интересных павильонов по замыслу и выполнению, но пока оставим в стороне его внутреннее содержание. Я говорю о павильоне Соединённых Штатов. Это круглое здание выполнено в основном из синтетики. Нейлоновая крыша построена по принципу велосипедного колеса. Всё это весьма современно, и показывает высокий уровень промышленности синтетических материалов, которыми американцы занимались уже давно. У них есть прекрасные достижения в массовом производстве новых тканей, искусственных мехов, бытовой техники.

Но что же всё-таки явилось “гвоздём” среди экспонатов американского павильона? Ведь должна быть какая-то ведущая идея. И нельзя забывать, что выставка посвящена теме “Человек и прогресс”. Мы на центральном месте павильона выставили спутники, чехи основные залы посвятили энергетике, голландцы сделали бассейн, где плещут волны, и показали, как человек использует эту силу природы.

Ну, а в павильоне американцев? У них на центральном месте тоже бассейн. Маленький островок, и на него по лестнице опускаются девушки, демонстрируя моды. Ну что ж, очень хорошо. Новые модели одежды показываются всюду, устраиваются международные конкурсы. Но неужели купальные костюмы — это самое главное из того, что могли бы показать американцы?

А манекенщиц жалко. Бывает дождливая погода. Наверху в павильоне круглая дыра, в ней светится кусок неуютного серого неба. Холодно. А девушки с застывшими улыбками всё ходят и ходят вниз и вверх по лестнице. От воды тоже холодно, ноги посинели. Мне казалось, что девушки завидуют пластмассовым манекенам. Манекенов слишком много в павильоне. Вот они лежат на пляже, в гамаке. Вот лежит манекен, накрытый простынёй. Над ним спускается металлический шар, демонстрируется лечение изотопами. А там, на верхнем этаже, за стеклом сидят две дамы-манекены, и живые манекенщицы демонстрируют перед ними туалеты. Страшно неприятно видеть это сочетание живых людей и кукол. Потом уже с опаской подходишь к какому-нибудь стенду, где стоит девушка-гид. Хочешь спросить, но слова застревают в горле. А вдруг это тоже манекен?

В детстве я как-то был в музее восковых фигур, видел Клеопатру, она глубоко дышала — работал пружинный механизм. Прошли десятки лет, и вдруг об этом вспоминаешь на выставке “Человек и прогресс”. Ну хотя бы юмор здесь был, улыбка. Ведь мы знаем весёлый нрав, изобретательность, остроумие американского народа. А здесь не получилось. Организаторы и художники, которые оформляли павильон, явно просчитались. Это чуть ли не единодушное мнение многих посетителей, с которыми мне пришлось беседовать.

По соседству с американским павильоном высится аскетическое здание с крестом из люминесцентных трубок. Это павильон Ватикана, который впервые участвует на такой международной выставке. Должен признаться, что входил я в этот павильон как в храм, с глубоким уважением к чувствам верующих, входил как в Домский собор Риги, как в базилику Будапешта. Вспоминал гениальных зодчих, художников прошлого, тех, кто посвятил лучшие свои творения религии. Вспоминались Рафаэль, Микеланджело, Тициан… Да, но это всё-таки павильон. Великолепные фотографии. Человеческое страдание, скорбящие глаза. Папский престол отвергает войну — фотография взрыва атомной бомбы. Католическая церковь обличает пороки людские — власть денег, прелюбодеяние, алкоголь, карты, курение. Всё это убедительно показано на огромных снимках. Но вот я вошёл в другой зал, поднял голову и увидел Христа — модернистскую скульптуру, как бы сделанную из водосточных труб. Потом видел карикатурных святых на цветных витражах, уродливые фигуры, будто сбежавшие с выставки новейшего искусства… И вот, как ни странно, мне, тому, кто как и большинство советских людей, не исповедует никакой религии, стало обидно за верующих. Веками в их сознании, на основе великих произведений искусства создавался образ Христа. Мадонна осталась в памяти человечества символом материнства и красоты. Что же случилось? Неужели во имя модных веяний в искусстве можно всё это отбросить и создать бога не в подобии человеческом, а так, как заблагорассудится любому бесталанному художнику? Впрочем, это бизнес, а кроме того, как же на выставке, посвящённой прогрессу, показывать старомодных святых? Католическая церковь потеряла былое могущество. Ей приходится приспосабливаться к вкусам буржуа, которому абсолютно ни к чему проповеди аскетизма.

Избегайте мирских соблазнов! — кричали фотографии на стенах ватиканского павильона. Даже курить нельзя. А выходишь из этих стен — и видишь монаха в сутане, подпоясанной широким поясом, он стоит у радиофицированной звонницы и самозабвенно затягивается сигаретой. Сутан на выставке черным-черно — монахи, семинаристы, и все они как будто бы задались целью рекламировать изделия табачных фирм. Курят чуть ли не поголовно.

В американском павильоне, толкая друг друга в бок к усмехаясь, семинаристы подолгу рассматривают хорошеньких манекенщиц в купальных костюмах. Монахов можно встретить в универсальном магазине Бомарше, где они с видом знатоков разглядывают и пробуют на ощупь дамское бельё. Ах, суета сует!

Краснощёкие монахини, видимо, не утруждают себя постом и молитвой, они веселы и оживлённы, в меру подгримированы и дарят такие улыбки проходящим мужчинам, что невольно опускаешь глаза. Уж больно непривычно. Монахинь в белых чепцах, напоминающих игрушечные паруса, монахинь в разных, не виданных мною никогда, головных сооружениях или просто чёрных платках можно встретить всюду, и не только на выставке. У них бездна свободного времени и, несмотря на то что брюссельцы не стоят в очередях и не ждут, когда откроются магазины, монахини частенько стоят у закрытых дверей, обсуждая какие-то свои дела, кои для нас, обыкновенных мирских людей, непричастных к божественным сферам, абсолютно непознаваемы.

Монахиням, впрочем, как и многим простым смертным, не чуждо любопытство. Быть на выставке и не посмотреть спутники — это значит отстать от моды. Правда, они сделаны безбожниками. Они даже собаку запустили туда, где должна существовать небесная сила. Кощунство, конечно, но всё перемешалось в этом мире. Лучше не задумываться. И, подивившись на спутники, чёрные сутаны идут в городок аттракционов.

Прошлое, но очень безрадостное, осталось и в городе аттракционов, там, где вы могли покататься на разноцветных “сталкивающихся автомобильчиках” (много метров плёнки я уделил этому забавному аттракциону), могли познакомиться с роботом, который демонстрировал чудеса электроники. И тут же неподалёку вам показывали великана, будто сотню лет назад в ярмарочном балагане, где люди удивлённо рассматривали телёнка о двух головах, женщину с бородой. И вот через полсотни лет на выставке “Человек и прогресс” я смотрел на очень грустного молодого человека. Ничего странного. Обыкновенный курчавый блондин интеллигентной внешности. Вероятно, ему надоело таскать своё тело почти четвертьтонного веса. Ему ненавистен и рост. Около двух с половиной метров. У него маленькая голова и гигантские руки, которые никому не нужны. Лысенький человечек с микрофоном рассказывал об этом “экспонате”, потрясая ботинком шестьдесят пятого размера, заставлял великана растопыривать пальцы и держать за рёбра одновременно несколько граммофонных пластинок или две бутылки шампанского, но не за горлышки, а посередине в широкой их части. Потом великан говорил несколько слов, и сеанс заканчивался.

Вполне понятно, что это грустное зрелище я не включил в свой фильм о выставке “Человек и прогресс”. Так же как и не стал снимать другой аттракцион, куда так настойчиво приглашала дама почтенного возраста с микрофоном: “Последняя новинка Парижа… Сенсация… Мулен руж… Смотрите… Смотрите!..” — кричала она, надсаживаясь до хрипоты. Люди покупали билеты и протискивались в полутёмное сырое помещение. На эстраду по очереди выходят танцовщицы в старых заштопанных трико. Танцуют почто напоминающее канкан. Совсем юные девушки, почти подростки, с измученными лицами, измождённые, жалкие. У одной — содранное, в кровоподтёках колено. Танцевать никто не умеет, но жить чем-то надо. Каждые пятнадцать минут сменяются зрители. Один сеанс за другим.

Безработных девушек много. Мне говорили брюссельцы, что понаехали и чужие. Откуда? Из страны “экономического чуда”, то есть из ФРГ. Видно чудес на свете не бывает, в любой капиталистической стране своих безработных девушек и женщин более чем достаточно. Оглядываясь на полицейских, бродили по ночному городу тени прошлого — униженные женщины. А в небе переливались и горели шары Атомиума.

Фильм у меня получился из двух частей. Вначале идёт часть на чёрно-белой пленке, где много снято внутри павильонов, а вторая часть — цветная, снятая в пастельных тонах, так как в то время я ещё недостаточно освоил экспозицию и прочие технические особенности при работе с цветной плёнкой. Получилось нечто вроде “розового облачка воспоминаний”.

4

Опять путешествия с кинокамерой. Теперь она уже “скрытая”.

Экзотика как она есть — встреча на аэродроме в Дели. На

лодке по священному Гангу. Киносъёмка со слона. Бой

мангусты со змеёнышем. Любовь индусов к животным, и как бы

мне хотелось, чтобы этому подражала наша молодёжь.

“Кадиллаки” и рикши на улицах Калькутты. Краснеет ли

хамелеон? Чем пахнут розы Джайпура?


Кинокамеру я взял в Болгарию и Румынию. Очень сожалел, что вовремя не запасся цветной плёнкой. Вот где краски! Материала было заснято много, но при монтаже пришлось выбросить достаточно. Видимо, перед этим я всё время снимал на цветную плёнку, а потому глаз никак не мог приспособиться к тому, чтобы видеть прекрасное в чёрно-белых тонах.

Смотрю в видоискатель на чудесную панораму старинного города Тырново. Особенно он красив в лучах заходящего солнца. Снимаю, и что же? Серые, невзрачные домики прилепились на берегу реки. Ни простора, ни перспективы. Но зато мне удалось снять старинные улочки с арками в Пловдиве. Резкие тени под южным солнцем убедительно подчёркивают неповторимую архитектуру этого города. А Рильский монастырь с его наивной и в то же время такой современной росписью. Она хорошо получилась даже на чёрно-белой плёнке.

Снимал я красоты балканской природы, самобытную архитектуру, памятники Плевена, Шипки, свидетельствующие о любви болгарского народа к своему великому собрату — русскому народу-освободителю. В самых разных ракурсах показан у меня в фильме памятник советскому воину, воздвигнутый в благодарность за его ратный подвиг, когда была вторично освобождена Болгария. В народе этот монумент называют “Алёша”.

Пробовал работать с кинокамерой на улицах, но, едва заметив, что объектив направлен навстречу прохожим, девушки, как правило, стыдливо отворачивались. Должен признаться, что, судя по моим беглым наблюдениям, болгарские девушки отворачиваются не только от объектива, но и от любого назойливого взгляда. Однако это не значит, что они необщительны. Для них это обязательная скромность, чего в массе я не наблюдал в других странах (разве только в Индии).

В те годы я ещё ничего не знал о методе съёмки “скрытой камерой”. Думал об этом и вдруг вспомнил, что давным-давно И.Г.Эренбург выпустил книгу о Париже с фотоснимками, сделанными фотоаппаратом с “боковым объективом”. Мне трудно подобрать более точное определение этого метода фотосъёмки. Вспомнив об этом, решил использовать такой метод для кино. Взял свой безотказный АК-8, прорезал в кожаном футляре две дырки для объектива и видоискателя. Замаскировал их рисунком из прямоугольников, а на боковой стенке футляра укрепил некоторое подобие объектива. При съёмке я направлял этот фальшивый глаз, допустим, на витрину магазина, а на самом деле снимал проходящих мимо пешеходов. Подобная “скрытая камера” действовала безупречно, и я мог, не смущая прохожих, выбирать себе подходящий объект, снимая его даже крупным планом.

Перед полётом в Индию нас предупредили, что индусы, пережившие ужасы колониализма, довёдшего страну до нищеты, за последние годы многое сделали, чтобы поднять свой жизненный уровень, но всё же он остаётся низким. Они стыдятся своей бедности, а потому настороженно относятся к человеку с фотоаппаратом или кинокамерой. Боковой объектив мне помогал в данном случае, но пользовался им редко, так как считал кощунством снимать на плёнку страдания народа. А народ добрый, отзывчивый, мужественный, самоотверженный в борьбе за лучшее будущее. Сколько сил надо потратить для преодоления немилостивой природы. Как и у нас, в феврале в Индии стоит зима. Из Москвы мы вылетели при 25-градусном морозе, а прилетели в Дели, вышли на аэродром в шубах, когда там была 37-градусная жара. Но это ещё ничего. А вот летом там жара испепеляющая, для европейца невыносимая. Потом несколько месяцев тропические ливни. Вот тут и приспособься с сельским хозяйством. Но приспосабливаются. Я запечатлел в своём фильме, как быки качают воду для орошения. Ходят по кругу, голый мальчонка их подгоняет.

Но этот кусок я снимал значительно позже, а первые мои впечатления о путешествии по сказочной Индии начались с забавной экзотики. Самолёт приземлился на аэродроме в Дели. И кто же вы думаете нас встретил прежде всего? Нет, я не хочу ничем умалить оперативность встречающих, которым это было поручено. В аэровокзале мы слышали и тёплые приветствия, и повесили нам на шеи традиционные цветочные венки, но всё же первыми нас встречали… мартышки. Они спустились с крыши аэровокзала и, завидев, что к самолёту подан трап, поскакали к гостям. Передо мной присела обезьянка и протянула свою сухонькую ручку… Да, да, я не оговорился — ручку с ноготками, как у ребёнка, трудно назвать лапой. Я порылся в карманах и достал завалявшуюся мятную конфетку, что презентует Аэрофлот пассажирам. Обезьянка привычно содрала обёртку и засунула конфетку за щеку. И вот уже снова протянутая рука. Запасливое существо. Обезьянке надоело смотреть, как я роюсь в карманах, взметнула хвостом и поскакала к другим гостям.

К сожалению, моя кинокамера была в чемодане. В числе других он уже укатил на вокзал для таможенного досмотра. Моя простенькая и сравнительно дешёвая кинокамера, а также и первый советский транзисторный приёмник “Сюрприз” оказались в центре внимания таможенников. Эти вещи берут на особый учёт, выписываются специальные бланки, и горе гостю, если кинокамеры или приёмника не окажется в чемодане при отъезде. Дело в том, что подобная техника в Индии не вырабатывается, и это могло бы привести к спекуляции, подрывающей финансовую политику страны. Вы представляете, с каким усердием я охранял эти свои отнюдь не драгоценные вещички. Приёмник всегда оттягивал карман, а ремешок кинокамеры до боли натирал взмокшее от жары плечо.

Вероятно, именно поэтому, что никогда не расставался с кинокамерой из боязни забыть её в гостинице, мне посчастливилось снять интересные кинокадры в таких местах, куда бы никогда не взял кинокамеру, предполагая, что там не встретится ничего особенного.

Но Индия вся особенная, прекрасная и удивительная. Удивление от первой встречи со страной чудес, казалось бы, должна притупить многочисленная литература, та, что сопровождала нас с детства. Да, многое было знакомо по книгам, и на первых порах меня увлекала эта игра в узнавание, однако даже при самом смелом воображении, дополняющем книжные страницы, действительность оказалась столь фантастичной, что мне, фантасту-профессионалу, рассказать об этом не удавалось никак. Я надеялся на цветной кинофильм, где засняты красоты Дели, железная колонна во дворе мечети необычайной архитектуры и, конечно же, знаменитый Тадж-Махал в Агре.

Снимал рассвет на берегах священного Ганга, возле города Бенареса. Мы плыли на лодках вдоль уступчатого белоснежного берега, где расположились пёстро одетые паломники, совершающие омовение. В розовом небе сияли золотые купола храмов. Всё это было необыкновенно красочно. Проплывая мимо того места, где сжигали умерших — мужчину, завёрнутого в белую ткань, женщину — в ткань красную, я спрятал свою кинокамеру и не осмелился снимать этот печальный обряд даже с помощью бокового объектива. Нельзя оскорблять чувства верующих. Мы попали в страну, где множество всяких религий, и многие из тех, кто их исповедуют, страдают непримиримым фанатизмом.


В Бенаресе на лужайке возле гостиницы бродячие укротители змей дали нам представление. По зову дудочки из корзины вылезала страшная кобра и раскачивалась в такт незатейливой мелодии. Потом мне удалось заснять известный нам по литературе бой мангусты с коброй. Правда, противником острозубого зверька оказалась не могучая кобра, а змеёныш рангом пониже. Но бой есть бой, схватка до победного конца. Змеёныш обвивал кольцами симпатичную мангусту. Она каталась по траве, пытаясь освободиться, наконец изловчилась и впилась в горло змеёнышу. Победа мангусты вызвала аплодисменты. Укротитель (он же и режиссёр столь экзотического циркового представления) поднял зверька, который всё ещё не выпускал свою добычу, и посадил на крышку корзины.

У меня кончалась плёнка, а я ещё не успел снять мангусту крупным планом. Подошёл ближе, нацелился на неё объективом. Видимо, все животные в своих поступках одинаковы, даже в самой сказочной стране. Предполагая, что незнакомое белокожее существо (это я) с блестящим глазом (у АК-8 он маленький, с чечевичное зёрнышко) хочет отобрать добычу, мангуста оскалила острые зубы и зашипела. Тут она мне показалась совсем не симпатичной. Крыса она и есть крыса, только с волосатым хвостом. Кончилась плёнка, и я поспешил сменить кассету.

Пока возился с перезарядкой кинокамеры, начался последний номер программы. Укротитель достал из корзинки небольшого удава и повесил себе на шею. Удавчик извивался, делая вид, что хочет задушить хозяина, но, вероятно, из меркантильных интересов — живётся ему неплохо, пищу добывать не нужно — отказался от своей затеи. Мы облегчённо вздохнули.

Укротитель бережно снял с себя удава и на вытянутых руках понёс по кругу, вдоль шеренги зрителей. Он предлагал нам удовольствие сняться с удавом на шее. Тут же выжидательно замер бродячий фотограф. Несмотря на заманчивость такой экзотической фотографии, которой по приезде домой можно удивить и родных и знакомых, никто не захотел чувствовать на шее холодное, скользкое тело удава.

Я, как уже упоминал, с кинокамерой обращался осторожно и даже боковым объективом не снимал того, чтобы могло сойти за модный у некоторых “объективизм” в литературе и искусстве. Открыто признаюсь, что я очень тенденциозен в своём творчестве, и мне бы очень хотелось подражать в этом своим великим учителям — Горькому и Маяковскому. И даже любительский фильм об Индии насквозь пронизан тенденциозностью. Объектив кинокамеры, несмотря на свою объективность — простите за невольный каламбур, — видит лишь то, куда его направят. У меня на плёнке запечатлены священные коровы, те, что ходят “сами по себе”. Помните у Киплинга — “Кот, который ходил сам по себе”. Так и коровы ходят, где им вздумается. Идёт через центральную улицу, и все машины останавливаются. Регулировщик перекрывает движение. У нас это вызывало улыбку. Но вот на той же улице другие картинки, где я уже не мог улыбаться. На тротуаре сидит полуголый старик нищий. У ног его вытянулась старая облезлая собака. Кто-то бросил нищему корку хлеба. Он разломил корку на две части, одну отдал собаке, а другую с жадностью запихал в рот.

Снимал я этот эпизод боковым объективом, и это был единственный случай, когда у меня в фильме появился нищий. Прохожу дальше и вижу рыжую собаку. Разлеглась на тротуаре и кормит щенят. Идут люди, но бережно её обходят. Присел на корточки и стал снимать только ноги. Вот они в кадре, самые разные. В модных полуботинках, сандалетах, на тонких каблучках, в босоножках. Вот босые ноги ребёнка, крестьянина, сапоги рабочего. Ноги на деревянных колодках, еле выступающие из-под цветного хитона сари. И все они обходят, обходят рыжую собаку посреди тротуара. Солнце высоко, люди топчут свою тень, но не затопчут собаку.

Многим известно, что в Индии существует религия, которая запрещает убить даже комара. Ее последователи ходят по улицам с марлевой повязкой, закрывающей рот, чтобы, избави бог, случайно не залетела мошка. Она погибнет, и это великий грех. Может быть, от этой религии и пошло у индусов бережное отношение к животному миру. А может быть, и не связано это ни с какой религией, а уходит в древность, к языческим временам. Или просто таковы народные традиции, объяснения которым наука ещё не нашла.

Меня интересуют только факты, и они в виде эпизодов были засняты на плёнку. Тут опять проявляется моя тенденция привить нашей молодёжи любовь к живому миру, нашей могучей природе, воспитывающей в человеке самые добрые чувства. И поскольку я тенденциозен, то самой безудержной фантастикой мне показалась собачья идиллия на городской улице. Ничего не поделаешь, всё познаётся в сравнении. Возможно, и фильм следовало бы построить на этом принципе. Это мне было не под силу, да и вряд ли, кроме отношения к животным, нашёл бы другие контрасты, имеющие воспитательное значение для нашей молодёжи. Разве лишь то, что на улицах индийских городов не увидишь ни одного пьяного.

Тут я мог бы показать следующий эпизод. Поздним вечером, при свете ацетиленовых факелов, двигался свадебный кортеж. Впереди карнавал танцующих в масках и традиционных старинных одеяниях. Гарцуют всадники на искусно сделанных конях, состоящих из проволочного каркаса, картона, обтянутых раскрашенной материей. На пароконной пролётке, а может быть, и на тройке, за танцующими едет невеста в национальном убранстве. Во второй пролётке одиноко скучает жених в обычном европейском костюме, но в белой чалме. Гости прибывают на торжественный ужин. Пригласили и нескольких наших товарищей. Повесили на шею цветочные гирлянды, посадили за стол. Ну, думаем, угостят шампанским, как принято у нас и всюду в Европе. Подают какие-то горшочки. Оказывается, кипячёное молоко как будто бы с чесноком. Я его кипячёного не терпел с детства, а тут нарушить обряд нельзя. Все смотрят. Пришлось выпить, претерпеть страшные муки за здоровье молодых. Ну, может быть, подумал я, молоко пьют согласно религиозному обряду, а потом подадут что-либо более существенное. Ничего подобного. В Индии “сухой закон”. Это необходимо в разграбленной колонизаторами стране. Нам такое не подойдёт, а потому и в фильме, построенном на контрастах, такое сравнение будет неправомерным.

Контрасты я нашёл в другом и в самой Индии. Это было в Калькутте, бывшем оплоте английских империалистов. По главной улице в несколько рядов движутся автомобили самых знаменитых марок. В кадре кинокамеры вижу блестящий “кадиллак”. Его обгоняет рикша. Голый, с выпирающими рёбрами, набедренная повязка взмокла от пота. Капли скользят по морщинистому лицу, бегут по всему телу. Рикша, как лошадь, впряжён в оглобли. В коляске, под солнцезащитным верхом, восседает жирный американец с сигарой. Точь-в-точь такой, как на рисунках к “Мистеру Твистеру” Маршака. Будто прямо сбежал с обложки.

Не хотелось мне рикш для кино снимать. Индусы стыдятся этого позорного наследия прошлого. Мне говорили, что рикши живут в среднем только тридцать лет. Сердце не выдерживает. Их много, а седоков мало. Трамвай удобнее и дешевле. Вся надежда на туристов. Вот едет раскрашенная огненноволосая мадам. Может быть, француженка, итальянка, американка, а вернее всего немка из ФРГ. Они довольно часто попадались в Индии. Вероятно, это мнение основано на том, что немецкий язык мне более знаком, чем другие, но также можно судить и по их вызывающему поведению. Тут они не отстают от американцев. Англичане, те держатся с завидным спокойствием, будто бы никогда и не теряли такую сказочно богатую колонию. Да и народ, помня обиды и злодеяния колонизаторов, не очень-то их жалует. Завидев человека в европейском костюме, рикши наперебой бросаются к нему, чтобы заработать несчастные гроши. Очень трудно отказывать этому бедному рабочему люду. На заводы они не могут пойти. Индийская промышленность только сейчас начала развиваться по-настоящему. Множество было безработных, и рикша боялся вместе с хозяйской коляской потерять единственный источник существования. Стоишь, окружённый рикшами, чувствуешь на себе их выжидательные, просящие взгляды и не знаешь, что сказать. Но потом было найдено это действенное слово. Тычешь себя в грудь и решительно произносишь:

— Рашен! (Русский!)

И тут происходит, казалось бы, необъяснимое. Рикши улыбаются, кто-то хлопает тебя по плечу, и все расходятся по своим местам, где стоят коляски с поднятыми вверх оглоблями, будто протянутыми за милостыней руками.

Однажды, занятый какой-то интересной киносъёмкой, я отстал от группы. К этому привыкли и, зная, что осмотр очередного храма меня меньше интересовал, чем калькуттский базар или быт старинных улочек, не стали беспокоиться. Не в первый раз писатель оказался в чужой стране. Дорогу в гостиницу найдёт.

А найти её было не так-то легко. Я заблудился в трущобах Калькутты, где обитатели почти не понимали по-английски — примерно так же, как я их не понимал. Уровень владения языком у нас был, вероятно, одинаковым. Уже солнце склонилось к западу. В узкие улочка калькуттской окраины спустилась спасительная тень. Я бродил, как в лабиринте, и не находил выхода. К обеду уже опоздал, дай бог выбраться отсюда к ужину. Но вот появился мой спаситель. Он услышал, как я, в который уж раз, спрашиваю дорогу к гостинице, и вызвался мне помочь. Но для этого ему нужно было выяснить национальность незнакомца, ибо мой английский лишь подчёркивал, что я никак не мог прибыть из стран Британского содружества наций, по-французски тоже не говорил, не говорил ни по-шведски, ни по-голландски… Все национальности перебрал молодой индус и наконец, уловив в моём бормотании немецкие фразы, облегчённо вздохнул. “Джермани?” — подсказал он, но я отрицательно покачал головой. “Рашен!” — торжественно воскликнул индус, радуясь своей догадке, проводил меня до трамвая и до самой гостиницы. Я пригласил его зайти к нам, чтобы отблагодарить за внимание русским сувениром. И вот я со своими коллегами, более-менее знающими английский, беседуем с приятным, хорошо образованным студентом калькуттского университета, будущим юристом. Он выложил нам свои прогрессивные взгляды, из чего мы поняли, что этот студент связан с определёнными кругами, близкими к коммунистической партии Индии. Беседа продолжалась довольно долго, и в заключение студент снял очки с выпуклыми стеклами, близоруко щурясь, оглядел нас и высказал своё самое сокровенное желание:

— Я хочу быть политическим писателем, — тут он грустно улыбнулся, — только не знаю, смогу ли.

Мои товарищи говорили что-то ободряющее о ведущей роли журналистики в борьбе за лучшее будущее. Мне тоже захотелось сделать завтрашнему журналисту что-то приятное. Вытащил из кармана авторучку и, передавая её студенту, попросил товарищей перевести мои слова, примерно, такого рода: вот этим пером написано много страниц. Не мне судить об их художественной ценности, но знаю лишь одно, что перо это не фальшивило и никогда не изменяло политике нашего прогрессивного советского общества. Пусть теперь в ваших руках перо послужит интересам индийского народа.

Вероятно, я сказал это проще и с большей теплотой. Во всяком случае, без пышных слов. И помню, как юноша прямо задохнулся от волнения. Слов ему не хватало. Он прижал к груди эту старую, много испытавшую ручку с облезшей позолотой и, кланяясь, попятился к двери.

Нам ничего не было известно об этом парне и говорили мы с ним, ни разу не упоминая такие священные для нашего народа слова как “партия”, “коммунизм”. Кто его знает, может быть студент насквозь пропитан буржуазной идеологией, но умело это скрывает? Однако я поверил парню. Вероятно, тому виной наивный принцип, который всегда отстаиваю в своих произведениях. А принцип такой: при встрече с незнакомым человеком всегда надо думать о нём хорошо. И мой любимый герой Багрецов, переходящий из романа в роман, и я сам, не раз обманывались в первом впечатлении, но веру в хороших людей не потеряли, и принцип этот остаётся для нас в силе. Будем надеяться, что я не ошибся в молодом индусе. Что-то он сейчас пишет моей авторучкой? А может быть, давно выбросил? Не такая уж большая ценность, если пренебречь символикой.

Индия — страна необычайных контрастов. Древние глинобитные постройки — и современная архитектура, “кадиллаки” — и рикши. Металлургический комбинат в Бхилаи, построенный с помощью Советского Союза, — и обработка полей мотыгой. Гостиницы и рестораны с кондиционерами, обеспечивающими вас живительной прохладой — и, допустим, городская прачечная на открытом воздухе, где сотни людей обрабатывают тонны белья вручную, даже без помощи мыла, а только с золой. Я снимал эту прачечную сверху с моста. Должно было получиться эффектное зрелище, красочное, в облаках пара, но затем, когда по окончании смены увидел изнурённых рабочих, их изъеденные щёлочью руки и ноги, то мне уже захотелось выбросить кассету с той плёнкой.

Контрасты! Контрасты! Осматривая астрономическую обсерваторию в Джайпуре, я видел в ней не просто уникальный исторический памятник индийской культуры, созданный ещё до нашей эры, а нечто такое, что можно сравнить с марсианской архитектурой, если бы таковая на Марсе имелась. Кстати, и некоторые учёные и писатели-фантасты предполагают, что эта обсерватория и колонна из чистого железа имеют прямое отношение к марсианам, ибо земная цивилизация до нашей эры находилась на более низком уровне развития, чем на Марсе, если предположить там жизнь разумных существ. Я плохо разбираюсь в этих гипотезах, а главное — мне не хочется отнимать у землян приоритет самого высшего разумного существа не только в нашей солнечной системе, но и во всей Вселенной.

Из всех городов Индии, а может быть, и других стран, где посчастливилось побывать, наибольшее впечатление на меня произвёл неповторимый Бомбей. Ему отдана большая часть фильма, начинающаяся с многокрасочного рассвета над городом. Так получилось, что для нас, трёх писателей и двух журналистов, задержали оформление въездных виз в Бирму. По слухам нам стало известно, что прежде чем разрешить посещение Бирмы таким “опасным” туристам, как писатели и журналисты, власти должны были ознакомиться с их произведениями. Понятно, что это был вежливый отказ, так как мы не могли ждать в Калькутте, пока будут прочитаны наши книги, очерки, корреспонденции. Руководитель туристской группы принял решение лететь в Бирму без представителей печати, а мы должны были лететь в Бомбей и там в ожидании основной группы располагать временем по индивидуальным планам. Руководство писательско-журналистской группы было возложено на меня, и лишь только мы “вырвались на оперативный простор”, прилетели в Бомбей, устроились в гостинице, я сразу же предложил: никаких храмов, музеев. Их мы осмотрим по прибытии основной группы, а пока будем ходить по набережной (красивей её я не видел), по улицам, базарам, посмотрим трудовой люд, детишек в специально организованном детском парке. Посмотрим “висячие сады”, легендарную “Башню молчания”, где хоронят мёртвых. Видели мы эту башню только издали. Представители религиозного культа, где изобретён более чем оригинальный метод погребения, ревниво охраняют башню от любопытных глаз. Нам рассказали, что покойника несут по лестнице на вершину башни, открывают люк на площадку, просовывают туда труп и, закрыв люк, быстренько сбегают вниз. Через некоторое время над башней появляются огромные кондоры-стервятники, и скоро от трупа остаются лишь одни кости. Кондоров мы этих видели. Летают, вытягивая свои голые шеи. Что же касается до самого процесса погребения, то этого вообще никто не видел. Да и мы не любопытствовали.

Видели мы празднества на набережной. Аттракционы, национальные танцы. Уйма непосредственности, буйство красок. Вот где моя камера стрекотала без отдыха.

Вернулись из Бирмы наши товарищи и после первой прогулки по улицам Бомбея страшно нам позавидовали. Ведь мы прожили в этом чудесном городе пять дней, а остальные должны были довольствоваться всего одними сутками. И вот опять самолёт. Возвращаемся в Дели. Дорогой мы любовались не безрадостными, выжженными сплошь рыжими степями, а самыми красивыми черноволосыми стюардессами, каких я не видел ни на одной международной или внутренней авиалинии стран, где мне пришлось побывать. И одеты они были не по европейской форме, а в ярко-синие атласные сари — национальный костюм индийских женщин. Такое экзотическое одеяние никак не противоречило современному оформлению пассажирского салона самолёта. И как бы подчёркивая это, казалось бы, необычное сочетание, из пилотской кабины выходит бортмеханик в привычной нам лётной форме, но вместо фуражки у него белый тюрбан или чалма, не знаю как будет точнее. В открытую дверь видны такие же сооружения на голове и первого и второго пилота.

По улицам Бомбея мы часто ходили с писателем Николаем Корнеевичем Чуковским. И раньше и после поездки в Индию он много путешествовал, повидал десятки красивейших городов и как-то однажды признался: “Сейчас здоровье уже не позволяет много путешествовать, но если бы мне предложили на выбор поехать в какой-нибудь город мира, то я бы выбрал Бомбей”.

Так и не пришлось ему вновь побродить по улицам этого сказочного города. Мы понесли тяжёлую утрату. У меня хоть остался кинофильм, но я его много лет не смотрел. Грустно, да и краски, наверное, повыцвели. Жалкая пародия на действительность. …Мы снова в Дели. В последний день мечусь по городу, хочу доснять то, что пропустил при первом знакомстве.

Вспоминается забавный эпизод. Возле какого-то памятника старины, по-моему дворца магараджи, на пьедестале, доступном для обозрения, мы увидели обнажённого до пояса, исхудавшего мужчину. Перед ним была мисочка с остатками еды. Мы спросили у гида: почему этот индус сидит на самом солнцепёке? Загорает, что ли? Ответ был исчерпывающим: этот индус исповедует какую-то жестокую религию. Он нарушил религиозные законы, и духовенство приговорило ослушника к наказанию. Должен сидеть, не вставая с позорного пьедестала (не помню — какой срок, кажется неделю или две) и питаться только подаяниями. Мы поинтересовались: за что же такие строгости? “За нарушение супружеской верности”, — ответил гид, и наши дамы заметно оживились. Кто-то из них посетовал, что у нас нет такого закона. Вот бы ввести, чтобы мужьям было неповадно. Почти все женщины со смехом поддержали это предложение. Представители мужской половины нашей группы возражали, мотивировка была сугубо практическая: “А куда же этих нарушителей сажать? Стадиона в Лужниках не хватит”. По широким ступеням мы поднялись во дворец. Минуя несчастного нарушителя, миска которого была уже заполнена рисом, мы успокаивали себя тем, что с голоду он не умрёт, пока существует “мужская солидарность”.

Во дворце гид показывал покои магараджи и комнаты его жён.

— А вот отсюда, — рассказывал он, выходя на балюстраду над обрывом реки, — сбрасывали неверных жён, завязанных в мешок.

Наши дамы зябко повели плечами, сославшись на холодный ветер, постарались покинуть опасное место. Мы были отомщены. Неизвестно, кто бы выиграл, коли женщины потребовали бы введения в нашу практику сурового наказания для неверных супругов.

Неверного супруга я не снимал на плёнку, хотя мог бы воспользоваться боковым объективом. Видимо, запротестовала “мужская солидарность”. Но зато снял “опасное место”. Так, на всякий случай.

Много я извёл плёнки, снимая путешествие на “Слоновый остров”. Это недалеко от Бомбея, где совершенно чудесен пещерный храм с вырубленными в скале изваяниями. Особенно интересно было сочетание этих суровых фигур, олицетворяющих тяжёлое прошлое народа, с весёлыми детскими лицами. Это школьники приехали на экскурсию.

На обратном пути, подплывая к причалу, я заснял в лучах заходящего солнца помпезную арку, построенную для въезда английского короля. Через эту же арку после объявления независимости Индии уходил последний английский солдат.

Много было интересных встреч. Ну хотя бы с индийскими раскрашенными слонами, на которых мы катались в окрестностях Джайпура. Довольно странное ощущение. Испытал я всякие виды транспорта. Помните, летал и на самолётах и на планерах. На воде прочувствовал скорость торпедных катеров и судов на подводных крыльях, слышал грохот внутри стальной коробки танка, мчался на быстроходных автомобилях, падал с велосипеда, испытал лошадиную рысь. И вот я сажусь на слона в его четырёхместное седло, если можно назвать седлом специальное сооружение, укреплённое на широкой слоновьей спине. Мы тронулись по дороге в гору под музыку идущих рядом бродячих музыкантов. На своих национальных инструментах они наигрывали “Ах, Самара городок”. Русская старина переплелась с индийской экзотикой. Но что случилось? Слон идёт плавно, будто парит в воздухе, а пассажиры раскачиваются на туго закреплённом “седле”. Не знаю, чем это объяснить, но было такое ощущение, что слоновья кожа отделяется от его тела и ёрзает взад и вперёд, во все стороны, как хочет. Однако при некоторой сноровке мне удалось заснять кинокамерой и живописные пейзажи, и наших туристов, покачивающихся на впереди идущих слонах.

Экзотический животный мир занял достойное место в моём фильме. Не мог же я пропустить кадры с проделками обезьян в так называемом “обезьяньем храме”. Несмотря на святое место, мартышки постоянно нарушали христианскую заповедь “Не укради”. Видимо, таковая существует и у той религии, для прославления которой был возведён бенаресский храм, потом облюбованный обезьянами. Мы поднялись на верхнюю открытую площадку, где можно было дотронуться до святых расписных или золочённых куполов. Тут обитали мартышки. Служитель кормил их орехами. Нас предупредили, чтобы следить за карманами, а дамам покрепче держать свои сумочки. Эти обезьянки ужасные воровки. Я видел где-то на бульваре, как обезьянка спустилась с дерева, вытащила у прохожего из бокового карманчика пачку сигарет и, забравшись повыше на сук, стала эту пачку исследовать. Сунула в рот сигарету, пожевала, выплюнула, разорвала все сигареты на клочки и бросила растерянному прохожему.

А вот ещё одна встреча с представителем животного мира, которого раньше я видел только на картинках. Это было в маленькой одноэтажной гостинице, расположенной в саду на окраине Бенареса. Поздно вечером усталый и измотанный путешествием по достопримечательным местам, обилием впечатлений и жарой, захожу в свой номер и вижу: сидит на кровати какое-то непонятное, лупоглазое, чешуйчатое, серо-зелёное, хвостатое существо. Сидит, растянув в улыбке свой лягушечий рот. Улыбка мне показалась наглой. Мои крики “марш отсюда”, “убирайся вон” и, наконец, “брысь” — приказ, как я предполагал, понятный всем животным, — не возымели никакого действия. Наглое существо показало мне длинный язык. “Ах ты, ещё дразниться, — разозлился я, — ну погоди же!” Стал топать, стучать по кровати. Руками мне не хотелось его брать. Противно, да и возможно этот нахальный тип ядовитый. А может быть, с ним обращаться надо по-хорошему? Я стал что-то бормотать насчёт своей усталости.

— Мне спать надо, а ты здесь расселся, бессовестный. И неужели тебе не стыдно?

Смотрю — краснеет. Или мне это так показалось, или в конце концов я понял, что передо мной хамелеон. Неужели он только в научно-популярных книжках меняет свой цвет? А как при встрече? Неужели столь необычайную способность придумали учёные и популяризаторы? На этот вопрос я так и не получил ответа. Хамелеон вильнул хвостом и спрятался под кровать.

К ящерицам я уже привык. Лежишь, смотришь на потолок и наблюдаешь за их игрой — бегают вперегонки за мухами, мошками или за москитами, случайно прорвавшимися сквозь защитную сетку в окне. Ящерицы в Индии если и не священные, то, во всяком случае, уважаемые человеком существа. Он не даст их в обиду. В комнатах, где поселились ящерицы, нет никаких вредных насекомых. Индусы это умеют ценить.

Всё это было неожиданным для меня. Но какая-то тоненькая ниточка связывала зримую индийскую действительность с теми юношескими впечатлениями об этой сказочной стране, что дали мне книги, театр, музыка. Казалось бы, они полузабытыми остались дома. Однако, бродя по радужному, элегическому Джайпуру, я беспрестанно напевал “Розы Джайпура, лейте аромат любви”. Вспомнилась ария из оперетты “Баядерка”. Из этой же оперетты привязался ко мне мотив дуэта “В Бенаресе, в Бенаресе”. Я не мог расстаться с ним всё то время, пока мы были именно там, в Бенаресе. Слов этой арии и дуэта я никогда не помнил. Они банальны, а вызвали из памяти забытую “Баядерку”, прекрасные мелодии великого мастера оперетты Имро Кальмана.

Непознаваемы причуды памяти. Никаких роз я в Джайпуре не видел, однако, проходя поздним вечером по рядам художественных промыслов, где при свете керосиновых фонарей и свечей прямо на улице стучат молоточки чеканщиков по металлу и других ремесленников, где весь воздух пропитан запахом поджариваемых орешков “кешью” и вьётся дымок тлеющих благовонных палочек, я всё же явственно ощущал запах роз.

И теперь, сидя за письменным столом, вдруг прислушиваюсь к доносящейся откуда-то мелодии “Розы Джайпура”, и воображение уносит меня не на сцену театра, где ноет лирический герой в белой чалме и во фраке. Нет, я снова там, на улице ремесленников с молоточками. Лица освещены не светом рампы, а колеблющимся пламенем свечей. И я вдыхаю запахи жареных орешков, благовоний и, конечно, роз. Наверное, они в Джайпуре пахнут по-своему.

Но боюсь, что это уже не суждено мне проверить.

5

Через океан с кинокамерой. Нью-Йорк. Здесь стоял

Маяковский. С ним по городам Америки. “Чудно? человеку в

Чикаго”. Дирборн и музей Форда. Природу нельзя

подкрашивать, или вечер у Ниагары. А также всякие мои

рассуждения насчёт духовного мира большинства американцев.

О телевидении, бурлесках и прочих развлечениях.


Если в Индии, бродя по улицам Джайпура и Бенареса, я был под властью мелодий Кальмана, так неразрывно связанных с экзотической природой, сказочной архитектурой, яркими красками одежды, библейской красотой невиданных лиц, то в Америке, на улицах Нью-Йорка и Чикаго, в их суровой, чеканной строгости, я всё время бормотал стихи Маяковского.

Вышел поздним вечером на Бродвей, зажмурился от ослепительного взлёта реклам и тут же вспоминаю, что сказал Маяковский о Бродвее:


А лампы

как станут

ночь копать —

ну, я доложу вам — пламечко!

Налево посмотришь — мамочка мать!

Направо — мать моя мамочка!


Может, я и не стал бы интересоваться Бруклинским мостом. Ничего особенного, но ведь надо же пойти посмотреть на этот мост, которому мой любимый поэт посвятил стихи. Смотрю и шепчу:


Я вижу — здесь

стоял Маяковский,

стоял

и стихи слагал по слогам.


Так и видится мне его одинокая фигура с палкой “в вечерней сереющей мерещи”. Стоит и смотрит на Нью-Йорк.

Хожу по улицам, читаю вывески, они как бы подчёркивают контрасты, что удалось увидеть на тротуарах и заснять с помощью бокового объектива. Помню, тогда мне впервые попался какой-то наголо остриженный верзила, который тащил за собой, обняв за шею, буквально полузадушённую, но млеющую от восторга девицу.

Знал бы я, что это может стать модой у некоторых недоумков.

Голубой глазок объектива снова скользнул по вывескам. “Вульворт”. Так бы не обратил внимания на вывеску американского универмага, но о нём писал Маяковский в стихотворении “Барышня и Вульворт”.

Начнёшь панорамировать, водя кинокамерой по небоскрёбу, и мысленно проникнешь сквозь его стены так, как показал Маяковский в стихах “Небоскрёб в разрезе”:


Возьми

разбольшущий

дом в Нью-Йорке,

взгляни

насквозь

на зданье на то.

Увидишь —

старейшие

норки да каморки —

совсем

дооктябрьский

Елец аль Конотоп.


Да, это верно. Мещанство лезет изо всех нор. Мещанство модернизированное, приспособляющееся к моде. Кто-то сказал, что “мода — хорошо забытое прошлое”. Надоела рационалистическая мебель, тонконогие цветные, жёсткие стульчики, низкие столики на уровне колен, и вновь в витринах замелькали интерьеры какой-нибудь “викторианской эпохи”, стиль ампир и многочисленных Людовиков. Появились гарнитуры, мягкие диваны, кресла, обтянутые рисунчатым штофом, широченные царские кровати под парчовым балдахином, нейлоновые гобелены, нейлоновые фижмы и кринолины.

Утром, когда тысячи клерков, машинисток, стенографисток и прочих служащих спешат в свои офисы, я снимал этот людской поток, заполнивший все тротуары. Клерки в довольно потёртых пиджачках, но обязательно в крахмальной рубашке. Это вроде как всеамериканская форма клерков, закон презентабельности. Женщины в простеньких костюмчиках, белая кофточка, порою с галстуком. В ту пору, когда я был в США, входили в моду шляпки примерно такие, что носили ещё до первой мировой войны. Если они раньше были украшены искусственными цветами или какими-нибудь вишенками, то сейчас шляпки сделаны из одних цветов, фруктов, перьев. Хоть голова у женщин украшена. Но говорят, что “хорошо одетые ноги” имеют чуть ли не решающее значение в дамском туалете.

Я опустил объектив кинокамеры вниз и, глядя в видоискатель, не поверил своим глазам. Среди тогда ещё наимоднейших туфель на шпильках нет-нет да и промелькнут стоптанные каблуки старомодного фасона, туфли с заплатками, заштопанные чулки. Всё это скопище женских торопливо семенящих ног топтало нарисованные на тротуаре рекламы обувных и чулочных фирм. Контраст не столь забавный, сколь грустный. В сравнении с другими предметами первой необходимости обувь и чулки в США дороги. Настолько, что заработок какой-нибудь машинистки находится в явном противоречии с её желанием всегда щеголять в новых туфлях и чулках.

Кроме того, ещё должен прибавить, что в Америке много безработных девушек, а если их и примут на работу в офис, то для этого нужна серьёзная квалификация. Не каждая может освоить должность современной секретарши. Нужно хорошо знать делопроизводство, машинку, стенографию. Так вот даже с такой квалификацией не всегда женщина может позволять купить себе новые туфли.

Маяковский приводит и другой пример, где “мисс семнадцати лет” не работает в офисе, а сидит “для рекламы и точит ножи” в витрине Вульворта.


И верит мисс,

от счастья дрожа,

что я —

долларовый воротила,

что ей

уже

в других этажах

готовы бесплатно

и стол

и квартира.

Как врезать ей

в голову

мысли-ножи,

что русским известно другое средство,

как влезть рабочим

во все этажи

без грёз,

без свадеб,

без жданий наследства.


Уезжая из Нью-Йорка, я мог вслед за Маяковским повторять, что “в восторге от Нью-Йорка города”. Он впечатлят своей конструктивистской красотой, и современные небоскрёбы чуть ли не целиком из стекла придают городу ощущение некой воздушности и даже эфемерности. С верхней площадки самого высокого здания в мире “Эмпайр Стэт Билдинг” я пробовал снимать город, но ничего хорошего не получилось. Небоскрёбы тонули в белесом мареве. Ничего не различишь.

Спустившись на землю, захотел восполнить знакомство с архитектурой города. Да, конечно, основа всех центральных улиц — небоскрёбы. Старенькие, серобетонные коробки, этажей на двадцать-тридцать, или современные гиганты рокфеллеровского центра, где эти коробочки теряются, кажутся совсем маленькими. И вдруг, рядом с небоскрёбами, прижалось некое зданьице с аляповатыми коринфскими колоннами, узорчатым портиком, будто бы построенное по капризу загулявшего купца.

Примерно таких зданий много в столице США Вашингтоне. На плёнке этот город у меня занял достойное место. Надо же запечатлеть исторические памятники Вашингтону, Линкольну, Джефферсону. Не пройдёшь мимо Капитолия, Белого дома. У памятника Неизвестному солдату мне интересно было запечатлеть на плёнке весь ритуал смены караула.

Кроме этих памятников, ничего более примечательного я не нашёл для съёмки в этом чиновном городе, расположенном в парке с прекрасными газонами. С нетерпением ждал встречи с наиболее известным нам по литературе городом Чикаго. Маяковский, когда писал поэму “150 000 000”, ещё не успел побывать в Чикаго, но силой гиперболического воображения нарисовал город, что “стоит на одном винте, весь электро-динамо-механический”. В сатирической заострённости Маяковский иронизирует: “В Чикаго чтоб брови поднять — и то электрическая тяга”. И рефреном звучит “Чудно? человеку в Чикаго”.

Мне тоже было чудно?. Если у Маяковского в стихах Чикаго был создан воображением поэта, то у Т.Драйзера город изображён со всеми реалистическими подробностями. Да и не только у него, а и у Э.Синклера и у других писателей. Все эти произведения показывают нам Чикаго начала века.

Через полсотни лет, перелетев Атлантику и ознакомившись с Нью-Йорком и Вашингтоном, выхожу на перрон Чикагского вокзала и сразу же испытываю радость узнавания. Вот грохочущая надземная железная дорога. Под ней — тусклые лампочки, освещающие тротуар. Тут я должен оговориться. Американцы консервативны. Днём и ночью на улицах светятся лампы накаливания. Даже в Нью-Йорке, на 42-й улице, где целый квартал занят только одними кинотеатрами, фасады их изукрашены то гаснущими, то вспыхивающими лампочками времён Эдисона. Редко встретишь экономичные люминесцентные лампы, которые видел даже в Индии, где не было своей электротехнической промышленности.

Это ощущение технического консерватизма меня не покидало за всё время пребывания в США. В заводских цехах у Форда я видел допотопные станки и прессы (видимо, заменять их невыгодно по экономическим соображениям), в магазинах — устаревшие модели приёмников, фотоаппаратов, кинокамер, бытовой техники.

В Чикаго это проявляется особенно ярко. Может быть, старомодность быта там считается особым шиком? По улицам ходят ещё совсем молодые люди с пейсами, в котелках и длиннополых сюртуках, будто бы они сошли со страниц Шолом-Алейхема.

Это казалось мне такой же удивительной экзотикой, как в Джайпуре или Бенаресе. И всё это соседствует рядом с всемирно известным Мичиганским университетом, с высокоразвитой промышленностью. Возможно, такое сравнение неправомерно, но мне вдруг показалось, что я нахожусь в “Музее села старого быта” возле Бухареста. Туда перевезли крестьянские строения, всю утварь, построили усадьбы.

И всё же Чикаго прелестный город. Может быть, потому, что он является как бы символом старой Америки, так хорошо знакомой нам по книгам.

Я недолго был в США. За короткое время многого не познаешь. Страна интересная, сложная, полная контрастов и противоречий.

Советский человек несоизмеримо больше знает об американцах, чем они о нас. В нашей стране много издаётся классиков американской литературы и лучшее из того, что написали современники. Наш народ всё глубже и глубже знакомится с культурой и искусством Америки. К сожалению, до среднего американца почти не доходят ни советская книга, ни кинокартины. Очень затруднены и другие формы культурного общения, если не считать гастролей советских артистов.

Меня интересовало другое. Как воздействует их собственная национальная культура на воспитание молодых соотечественников? В какой мере мировая, общечеловеческая культура формирует их сознание, привычки, вкусы, воспитывает чувства?..

Во многих отраслях науки американцы занимают достойное место. Есть у них большая литература, талантливые драматурги, всемирно известные дирижёры, певцы, пианисты, скрипачи. Есть в США немалые круги образованных людей, тонко разбирающихся в искусстве. Казалось бы, столь высокая культура, разнообразное и подлинно талантливое искусство, как мы судим по собственному опыту, должны воспитывать у молодёжи и жажду познаний, и гуманизм, благородство — всё лучшее, к чему стремится человечество.

Однако это не совсем так. Есть две культуры Америки. Первая, о которой я уже рассказывал, — для избранных, для сравнительно немногих любителей, знатоков, для школьников как наглядное пособие… И есть культура другая, упорно пропагандируемая всеми самыми сильнодействующими техническими средствами. Многочисленные тиражи газет и журналов, кино, радио, телевидение — как правило, всё это отдано именно второй культуре, массированному наступлению на сознание и чувства народа. Разве в таких условиях могут играть хоть какую-либо действенную роль в воспитании молодого поколения театры, концерты, музеи и картинные галереи?

А кроме того, нельзя забывать, что билеты в театры и на концерты в Америке невероятно дороги, как и книги, пластинки с записями классической музыки и многое другое, что относится к подлинной культуре. Дёшевы самые низкопробные зрелища и книжонки такого же порядка… Короче говоря, всё, что рассчитано на массового зрителя, на массового читателя.

Не хочется повторять всем известные факты о засилии “комиксов”, отравляющих юные, неокрепшие души. Прогрессивные американцы не раз выступали против этой идиотической макулатуры, которая уже проникла и в другие страны.

Другая, более солидная, книжная продукция выставлена в американских киосках. Пестрят лакированные обложки “покетбуков” для народа. Среди книжек этой серии вы найдёте леденящие душу детективы, воспоминания убийц и гангстеров, набор всевозможной эротики и даже “научный труд”, название которого переводится примерно так: “Психоанализ гомосексуализма и путешествие на прекрасный Лесбос”.

Похоже на то, что людям, которым доверили нести культуру в массы, или, как говорится, “сеять разумное, доброе, вечное”, хочется во что бы то ни стало вытравить из человека все его лучшие душевные качества.

Взять хотя бы телевидение. Выступает проповедник, говорит о боге, о спасении души, молитвенно поднимает глаза к небу, и тут же речь его прерывается… рекламой дамского белья, душистого эликсира для ванны, причём вечно его демонстрируют полураздетые манекенщицы. Проповедник опять обретает слово, но через пять минут его снова прерывают, чтобы убедить зрителей пить виски такой-то марки или чтобы показать красивую актрису, которая со вкусом затягивается сигаретой — покупайте только этой фирмы, дамские, с особым фильтром. А проповедник говорит о душе, о соблазнах мирских, и никого это не интересует, потому что тут же можно переключиться на другие программы, где показывают фильмы с убийствами, неистовые погони ковбоев или же знаменитый кетч, о нём я уже упоминал. Об американском телевидении я попытался снять фильм, составленный из обрывков разных телевизионных передач. Получился такой кошмарный калейдоскоп, не поверишь, что такое можно передавать.

В США существуют законы об охране нравственности, но понятие о ней резко отличается от общепринятых традиций, коли здесь затрагиваются чьи-то денежные интересы. Возникает ощущение, что бизнесмены ни перед чем не останавливаются, даже если это калечит юные души.

При всей разнице политических систем у нас и у американцев есть какие-то общие понятия о добре и зле. Всякий здравомыслящий американец понимает, что разжигание низменных инстинктов отнюдь не добро. Он может даже не подпустить своего ребёнка к телевизору. Однако до общественного протеста он обычно не доходит, ибо в нём воспитано убеждение, что нельзя мешать людям зарабатывать свои доллары. Вот почему отдельные голоса протеста не находят поддержки.

В Нью-Йорке и Чикаго процветают бурлески (стриптизы), где показываются танцы с раздеванием. “Только для мужчин” — предупреждает афиша с фотографиями обнажённых женщин. Программа идёт непрерывно. Среди ясного дня выходят из бурлесков шестнадцатилетние подростки — ошалевшие, с блуждающими глазами.

Неподалёку — магазин, где продаются венчальные платья, фата, флердоранж. У витрины остановились две девушки в коротеньких узких шортиках. Лихо затягиваясь сигаретами, будущие невесты обсуждают венчальные наряды. Обсудили, пошли дальше и случайно задержались у своеобразного ателье, где скоростным методом, с помощью пневматического устройства, делают татуировки.

В витрине выставлены образцы рисунков. Среди них есть столь непристойные, что даже видавшие виды морячки с сомнением качают головами. Нет, пожалуй, для такого рисунка и места на теле не подберёшь.

Стараюсь быть объективным, упорно уговариваю себя, что это случайность. Но, оказывается, таких “ателье татуировки” множество, особенно в Чикаго. Бурлесков и всяких иных сомнительных зрелищ ещё больше.

Мне вдруг показалось, что в этом мире всё дозволено. Но я бы не хотел такой свободы. Такое ощущение, будто тебя всё время хотят освободить от того, что заложено годами, — от элементарной честности, морали, совести, даже обыкновенной брезгливости.

Вот, пожалуйста, витрина магазина, где торгуют игрушками-фокусами. Подобные игрушки я видел в разных странах и часто привозил их домой. Но что это? В витрине лежит кучка экскрементов, натуралистически выполненная из пластмассы. На рекламе указано, что можно захватить эту игрушку в гости и, допустим, положить хозяйке на диван. Или вот ещё почище. Перед вами пластмассовый кружок, который создаёт во всех подробностях полную иллюзию того, что человека стошнило. На рекламе нарисована женщина, с ужасом смотрящая на сервированный стол. Не правда ли, милая шутка?

Загрузка...