Атака захлебывалась, минометы сыпали минами, взрывы испестрили снежную белизну черными оспинами. По дороге мимо разрушенного двора ползли раненые. Когда разрывы приближались к дому, люди беспомощно распластывались на земле, осколки стучали по кирпичным стенам, оставляя на них красные, будто кровавые, отметины. Было ясно, что на этот раз сопротивление гитлеровцев сломить не удастся. Цепь залегла в снегу.
Рыбецкий, не обращая внимания на огонь, высунулся из-за стены. Бинокль дрожал в его руке. Наконец он опустил его.
— Передай приказ, — сказал он начальнику штаба, — отойти на исходные позиции.
— Отойти? — В голосе поручника Котьвина прозвучало удивление.
— Ты что, оглох?
— Что я должен доложить в полк?
Поручник внимательно смотрел на командира батальона. Сегодня выдался тяжелый день. Телефон звонил не умолкая. На том конце провода требовали только одного: вперед. Сильное сопротивление? Вперед… Мало артиллерии? Вперед… Потери? Вперед…
С утра атаковали опушку леса, роты три раза поднимались и три раза откатывались назад, оставляя на снежном поле неподвижные тела убитых. Немцы прочно засели в земляных укреплениях и плотным прицельным огнем обстреливали поляну. А идти вперед надо…
Лаконично и доходчиво объяснил необходимость этого людям Антони Коваль. Когда Рыбецкий собрал офицеров на совещание, сразу же посыпались просьбы о поддержке артиллерией и огнем минометов, о пополнении людьми. Знали, что у командира батальона ничего нет, но просили для успокоения совести. Именно в тот момент Антони открыл полевую сумку, вытащил сложенную вчетверо школьную карту.
— Посмотрите, — сказал он, указывая концом карандаша, — вот здесь Берлин, Одер, здесь мы… Все Поморье держит Гитлер. А наше направление ведет сюда. — Конец карандаша двинулся к морю.
Что можно добавить? Советские войска вышли к Одеру уже в конце января, и над их флангом вплоть до Гданьска нависли немцы. Поэтому надо наступать, несмотря на то что артиллерия отстает. Необходимо выйти к морю. Любой ценой — к морю.
— А ты почему не стреляешь? — Рыбецкий обратился к румяному коренастому подпоручнику-артиллеристу. — Там гибнут люди.
— Почему не стреляю? — вздохнул артиллерист. — Потому, что израсходовал почти всю дневную норму.
— Будь человеком, прикрой хоть немного отход.
— Немного могу, — согласился артиллерист и взял в руки телефонную трубку.
Минуту спустя между деревьями начали вздыматься султаны разрывов.
— Хотя бы зацепиться за этот проклятый лес! — Рыбецкий ударил кулаком по ящику, на котором лежала карта.
— Надо двинуть Сергея, — предложил Коваль.
— Надо, — согласился Рыбецкий. — Пусть попробует прямой наводкой, и тогда увидим.
— Пойду к ним. — Антони встал, поправил ремень. Орудия стояли неподалеку, укрытые в молодом леске.
Подпоручник Сергей Лисович любил порядок. Расчеты окопались, возле каждой пушки лежали снаряды. Командир батареи то нетерпеливо вышагивал взад и вперед, то останавливался под деревом, на котором сидел наблюдатель, то подходил к расчетам. Он знал, что его держали для самой трудной минуты. Мысль об этом вызывала удовлетворение, но одновременно и пугала его. Боялся не за себя: воевал от начала войны и, видимо, был удачливым: смерть обходила его стороной. Он беспокоился о людях. Вел батарею от Вислы, у него были хорошие артиллеристы, неплохие кони и безотказные пушки. Во время наступления на Варшаву он не имел потерь, до Быдгощи дошел тоже неплохо. А теперь придется драться до последнего… Уверенность в этом росла в нем с каждой минутой.
— Ситуация вам известна. — Коваль посмотрел на Сергея, как бы желая убедиться, слушал ли тот с достаточным вниманием. — Вы наша главная огневая сила. Роты залегли, не могут подняться под пулеметным огнем, а значит…
— Понимаю, — Лисович кивнул головой, — значит, прямой наводкой?
— Вот именно.
— По дзотам?
— Да. Прямо по амбразурам.
— Успеем ли хоть раз выстрелить? Наступать на дзоты по полю…
— Все зависит от вас.
Сергей глубоко затянулся табачным дымом, бросил окурок под ноги, затоптал его. Сдвинул шапку на затылок.
— Пойду посмотрю…
Через пару минут расчеты уже выкатывали орудия.
Коваль подошел к первому. Командир орудия, рослый детина с большими усами, посмотрел на Антони:
— Гражданин поручник, вы идете с нами?
— Да.
— Мы сами управимся.
— Пройду немного. Людей укрыть за щитком, снарядов — сколько унесете. В кустах покажу вам цель.
Вначале все шло гладко. Снегу было мало, земля промерзла, и орудие шло хорошо. Однако возле кустов оно вдруг прочно застряло.
— Надо бы потянуть, — с отчаянием в голосе проговорил один из артиллеристов.
Смотрели друг на друга, понимая, что только жидкие ветви кустов заслоняли их от немецких пулеметов. Никому не хотелось покидать свое пусть относительное, но все же укрытие. И тогда Антони вышел вперед. Так у них было всегда. Либо он, либо Рыбецкий выходили вперед, чтобы легче было подняться остальным. И теперь, когда он взял трос, возле него появился худенький молодой артиллерист. И тут же другие… Хрустел смерзшийся снег, трещали кусты. Антони кивнул командиру орудия, и они двинулись к краю зарослей. Коваль указал цель. На опушке леса среди молодых деревьев виднелся маленький пригорок. Разрывы мин разворотили землю, изуродовали деревья.
— Вон то черное пятно? — спросил командир орудия. — Смотри лучше. Видишь срезанное дерево?
— Вижу.
— Два пальца влево — амбразура дзота.
— Там есть еще что-то.
— Черт возьми! Ничего.
— Надо быть до конца уверенным и уничтожить с первого выстрела, — сказал капрал, — иначе храни нас матка боска Остробрамска.
— Молиться будешь потом, а сейчас надо стрелять.
Над полем косо взметнулись несколько ракет, батареи накрыли снарядами передний край обороны немцев, снова застучали пулеметы. Расчет выкатил орудие из кустов, быстро развел лафет, щелкнул замок. Наводил сам командир орудия. В щит ударил осколок, а он спокойно манипулировал прицельным приспособлением. Раздался звон в ушах, сошники лафета сильно врезались в землю, снова лязг замка — и выстрел. Рядом стреляли другие орудия, торопливо, как бы соревнуясь с пулеметами. Пули взрывали землю, разворачивали кочки. Наводчик махнул рукой, подскочили артиллеристы и передвинули орудие влево. Снова последовали быстрые выстрелы. Видимо, попали, так как пехотинцы уже поднимались в атаку.
Антони почувствовал огромную усталость. Вытер лицо рукавом, сел прямо на снег. Трещали автоматы, пулеметы били резко, лихорадочно. Ничего не было видно, но пехота, судя по всему, уже достигла опушки леса. Неожиданно послышался треск сучьев: через кусты продирался какой-то солдат, без шапки, лицо искривлено гримасой.
— Все, — прохрипел он, — все…
— Что случилось? — вскочил Антони.
— Там… — Солдат показал рукой назад.
— Из расчета первого орудия, — запинаясь, произнес капрал.
Погибли… Пушка стояла, слегка наклонившись набок. Взрывом мины дальше других отбросило хорунжего Вавжонкевича. Капрал Михаляк как будто уснул: маленький кусочек металла попал ему в висок. Возле орудия стонали двое раненых. Артиллеристы в тяжелом молчании отнесли их в кусты, подобрали убитых.
Оставшийся в живых немного успокоился. Он говорил быстро, заикаясь:
— Один раз выстрелили… Только раз. И сразу же нас засекли… Хорунжий приказал заряжать, и тут разорвалась мина.
Коваль кивнул головой и отправился краем кустов к другим орудиям. Потери были большими. Тяжело ранило Лисовича, половина расчетов вышла из строя, уничтожена четвертая пушка.
— Раздолбали нашу батарею, — с отчаянием сказал хорунжий Лукша. Губы его дрожали. — Такие потери…
— В стрелковых ротах уже давно осталась только половина боеспособных штыков, — резко прервал его Коваль. Старался быть суровым. Жалко людей, это правда, но плачем делу не поможешь. — Принимай командование. У тебя еще есть две пушки, окопайтесь хорошенько…
Антони посмотрел на поле. Пехота вела бой уже на опушке леса. Теперь пора в штаб.
— Не очень продвинулись. — Котьвин скривился, как будто у него болели зубы. — Захватили один дзот и кусочек леса.
— Потери?
— Большие. Бытневский погиб, Сушко потерял заместителя, а Лизьенко — командира взвода. Вот донесения.
Антони выругался. Триста метров за день боя, а людей потеряли, как при освобождении целого города.
— Где командир?
— Пошел с пехотинцами.
— Что теперь будем делать?
— Ночью поправим положение, а утром снова попробуем. А как дела у артиллеристов?
— Тоже трудно… — Антони рассказал начальнику штаба о батарее Лисовича.
— Вот так, — вздохнул Котьвин. — Однако благодаря им мы наконец вошли в этот проклятый лес.
Связной подсунул Антони котелок с остывшим супом. Коваль ел без аппетита, так как очень устал. Да, закончилась подвижная война, быстрые марши, короткие бои и продолжительные преследования. Теперь наступила трудная, кровавая военная работа. Несколько сотен метров в день на брюхе по мокрому снегу, кровь, трупы, грязь… Как сказал пленный два дня назад? Поммерштеллюнг? Поморский вал. Нашпиговали леса и берега озер дотами, минами, заграждениями. Надо их брать с автоматом и гранатой. На карте сплошные немецкие названия, сидели здесь черт знает сколько лет. Считая от довоенной границы, здесь уже Германия. Да, именно на этой старой границе он рассказывал людям о древних исконных польских землях Пястов, на которые привела их военная дорога.
И все же они не ожидали, что начавшееся в половине января наступление так быстро приведет их прямо сюда, в Поморье. Еще недавно они стояли в обороне на Висле… Потом брали Варшаву. Порой казалось, что это было вчера.
Он никому не передоверил тогда этой почетной обязанности — прочитать обращение к войскам в связи с предстоявшим наступлением. Сам обошел все роты, зачитывал в полный голос, чтобы резкий зимний ветер не заглушал слова. Люди толпились вокруг, каждому хотелось услышать все до единого слова. Все знали — перед ними Варшава. О ней говорили всегда: в Сельце, потом в эшелонах, в Сумах и Киверцах и на последнем этапе наступления. Всматривались с плацдармов в стрелявшие искрами пожары, окутанный дымом левый берег. В то время Варшава казалась им близкой… Они еще не знали, сколько друзей утонет в Висле, сколько трупов и разбитых лодок уплывет туда, к Модлинову…
Зима была тяжелой. Тесные сырые землянки, скудное питание, истрепанное обмундирование, расползавшиеся сапоги. И борьба… Не только с фашистами, но и за народную власть. Антони никому не признавался, но нередко ему казалось, что они не выдержат, ибо поднялись на дела, которые выше их сил и возможностей. Коммунистов мало, в течение ряда лет людей обрабатывала вражеская пропаганда. Нередко наталкивались и на открытое сопротивление… Когда останавливались в деревнях, по хатам часто собирались крестьяне и солдаты. Говорили о войне, о разделе земли, о том, что было и что будет. Приходили и такие, которые хвалили солдата за мужество, а потом начинали гнуть свое. Чего только там не было… И вера, и отчизна, границы, форпосты, правительство, конституция, выборы, подполье различных мастей. Антони любил такие беседы, иногда говорил сам, спорил, высказывал свои идеи, потом всегда внимательно слушал. Антони знал: польского солдата не проведешь на сплетне о русском командовании, о польской армии только-де по названию. Он того русского видел рядом с собой в окопе, учился у него бить фашистов, вместе с ним умирал, лежал в одном госпитале…
Солдата не проведешь на небылицах о коммунистах, политруках, которые якобы гнали людей в бой за рубли. А этот политрук жил вместе с солдатом, заботился о его питании, обмундировании и снаряжении. Говорил с солдатом о жене, которую тот не видел несколько лет, о земле, отнятой панами, о Польше и ее будущем. А если приходилось идти в атаку, то шел всегда впереди.
Солдата не проведешь на сказках о новой оккупации. Он запомнил тот день, когда встал перед воротами военного лагеря в Сельцах, украшенными польскими флагами, и читал надпись о солдатах и скитальцах. Он знал, что значили простые деревянные обелиски с красными звездами на братских могилах. Закуривал с русскими из одного кисета, мок с ними под одним дождем…
Солдата не проведешь на баснях о брошенной на произвол судьбы столице, о хладнокровном взирании на «уничтожение Варшавы». Он знал цену крови раненых, стонавших на берегу, видел остатки рот и батальонов, возвращавшихся с переправ.
Антони улыбался украдкой, наблюдая, как горячо защищали свою правоту те, с кем он сам в Сельцах вел долгие, бурные беседы. Из резервных полков они приходили в маршевых ротах, их направляли в части. Были поверки, короткие митинги, выступления, знакомство с полками. А в ротах им давали место на нарах, кашу из котла и порцию махорки. Вручали карабины и ставили в строй отделений.
Антони часто ходил по землянкам, разговаривал с новичками. Разные были… Партизаны, подпольщики из заколоченных досками деревень и из небольших городков. Смельчаки и ловкачи. Горевшие местью и забитые. Надо было быстро сделать из них солдат. Несмотря на строгое соблюдение военной тайны, солдаты знали: что-то готовилось. Приходило пополнение, поступало новое снаряжение, в лесах заготавливались бревна для мостов, шли танки, колонны автомашин, освобождали места в госпиталях, росло число телефонных линий, постов регулировки движения…
И наконец их подняли. За Вислой все шире разливалось зарево пожаров, по темному небу скакали отблески орудийных залпов.
Шли быстро. Саперы четко регулировали движение. Мост глухо гудел под ногами, вокруг простиралась белая равнина замерзшей Вислы. Вот и другой берег. Антони остановился на минуту, пропуская шеренги солдат. Все произошло просто, обычно. А попытка переправиться через реку стоила тысяч человеческих жизней. Сегодня с захваченных плацдармов наступали армии 1-го Белорусского фронта. Теперь в пробитую брешь вошли танки.
Где-то впереди рвались снаряды, стучали пулеметы, грохотали взрывы гранат. Под утро остановились в большой деревне. Местные жители выходили, тепло встречали своих освободителей.
Коваль вошел в одну из изб, чтобы немного отогреться. В кухне уже сидели стрелки из первой роты. Хозяйка грела молоко, разливала его по подставленным котелкам и кружкам. В комнате толпились люди. Одна из женщин подошла к нему.
— Вы пришли, — сказала она тихо.
— Да. И не уйдем. — У Антони перехватило дыхание. Эти глаза… Измученные глаза, которые насмотрелись на многое. Именно так запомнился ему марш через деревни и городки: радость на лицах, улыбки и те глаза…
В деревне они видели людей с узлами. Некоторые вели велосипеды, другие несли мешки, рюкзаки.
— Варшавяне, — сказал Ковалю хорунжий Мусял, политработник из пулеметной роты.
— Куда они идут?
— В город.
— Но ведь там бои.
Хорунжий только руками развел. Как объяснить этим людям? Коваль обратился к немолодому мужчине, одетому в потертую куртку и стоптанные ботинки.
— Куда идете?
— Домой, — удивился мужчина его вопросу.
— А где дом-то?
— В Варшаве, — ответил тот спокойно.
— Слушайте, там же еще фашисты!
— Это ни о чем не говорит. Мы пойдем следом за вами.
— Говорят, там все сожжено.
— Там есть Варшава. — Мужчина произнес это таким тоном, что Коваль застыдился своих слов.
— Что за народ, — сказал потом хорунжий. — Их не испугает не только Гитлер, но и сам дьявол.
Где-то впереди заговорила артиллерия. Офицеры собирали солдат, роты строились в колонны. Ночь, проведенная без сна, давала о себе знать, холод проникал под одежду. Сейчас бы съесть что-нибудь горячее, прилечь на минуту. А здесь только начало наступления. Впереди время от времени вспыхивала перестрелка. Передовые отряды теснили гитлеровцев, которые яростно оборонялись, засыпали наступающих градом мин, косили пулеметными очередями, а потом поспешно отходили в тыл.
Батальон развернулся для боя на исходе хмурого утра. Роты первого эшелона, наступавшие на этом участке, залегли под вражеским огнем в сугробах. И вот тогда из штаба полка поступил приказ: атаковать свежими силами.
Это всегда удивительная минута: человек не впервые идет в бой, но всякий раз начинает его как бы впервые.
Берешь в руки автомат, хорошо видишь, где находятся фрицы, готова сорваться с языка команда, но как-то трудно поставить ногу на заснеженный бруствер.
Сушко выпускал людей не спеша, осторожно, прикрывая их пулеметным огнем. Тут же заухали минометы. Рыбецкий почти в полный рост ходил вдоль цепи, постукивая палочкой по голенищам сапог. Отчаянный парень, черт возьми. Не так давно потеряли капитана Самойлова, который тоже рвался в цепь, теперь этот…
Провели группу пленных. Антони искал в их лицах, в глазах что-то такое, что отличало бы гитлеровцев от обычных людей. А они… Грязные, продымленные, измученные, жадно пили воду, охотно брали цигарки. Обычные люди… Рыбецкий поторапливал роты. Вперед. Нельзя дать фрицам прийти в себя.
Предместья Варшавы. Пустые дома, выбитые стекла, сорванные двери, внутри полно снега. Улицы завалены обломками зданий, телеграфными столбами, перепутанными проводами; приходилось разбирать баррикады, чтобы могли проехать орудия и подводы. Сгоревшие дома, закопченный дымом снег. Люди помимо воли говорили шепотом. Капрал Пиотровский, потомственный варшавянин, беспомощно осматривался вокруг.
— Не знаю, — с отчаянием говорил он, — холера ясная… Не узнаю.
Улиц не было, кругом только груды развалин, обвалившиеся стены, пустые глазницы окон.
В понуром молчании люди отыскивали подвалы и уцелевшие комнаты, укладывались спать. Помещение штаба батальона выглядело как и везде: зашторенное окно, печка-«буржуйка», на столе сделанная из снарядной гильзы коптилка, коробка полевого телефона, начатая банка консервов… Рыбецкий расстегнул шинель; подперев голову руками, сидел неподвижно. Связные тихонько подкладывали в печку дрова, грели в котелках воду. Антони не мог дольше оставаться в этой комнате. Несмотря на усталость, он чувствовал потребность в движении, разговоре. Пошел к солдатам.
Закончился второй день наступления за Одером. Темнота размазывала контуры деревьев и кустов, тела погибших примерзали к земле, ночь тяжело боролась с заревами пожаров. Артиллерия еще не успокоилась. Немецкие батареи изрыгали лавины огня, в ответ им оглушительно грохотали 76-миллиметровые орудия. Однако огонь из пехотного оружия постепенно затихал. Люди старались хотя бы немножко отдохнуть. Уже двое суток шли по этой чертовой равнине.
В течение всего дня Рыбецкий сохранял каменное спокойствие. Чем труднее становилось, тем спокойнее делался он. Даже когда началась поддерживаемая танками фашистская контратака. Казалось, этот удар сметет половину батальона. А Рыбецкий отвернулся и, оперевшись плечом о стену окопа, начал свертывать весьма объемистую самокрутку, сказав при этом, что трофейный табак весьма слабый… Связные сразу повеселели, артиллерист-наблюдатель точно рассчитал данные, и полетели первые снаряды. Немцы замедлили движение, а затем залегли.
Но и вечер не принес долгожданного отдыха. Батальон закреплялся на захваченном рубеже, устранялись пробелы в боевых порядках, подсчитывались потери, оказывалась помощь раненым. Люди поели, получили боеприпасы, им были поставлены новые задачи.
Возвращаясь из третьей роты, Коваль в траншее встретил санитаров с носилками.
— Кто это? — спросил Антони.
— Подпоручник Сушко.
Сушко лежал с закрытыми глазами, лицо болезненно обострилось, дыхание было чуть слышно.
— Что с ним?
— Тяжелейшее ранение в живот.
Злость и жалость одновременно охватили Коваля. Ведь они вместе сражались под Ленино, Сушко тогда был сержантом. Офицером стал несколько позже, а от Вислы командовал ротой. Два дня назад Антони поздравлял его с присвоением звания подпоручника.
Поужинал только около полуночи. Штаб разместился в полуразрушенном подвале уже несуществовавшего дома. Его снесло снарядами тяжелой артиллерии. В большем помещении после уборки, насколько она была возможна, расположились связные, телефонисты и артиллеристы. В меньшем — командиры. Солдаты заделали дыру в стене, укрепили на ящике свечу. Рыбецкий поставил возле нее бутылку трофейного коньяка. Налил себе несколько больше половины стакана, залпом выпил. Коваль даже приподнялся на локтях. Картина была необычной. Капитан снова потянулся за бутылкой.
— Смотри?.. — тихо проговорил Коваль.
— Ничего со мной не будет.
— Ему теперь уже ничем не поможешь.
— Кому?
— Сушко. Я не слепой, вижу ведь твое состояние.
— Да, — вздохнул Рыбецкий, — ушел из жизни еще один молодой и сильный человек. А ведь всего несколько часов назад он был полон энергии. И вот нет человека…
— Не пей больше, — снова сказал Антони.
— Не пью.
— Что тебя грызет?
— Меня тоже могут унести, как и Сушко.
— Каждого могут…
— Столько вместе всего пережито…
— Да, — вздохнул Коваль. — Война отняла у нас лучших товарищей.
— А ты боишься?
— Боюсь.
— Сушко столько прошел…
— Слушай, налей и мне коньяку.
Рыбецкий лежал на топчане и рассказывал Ковалю о Сушко. Оказывается, тот еще до войны был старшиной роты. Потом сентябрь тридцать девятого года. Поражение и борьба непокоренных…
— Почему ты говоришь об этом именно сегодня? — неожиданно спросил Антони.
Рыбецкий не спеша свернул цигарку.
— Чтобы знал. — Капитан привстал, прикурил, глубоко затянулся и выпустил дым.
— Что знал?
— Чтобы знал, какими дорогами пришли мы сюда, на Старый Одер, я и Сушко.
— А почему именно сегодня?
— Потому что завтра и меня могут убить, и ты не узнаешь, кто воевал рядом с тобой и погиб, когда до Берлина остался один шаг.
— Понимаю.
— Ничего ты не понимаешь. Ты никогда не был в таком положении, когда человек должен заново строить свою жизнь.
Коваль улыбнулся в темноте. Он знал, как трудно было Рыбецкому сказать обо всем этом. Ибо еще вчера утром…
Перед самым рассветом стояли в окопе на польском берегу Одера. Атака. Все было готово к ней: поставлены задачи, люди распределены по командам для переправы, объявлены номера лодок и понтонов. Артиллеристы определили цели, рассчитали данные, запаслись снарядами. Ждали только сигнала…
В батальон пришел капитан Карамуцкий из штаба полка. В тумане занимавшегося утра уже можно было различить темную воду, поваленные на берегу деревья, силуэты солдат.
— Читали уже обращение Военного совета? — спросил Карамуцкий.
— Так точно, — доложил Антони, — сам был во второй роте. Солдаты считают, что настало время нанести последний удар по фашистам.
— Просто считают, что с них уже хватит, — высказал свое мнение Рыбецкий. — А ты наговорил столько громких слов.
— Как это хватит? — заинтересовался Карамуцкий.
— Хотят домой.
— Капитан Рыбецкий представил дело в несколько упрощенном виде. — Коваль заметил тень, пробежавшую по лицу Карамуцкого, и хотел сгладить впечатление от слов командира.
Теперь Рыбецкий пытался по-новому осмыслить войну и свое место в ней. Здесь, на переднем крае, где на частичку человеческого тела приходятся, пожалуй, тонны снарядов и бомб, человеку труднее всего, ему угрожают истертые до блеска гусеницы танков, закопченные сопла огнеметов, старательно снаряженные патронами ленты пулеметов. Рвут, жгут, уничтожают. Приходят новые солдаты, с опаской всматриваются в раскалываемый взрывами горизонт, идут вперед, обильно помечая свой путь свежими могилами.
Он никогда не пытался увильнуть от войны, искать в тылу спокойной жизни. Но иногда желание выжить захватывало так сильно, что он с большим трудом мог управлять собой. Однако батальона никогда не покидал, не мог представить себе жизнь вне его. Находился в огне и этого требовал от других. Не щадил себя, да и как, в конце концов, мог беречь себя командир? Поэтому не колеблясь отправлял людей в огонь. Имел на то право…
А если бы его спросили, за что он воюет, то Рыбецкий ответил бы, что нельзя не сражаться за свой дом и жизнь. Он должен воевать… Война же не будет вечной. Наступит такой день, когда они дойдут до Берлина и возьмут его. И тогда солдаты смогут вернуться домой.
Коротки военные ночи! Едва успеешь сделать самые срочные дела, как уже светлеет небо, занимается новый день. Он начинается резким лаем орудий, глубоким басом тяжелых батарей. Пехотинцы разминают затекшие ноги, проверяют снаряжение, поспешно глотают кофе, ножами извлекают из банок консервы. Звонят телефоны, старшие командиры уже прибыли на наблюдательные пункты, сыплются приказы. В небе прошли первые самолеты, теперь только не пропустить сигнальную ракету.
И начнется атака…
Батальон иногда представлялся Рыбецкому исправно действовавшей машиной. Надежной и безотказной, как спусковой крючок автомата. Не надо бегать до одышки с одного фланга на другой, торопить, организовывать удары, объяснять или угрожать.
Сработались и командиры. Стоило капитану пройтись биноклем вдоль линии стрелковых цепей, повернуть голову и сказать: «Перед второй слабеют…» — как уже поручник Котьвин отдавал приказы орудийным расчетам, минометчики поворачивали стволы, возницы фургонов с боеприпасами подстегивали лошадей, и роты, поддержанные плотным огнем и прикрытые заслоном разрывов, как острый нож, вонзались в немецкую оборону.
Слева над горизонтом появилась громадная черная туча. Точно такую же видели в прошлое лето, когда двинулись вперед с позиций на Пилице и Висле. Тогда горела Варшава. Теперь пылал Берлин. Горел Берлин! Наконец…
— Людей там поляжет… Брать такой город…
— Везде гибнут. У нас тоже.
— Но не столько. Конец войны не за горами.
— В Берлине не жалко и умереть, — упирался Котьвин.
— Болтаешь потому, что злой. Умирать нигде не хочется.
— Может быть, — упорствовал Котьвин. — Однако нигде смерть не имеет такой цены, как там.
Преследуя врага, проходили аккуратными кирпичными деревнями, городками с домиками, спрятанными в садах. Ухоженные дорожки, аккуратные изгороди. И везде легкий ветерок полощет белые флаги. Многие жители прикрепили на рукава белые повязки. Немцы уже сгибали колени и в любой день могли упасть на них… Стоило зайти в первый попавшийся дом — и сразу в глаза бросалась фотография человека в мундире, рядом еще свежее пятно от снятого портрета Гитлера. Иногда солдаты сдирали такие портреты, бросали под колеса автомашин и гусеницы танков. Местные жители дрожали от страха. Фронт, надвигавшийся на них от Москвы и Сталинграда, был когда-то таким далеким… Им казалось, что немецкая мощь и власть будут длиться тысячи лет. А тем временем прошло только пять с половиной лет, и по их улицам прошли чужие солдаты, а из окон повисли белые флаги.
Теперь жители этих чистеньких, ухоженных городков просили военные власти принять во внимание — они простые, добропорядочные люди, они не воевали ни на западном, ни на восточном фронтах, не стояли на вышках концентрационных лагерей, не служили в специальных отрядах. Они только ходили в учреждения, стояли за прилавками магазинов, работали на фабриках, жили. Приходили им посылки с сувенирами. Милые сувениры от сражавшихся где-то далеко сыновей…
А потом был Берлин… Два дня яростного сражения, когда ни орудия, ни пулеметы и автоматы не могли остановить двигавшихся вперед солдат. Батальон собирался на улице: из развалин, подвалов, из тесных проходов между баррикадами собирались люди — живые и легкораненые. А кругом еще клубился дым.
Только теперь Антони заметил, что у него посечен осколками плащ, а на левой руке на ране уже засохла кровь, что ноги его гудели от усталости, глаза болели. Он остановился посреди мостовой, без шапки, с автоматом в руках. Может, сейчас следовало пойти к людям, сказать им что-то такое, что сделало бы это утро отличным от других?
Они и сами знают, наверняка знают. Хотя и держатся обычно, угощают друг друга махоркой, снимают снаряжение, расстегивают мундиры, осматриваются в поисках воды, ворчат на повара, но знают. В их сердцах записан каждый километр фронтовой дороги, имя каждого боевого товарища. И тот русский, который пал под Ленино, и тот пулеметчик, разорванный миной около Тригубовой, и тот тяжелораненый, который тащил лодку в Мерею. Могилы как километровые вехи.
И был великий марш на запад, нелегкий марш, ибо везде приходилось платить жизнью. Но прошли через все: через огонь, бушевавший на Одере, через деревни и городки, наконец, по берлинским улицам… Полевая почта понесет по свету извещения со словами: «Ваш сын пал смертью храбрых в ходе последнего наступления на Берлин». Еще долгие годы будут плакать семьи. И нет им утешения.
— Смотришь?
Антони повернул голову. Это был Рыбецкий.
— Закурим? — Командир полез за кисетом.
— Можно, — согласился Антони.
— Удивительно. — Рыбецкий улыбнулся как бы даже с грустью. — Вот ты сам скажи мне, не чертовски ли это удивительно? Ведь победа. Полная и окончательная. А я думаю только о том, чтобы отоспаться. Когда-то думал: как ступим на их проклятую землю, то отомстим так, как еще никогда никто не мстил. А на деле…
— Жалость берет…
— Даже не могу злиться, — сказал Рыбецкий. — Недалеко отсюда в подвале сидят несколько женщин с детьми. Приказал дать им хлеба. А сейчас раздумываю, хорошо ли сделал? Не надругался ли тем самым над памятью моей убитой матери? Может, кто-нибудь из сыновей или мужей тех женщин казнил ее в тюрьме? Эх, слабая душа у человека!
— А какую бы ты хотел иметь душу? — спросил Антони. — Такую, как у эсэсовцев?
— Получил письмо?
— Да, о Тане ничего не знают. Заместитель командира написал, что еще не вернулась с боевого задания. Видимо, была здесь, в глубине Германии.
— Может быть. Разведка, браток, работала до конца.
— Но было другое письмо. Из дому…
— Надеюсь, что с радостными вестями?
— Да, живы. Младший пока сражается на Нейсе, отец ушел в политику, а Юзеф вернулся из партизан.
— Ну и ты нашелся.
— Да, и я нашелся, — сказал тихо Антони. — Но не каждый солдат вернется с этой войны.