Часть пятая Война

Глава первая Владивосток-Магнитка-Муром


Письмо от Радика пришло во Владивосток двадцать второго июня. Левка тут же сел за ответ.

«Дорогой Радик! Я жив-здоров. Если бы ты знал, как я рад, что у тебя все в порядке. Когда меня приняли в комсомол, я получил телеграммы из разных цирков. У меня везде замечательные друзья.

Очень интересно ездить. После отпуска, который я провел у Волжанских в Иванове, побывал во многих городах.

Сабина сейчас работает с Дадешем. Он мировой артист. Он помогает ей делать номер с дрессированными голубями. Они в Минске.

Я очень много репетирую. Володя прививает мне школьность и очень следит за мной, хочет из меня сделать настоящего артиста. Сегодня в восемь вечера у нас премьера. Битковой аншлаг. Ну вот, пожалуй, и все.

Крепко целую тебя и жду ответа. Привет всем ребятам, Машке персональный! Васильеву сейчас напишу.

Мы остановились в гостинице „Челюскин“, но все равно пиши мне на цирк».

Около семи вечера Левка зашел за Волжанскими. Вдруг распахнулась дверь, и ворвался лилипут Вася.

— Ребята, война!

— Да ну тебя к черту! — не поверил Владимир.

— Сейчас по радио объявили. Пошли ко мне, мои окна на улицу!

Все побежали в номер напротив. Из окна было видно, как мимо гостиницы мчались грузовики и трамваи, переполненные красноармейцами и краснофлотцами.

— Пошли в цирк, — предложил Николай.

Они вышли на улицу. Лилипут купил пачку «Пушек».

— Ты же не куришь, — сказал Левка.

— Как кончится война — брошу, — ответил Вася.

— Не успеешь привыкнуть, — рассмеялся Николай.

Представление не состоялось — зрителей не было.

Владивосток к ночи был уже в полной боевой готовности. Всюду затемнение.

В гостинице урны были завалены рваными книгами.

— «Майн Кампф» Гитлера. Немцы-туристы выбросили. Что будет с иностранцами? — спросил Владимир.

— Ты лучше скажи, что с нами будет? — сказал лилипут, закуривая новую папиросу.

Все ходили с противогазами, со дня на день ожидали нападения японцев. Ежедневно проводились учебные тревоги в городе и на флоте. Устанавливались минные поля, заградительные сети. С катеров запускали дымовые завесы.

Артисты давали шефские выступления на кораблях, в воинских частях, на Русском острове. Моряки крепко подружились с артистами: занимались с ними военным делом, учили рыть около цирка боевые убежища для зрителей.

Левка вместе со многими артистами ходил в военкомат, просил записать добровольцем. Не брали — не тот возраст.

В цирк пришло письмо.

«Дорогие товарищи!

Весной 1941 года Главное управление цирков по поручению Комитета по делам искусств при СНК СССР объявило конкурс на сценарии новых цирковых номеров и аттракционов, постановка которых приурочивалась к XXV годовщине Великой Октябрьской революции. Конкурс должен был привлечь творческую мысль цирковых артистов к вопросам резкого и смелого экспериментаторства в деле создания новых номеров и аттракционов. В условиях Великой Отечественной войны эти задачи не только не снимаются, но, напротив, возрастают в своем значении. На артистов, продолжающих работать на цирковой арене в дни войны, ложится особо значительная ответственность за дальнейший рост советского цирка — любимого народного искусства».

Волжанский тут же собрал труппу.

— Предлагаю усовершенствовать работу, ввести в нее несколько рекордных трюков. У меня есть план. В ответ на письмо приступаем к усиленным репетициям.

Все время прибывали и прибывали новые заводы. Левка вместе с друзьями артистами ходил смотреть, как прямо на снег рабочие устанавливали небольшие фундаменты, на них станки и при морозе в двадцать-тридцать градусов начинали работать. Потом над станками возводили крыши из шифера. В таких «цехах» артисты цирка давали шефские представления.

— Каждый третий снаряд на фронте — из Магнитки! — с гордостью говорили артистам рабочие.

Из Магнитогорска труппа Волжанских переехала в Казань, а через некоторое время их перевели в Муром.

Стоял сильнейший мороз. Артисты сидели в переполненном зале ожидания. Вася читал газету. Вдруг он радостно воскликнул:

— Братцы! Про нас написано! Слушайте! «Артисты цирка — фронту!

Народу близкое искусство цирковое

Для фронта создает оружье боевое.

Тверда уверенность. Ее мы но таим:

Цирк самолет создаст со зрителем своим.

Демьян Б е д н ы й

Коллектив артистов Казанского цирка на деньги, вырученные от представления в фонд обороны, построил самолет-бомбардировщик „СОВЕТСКИЙ ЦИРК“. Инициативу Казанского цирка поддержали все цирки страны».

Объявили посадку на Муром. В зале поднялась суматоха. Люди бросились к поезду. Волжанские протиснулись в вагон одними из первых, оставив половину вещей на перроне. Левка подавал их в окно. Кругом кричали, плакали, лезли на крыши, на подножки, на буфера измученные люди. Левка и лилипут еле забрались в тамбур. Их завертело, сдавило.

Зажатые со всех сторон, они стояли до самого утра. Состав подходил к Мурому.

— Нам выходить, товарищи! Потеснитесь, дайте дорогу! — кричал и кричал Левка.

— Где тут потесниться? Куда?

— А что же нам делать, товарищи? Мы приехали!

— Лезьте по головам. Мы не против!

В цирк приехал представитель Главного управления цирков и рассказал на собрании о бомбежке Минского цирка.

— Как Дадеш с Сабиной? — не выдержал Левка.

— Дадеш, кажется, спасся… Кажется…

— А как Сабина?

— Ничего не известно.

Глава вторая День первый. Минск

Вечер выдался теплый. Сабина и Дадеш сидели в городском саду на деревянной скамеечке под фонарем. Из старенького цирка-шапито с белыми каменными львами у входа доносился старинный грустный вальс. По выцветшей, латаной брезентовой крыше мелькали тени: работал воздушный полет — первый номер третьего отделения.

Сабина дочитывала письмо:

«Вот и все мои новости. Пишите. Жду Очень рад, что репетируете с Сабиной дрессированных голубей. Здорово придумали! Целую вас крепко. Лев. Во Владивостоке начинаем 22 июня».

— Завтра ответим, — сказал, поднимаясь, Сандро. — Ну, ты иди голубей покорми и тут же спать, слышишь? А я утром зайду за тобой в общежитие. Принесу к чаю банку белой черешни. Мировые консервы, слышишь? Надо спешить, а то «Гастроном» закроют.

Около речушки, протекающей у самого цирка, он свернул и пошел но тропинке, раздвигая ногой кустарник. Пройдя густым парком, вышел к дому Поужинав, Сандро долго читал и лег очень поздно.

Среди ночи его разбудил шум машин. Вздымая по дороге клубы пыли, шли военные грузовики, замаскированные листьями. Рядом торопливо вышагивали красноармейцы.

— В чем дело, ребята?

Никто не отозвался.

«На маневры, наверное…» — подумал Сандро и снова лег спать.

И вдруг под утро… Где-то наверху, над самой головой, начался никогда еще не слыханный, могучий, страшный гул. Дрожали и звенели стекла. Ничего не соображая, Сандро сел на постели, откинув ногой одеяло.

«Бу-бу-бух!» — слышалось с улицы.

В комнату ворвалась полуодетая, плачущая, перепуганная хозяйка.

— Ой, ой, Сандро, миленький! Герман на нас напал! Герман проклятый!

Он начал торопливо одеваться. Стараясь не волноваться, Дадеш пытался успокоить хозяйку:

— Не может быть! Черта с два хоть на миллиметр возьмет он нашу землю, слышишь? Понятно, да?

Он выскочил на улицу.

«Бу-бу-бух!» — рвали и рвали воздух тугие пыльные волны.

И тут же бомба вырвала из-под ног землю. Он скатился в свежую воронку у дороги. Сверху на спину обрушились кучи песка и пыли.

Город пылал. Повсюду разрывались бомбы.

Сандро казалось, что он находится в воронке уже целую вечность и что самолеты движутся нескончаемо, как в какой-то страшной, зловещей карусели.

Наконец бомбежка утихла. Сандро выбрался из воронки и помчался к цирку. Над парком полыхало зарево.

«Цирк горит! — мелькнуло у Сандро. — Там же шестнадцать лошадей Ефимова, морские львы Брока, голуби Сабины, собачки…»

Он побежал еще быстрей, нагнувшись вперед всем корпусом, какими-то прыгающими шагами, с плотно прижатыми к бокам протезами.

Рядом с ним в том же направлении бежали красноармейцы, широко размахивая руками. Он попал в самый центр бегущих. Среди красноармейских гимнастерок выделялись его синяя шелковая рубашка, серые модные брюки, лакированные туфли на тонкой подошве, крохотная фуражка с лакированным козырьком. В правом ухе поблескивала золотая сережка.


Из ворот циркового двора навстречу Сандро с визгом и отчаянным, сверлящим уши ржанием вырвались белые, один к одному, красавцы кони. Из-за отсветов они показались Сандро розовыми, рыжими, даже красными.

Он едва успел отпрыгнуть в сторону и спрятаться за толстый ствол дерева: доля секунды, и он был бы сбит с ног этим живым смерчем, растоптан, истерзан, измят копытами.

Все в мыле, тряся гривами, продолжая истошно ржать и фыркать, кони вихрем пролетели мимо и скрылись за деревьями.

Тяжело дыша, он вбежал во двор. Повсюду с лаем и воем бегали собаки. Между ними металась Сабина, прижимая к груди любимого голубя Шаха. Увидев Сандро, бросилась к нему, заплакала.

— Жив! Жив!

— Где все?

— Там!

Из покосившихся ворот пылающей конюшни вырвались три морских льва. Высоко подскакивая на ластах, падая, спотыкаясь, резко переваливаясь из стороны в сторону, они передвигались неестественно быстро, жалобно тявкали, громко ревели, ничего не видя перед собой.

Закрываясь от жара руками, из конюшни выскочила толпа артистов. Старый дрессировщик кричал на ходу:

— К реке! К реке их гоните!

Мгновенно сбросив туфлю, схватив правой ногой какой-то прутик, Сандро, высоко подпрыгивая на левой, погнал обезумевших животных в быструю речушку. За ним, так и не выпуская Шаха из рук, бежала Сабина.

Сзади раздались треск и грохот. Дымящиеся, черные, обугленные стены конюшни грузно рухнули, ярко вспыхнув напоследок.

Морские львы нырнули в речку, ставшую горячей. Смахивая слезы, старый дрессировщик жаловался Сандро:

— Только этих спас… А Цезарь, Нерон, Клеопатра живьем сварились… Прямо в первом бассейне… Проклятая бомба… Это ж не львы… Дети мои… Понимаешь? Дети… А с этой тройкой что делать? Как их спасти?..

Львы фыркали, ныряли, подплывали к берегу.

Глянув в последний раз на пепелище, артисты вышли на дорогу и двинулись из города. За ними с криком устремились вплавь морские львы. Дорога свернула налево, в гору. Реки скоро не стало видно, но долго еще слышались жалобные крики трех морских львов.

Выйдя на шоссе, забитое беженцами, артисты двинулись по направлению к Москве.

Они шли без вещей, усталые, закопченные, грязные. Рядом с Сандро двигалась Сабина в пестром сарафане, с Шахом на плече. Около артистов притормозил грузовик. Из кабины высунулся черный, обгорелый летчик, хрипло крикнул:

— Две секунды даю! Нагружайся!

Люди бросились к машине, начали подсаживать в кузов женщин, детей.

— Сандро, залезай! Помогите Сандро! — кричала Сабина.

— Нет, нет, садись сама! Мест для женщин не хватит. Я на следующей попутной доберусь. Попятно, да?

Летчик включил газ.

— Без тебя никуда не поеду! — крикнула Сабина, соскакивая с подножки грузовика.

Машина умчалась, вздымая пыль.

— Ну и дура, понятно, да? — выругался Сандро. — Когда еще попутная попадется?

— Вовсе и не дура! — крикнула Сабина. — Тоже мне выдумал, тебя одного бросать! Верно, Шах?

К вечеру они вошли в лес. Тени сгустились. Земля была болотистой: под ногами чавкала вода. В поисках местечка посуше они попали в чащу. Больно кусалась комары.

— Стой! Руки вверх! — раздалось слева.

Из-за дерева вышли два красноармейца.

— Мы свои! Мы свои! — закричала Сабина. — Мы артисты цирка!

Шах вспорхнул с плеча и перелетел на дерево. Красноармейцы удивленно посмотрели на голубя, переглянулись.

— Документы!

— Нету документов. Все в Минске осталось, — сказал Сандро.

— Брешет, — возмутился первый. — А голубь-то, видать, связной!

— Факт, шпионы! — согласился второй. — Це румын! Видал, и серьга в ухе торчит! А ну, руки вверх! Кому говорю?

— Не стреляйте! — крикнула Сабина. — Нет у него рук!

— Как так нет?

— Нет, и все! — взволнованно сказал Сандро. — Свой я! Свой! Протезы у меня!

— Що це за протезы? Брешешь, румын!

— И не румын он вовсе! — крикнула Сабина. — Он грузин!

— Грузин я, грузин, понятно, да? — выкрикнул Сандро.

— Брешешь! У нас тут есть грузин. Кликни-ка, Петров, Джебраилова. Если врет — шлепнем!

«Раз Джебраилов, значит не грузин, а азербайджанец, — подумал Сандро. — Счастье, что я по-ихнему могу». И как только появился Джебраилов, начал быстро ему что-то объяснять по-азербайджански.

— Это наш, наш человек, — улыбнулся Джебраилов.

Переночевав у красноармейцев, Сабина и Сандро ранним утром снова двинулись в путь. Шли долго. Устав, присели передохнуть у колодца. Сандро снял туфли, закинул их в траву.

— Так легче идти, понятно, да? Да и развалились они. Знаешь, как ноги ноют! Миллион дали бы, не смог бы номер отработать…

— И мы с Шахом устали, — вздохнула Сабина. — Смотри-ка, танки!

Танки остановились у колодца.

— Подвезете, братишки, до станции?

— Садитесь. Как раз по пути.

Очень скоро Сандро попросил остановить танк, слез.

— Ты что? — удивилась Сабина, поправляя сарафан.

— Были бы руки, другое дело. И не рад, что сели сверху. Держаться-то нечем! Понятно, да?

Едва они пришли на станцию, как снова началась бомбежка. Они бросились по путям, мимо пылающего состава.

— В лесок! В лесок! — командовал Сандро.

Вместе с беженцами — в основном женщинами и детьми — они выбежали на поляну, белую от ромашек. В небе появились три самолета. Быстро снизившись, они метров со ста начали гоняться за беженцами, строчить по ним из пулеметов. Ярко светило солнце.

— Ложись! — зло скомандовал кто-то.

Но люди не ложились. Они с криками ужаса бежали и бежали к лесу, падая, сраженные пулями. Сандро обернулся и увидел Сабину. Встав на одно колено, девушка рассматривала что-то в высоких ромашках.

— Сабина, сюда! Скорее! Скорее!

— Тут ребеночек, Сандро! — звонко крикнула Сабина. — Живой!

Она подняла с земли запеленатого в розовое одеяльце ребенка и, поднявшись во весь рост, показала его Сандро, но вдруг снова медленно опустилась на колени и потонула в высоких ромашках. Над поляной, испуганно взмахнув крыльями, взлетел белоснежный Шах, сделал круг над местом падения Сабины и исчез в ромашках.

— Сабина! — вдруг потеряв голос, прошептал Сандро, поняв, что самое страшное, самое худшее свершилось, и, на секунду замерев на месте, стремительно побежал к ней.

Она лежала, примяв телом ромашки. Рядом дергался отчаянно кричащий младенец в розовом одеяльце. Сандро перевернул Сабину на бок, взяв ногой за теплое еще плечо.

На загорелой шее виднелась небольшая черная дырочка. Из нее медленно сочилась кровь.

Громко захлопав крыльями, снова взмыл в небо Шах и описал над ними несколько кругов.

Глава третья В военной Москве

В Московском цирке их встретил обаятельный человек с открытым красивым лицом.

— Познакомься, Лева, — сказал Владимир. — Это Евгений Михайлович Кузнецов. Художественный руководитель всех цирков.

— Милости прошу всех ко мне на чашку чаю, — пригласил Кузнецов. — Я живу здесь, в цирке, в помещении конторы. За скудность закуски извините… Сами понимаете…

За чаем Кузнецов рассказывал с увлечением:

— Я решил поставить пантомиму-буфф. Текст написал Самуил Яковлевич Маршак. Мы покажем жизнь типичного среднего гитлеровца, от его рождения, обучения в школе, в строю, до его отъезда на Восточный фронт. Роли юного Фрица, его папы, мамы, учителей, его невесты исполнят лучшие клоуны. После пленения Фрица должны отправить в зоопарк в качестве зверя-людоеда, в общество крокодилов, змей, лягушек, скорпионов, пауков…

— Мы, значит, вам на роли гадов и нужны? — скрасил, смеясь, Владимир.

— Вот именно! Гады и должны будут его уничтожить.

— Уничтожать фрицев мы готовы всегда, Евгений Михайлович, — сказал Владимир. — Но даже гады не примут в свое общество фашистов. Скажите, пожалуйста, об этом Маршаку.

На манеже «офицер» муштровал «юного Фрица».

— Для чего фашисту ноги?

— Чтобы топать по дороге! —

гаркнул юный Фриц.

— Грудь дугой! Втяни живот!

Бег на месте! Шаг вперед!

Фриц старательно выполнял все упражнения. Офицер командовал:

Левой, правой, раз и два!

— Для чего же голова?

— Чтоб носить стальную каску

Или газовую маску,

Чтоб не думать ничего.

(Фюрер мыслит за него!) —

вытаращив глаза, крикнул солдат.

Волжанские и Левка, сидящие на местах, засмеялись, зааплодировали. На манеже поставили декорацию Луврского музея. В центре установили белоснежную статую Венеры Милосской.

— Почему она без рук? — спросил у Левки лилипут.

— Ее так нашли при раскопках в Греции, — объяснил Левка.

Около статуи Венеры появился юный Фриц. Он был вдребезги пьян, чиркнул о бок Венеры спичку, закурил. И произошло нечто неожиданное…

Венера не выдержала… повернула голову, размахнулась ногой и ударила ею по физиономии распоясавшегося Фрица. Сделав несколько кульбитов, Фриц отлетел в сторону.

— Мировой трюк, Евгений Михайлович, — сказал шепотом Кузнецову Владимир. — Совершенно неожиданный.

— Верно, нравится? Очень рад, — обрадовался Кузнецов и крикнул Венере: — Отлично, Александр Александрович. На сегодня хватит.

Венера подняла ногу, сняла ею маску.

— Сандро! — радостно воскликнул Левка.

Сандро положил ногой маску на пьедестал, легко соскочил с него, побежал навстречу Осинскому.

Они забрались в укромный уголок на конюшне, и Сандро рассказал о смерти Сабины.

— А что с младенцем? — спросил Левка, помолчав.

Сандро тоже долго молчал, теребил подбородок пальцами ноги. Сказал, вздохнув:

— Никого вокруг не было… Как я могу ему помочь?.. Лежит он… Кричит… Носиком в землю уткнулся… Что мне делать? Повернул я его ногой, личиком вверх и вперед… Шах за мной не полетел, так и остался с Сабиной, как ни манил его…

Дадеш достал кисет, оторвал газету, отсыпал самосаду, ловко, обеими ногами свернул самокрутку, заклеил, чиркнул спичками, закурил, дал закурить Левке.

— Ну, иду я, стало быть… А он кричит… Иду, а совесть мучает… Не выдержал… вернулся… Взял его за шкирку и запрыгал на левой ноге. Устал сразу… Задыхаюсь… Переменил ногу, запрыгал дальше на правой… Потом в зубах нес… Не смог бросить… Еле дотащил до станции, отдал какой-то старухе… Самолеты опять спустились метров на сто и по публике: «Т-р-р-р-р!» За каждым человеком гнались, сволочи!.. И старуху убили и ребеночка… Не суждено, значит… Понятно, да?..

Он помолчал, снова свернул цигарку.

— Иду темным лесом… Кричат: «Ой-ой!» Из деревни бегут люди: «Герман вошел!» Надо бежать… Иду назад овражком. Сидит какая-то сволочь, фонариком сигналы подает, слышишь? Был бы ножик у меня или хоть камень… Под ногами мягкие листья. Нечем ударить. И еще босой ведь… Эх, пожалел я тогда, что туфли выбросил… А он вооружен. Но все равно до сих пор себе не могу простить, что смалодушничал, не стал драться.

Сандро задумался.

— Ну, а дальше что было?

— Добрался до Могилева. А его вот-вот возьмут… Пальба, дым! Все горит… Дошел до железнодорожной будочки. Хороший такой старичок там сидит. «Поезда не будет?» — спрашиваю. «Почему не будет? Будет! Поспи тут, отдохни, я разбужу».

Устроил меня в товарный вагон. В нем раненые. Прямо на полу. Я еле запрыгнул. Поехали. Сесть негде. Стою. В ногах крепатура страшная. Началась бомбежка. Я кое-как выпрыгнул… Кругом стоны, крики… Раненые, представляешь?.. Добрался до Тамбова… Ноги побитые, грязные, опухшие… Есть хочу — сил нет! Я к одной девушке: «Нельзя ли мне дать кусочек хлеба?» Она дала. Я около забора сел. Сижу, а кушать не могу: лапы грязные, и потом кругом народ. Прихожу в исполком, прошу отправить в Куйбышев. Там цирк. А мне какой-то тип предлагает: «Цирк подождет! В колхозах люди нужны!» Я говорю: «Как же я смогу в колхозе работать?» — «А что вы в цирке делали?» Я не стал объяснять, что рисовал, стрелял… Говорю: «Антипод работал. Бочки ногами кидал». — «Вот и в колхозе будете кидать!»

И смех и грех… Вмешался старший, отправил до Саратова. Оттуда в Куйбышев… Свет горит, нарядные люди ходят… Чудно!.. В общем до цирка добирался я месяц и семь дней. Лохмотья висят… Бородища выросла… Не узнали меня… А как узнали, в слезы, Левка… Только один дурак спросил: «Тебе ничего не жалко из барахла, что осталось в Минске?» Я лично ничего не жалею… Только банку белой черешни… Купил накануне. Мировые консервы, слышишь? Так я не успел ни одной ягодки оттуда съесть, представляешь? Дело не в том, я шучу, конечно, Левка…

Глава четвертая Прощай, цирк!

«Юного Фрица» артисты репетировали с увлечением, но премьера не состоялась: осенью 1942 года враг пробивался в низовья Волги, на Кавказ, подходил к Сталинграду Насмешливый, иронический спектакль, к сожалению, с каждым днем становился все менее и менее актуальным.

Новая программа начиналась большим патриотическим прологом. Заслуженный артист РСФСР клоун Леон Танти с лестницы, на которой была выстроена вся труппа в красочных костюмах, читал стихи, написанные С. Я. Маршаком:

На минуту греметь перестаньте,

Барабаны, труба, контрабас!..

Разрешите товарищу Танти

Говорить за себя и за вас!..

На арене под грохот сражений

Открываем мы нынешний год.

А кругом, на всемирной арене

Небывалая битва идет…

Цирковой наш закон непреложен:

Зверь, отведавший крови людской,

Должен быть навсегда уничтожен

Укротителя твердой рукой.

После конца представления Владимир и такой же фанатик-эквилибрист Михаил Егоров изобретали головокружительные трюки, дружески соревновались за кулисами. Левка и Сандро присутствовали на всех этих ночных репетициях.

— Что попробуем сегодня, Володя?

— По триста прыжков на одной руке! А потом на руках по ступенькам лестницы на второй этаж!

Артисты прыгали, стараясь обогнать друг друга. Вслед за ними прыгал и Левка. Желая догнать старших мастеров, он иногда репетировал по ночам и один.

Помимо выступлений в цирке, ежедневно по три-четыре раза артисты выступали в госпиталях.

Однажды, проходя по коридору госпиталя, тесно заставленному койками, Левка услышал, что кто-то зовет его. Он обернулся. В кресле на больших колесах сидел молодой человек с перекошенным от контузии лицом.

— Подойдите, пожалуйста, сюда, с вами хотят поговорить, — сказал он, кивнув на койку рядом. На ней неподвижно лежал человек с забинтованным лицом.

Левка подошел.

— Говорят, вы из цирка? — спросил забинтованный раненый.

— Да.

— Кто вы?

— Осинский.

— Левушка, — попытался поднять голову с подушки раненый, — как я рад… Какая встреча…

— Лежите, лежите… Кто вы?

— Может, вы меня не помните… Борисов я… Униформистом работал… У Цхомелидзе… Помните?

Левка, как ни старался, не мог припомнить Борисова, но сказал с волнением:

— Конечно, помню… Отлично помню… Как же…

Раненый обрадовался, с трудом вытащил руки из-под одеяла, нащупал Левкины, пожал их.

— А Гусарова, ассистента коллектива, помните, Левушка?

— Конечно.

— Убит… Под Смоленском, — сказал, вздохнув, раненый в кресле на больших колесах. — Вместе воевали… Однополчане… Вот так-то… Часто с Борисовым его вспоминаем… Мы двое в живых остались… Вот и привозит меня сестричка в это отделение побалакать. Главврач разрешил…

Борисов с трудом приподнялся на локтях. Его голос глухо звучал сквозь бинты.

— Познакомься, Левушка! Корешок это мой. Самосеев… Лев… А, Лев!.. Может, выступишь тут перед нашими? Тут, правда, одна слепота лежит, никто тебя не увидит, но это все равно… Мы хоть баян послушаем… Баянист-то с тобой?

— Здесь баянист…

— Ну вот, видишь, до чего здорово! А я буду объяснять ребятам твои трюки. Я ведь всю твою работу помню… Все перед глазами…

— Обязательно выступлю! О чем разговор, — поспешно промолвил Левка.

Заиграл баянист. Многие слепые устроились поудобнее, повернули в сторону музыки незрячие глаза, темные повязки, забинтованные головы.

— Начинаю, — хрипло сказал Левка и сделал шпагат.

— Он сейчас гнется назад, делает мостик, — радостно объяснял Борисов.

Слепые захлопали.

Левка выпрямился, заплакал, не смог продолжать номер. Громче и громче играл баян. Медсестра тоже заплакала, отвернулась, словно слепые могли ее увидеть. Левка собрался с силами, быстро сделал мостик.

— А сейчас, — продолжал радостно объяснять Борисов, — очень трудный трюк — стоечка на локтях — ломанец! Правда, здорово?

Опять дружно зааплодировали. Самосеев нагнул голову, съежился в своем кресле на колесах.

Левка просунул голову между ногами, согнувшись назад.

— Сейчас он гнется. Вперед. Вдвое! Называется клишник. Верно я объясняю? Здорово объясняю, а, Самосеев? Ты ведь видишь! Подтверди ребятам! Точно все, что я говорю?

— Точно.

Левка давно уже не исполнял тот номер, который видел когда-то униформист Борисов. А тот все объяснял и объяснял старую Левкину работу.

— А кроме тебя, никого из наших здесь нет? — спросил Борисов.

— Есть. Дадеш. Выступает в столовой. Я сейчас его приведу. Думаю, он перед вами тоже отработает… Еще Хвощевский здесь. Будницкий. Всех, кто есть, сейчас приведу… Всех…

С концерта возвратились поздно.

— Пошли поиграем? — предложил Дадеш.

— Сейчас, трубу принесу.

Артисты окружили пианино. Дадеш и Левка играли.

— Дай-ка я попробую на трубе, — попросил Дадеш, взял трубу и сыграл гамму.

— А я смог бы ногой на трубе, интересно? — сказал Левка.

— Зачем?

— А вдруг попаду на фронт, руки потеряю?

— Ишак ты, вот что!

— Нет, попробую, — он сыграл гамму. — Ну как?

— Ничего, но все равно ишак!

На другой день после долгих просьб и настояний Левке вручили, наконец, долгожданную повестку. Из военкомата он шел в приподнятом настроении. Наконец-то он будет драться на фронте! Вернется с победой — и снова в цирк! В родной цирк! Вот он уже виден из-за поворота. По Цветному бульвару, куда ни глянь, замаскированы огромные аэростаты. По вечерам они плавают в небе, но пропускают вражеские самолеты к столице. И зенитки, что стоят у цирка, охраняют ее.

В цирке Левку встретил Дадеш.

— Где Волжанские? — спросил Левка.

— Уехали в госпиталь. Совсем недавно. И я только что с шефского.

Левка огорчился:

— Что же делать?.. Ведь мне уходить.

— Уже?

— Уже, Сандро… Немного подождать, конечно, могу… Может, вернутся…

«А вдруг опоздают? Как же быть?» — Не может он уехать, не простившись с Волжанскими, с Володей.

— Жалко расставаться, Левка, — вздохнул Дадеш. — Эх, вместе бы нам… Никогда никому не завидовал, а тебе завидую… Знаешь ведь, как я стреляю, какой снайпер. Не берут… Слышать даже не хотят… Обидно… Понятно, да?.. А я бы и разведчиком мог быть… Тебе не страшно?

— Меня ни за что не убьют, Сандро. Чувствую, что не убьют. Может, ранят. Тоже чувствую. А убить не могут…

Прошло полчаса. Волжанских не было. Левка заволновался еще сильнее. Это заметил Сандро, сказал:

— Знаешь что! Поеду-ка я в госпиталь, заменю Волжанского. Отработаю за него. Скажу, что ты уходишь.

Левка посмотрел на него с благодарностью, кивнул, Сандро молча снял с ноги часы, протянул их Левке.

— Что ты… Зачем?..

— Память будет, слышишь?.. На счастье… Особенные у меня часы… Здорово тикают. Послушай, какой громкий ход. Из коридора слышно, наверное. До свиданья, Левка, до встречи, слышишь?

Он поцеловал Левку и, отвернувшись, быстро вышел из гардеробной.

«Сейчас чуть не заплакал, а как с Володей прощаться буду?» — подумал Левка.

Он написал письма Радику, Васильеву, получил расчет в бухгалтерии, сходил в магазин за продуктами, вернулся в цирк. Волжанских еще не было.

«Неужели не вернутся, не простимся?» — волновался Левка.

Он собрал вещи в мешок, положил сверху подаренную Владимиром трубу, нежно погладил ее рукой. Часы громко тикали. Левка взглянул на них.

«Пора!»

Он присел на краешек стула и начал писать записку. От волнения тут же сломал карандаш. Пришлось развязывать мешок, доставать нож. Написав несколько строк, он услышал в коридоре быстрые шаги. Кто-то остановился за дверью, не решаясь войти. Левка замер прислушиваясь.

Наконец дверь распахнулась, и вошел Владимир. Глаза его казались воспаленными.

К горлу Левки подступил ком. Почему-то сразу вспомнилось, как во время их первой встречи в цирке пытался прикрыть следы босых ног.

Левка поднялся, скомкал записку, быстро засунул ее в карман.

— Готов? — только и сумел спросить Владимир.

— Готов, Володя…

Они стояли в тягостном молчании. Слышно было, как ветер скрипит ржавым листом железа на крыше.

Владимир не выдержал:

— Двинули!

Они вышли за ворота, долго стояли рядом, не глядя друг на друга.

— Ну, привет… — еле слышно сказал Левка.

— До встречи…

Они не обнялись, не поцеловались, не протянули друг другу руки. Левка резко повернулся и пошел, не оборачиваясь, в сторону Самотечной. Он шел все быстрее и быстрее, потом почти побежал.

Глава пятая В Коломне

Призывной пункт размещался в школе-десятилетке, что у Центрального театра Красной Армии.

Большинству ребят лет по восемнадцать. Они в штатском — в поношенных, выцветших пальто, стеганках, ушанках. У всех полупустые вещмешки, только у самого маленького паренька-марийца некрашеный фанерный чемодан с висячим черным замочком. Фанера старая — облупилась, обилась по краям. На вид мужичку с ноготок лет четырнадцать, от силы пятнадцать, но все величают его Иваном Ивановичем. Это он сам себя так отрекомендовал под дружный взрыв хохота. И по фамилии он Иванов.

В огромном физкультурном зале, где собрались все новобранцы, было весело и шумно. Вошел дежурный красноармеец с красной повязкой на рукаве и рядом с плакатом «Родина-мать зовет!» вывесил вечернюю сводку Совинформбюро:

ТРЕТЬЕГО НОЯБРЯ НАШИ ВОЙСКА ОСТАВИЛИ ГОРОД НАЛЬЧИК.

Все приумолкли.

Красноармеец, стуча коваными сапогами, прошел мимо окон, замаскированных бумажными черными шторами, к большой карте. Все молча двинулись за ним. Он влез на стул, укрепил на карте новый флажок, спрыгнул на пол и ушел, скрипнув дверью.

В тишине изумленно прозвучал детский голосок маленького марийца:

— За шестнадцать месяцев войны какой кусище нашей земли отхватил фашист! Ай-ай-ай-ай! Страшно глядеть…

И тут же сразу всех прорвало: загудели, как пчелы в улье. На какой фронт пошлют их, призывников? Хорошо бы в район Сталинграда или Туапсе. Там сейчас самые ожесточенные бои. Когда же их сформируют наконец? Когда обмундируют? Вооружат?

До чего медленно работают все эти комиссии на первом этаже! Что там обследовать? Все здоровы, все годны, все рвутся в бой!

Не очень высокого, чуть скуластого, крепко сбитого паренька без шапки, с торчащей из мешка трубой, окликнул подтянутый, стройный командир со сросшимися на переносице бровями:

— Эй, товарищ! Ты, ты, длинноволосый!

Он подошел.

— Фамилия?

— Осинский.

Оба улыбнулись.

— Цыган, что ли?

— Почему цыган? Русский.

— Значит, из артистов?

— И не из артистов, — сказал Осинский. — И не из попов. Просто прическа такая.

Еще по дороге на призывной пункт он твердо решил никому не рассказывать о своей профессии.

«С цирком все кончено. Воевать так воевать».

Больше того. Подойдя к школе, он обогнул здание и вошел в калитку. Воровато озираясь, переворошил мешок, вытащил с самого его дна прочный широкий резиновый пояс-бандаж, без которого не обходится ни один акробат, ни один прыгун, ни один гимнаст, и, в последний раз глянув на него, с трудом разорвал и забросил в кусты.

— Зачем же все-таки такую копну отрастил? — спросил командир. — Мода, что ли?

— Мода.

— Вот что, брат. Прощайся с ней, с этой модой. Комсомолец? Отлично. Получишь сейчас команду в тридцать человек, сводишь в баню, а завтра первым дачным в Коломну. Разыщешь монастырь, что напротив Голутвинского, спросишь командира батареи Горлункова. Меня, значит. Вопросы есть?

— Где будем ночевать?

— Здесь же, в школе. Занимай кабинет химии. Советую. На столах устроитесь удобнее, чем на партах. Что это у тебя из сидора торчит?

— Из какого сидора?

— Из вещмешка, значит.

— Труба это. Корнет-а-пистон.

— Значит, я верно насчет артиста угадал? Выходит, трубишь? Из джаза?

— Да не артист я. Не артист! — упрямо повторял Осинский. — Рабочий. А труба так… Любитель музыки… Самодеятельность… Могу идти?

— Можешь идти.

Ранним утром новобранцы прибыли в Коломну. Было еще темно. У черного громкоговорителя на узенькой улочке стояла толпа. Раздавался знакомый голос Левитана:

— Передаем Указ Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик от четвертого ноября тысяча девятьсот сорок второго года.

Они подошли ближе к репродуктору.

— Об образовании Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашисгскнх захватчиков и их сообщников.

Люди слушали молча, хмурились, изредка бросая зло и коротко:

— Что творит немец! Что творит!

— Бандиты!

— Звери!

Передача закончилась. Новобранцы построились не по росту и двинулись не в ногу.

Вот и монастырь.

— Нам командира батареи Горлункова, — сказал Лева часовому у ворот.

— Проходите.

Они вошли во двор, обнесенный высокой каменной стеной с башенками. В центре большая церковь, старая, потемневшая, облупившаяся от времени. Окна зарешеченные. Стекол нет, дыры забиты фанерой, заткнуты тряпками. По всему двору множество различных старых и новых деревянных построек, похожих на склады для зерна. За ними, у широкой кирпичной стены, красноармейцы занимались утренней зарядкой.

Неожиданно со скрипом отворилась тяжелая церковная дверь, и из нее появился закопченный, весь в саже, сержант в рваной ватной стеганке и таких же брюках. Следом за сержантом шел Горлунков.

— Товарищ командир батареи, — отрапортовал Осинский, — явились в ваше распоряжение в количестве тридцати одного человека!

— Вольно. С прибытием! Проходите прямо в церковь, размещайтесь. Отдохнете — и на полигон.

Сержант открыл дверь, и новобранцы вошли внутрь церкви. Посреди нее, на каменном полу горел огромный, метра в два высотой, костер. Фрески на куполе, иконы были закопчены. По стенам кольцеобразно тянулись нары в несколько ярусов.

— Что поделаешь, война, — сказал сержант. — Сами таскали доски, мастерили нары, набивали матрацы сеном, соломой, конопатили окна. Так что вы на готовенькое пожаловали. Размещайтесь.

Через три часа ребят уже распределили по батареям. Теперь они уже не просто новобранцы, а орудийные номера. А сколько нового они узнали от сержанта!

Оказывается, пушки еще можно называть сорокопятки и ПЭТЭО, а их самих — пэтэовцами или пушкарями (как при Петре Первом).

Они уже накрепко запомнили неписаное правило: «не вижу — не стреляю», и (самое главное!) не бежать сгонять ворон с линии наводки. На эту удочку всегда ловят старые пушкари молодых.

Наскоро отобедав в полковой столовой, они тут же отправились на полигон.

В пушке с зарядными ящиками чуть ли не тысяча килограммов. Ворочает каждую пушку отделение или расчет — шесть орудийных номеров, двенадцать здоровых рук. Посбивали ребята с непривычки руки до крови, натерли на них мозоли. Кряхтели, пыхтели, чуть не надорвались, а все же перекатили орудия куда приказал Горлунков.

— Разберете пушки, — давал указания начальник технической службы, — вместо заводской смазки поставите зимнюю. Дело несложное. Все. Действуйте.

Приказал и ушел.

Ребята из расчета Осинского тут же принялись за дело, старались до седьмого пота, разобрали почти всю пушку.

— Надо разбирать дальше, а, Лева? — спросил его кто-то из ребят. — Тут какие-то пломбы стоят. Может, начальство подождем?

— Сейчас поглядим, — ответил Осинский. — Гм-м… По-моему, надо разобрать и дальше. Это же тормоз отката. В нем веретенное масло. Все ясно как божий день!..

— Откуда ты все знаешь?

— Отец у меня был военный. Так будем разбирать? Или сдрейфили?

— А собрать сумеем? — неуверенно сказал Иван Иванович. — Ясно-то ясно… Божий-то он божий… А может, подождать?

— А чего ждать? Проявим инициативу. Все смажем до мелочи. Знаешь, как здорово будет работать!

— Ну, давай проявим… Разве мы против?

Пушку разобрали до последнего винтика. Подошли командир полка, Горлунков и начальник технической службы.

— Как дела, товарищи новобранцы? — спросил командир полка.

— Полный порядок, товарищ подполковник!

— Орлы! — похвалил начальник технической службы и расплылся в улыбке.

Командир полка тут же увидел разобранный тормоз отката, и лицо его вытянулось.

— Кто разрешил? Кто позволил снимать пломбы? Это же подсудное дело.

— Никто не разрешал… Я сам это сделал… — побледнев, выйдя из строя на шаг, сказал Осинский.

— Да понимаешь ли ты, что испортил орудие? — подполковник из себя выходил.

— Тормоз отказа собирается опытными мастерами. Под определенным давлением, — жарко объяснял начальник технической службы.

— А вы предупредили ребят? Куда вы смотрели, товарищ начтехслужбы? — накинулся на него командир полка.

Он долго еще отчитывал и начальника технической службы и Осинского. В скверном настроении уселся Левка у разобранной пушки. Опечаленные ребята закурили, глядя вслед командирам.

— Вот натворили дел…

— Ничего, кажется, выход есть, — сказал Осинский и поднялся.

— Ты куда?

— В мастерскую слетаю. За манометром. Уговорю воентехника, создадим давление, какое надо.

Создать необходимое давление помог воентехник. Все остальное ребята сделали своими силами.

На вечерней поверке ребята выстроились в четыре шеренги от входа в сторону клироса.

Вошел командир полка. По его лицу прочесть что-либо было невозможно.

«Накажет… Точно…» — подумал Осинский и тут же услышал команду:

— Осинский! Шаг вперед!

Он четко отпечатал шаг. Командир полка подошел ближе.

— За разборку пушки без разрешения командования объявить выговор.

«Слава богу…» — отлегло от сердца у Осинского.

Подполковник продолжал:

— За инициативу, проявленную при сборке орудия, объявить благодарность…

— Служу Советскому Союзу!

— Встать в строй!

Обучение в артшколе закончилось. Накануне отъезда на фронт в монастыре состоялся прощальный вечер. Толстый и усатый начхим приволок откуда-то облезлый старенький патефон с одной-единственной иглой.

Как только он стал закручивать «Любимый город может спать спокойно», «Саша, ты помнишь наши встречи?», «Брось сердиться, Маша, ласково взгляни» и «Выходила на берег Катюша», всегда выдержанный Осинский кинулся к нарам, вытащил из своего сидора трубу и под восторженные «ахи» и «охи» начал подыгрывать мелодии и «Маши», и «Саши», и «Любимого города», и «Катюши».

Он играл до одурения, до тех пор, пока не пересохло во рту и не распухли губы. Потом его сменил развеселившийся начхим и играл на трубе лезгинку, а Левка, взяв в зубы алюминиевую ложку, крича «асса!», танцевал и прыгал вокруг костра, как самый заправский горец.

— Не жаль, ребята, покидать Коломну? Ведь как-никак альма матер? — спросил комбат Горлунков.

— Не жаль! Не жаль! Ведь на фронт едем?

— На фронт, артиллеристы. На фронт.

Глава шестая В Рязани

Из окон казармы видны орудия в маскировочных чехлах. На них садится снег, ласковый, легкий и пушистый. Стоит только взглянуть на белые пушки, сразу становится холодно. А каково прикасаться к ним на лютом морозе?

Осинский пушек не видит. Они за забором. Ему видна только пустынная ночная улица, занесенная снегом. Очень холодно, и хочется спать. Это плохо: он ведь только что заступил на пост.

Ему еще повезло. Пост у штаба считается самым легким.

Левка зевнул, поежился, передернул плечами, крепче сжал в руке винтовку. Совсем вымотали учения. А по вечерам еще нужно дежурить, перечерчивать схемы, готовить рабочие карты. И сегодня, после возвращения из караула, придется немного почертить. Просил сам командир батареи лейтенант Горлунков.

Левка снова зевнул, следя за медленным полетом снежинок…

Снег шел весь декабрь, январь, февраль… Давно уже полк покинул Коломну, стоял на обороне Тулы, отправился было на Сталинград, и вдруг по дороге срочный приказ:

«Артиллерийскому истребительному противотанковому полку резерва главного командования расквартироваться в военном городке в Рязани».

Цель — освоение новой техники. Вместо сорокопяток семидесятишестимиллиметровки. Отличные пушки, отвечающие современным требованиям войны.

Не сравнить красивые, чистые, теплые кирпичные двухэтажные корпуса со стареньким, промерзшим, закопченным монастырем. А все равно жалко Коломну. В ней и присягу ребята принимали и обмундировали их там в так называемое «бэу» — «бывшее в употреблении».

Теперь в армии новшество — форма с погонами. Это обмундирование куда наряднее, а все равно с теплотой вспоминаются полученные впервые, пахнущие дезинфекцией гимнастерки, шинели и стеганки, пробитые пулями, прорванные осколками.

Непривычны еще ребятам погоны. Чем-то смахивают на царскую армию. (Сколько споров было!) Непривычно и то, что красноармейцы стали солдатами, а красные командиры — офицерами…

Но некоторые щеголи уже пристроили под погоны жестяные полоски. Так красивее: погоны не мнутся. И Осинский не устоял. Сразу же, как только получил звание ефрейтора, приладил к погонам канты из красного трофейного телефонного кабеля — выклянчил у связистов, изготовил нарядные лычки, металлические вкладыши.

Звание он получил совсем недавно здесь, в Рязани. А во время боев под Тулой был еще обыкновенным, рядовым красноармейцем. И кажется, что давным-давно был тот бой, после которого он очнулся в санитарном У-2 и двадцать девять дней провалялся в московском госпитале с тяжелым ранением плеча…

Дверь штаба отворилась, и из нее вышел лейтенант Снежков. Они недружелюбно посмотрели друг на друга.

«Интересно, куда это он на ночь глядя попер? — подумал Осинский. — В штабе еще работают. А может, это он за водкой? Сверток какой-то под мышкой тащит. Наверное, хлеб и сахар. Будет выменивать, гад».

Осинский и Снежков не выносят друг друга. И не только Осинский — все солдаты не уважают и не любят самодура лейтенанта.

Дело было еще в Коломне. Снежков дежурил по столовой. Добавку у него можно выклянчить только одним способом:

— Дебе можно, товарищ старший лейтенант? — подходит с котелком первый.

— Гм… — прячет самодовольную улыбку Снежков. — Я, правда, еще не старлей, но можно.

Подходит второй:

— Дебе можно, товарищ капитан?

— Гм… я, правда, еще не капитан, но давай котелок! Готовь, боец, ложку к бою!

Осинский же или просто лейтенантом называет, или вообще никак:

— Дебе можно?

— Хватит с тебя! В другой раз подходишь. Я те что, слепой?

— Ну и жлоб Ваня, — сказал как-то Осинский ребятам, возвращаясь к столу с пустым котелком.

Это услышал Снежков. Услышал и запомнил. В тот день ничего не сказал. Решил подловить на чем-нибудь. И подловил.

Как-то Осинский дежурил по казарме. Снежков кошачьей походкой вошел в комнату. Осинский не заметил, стоял на корточках спиной к двери — растапливал печку.

— Дежурный, почему не докладываешь? На «губу»!

А недавно произошло следующее.

Снежков дежурил по полку. Осинского назначили охранять самый дальний склад боеприпасов. Вечерело. Выл ветер, мела поземка. Осинский увидел Снежкова.

— Стой, кто идет?

Снежков молчал. Шел прямо на Осинского.

— Стой, кто идет?

Лейтенант ничего не ответил. Осинский щелкнул затвором.

— Стой, стрелять буду!

— Я те выстрелю…

Осинский выстрелил вверх.

— Ты что, обалдел? Это же я, Снежков, дежурный по полку. — И матом.

— Ложись! — крикнул Осинский. — Застрелю как собаку!

Снежков лег, крикнул:

— Ты, психа! Сейчас же вызывай начкараула!

— Не слышно будет. Пурга. Лежи давай! Сам психа!

Лейтенант пролежал на снегу лицом вниз довольно долго. Стало совсем темно. Пришла смена. Осинский доложил. Снежков идти пешком отказался.

— Несите меня! Несите прямо в санчасть! А его, сукина сына, — на «губу»! Он меня обморозил.

Осинского отправили под арест. Минут через двадцать привели к командиру полка.

— Что натворил? Докладывай!

Осинский доложил. Подполковник еле заметно улыбнулся, приказал:

— Из-под ареста освободить. Действовал правильно. Все по уставу. Можешь идти. Снежков где? Все еще в санчасти? А ну-ка, ко мне его. Живо!

С тех пор Снежков люто возненавидел Осинского.

Больше всего хохотал над этим происшествием маленький мариец. А особенно ему понравилась карикатура, которую Осинский нарисовал на Снежкова.

— Ой, Левка, не могу! Лопну, ей-богу, лопну со смеху! Ну, до чего похож! Действительно, жлоб, он и есть жлоб. Хоть бы ты и на меня на память карикатуру нарисовал.

— Зачем на тебя карикатуру? Я могу твой портрет набросать.

— Набросай, Левка, набросай. В полной солдатской выкладке. Я своей залетке в деревню пошлю. Только чтобы погоны были видны!

Мариец получился замечательно. Такой же щупленький, подвижной, чуть раскосые глаза, маленький курносый носик.

…Веки слипались. Осинский заставил себя широко раскрыть глаза, энергично затряс головой.

«Ну, до чего же хочется спать! Вот горе-то. Какие есть средства, чтобы не заснуть?.. Щипки?.. Уколы булавкой? Нельзя спать, нельзя», — уговаривал себя Осинский.

Но глаза слипались, голову тянуло вниз, болела шея. Подбородок то и дело утыкался в грубую холодную шинель на груди… Как и чеховской Варьке, ему казалось, что лицо его высохло и одеревенело, а голова стала маленькой, как булавочная головка…

Он снова встрепенулся, больно ударил себя кулаком в бок, в ребра, с силой протер глаза. Казалось, в них насыпали песку.

«Я должен на чем-то сосредоточить внимание, напрячь мысли, что-то начать вспоминать. Иначе точно — засну…»

И он тут же вспомнил бой под Тулой, тот страшный момент, когда прямо на их пушку двигался танк.

«Танк!» — с ужасом закричал тогда мариец.

Осинский одним глазом прижался к окуляру прицела, дрожащими от волнения руками схватился за маховики.

«Огонь!»

Он нажал на спуск. Пушечка резко дернулась назад. Тугой каучуковый наглазник больно ударил в переносицу. Резко запахло пороховым дымом.

«Перелет! Перелет!» — в страхе кричит Иван Иванович.

«Прицел семь!» — хрипло приказывает командир.

«Бу-бу-бух! Бу-бу-бух! Бу-бу-бух!» — снова и снова бьет пушечка.

Она даже подскакивает на колесах. Но усилия тщетны. Перелет. Перелет. Недолет. Танк приближается. Его длинная пушка, похожая на вытянутый хобот слона, уверенно нащупывает цель.

Новая беда — снаряды кончились.

«В ров! За бутылками! За гранатами!»

Из ровика, видно, как танк с ходу наваливается на оставленную сорокопяточку, с ожесточением начинает крутиться на пушке, вминает ее в землю…

«Это я не сплю… Так, точно так все и было… Именно так…»

Он на секунду поднимает отяжелевшие веки, видит темную улицу и тут же снова закрывает глаза, отметив с радостью:

«Не сплю… Не сплю ведь… Как тихо на улице… Как много снега… Что это так громко тикает?.. Ах, это мои часы — подарок Сандро… Где-то он сейчас? Где Волжанские… Володька… Милый Володька… Николай… Марина…»

Он снова прислушивается к ходу часов.

«До чего громкий ход… Небось вся улица слышит?.. Верно говорил Сандро — ни у одних часов нет такого хода».

Он вспомнил, как с силой швырнул гранату, выглянул за бруствер… Целый и невредимый танк двигался прямо на ровик. Раздался вой снаряда, он пригнулся и почувствовал резкий удар в плечо… Сверху посыпались комья снега и земли…

И сейчас он чувствует удар по плечу. По плечу ударяют еще раз, потом начинают трясти за него.

«Что за чертовщина? Такого тогда не было. Я помертвел тогда, полузасыпанный, полуоглохший… А потом Москва, госпиталь… Сплю, что ли?.. Нет, не может быть…»

Раскрыть глаза уже нет сил. А за плечо все трясут и трясут. И откуда-то издалека слышится знакомый, постылый голос:

— Вот он, ваш любимчик, товарищ лейтенант, полюбуйтесь!

«Это говорит Снежков. Но при чем тут Снежков? И Горлунков. Их не было тогда в ровике… Меня сейчас откапывать должны… Их не было тогда…»

Осинского снова трясут за плечо. Он ощущает на лице чье-то дыхание.

— А что ты, ефрейтор, здесь делаешь?

Осинский, наконец, открыл глаза, увидел Снежкова, Горлункова, начхима, двух писарей.

— Что ты, ефрейтор, здесь делаешь? — ехидно, не скрывая радости, снова спросил Снежков.

Осинский сжал правую руку.

Винтовки не было. Он тут же почувствовал себя оглушенным частыми ударами собственного сердца. Похолодело в груди. Земля заколыхалась под ногами…

Глава седьмая На собрании

Не сказав ни слова, он отстегнул новенькие погоны, снял с себя ремень, протянул все командиру батареи и, ссутулившись, направился в караульное помещение.

Знакомый часовой, дежуривший у входа, посмотрел на него с тревогой и изумлением. Пройдя мимо часового, он сел на табуретку у окна, неподалеку от пирамиды с винтовками. Командир батареи устроился за столом. Осинский старался не встретиться с ним взглядом.

Громко, равномерно стучали ходики. Из казармы доносился чей-то храп. Было жарко.

Своим чередом шла смена караула. Солдаты, кто с сочувствием, кто с осуждением, кто просто с любопытством, смотрели в его сторону. Осинский сидел, ничего не замечая.

«Застрелюсь, — неожиданно решил он. — Иного выхода нет… Пирамида рядом… Магазин полный… Встану, протяну руку, нажму на спуск… И все. Нет! Нет! Что это я? Я же комсомолец… Пусть судят… Я заслужил!»

Издали послышались торопливые шаги. Дверь распахнулась, и вошел командир полка.

— Караул! Смирно!

Осинский даже не поднялся.

«Уже утро… Уже новое утро… Может быть, последнее…» — думал он, холодея.

Командир батареи доложил о происшедшем.

— Что ж… Ясно… — задумчиво произнес подполковник, потерев ладонью синеватую, побитую порохом щеку, и сел рядом.

От его новой, чуть поскрипывающей портупеи приятно пахло кожей. Он молчал, глядя на Осинского. Тот встретился с ним взглядом, перевел его вниз, на сапоги подполковника, начищенные до блеска.

Было слышно, как за окнами солдаты скалывают скребками лед. Кто-то раскатисто захохотал. Потом прогромыхал грузовик. Стало тихо. Подполковник медленно, в задумчивости, перекатывал по столу толстый граненый красно-синий карандаш.

«Сколько же еще можно молчать? Пусть заговорит. Я ко всему готов», — подумал Осинский.

Подполковник отложил в сторону карандаш. Сказал наконец:

— Понял, Осинский?

— Конечно, — ответил тот едва слышно. — Если бы я мог не понимать, мне было бы легче.

— У нас сегодня полковое комсомольское собрание, — сказал подполковник лейтенанту. — Я бы поставил первым вопросом чепе с Осинским, вторым — замену заболевшего комсорга.

Сказал и вышел, плотно притворив за собой дверь.


Собрание началось в полдень. Клуб был переполнен.

— Прошу слова! — звонко выкрикнул с места мариец Иван Иванович.

От волнения его лицо покрылось красными пятнами. Голос срывался. Он налил себе воды из графина, но пить почему-то не стал, отодвинул стакан в сторону.

— Только один пример, ребята, и Осинский весь как на ладони. Только один пример!

Голос срывался. Он взял стакан, отпил глоток. Потом продолжал:

— Осинский лежал в Москве, в госпитале. Ранение у него было очень тяжелым, вы все знаете. Когда его откопали без памяти, никто не верил, что он выживет… Я переписывался сперва с медсестрой, потом с ним. Когда я сообщил ему из Тулы, что мы вот-вот снова поедем на фронт, вы знаете, что он сделал?

Мариец перевел дух.

— Они сговорились с медсестрой, выкрали одежду, и он сбежал из госпиталя ночью, через окно, не долечившись! И с забинтованным плечом вернулся в полк. Помните? Каждый ли так поступит? Я думаю, если по-честному, нет! И какой он смелый солдат, мы все знаем. Он уже награжден значком «За отличную артиллерийскую стрельбу». Осинский совершил большую провинность. Но, учитывая, что он всем своим прежним поведением доказал, как любит нашу великую Родину, можно ограничиться выговором без занесения в личное дело! В крайнем случае «губой».

— Правильно! — дружно поддержали солдаты.

— Ишь, какие добренькие! — не выдержал и выкрикнул со своего места Снежков. — Да за это и штрафбата мало! Шутка ли, уснул на посту!

Все повернулись в его сторону. Подполковник тоже метнул на него сердитый взгляд. Снежков съежился, словно ожидая удара.

Следующим выступил командир батареи Горлунков. Он охарактеризовал Осинского как хорошего солдата и в заключение сказал:

— Если бы не этот проступок, я бы именно его рекомендовал вместо заболевшего комсорга. Какой Осинский солдат, вы все знаете. А вот все ли знают, что он в прошлом артист?

В зале оживились, закричали:

— Как — артист? Левка Осинский — артист?

— Да, оказывается, он артист цирка. Артист с тринадцати лет. Он рано лишился родителей. Воспитывался в детдоме. Случайно попал в бродячую труппу. Мотался с этой «дикой» бригадой по всей стране. Недоедал. Недопивал. Не раз хозяева били его. Эксплуатировали. Он был без прав, без места в жизни. И не сломился. Стал человеком. Хорошим артистом. Он скрывал это. Как звали твоего товарища, что ко мне заявился? — обратился командир батареи к Осинскому.

— Герман Резников. Только зачем вы об этом?

— Пусть все знают! Так вот, ребята, заявляется ко мне как-то этот Герман Резников в форме бронемехвойск. «Я слышал, что у вас в батарее Осинский?» — «У меня, — отвечаю, — а зачем он вам?» — «Я, — говорит, — назначен руководителем фронтового ансамбля, мне нужны люди».

«Очень приятно, — говорю, — поздравляю с высоким назначением, только при чем тут Осинский?» — «Он артист!» У меня, ребята, как и у вас сейчас, глаза на лоб. Осинский, и вдруг артист! Вызвал я его. Он сразу этого Резникова узнал, смутился. «Ну, потолкуйте, потолкуйте, ребята», — говорю, и вышел.

О чем они там разговаривали, не знаю, а только снова приходит ко мне этот Герман.

«Повлияйте на Осинского! — говорит. — Я имею полномочия. Осинского запросто к нам в ансамбль зачислю, а он еще чего-то думает, не хочет, а мне позарез нужен верхний в пирамиду и трубач в оркестр».

«Нет, — отвечаю, — пусть сам решает. У него своя голова».

Через день обращается ко мне Осинский:

«Разрешите на репетицию сходить».

Я его отпустил. А у самого, ребята, душа болит. «Не выдержит, — думаю, — в ансамбль запросится. Уговорит его этот Герман, черт бы его побрал! Жаль будет парня отпускать… А куда денешься?»

Нет Осинского и нет. Я жду, нервничаю. Пришел он поздно. Бледный, взволнованный. «Ну, — спрашиваю, — репетировал свои пирамиды?» — «Репетировал…» — «И на трубе играл?» — «И на трубе…» И таким грустным тоном сказал он это «И на трубе…», что, чувствую, уйдет, не может не уйти! «Что ж, — спрашиваю, — значит, будем оформлять твой перевод в ансамбль?»

«Нет, — отвечает, — полк — мой родной дом. Только ребятам ничего не рассказывайте. Пусть не знают по-прежнему, что я артист. А на репетиции меня еще пару раз отпустите, пожалуйста, если можно…»

— Теперь мне все понятно! — громко воскликнул Иван Иванович. — Разрешите еще раз выступить?

— Выступай, пожалуйста, — сказал председатель. — Что тебе понятно?

— А то мне понятно, почему он плакал.

— Как плакал? Когда?

— А помните, ходили мы недавно сюда в клуб на «Музыкальную историю»? В этой картине поет Лемешев, помните? И вот, когда показали, что Лемешеву аплодирует зал, Осинский заплакал. Трясется весь, губы кусает, всхлипывает А я рядом сидел. Удивился страшно: картина-то веселая. Все хохочут кругом. «Что с тобой? — говорю. — Ты плачешь?..» — «Что ты, — говорит, — спятил? Перекрестись! Это я сморкаюсь. У меня бронхит». И тут же понарошку в платок сморкнулся. Два раза. И я, дурак, ему поверил. Теперь-то я понимаю, что это был у него за бронхит! Это он, ребята, по аплодисментам плакал. Точно! Их ему в жизни не хватает, вот он и ревел. Ребята, — выкрикнул Иван Иванович, — предлагаю голосовать только за выговор без занесения!

Через десять дней, вернувшись из-под ареста, Осинский вместе с полком выехал на фронт.

Глава восьмая На Курской дуге

Осинский спал, завернувшись в шинель, неподалеку от пушки, на ярко-зеленой, прогретой августовским солнцем траве. Рядом было неубранное поле. Тяжелые колосья склонялись к земле.

Слева, у невысокого холма, стоял огромный, обгоревший «тигр». Он осел набок, бессильно свесив покалеченный ствол. Около танка валялся мертвый танкист в полусгоревшем френче с серебряными черепами и розовым кантом на погонах и петлицах.

Неподалеку от огневой позиции покуривали, усевшись в кружок, командир батареи, несколько солдат-артиллеристов и какой-то пожилой пехотинец в выбеленной солнцем и ветром гимнастерке с поблескивающими на ней медалями.

— У нас, володимирских, август называют еще и густарем, — неторопливо говорил пехотинец, глубоко, с наслаждением затягиваясь цигаркой и сплевывая.

— Почему? — спросил Горлунков.

— Потому всего обильно, густо… Ясно?

— Понятно.

— И у нас, марийцев, тоже в народе говорят: «Август — собериха, август — запасиха…» — сказал Иван Иванович. — От зари до зари, бывало, в это время вся деревня трудится… В домах пусто… И жарынь такая же стоит…

— Жарынь, а сержант ваш в шипели спит. Чего это он? Малярийный, что ли? — кивнул пехотинец в сторону Осинского.

— Нет, не малярийный, — улыбнулся командир батареи.

— Просто умаялся, — сказал мариец. — Это командир орудия, комсорг полка, лучший дружочек мой. Циркач в прошлом. Осинский. Может, слыхал?

— Не слыхал, нет.

— Я тоже, правда, раньше никогда не слыхал. Но, зна-ме-ни-тость! Стоечник! Конец света!

— Что за стоечник?

— Весь свои номер на руках проводит. Стойки выжимает, бегом бежит, прыгает сто раз на одной руке, на ходулях ходит, «Яблочко» танцует.

— Брешешь!

— Ничего не брешу. Показывал. Верно, ребята? Все видели.

— Ясное дело, видели.

— Да будет вам. Неужто все на руках?

— Все на руках. И лучше, чем мы с тобой на ногах…

— А представили вас за «тигра»? — помолчав, спросил пехотппец.

— Представили. Нас к медалям, сержанта Осинского — к ордену Красной Звезды.

— Трофей стоящий, — сказал пехотинец. — Как думаешь, возьмем сегодня Белгород?

— Думаю, возьмем, — сказал Иван Иванович. — Обязательно возьмем, — мариец оживился и кивнул в сторону эсэсовца. — Вытащили мы вчера из танка этого ганса недогорелого. На френче два «железных креста». Ленточки все во вшах и гнидах. В кармане бумажник. В нем его гретхен, муттер, фатер, киндер. Симпатичные такие фриценята. И письмо. Пишет он своей муттерше, значит, что туго стало. Техника, мол, у русских большая. Не то что было раньше. Здорово, собака, описывает, как мы их давим. Просто душа радуется! А еще он пишет…

Иван Иванович не успел закончить. В метре от него в землю врезался снаряд. И казалось, только потом послышался зловещий, стремительно нарастающий звук.

— Ложись! — громко крикнул лейтенант Горлупков.

Осинский проснулся, метнулся к пушке, спрятался за стальное колесо. Остальные тоже попрятались кто куда: Иван Иванович — в старую воронку от бомбы, лейтенант и пехотинец — в окопчик.

Распластавшись, Осинский старался как можно плотнее прижаться к земле, целиком вдавиться в нее.

— Ну, когда же? — не выдержав, тоненьким детским голоском выкрикнул из воронки мариец.

Но взрыва но последовало. Снаряд не разорвался.

— Подъем! Ложная тревога!

Солдаты поднимались, опасливо поглядывая на снаряд. Иван Иванович вылез из воронки весь в известковой жиже. Все невольно расхохотались.

— Ты точь-в-точь как наш цирковой клоун Ролан! — воскликнул Осинский. — Копия! Только у того хоть одна бровь черная да уши красные, а ты целиком как мельник.

К торчащему из земли снаряду подходили осторожно, даже переговаривались вполголоса.

— Ничего себе, — шепнул и даже присвистнул Иван Иванович. Он сбросил на траву мокрую гимнастерку и тщательно вытер лицо и шею подолом нижней рубахи. — Восьмидесятивосьмимиллиметровый калибр! Приличная штучка!

— Да, считайте, что мы все в рубашках родились. Здорово повезло, — сказал лейтенант. И добавил: — Ну, по местам, ребята, скоро начнется!

Он направился к своему укрытию, но не сделал и десяти шагов, как послышалось пронзительное взвизгивание мины. С хлюпаньем она разорвалась впереди лейтенанта.

Командир батареи пошатнулся, рухнул на бок и начал медленно заваливаться на спину. Все кинулись к нему.

— Живы, Петр Ильич?

— Жив… Ничего… Не в первый раз… Отлежусь… — пытался шутить лейтенант.

Лицо его стало таким же белым, как у марийца, когда тот вылез из воронки с известью.

— Сообщить в санчасть! Машину! А пока пакеты сюда, пакеты! — крикнул Осинский, поспешно сбрасывая с себя шинель и наклоняясь над командиром батареи.

На перевязку ушло шесть индивидуальных пакетов. Иван Иванович быстро стянул с себя нижнюю рубаху с тесемками, разорвал ее на широкие полосы и принялся перевязывать раненого. Кровь проступала алыми пятнами сквозь бинты, капала на сухую, жадную к влаге землю…

Едва только санитары унесли лейтенанта, как из-за большого холма послышался знакомый рев.

— По местам! Танки! — скомандовал Осинский.

Первым бросился к пушке маленький мариец, так и не успев надеть гимнастерку. Незагорелая, впалая, детская грудь его и тонкие, как у ребенка, руки были перепачканы кровью лейтенанта.

Не дожидаясь приказа Осинского, он поспешно схватился за тугую рукоятку и, открыв затвор, нетерпеливо повернулся к подбегающему расчету.

— Скорее! Скорее!

Из-за большого холма уже видны были клубы пыли, тяжелый гул нарастал.

— Каску! Каску надень! — приказал марийцу Осинский, сам торопливо натягивая на пилотку старую, исцарапанную, чуть помятую по краям каску От волнения он никак не мог застегнуть тоненький ремешок под подбородком. Наконец это ему удалось.

— Сейчас врежем! Подождите, гады!

Беспощадно палит солнце. Танков еще не видно.

Но они вот-вот появятся: все гуще растет туча пыли, все громче ревут моторы и гремят траки.

— Подкалиберным! — приказывает Осинский и одним глазом прижимается к прицелу.

Самое неприятное — скрежет гусениц. От него внутри становится пусто и холодно, скребет в ушах, что-то переворачивается под сердцем, к горлу подступает тошнота, почему-то стынут зубы.

— Сейчас выползут!

Все полны тревожного ожидания. Соленый, липкий пот слепит Осинскому глаза, струйками стекает за ворот.

На миг оторвавшись от прицела, он быстро вытирает пот левым рукавом гимнастерки, царапая лицо нарукавным знаком, блестящей на солнце жестяной самоделкой, — ромб, а в нем два перекрещенных ствола пушек.

— Идут!

Косяк грязно-серых танков гремит, набирая скорость. Нарастает железный гул, ползет по земле, стонет в поднебесье.

— Огонь!

Залпы тонут в общем грохоте и реве. Слева, справа и над головами с воем проносятся снаряды. Эхо не умолкает, разрастается, удесятеряет гул, звон, скрип, рев. Сотрясается воздух, дрожит земля.

— Огонь! Огонь! — кричит Осинский.

Полуоглохшие ребята стараются, не щадя сил. Задыхаясь, не закрывая ртов, они жадно глотают горячий, удушливый, горький от пороха и тротила воздух.

Осинскому плохо видно в прицел: горизонт то и дело исчезает за клубами порохового дыма и столбами земли. Космами висит пыль. До боли прижавшись к каучуковому наглазнику, он водит и водит маховиками, целится, нажимает на спуск, снова хрипло кричит:

— Подкалиберным!

Много танков уже горит, некоторые повернули обратно, но три прорывают оборону и двигаются вперед.

«Дело плохо… Сектор обстрела у нас только вперед… Стрелять назад невозможно…» — быстро соображает Осинский и приказывает, указав на тропинку в жнивье:

— Выкатывай!

Пушка тут же застревает правым колесом в воронке от снаряда.

— А ну, взяли!

Пока расчет возится с пушкой, первый танк, обогнув холм, скрывается во ржи.

— Ушел, подлец! Три-четыре! Взя-а-ли!

Еще несколько мучительных усилий, и пушка, наконец, стоит на нужном месте. Солдаты втискивают сошники в землю. Теперь можно стрелять.

— Заряжай!

— В панораме прицела второй танк.

Выстрел. Снаряд угодил в цель. Танк пылает.

Третий танк загорается с пятого снаряда.

— Ура!

Забыв об опасности, солдаты готовы плясать от радости.

Но что случилось с Иваном Ивановичем? Почему лицо его перекосилось от ужаса? Почему он так кричит? Куда показывает? Что там, налево?

Осинский оборачивается.

Метрах в пятидесяти словно из-под земли вырос танк. Тот самый, первый. Грязно-серый, пыльный, огромный, стоит он в горящей золотой ржи, освещенный ярким солнцем.

Осинскому даже кажется, что он видит, как идет дымок из его длинной пушки. Выстрела он не слышит. Резким движением поворачивается вправо, чтобы развернуть пушку на танк, и чувствует удар по руке. Чуть выше локтя. Кажется, что по руке ударили палкой.

«Что за черт?»

И тут же его оглушает взрыв, сильной волной воздуха отбрасывает в сторону.

С неестественно громким треском разрывается тонкий ремешок каски, и она, сорвавшись с головы, летит, словно легкая панама, подхваченная ветром.

Тело изранено мелкими осколками, но Осинский не чувствует боли. И не замечает, что из полуоторванного чуть ниже локтя левого рукава гимнастерки обильно, толчками сочится кровь.

Снова грохочут снаряды, все явственней доносится отвратительный скрежет гусениц.

«Надо повернуть пушку… Надо стрелять…»

Он вскакивает с земли. Вот и маховики. Резко схватив правую рукоятку, он пытается взяться за левую и поначалу не может понять, почему это ему не удается. И вдруг нестерпимая боль в левой руке застилает сознание.

«Рука! — ударяет в голову страшная мысль. — Оторвало руку!»

Тело становится ватным, он покачивается, обессилев, кружит на месте, вот-вот упадет. Глаза заливает кровь, и все-таки Осинский успевает заметить мертвого, полуголого Ивана Ивановича. Мариец лежит в пыльной траве. И кажется, будто срезанное осколком лицо его растет прямо из земли. Совершенно белое. Как гипсовая маска. Как посмертный слепок.

«Снаряд угодил прямо в расчет… — вспоминает Осинский. — Я стоял у наводки… остальные справа…»

Он приподнялся, повернулся к танку, грозя ему кулаком. И закричал — яростно, негодующе, до хрипоты в горле:

— Фашисты! Собаки! Гады!

Начинает стрекотать пулемет. Осинский видит, как прямо от танка на него идет цветной трассер. Но он продолжает кричать исступленно, злобно. Землю вокруг него вспарывают пули…

«Тик-так… Тик-так… Тик-так…» — все громче и громче доносится откуда-то снизу.

«Часы, что ли?.. Нет, не может быть… Они же во ржи… На руке… Это так громко пульсирует кровь… Конечно… Вон как хлещет… Надо остановить ее… Немедленно… Иначе смерть… Надо найти жгут…»

Он оглядывается, замечает в траве длинную змейку красного телефонного кабеля, бредет к нему Сев рядом, с трудом перекусывает кабель, берет один конец в зубы, а другой в руку и туго обматывает обрубок выше локтя.

«А моя рука валяется там, во ржи… Валяется теперь ненужная, с часами на запястье… Сколько же они будут идти? Я заводил их перед второй атакой… Они громко тикают… И долго будут еще тикать там, во ржи… На мертвой руке… Словно живые…»

Взрыв обрывает лихорадочный бег мыслей. Это танк прямой наводкой ударил в пушку. Летят вверх искореженная сталь, комья земли.

Танк поворачивается и уходит. Сразу же наступает тишина.

Осинский поднимается и устало движется к прежней огневой позиции. Вокруг ни души. Орудия полка далеко впереди. Пехота давно ушла.

Окоп пуст. Нужно идти в тыл, в санчасть. Идти скорее. Но силы иссякли. Все же он встает и, поддерживая все еще кровоточащий обрубок правой рукой, входит по грудь в высокую рожь.

Полуослепший, он идет, спотыкается, падает, снова идет, шатаясь, не разбирая дороги. Дым ест глаза. Осинский стискивает зубы. С каждым новым шагом он теряет силы. Волосы, лицо, гимнастерка — все в крови.

Уже видна полуразрушенная колокольня.

«Там штаб… Там санчасть… Там свои…»

Вот, наконец, деревня.

Его встречают полковые шоферы.

— Пить… Пить… Пить…

Глава девятая В тот же день

— Пить…

Он жадно прильнул к котелку, протянутому шофером.

— Идем в санчасть, скорое в санчасть, сынок…

Для операции в санчасти не было условий. Обрубок обмотали сверху бинтом, извлекли осколок из века, промыли глаз, перевязали бок. Стало чуть легче.

— Сейчас отправим вас в полевой госпиталь. Это совсем рядом.

— Хорошо.

Осинский сел в грузовик рядом с водителем. Машина тронулась по изуродованной асфальтированной дороге. Ехать было трудно: навстречу шла и шла пехота, медленно катились пушки. Грузовые машины двигались сплошным потоком. В них солдаты с автоматами, какой-то груз, тщательно укрытый брезентом.

— «Катюши»… — сказал водитель. — Не волнуйся, сынок, скоро приедем, немного осталось.

Машина остановилась у большого дерева. На прибитой к нему фанерке было написано «Санбат». На тропинке их встретил врач.

— Не повезло вам. Госпиталь уже снялся, выехал ближе к передовой. Наступление, сами понимаете. Медоборудования нет. Я один остался. Жду машины.

— Что же делать?

— Километров через десять другой госпиталь. Поезжайте туда. Сильно болит?

— Адски. Сделайте хоть что-нибудь, чтобы уменьшилась боль.

— Сколько времени под жгутом?

— Уже давно.

— Необходимо снять жгут. Иначе произойдет атрофия. А там и гангреной пахнет.

Врач снял жгут. Хлынула кровь. Стало немного легче.

— Пить… Дайте пить…

— Вот, выпей.

— Еще…

— Пить много не надо. Сейчас сделаю слабую повязку, и поезжайте. Скорей поезжайте!

Машине пришлось долго стоять у развилки, пережидая большую колонну танков. Грохоча, они шли мимо, обдавая горячим ветром, горьким запахом бензина и металла. Следом за танками появились мощные «студебеккеры». К ним были прицеплены и длинноствольные орудия и тяжелые минометы с поднятыми в небо жерлами. В клубах пыли потонула фигурка регулировщицы с красным флажком.

— Смотри, сынок, силища-то какая, силища-то! — воскликнул водитель. — Артиллерии-то сколько! Мать честная! Что делается!

Регулировщица махнула флажком — машина тронулась.

— Потерпи еще маленько, сынок. Я аккуратно поеду. Скоро будем.

Брезентовые госпитальные палатки стояли на опушке леса, неподалеку от выжженной деревушки, в которой чудом уцелели две хатки да банька.

На шинелях и прямо на траве, под тентами и под открытым небом сидели и лежали раненые. Особенно много их было у входа в хирургическую палатку с небольшими целлулоидными окнами.

Время от времени полог приподнимался, и две санитарки в забрызганных кровью халатах выносили раненых. Их укладывали на подводу и увозили в деревушку.

— Ты подожди, я сейчас, — сказал водитель и нырнул в палатку.

Осинский опустился на траву у заднего полога рядом с двумя ранеными. Мучительно болел обрубок. Подняв его вверх, он прислонился спиной к дереву.

— Что, легче так? — спросил первый раненый.

— Легче, — сквозь зубы ответил Осинский.

— Точнісенько, як міномет, — сказал второй.

Осинский застонал. И тут же, словно в ответ, из палатки послышался громкий, истошный вопль. Осинский даже вздрогнул, подумал, морщась от боли:

«Скорей бы уж…»

— Ишь, как его, сердешного, раздирает, — сказал первый.

— Буде роздирати, як тобі у рану бензину будуть наливати, — ответил второй.

— Очумел, что ли, облоум? Какого бензину?

— Звичайного. На якім авіація літає, бачиш? — указал на небо второй. — Лікарки тут бензином рани промивають. Точно! Нехай мене бог покарає!

— Ну и пускай. Какая разница? Значит, так надо.

— Що вони, баби, там разуміють. Він же ядовитий, той бісів бензин!

— Ты с которого года чокнутый? А?

— 3 якого і ти, — ничуть не обиделся украинец. — Якась бабья лікарня. Перший раз бачу. Прохвессорша ріже — баба. Усі лікарі — баби. А що вони можуть?

— Могут, не волнуйся.

— Брось. Ничего баби не можуть. Правда, хлопці?

К горлу поднялась тошнота. Осинский откинулся на траву и закрыл глаза.

— Ти бачиш підводу? — продолжал украинец. — Підводу ти бачиш? Тілько голими ранених у село і везуть. А чому — знаєш? У лазні миють, у тіх хатках у новое одягають. I усе це бабья медіціна видумала. Моя щира правда!

— Ну и что? Плохо разве? Очень даже неплохо, что чистое дают. А что голые, так это как на призывном, на комиссии. Не проходил, что ль? Тут в деревне никаких жителей нету, стесняться некого. Одни мы кругом.

— Я про те і не спорю. Я спорю про палатку… Эй ти, міномет, — осторожно тронул он Осинского за плечо. — Спиш чи помер? Тебе кличуть!

— Сам идти можешь? — спросил Осинского водитель.

— Могу, — неуверенно ответил он.

— Ну, давай. Без очереди тебя примут. Я им все объяснил. Ни пуха тебе, ни пера!

Войдя в палатку, Осинский почувствовал резкий запах лекарств и бензина. Вдоль брезентовых стен на табуретках сидели раненые, возле которых хлопотали медицинские сестры.

— Ложись вон на тот свободный стол, — сказала Осинскому седая женщина-врач.

«Наверное, профессорша».

Сестра помогла ему раздеться. Он лег на тепловатую липкую клеенку и тут же почувствовал, как по всему телу побежали мурашки.

Слева от него на столе лежал раненый с откинутым назад небритым лицом. Ему оперировали живот. Он не стонал, только шумно, как лошадь, фыркал по временам:

— Фр-р-р-р… Фр-р-р…

Солдат, лежавший на столе справа, дышал ровно. Одной ноги у него не было.

«Дзинь, дзинь, дзинь», — то и дело ударялось что-то о дно цинкового бака.

«Осколки из живота извлекают… Сколько же их?.. Градом летят…»

— Чего это ты туда-сюда смотришь? А ну-ка, не вертись, лежи спокойно, — строго сказала ему врач.

— Есть! — ответил он по привычке и почувствовал, как часто-часто забилось сердце.

Сестра начала обмывать мокрой ватой грудь и бок. Резко запахло бензином.

Раненый с левого стола почему-то перестал фыркать, умолк.

«Неужели умер?..»

— Все… — сказал кто-то усталым голосом. — Спишите…

«Точно… Умер… Там не убили, тут задохнусь от наркоза, как этот небритый… — подумал в ужасе Осинский. — Жить… Жить до чего хочется…»

Из внутреннего кармана гимнастерки покойного вытащили несколько медалей и «смертничок» — крохотную пластмассовую темную коробочку. На вложенной в нее бумажке были записаны имя, отчество, фамилия, год рождения и место жительства.

«А Иван Иванович носил такой „смертничок“ не в кармане, а на шее, на тесемочке, как крестик, „медальоном“ его называл…»

— Слухай! Тебе ще не різали, а, міномет? — услышал он голос с левого стола.

— Нет еще…

— Слухай, а той, що до мене тут лежав, загнувся, чи що?

— Прекратите разговоры! — сердито сказала профессорша.

— А ми що? Нічого… — глубоко вздохнул раненый. — Ми вам не прешкоджаєм… Можете чекрижить…

Раны на боку и груди Осинского заклеили пластырем. Разбинтовали руку. Обильно пошла кровь, и опять он почувствовал облегчение.

— Ну, привет, міномет! Мене вже усыпляють. Маску на пику кладуть. Во сне побачимся… Надобраніч!..

Осинский хотел повернуться, но почувствовал на плече крепкую руку врача.

— Лежи, лежи!

Обрубок прижали к столу клеенчатой подушкой с песком. Осинский с мольбой посмотрел на врача.

— Ты что, солдат?

— Оставьте длиннее кость, как можно длиннее.

— Ну как же можно длиннее, когда у тебя разорвано почти до самого плечевого сустава.

— Ну, сделайте хоть что-нибудь!

— Попробуем натянуть ткани пластырем.

На лицо наложили маску, начали капать эфир.

«Задохнусь… Когда же заставят считать?.. Я слышал, что обязательно заставляют считать… Вот сказали: „Готов“. Значит, я уже усыплен?.. Почему же тогда я все слышу?.. Туман какой-то в голове… Шум… Все мутится, все крутится… Вот молодая сказала: „Оставим подлиннее кость…“ Молодец! Вот старая говорит: „Дайте зажимы…“ Что-то отрезают… Кожу, наверное… Сейчас начнут пилить…»

Он дернулся и тут же почувствовал резкий запах. Глубоко вздохнул и забылся.

Когда он очнулся, обрубок был уже забинтован.

— Эх… Почти до плеча… Почти до плеча… Что же делать…

— Держался ты молодцом, — устало улыбнулась врач и уже без улыбки бросила через плечо: — Следующий.

К столу подвезли пустую коляску.

— Что вы… Что вы… Я сам.

Он сполз со стола. Живот, ноги, грудь были залиты кровью. Волосы слиплись.

— Одеваться не надо. Отмоют тебя, чистое выдадут. Иди к подводе.

Вскоре тронулись в путь. На подводе лежали только тяжелораненые, а Осинский и еще несколько бойцов шли позади молоденькой медсестры, держась руками за телегу. Громко скрипели колеса. Босые ноги утопали в мягкой горячей пыли. Жарко припекало солнце.

— Ну що тебе укоротили, а, міномет? — неожиданно спросил с подводы украинец. — А мене, бачиш, як укоротили?.. Тільки ти щастливий… Одноруч… Без лівой руки прожити можно… Рука не біда… А от як я? Тепер без ног… Як мені прожити?.. Думав, хоть одну оставлять… Так ні… Отчекрижили… От і живи тепер…

Он выругался и заплакал. Слезы часто скатывались по его давно небритому, ставшему серым лицу.

И тут все услышали пока еще далекий, еле уловимый гул самолетов. Раненые приподнимались на телеге, опирались на руки, вытягивали шеи, вглядывались в небо… Даже лошадь насторожилась, запрядала ушами, тревожно заржала.

— «Юнкерсы», — определил возчик.

— Точно, «юнкерсы». Опять на Курск… Как вчера…

— Сколько же их, братишки? С полсотни, поди.

— Густо идут, паразиты.

Чернокрестные бомбардировщики шли ровно, тяжело и уверенно, словно ползли по небу, не обращая внимания на старания зенитчиков.

— Прямо на нас идут.

— Нужны мы им. Дальше летят!

— На нас, говорю.

— Не дрейфь. Будут они на нас, на калек, бомбы тратить… Видно же им сверху, что мы Красный Крест.

Три хвостовых бомбардировщика неожиданно оторвались от ровного строя. В лучах закатного солнца на миг сверкнули их пропеллеры. Машины угрожающе накренились, сменив прежний курс, упали на крылья, пошли в пике. И вот только теперь все осознали, что случилось.

— Воздух! — пронзительно крикнул возчик.

Его крик тут же потонул в оглушительном, надрывном вое: пикировщики для устрашения включили сирены.

И вой этот холодил в жилах кровь, заставлял всех дрожать мелкой, щенячьей дрожью. С визгом и ревом рвались бомбы. Неслись крики:

— Что вы делаете? Мало, что мы калеки!

— Мы же больные! Безоружные!

— Пощадите!

— Звери! Звери!

Первым, бросив вожжи, метнулся в щель у дороги возчик, за ним несколько легкораненых, следом Осинский.

Украинец, забыв, что он без ног, хотел вскочить, рванулся с телеги, взвыл дико, не по-человечески, упал рядом с колесом, разом умолк.

Люди в укрытии не видели этого. Они лежали, но смея поднять головы, боясь пошевелить пальцем, уткнувшись в землю, безнадежно считая, что все кончено. Взрывы обрушивали на них комья земли, тучи песка.

«Уцелеть там… в той бойне… Столько испытать… Выстоять… вынести операцию… и вот теперь погибнуть… так нелепо…» — думал Осинский, ощущая лютую, звериную ненависть к немцам.

«Эта бомба мимо… А вот сейчас будет конец, это уж точно… Вот-вот… Сейчас… Нет, и эту пронесло… Миновало… Слава богу…»

Но вот бомбы рвутся уже не над самыми головами, а где-то левее. И у всех появляется робкая надежда. Люди еще боятся поверить этому, но гул удаляется.

«Пронесло… Живы! Живы! Живы!»

В этот момент Осинский потерял сознание. Когда он очнулся, то увидел рядом с собой на полу кусок подпилка, голыш, мундштук от трубы.

«Что это за вещи?.. Ах, это же моя „катюша“… Мое кресало… Конечно… Вот и фитиль лежит рядом с мундштуком».

— Очнулся? Как себя чувствуешь? Вот и хорошо. Видишь, все вещи тебе привезли… И бумажник и рисунки…

— Сестра, дай пить…

— Пей, милый, пей…

— Теперь закурить, если есть…

— Есть, есть. У нас все есть…

Глава десятая Цветной бульвар, 13

Санитарный эшелон прибыл на Савеловский вокзал рано утром. Осинский добирался до цирка пешком. Он не торопился, шагал размеренно, худой, небритый, с ввалившимися глазами.

Уже виден театр Красной Армии. Школа. Вокруг новобранцы с вещевыми мешками, значит в ней по-прежнему призывной пункт.

А на Цветном бульваре все как прежде: замаскированные аэростаты, зенитки. Вот он, цирк. В ста шагах. Осинский остановился, не решаясь двинуться дальше.

«Может, повернуть?.. Уйти назад?.. Куда? Все равно куда… Нет, так нельзя… Раз решил вернуться, значит надо вернуться… Не один день решал, не одну ночь в госпитале не спал. А вдруг начнут жалеть? Кому я нужен такой…»

А кто же работает в Москве? Реклама глухая: «ПОЛНАЯ ПЕРЕМЕНА ПРОГРАММЫ. У КОВРА КАРАНДАШ». Других фамилий нет…

Наконец он решился войти в здание. В полутемном фойе никого не было. Осинский воровато огляделся, снял шинель, накинул ее на плечи, как бурку, подошел к зеркалу, посмотрелся в него.

«Хорошо, ничего не заметно, рук вообще не видно…»

Осинский нагнулся, подтянул обмотки, краем шинели смахнул пыль с ботинок, поправил на голове пилотку и двинулся к приемной. Секретарша печатала на машинке.

— Здравствуйте. Директор у себя?

— Да, пройдите.

Он вошел в кабинет.

— Узнаете?

— Конечно, конечно. Проходи. Садись, фронтовик, рад видеть.

Директор слушал Осинского, подперев голову рукой, думал с жалостью:

«Какая трагедия… какое несчастье… Как бы ему помочь?..»

— Вот что, дорогой! Раздобудем мы тебе на дорогу немного денег, продуктов, отправим домой.

Осинского взяло зло, он сказал:

— Я никуда особенно не тороплюсь. Поселите меня в цирке. Поживу тут немного, соберусь с мыслями.

«Конечно, конечно, надо его здесь устроить», — подумал директор и сказал:

— В цирке, говоришь? Сделаем. Дай сообразить, не волнуйся, обязательно придумаю что-нибудь… Гардеробные все заняты — в них живут артисты программы. Наверху, в бывшей конторе, — Кузнецов…

— А при конюшне? При слоновнике? Там, где конюхи живут, берейторы, слоновожатые?

— Там тоже вроде все занято. Война, сам понимаешь! Хотя… есть одна каморка, да неудобно ее тебе предлагать… очень маленькая, без окон. И живет в ней уже один парень…

— Кто такой?

— Конюх. Неплохой малый. Он, как и ты, фронтовик. Согласен?

— Конечно.

Директор отдал распоряжение секретарше, и они вместе вышли из приемной. С манежа доносились команды дрессировщика, слышались щелканье шамбарьера, лошадиное ржанье.

— Через зал пойдем? — спросил директор.

— Нет, лучше через фойе, — ответил Осинский.

Ему не хотелось ни с кем встречаться.

Чем ближе они приближались к конюшне, тем сильней и сильней ощущался знакомый острый звериный запах. От нахлынувшего волнения у Осинского заныло сердце, слегка закружилась голова.

— Почему остановился? Тебе плохо? — спросил директор.

— Нет, все в порядке, — сказал Осинский и, переведя дух, резко отдернул стеганый рабочий занавес. Шинель тут же сползла с плеча, пришлось ее поправить.

Миновав стойла для лошадей, они нырнули в низенькую дверцу, вделанную в широкие ворота, и очутились в слоновнике. Огромные животные не обратили на них никакого внимания.

Возле деревянной перегородки у верстаков плотники в фартуках сколачивали рамы. Пол был усыпан пахучими сосновыми стружками. Двое художников трудились над портретами Карандаша и Юрия Дурова.

«Может, и мне наняться к этим мастеровым в бригаду?..» — мелькнуло у Осинского.

Комнатенка конюха находилась в самом углу. На двери висел большой замок.

— Хозяин в манеже, — сказал плотник, ворочая доски.

— Я позову его, — сказал директору Осинский.

Тот кивнул головой, и Осинский направился к арене.

Остановившись у бархатного занавеса, он долго не решался его раскрыть.

— Оркестр! Давай оркестр! — громко крикнул кто-то на манеже.

Послышался страшный грохот. Осинский слегка раздвинул бархат и увидел в щель конюха в военной форме, с палкой в руке. Сидя в первом ряду под оркестром, он громыхал ведром, в которое были наложены пустые консервные банки и железный лом. Незнакомый Осинскому дрессировщик, мокрый от пота, в белой сетчатой майке и старых фрачных брюках с шелковыми лампасами, заправленных в серые шерстяные носки, крикнул конюху:

— Громче, оркестр! Громче!

— А-а-а! — диким голосом взвыл конюх, словно его ужалила змея, вскочил с места и еще сильнее заколотил по ведру палкой. — А-а-а! О-го-го-го! И-и-и-и-и!

Взмыленный, с пеной на губах, красавец вороной переминался на задних ногах. Дрожа от возбуждения, он испуганно косил на конюха коричневым глазом, то и дело пытался опуститься на передние ноги. Но это ему не удавалось: помощники дрессировщика изо всех сил тянули через блок веревки, концы которых были привязаны к широкому брезентовому поясу на груди коня.

— Нельзя, Орлик! На оф! На оф! — кричал дрессировщик, тряся у его подбородка концом длинного шамберьера. — Ну, хорошо, браво, Орлик, хватит, ай, бравушки! Эй, дирижер, антракт! — крикнул он конюху.

Тот прекратил колотить по ведру, сел на место. Помощники ослабили лонжу.

Осинский подошел к конюху и сказал, что его ждет директор. Они двинулись к слоновнику. Протез конюха громко поскрипывал.

— Давно ранило? — спросил конюх, пристально оглядев Осинского.

— Месяц назад.

— Где?

— Под Белгородом.

— Чего ты так бежишь? Передохнем немного. Еще не привык я к протезу. Трет в кровь, проклятый.

Они остановились. Конюх прислонился к стойлу, отдышался.

— Начисто, под корень, руку-то?

— Под корень.

— Я и вижу. Глаз наметан! А мне ниже колена. Но, брат, рука не нога! Рука — что!

Осинский промолчал.

— Догадался, чего я орал по-страшному, чего ведром громыхал? — заулыбался вдруг конюх. — Это так надо, чтобы лошадь к музыке, к аплодисментам привыкла. Молодая лошадь-то, еще не обученная, так всегда делают.

— Да, я знаю.

— Тоже конюх? Как я? У кого работал?

— Артистом работал… У Волжанских.

— Неужели стоечник? — горестно присвистнул конюх. — Да, брат… Теперь ты вроде как пианист без пальцев… — неожиданно тихо сказал конюх и, снова глянув на левый рукав шинели Осинского, вздохнул. — Ну, двинули, что ли?

Выслушав директора, он кивнул головой.

— Понимаю, понимаю. О чем говорить. Оба фронтовики, оба калеки, оба цирковые.

— Ну, вот и отлично, — директор попрощался и ушел.

Конюх открыл дверь.

— Проходи. Есть хочешь? Вон на столе хлеб, молоко, лук. Бери, не стесняйся.

— Я сыт, спасибо.

— А я поем. Меня хлебом не корми, только пожрать давай. Как говорится, «люблю повеселиться, а пожрать особенно».

Осинский развязал сидор, положил на стол продукты, сел рядом на табурет.

— Угощайся!

— И угощусь, не волнуйся, тем более там сало у тебя. А ты хоть чайку выпей. Медок у меня есть. Деревенский. Обидишь.

— Ну, чайку давай…

Закусив, они притащили вторую койку, прилегли, закурили. Осинский коротко рассказал о себе.

— А сейчас куда подашься? — спросил конюх.

— В фотографы, думаю, или в художники по рекламе.

— Неплохие ремесла, раз пути в актеры больше нет.

— И я так думаю…

— А ты наверх, к артистам, не пойдешь?

— Не хочется. Жалеть начнут, а я не люблю этого. Так что обо мне помалкивай.

— Тоже верно. Ты пока один тут поживешь. Я сегодня в деревню махну на пару дней. К родне. Жратвы раздобуду.

— Хорошо.

Осинский не пошел ни на репетицию, ни на представление, ни на улицу, весь день пролежал в комнате. Разболелась, тупо ныла рана.

Вечером он слышал перед началом представления звонки, топот ног над головой, потом аплодисменты, взрывы хохота, музыку. Он лежал ничком, зарывшись головой в подушку, вцепившись зубами в верхнюю губу.

Глава одиннадцатая Встреча друзей

Осинский никуда не вышел из своей каморки и на второй день. Лежа на койке, он пытался по доносившейся музыке угадать, кто выступает на манеже.

«„Галоп“ — это прыгуны или дрессировщица собачек. „Марш гладиаторов“ — силовые жонглеры, крафт-акробаты. „Вальс“ — лошади или „рамка“… А вот кто работает под марш Дунаевского из фильма „Цирк“?.. Могут воздушники… Могут гимнасты… Могут эквилибристы… А может… может, и Дадеш!»

Мысль о друге заставила его резко приподняться. Он почувствовал, как к лицу прилила кровь.

«Сандро! Вот кого бы сейчас увидеть!.. Неужели Шурка в Москве?.. Какой же я дурак, не спросил про него у конюха. Про Волжанских спросил — недавно были здесь проездом, — а про Шурку не спросил… Он же стреляет в конце номера. Если в финале раздастся выстрел, значит это Дадеш. Только Дадеш!..»

Он прижался ухом к шершавой холодной стене, напряженно вслушиваясь. Громко колотилось сердце. Как только раздался первый выстрел, он снова, как бурку, набросил на плечи шинель, рванулся из каморки, забыв даже захлопнуть дверь, и, пробежав слоновник, в несколько прыжков очутился у рабочего занавеса.

Красный парадный занавес был широко распахнут. Дадеш стоял посреди ярко освещенного манежа и раскланивался. Осинский видел его спину в накидке, спину шпреха во фраке, спины униформистов в зеленых мундирах с золотом. Они стояли по бокам прохода в две шеренги. Дальше, через манеж виднелись знакомые лица оркестрантов, затылок дирижера. Директор стоял в центральном проходе, рядом с главной билетершей тетей Катей. Цирк был переполнен военными.

— Браво, Дадеш! — кричали они снова и снова.

Шпрех не отпускал Сандро, заставляя кланяться еще и еще. Наконец улыбающийся, разгоряченный Дадеш вернулся с манежа. В цилиндре, во фраке и развевающейся накидке, он шел прямо на рабочий занавес. В правом ухе поблескивала золотая сережка. Следом за ним униформисты несли столик, мольберт, мишени и ружья.

— Сандро! — окликнул его Осинский.

Дадеш не услышал: мимо с грохотом пронеслась бочка со свастикой, нарисованной черной краской. Верхом на бочке восседал Карандаш в новенькой фашистской форме и маске гитлеровца. Раздались хохот, аплодисменты. Бархатный занавес задернулся. За кулисами стало темнее.

— Шурка! — снова глухо позвал Осинский.

Теперь Дадеш услышал, обернулся, несколько мгновений, словно не веря своим глазам, глядел в упор, потом радостно вскрикнул, кинулся к Осинскому, чуть не сбив его с ног.

— Левка! Дружище! Живой-здоровый! Когда прибыл? Откуда? Насовсем? На побывку? Проездом? В отпуск? Где воюешь?

— Отвоевался я, Шурка… Все…

— Как так отвоевался? — не понял Дадеш.

Осинский не смог ответить, улыбнулся криво, быстро заморгал.

На манеже с треском разорвалась бочка, раздался взрыв хохота.

— Броню тебе дали? Отозвали с фронта? Надолго? Насовсем? Что не отвечаешь?

Оркестр грянул галоп. Снова раскрылся красный занавес, и мимо друзей, смешно прыгая на костылях, проскочил Карандаш. Фашистская форма на нем висела клочьями. Из лохмотьев валил дым. Знаменитый клоун сбросил маску, радостно кивнул Осинскому: «Привет, Лева, заходи!», и побежал раскланиваться.

— Руку я… потерял… — тихо сказал Осинский, глядя в глаза Сандро.

В зале снова захлопали, засмеялись чему-то.

— Правую? Левую? — медленно спросил Дадеш.

— Левую.

— Посторонись! Посторонись! С дороги! — крикнул сзади старый джигит на лошади.

Друзья отскочили в сторону, прошли в фойе. По нему тоже разъезжали всадники в лохматых папахах, нарядных черкесках с газырями, в черных бурках. Цокали копыта.

— Левая рука не так страшно, не горюй, — все так же медленно сказал Дадеш. — Я без обеих не горюю.

В оркестре затрещала барабанная дробь.

— Берегись, Дадешка, задавим! С приездом, Левка, заходи после представления! — весело крикнули джигиты и с гиканьем промчались мимо, выхватив из ножен клинки, стреляя на скаку из ружей.

— Что же мы здесь стоим? — спохватился Дадеш. — Поднимемся ко мне, поговорим!

— Нет, наверх не пойду. Разгримировывайся, одевайся и выходи на бульвар. Я буду ждать.

На улице было свежо, сеял мелкий, как пыль, дождь. Осинский поежился, перешел дорогу, вышел на пустую темную аллею и опустился на мокрую, облепленную осенними листьями скамью. Мимо, стуча сапогами, прошли по лужам патрульные.

Осинский достал из кармана кисет, сложенный гармошкой обрывок газеты, положил все на колени и начал скручивать цигарку. Налетевший ветер вырвал из руки газету, обдал дождем. Табак просыпался. Осинский кинулся за газетой. Она попала в лужу, тут же намокла. Он чертыхнулся, вернулся на скамью. Кружась, упало несколько мокрых, холодных листьев.

Подошел Дадеш, сел рядом.

— Ты Волжанскому написал?

— Нет.

— Так… Курить будешь?

— Буду.

— Возьми портсигар в кармане. Папиросы особого сорта. Сам клею, сам набиваю. Таких не достанешь. Наркомовские. Вкусный табачок, верно?

— Вкусный. Крепкий.

Они курили молча, жадно затягиваясь. Дадеш сказал:

— Напрасно ты Володьке не написал. Глупо. Очень глупо.

— Не напрасно. Я теперь калека. О чем писать? Не могу я быть обузой.

— Ты тронутый, даю честный слово. Понятно, да? Они же тебе как родные, слышишь?

— Слышу. Вот именно. Тем более.

— Что городишь? Что городишь? Вах! Слушать противно! Какая может быть обуза? Какой ты, к черту, калека? Убогий, что ли? И что вообще значит калека? Калека — тот, кто работать не может, на чужой шее сидит, попрошайничает, побирается, понятно, да? Я себя и то калекой не считаю. Без обеих-то рук! Никак не считаю, слышишь? Я такое могу, что другому и с тремя руками не сделать! И с четырьмя! Даже нитку в иголку сам вдеваю. Попробуй-ка вдень ногами! Попробуй! Оторви мне сейчас ногу, и то калекой не буду! Нипочем не буду, слышишь? Понятно, да? Оторви мне обе ноги, зубами смогу рисовать, не пропаду, никому обузой не буду! И ты никому не будешь, уверен!

Осинский не ответил.

— Противно на тебя смотреть, слышишь? Понятно, да? Раскис, как барышня!

— Ничего не раскис!

— Раскис, раскис, вижу! Оказывается, два дня, как вор, от людей прячешься. Как упрямый ишак! Курить будешь еще?

— Да.

— Возьми в кармане. С одной рукой горы ворочать можно. Зачем вторая вообще нужна? Баловство одно. Одной человеку за глаза хватит. Понятно, да? И не стыдно тебе? Эх, мне бы одну руку! Я бы вам всем показал. А теперь разве на гитаре сыграть не сумеешь, как раньше, это верно. Так под чужой аккомпанемент будешь петь. Ты все сумеешь, слышишь? Даже рыбачить, слышишь? Понятно, да, ишак ты упрямый?

Он долго еще кричал, лотом сказал чуть спокойнее:

— Напиши Волжанским, я тебе говорю. Вместе придумаете что-нибудь.

Осинский отрицательно покачал головой.

— С кем-нибудь из начальства говорил?

— Нет. О чем говорить?

— Зачем к Кузнецову не пойдешь, слышишь? Он тут, в цирке, живет. Поможет, найдет выход, точно тебе говорю, понятно, да?

Двери цирка распахнулись. Повалил народ.

— Хочешь, ногами работать научу? Как я? Номер на двоих сделаем?

— Нет.

— Значит, с цирком покончено?

— С цирком все, — медленно повторил Осинский.

— Ничего у тебя не выйдет! Ничего! — снова вспылил Дадеш. — Кто опилки хоть раз в жизни понюхал, из цирка не уйдет.

— Уйду!

— Чего же ты вообще хочешь? — вконец рассердился Дадеш.

— На рыбалку съездить.

— На рыбалку, говоришь?

— На рыбалку…

— Дело…

Они долго молчали. Дождь кончился.

— Еще покурим?

— Покурим.

— Ты бы попробовал все-таки на правой стойку сделать, слышишь? Может, получится… Поймаешь темп…

— Давай не будем об этом.

— Давай не будем.

Они вернулись в цирк. Все давно разошлись, было пусто, холодно, неуютно.

— В художники пойду или в фотографы, — неожиданно сказал Осинский.

— Тебе видней. Мою точку зрения знаешь… Спокойной ночи, что ли?

— Спокойной ночи.

— Вот, возьми на ночь, — протянул Дадеш ногой портсигар и вдруг хмыкнул.

— Ты чего?

— Придумал хорошую загадку Слушай: три удочки, три руки, три головы, пять ног. Что такое?

— Три удочки, три руки, три головы, пять ног?.. Не знаю, не могу отгадать.

— Подумай, подумай.

— Бесполезно. Не могу.

— Очень простая разгадка. Это ты, я и твой конюх на рыбалке.

Осинский невольно рассмеялся, сказал:

— Дурачок.

— Но смешно ведь?

— Смешно… Завтра пойду к Кузнецову.

— Вот это правильно!

— А потом с ним на рыбалку, да? Четыре удочки, четыре головы, пять рук, семь ног, верно? Еще смешней получится!

— Правильно. Еще смешней. Потом возьмешь отношение от цирка на протезный завод. Протез пойдем заказывать вместе. Я мастеров знаю. Хороший сделают. Перчатку красивую тебе подарю, понятно, да? Спокойной ночи. Высыпайся и чтобы завтра, как штык, на репетиции был! Хватит от людей прятаться, слышишь?

— Спокойной ночи. Слышу. Буду.

То, чего так опасался Осинский, не произошло. На репетиции артисты искренне обрадовались его появлению и никто не стал выражать соболезнований.

«Шуркина работа», — подумал Осинский.

А когда в зале неожиданно появился Кузнецов, Осинский понял, что и тут «поработал» Дадеш.

— С приездом, Левушка, — приветливо сказал Кузнецов. — Вечером прошу пожаловать в гости, обязательно.

За чаем Кузнецов спросил:

— Чем заниматься думаете?

— Не знаю, Евгений Михайлович.

— Я разговаривал о вас с начальником главка. Он думает о Строгановском училище. Вы ведь неплохо рисуете. Но мне кажется, что ваше место в цирке. Как вы сами полагаете?

— Конечно, в цирке было бы лучше. Только что же я смогу делать? Может быть, что-нибудь типа лягушек?

— Вот именно. И я так полагаю. Вы думайте еще, спешить не надо. Как решите твердо — заходите. В чем вы нуждаетесь? Говорите прямо.

— Ни в чем. Вот только протез хорошо бы заказать…

— Конечно, конечно… Мы напишем письмо в институт восстановительной хирургии. Я завтра созвонюсь с ними.

Узнав об этом разговоре, Дадеш сказал:

— Сегодня после представления назначается первая репетиция. Хочешь — на манеже, хочешь — на конюшне, хочешь — даже на бульваре под дождем! Хочешь — я буду тебя пассировать, хочешь — лучшего акробата-стоечника пригласим, хочешь — сам, без пассировки. И учти: спорить бесполезно!

— Лучше вдвоем — ты да я. У меня в комнате. Конюх на несколько дней в деревню уехал.

— В комнате так в комнате, мне все равно. Уверен, что получится. Главное, вспомнить, поймать нужный темп. Как закончу номер, зайду к тебе, начнем репетировать. Раз в комнате, значит и конца представления ждать нечего!

Глава двенадцатая Исполнение желаний

Осинский не стал дожидаться Дадеша. Он вошел в комнатку, зажег свет, разделся до трусов. Отодвинув койку, он долго не решался встать на руку. При первой же попытке сильно закололо сердце, задрожали пальцы. Пришлось сесть на койку, отдышаться.

— Спокойнее, спокойнее, — сказал он вслух, — главное, поймать темп! Это же пустячный трюк! Да, надо запереться: вдруг войдет кто-нибудь.

Он поднялся, закрыл дверь на крючок, снова подошел к койке, встал на корточки, уперся здоровой рукой об пол, обрубком — о край койки.

— Ну, что же ты, Левка? Не медли, делай рывок!

Он оттолкнулся от пола ногами, задрыгал ими в воздухе, чуть не упал.

— Сбился… Потерял баланс… — сказал он, холодея от ужаса, до боли покусывая кончики пальцев, — что же делать?.. Что делать?.. Потерял… Потерял чувство… Совсем…

Он стоял у стены, бледный, как сама стена, рука его дрожала. Стучало в висках.

— Ну, успокойся, успокойся, не навсегда же потерял чувство, не навсегда же. Жми! Это от волнения не получается, от волнения…

Вторая, третья, пятая, шестая попытки тоже не удались.

«Ну, давай еще! Еще пробуй! Смелей!»

Трюк удался после двух десятков попыток.

— Ай да Пушкин! Ай да молодец! — радостно воскликнул Осинский, стоя на руке.

Он долго стоял так, словно боясь, что не сможет повторить трюк.

— Теперь без опоры, — решил он, вставая на ноги, — на манеже койки не будет, опираться не на что.

Трюк удался с пятого раза.

— Ну, хватит, можешь и отдохнуть, заслужил, — сказал он себе, опустил ноги и, замирая от счастья, уселся на койку.

В дверь постучали.

— Минуточку, Шурка, — крикнул Осинский, на цыпочках подошел к двери, бесшумно снял крючок, подбежал к койке и после третьей попытки повторил стойку — Входи!

В комнату, пыхтя, вошел конюх с мешком картошки, нагруженный свертками, застыл у порога, выронил свертки. Они разлетелись в разные стороны.

— Ай да черт неугомонный! — воскликнул конюх.

— Вернулся? С приездом!

От радости они даже расцеловались, бросились поднимать свертки, складывать их на койку.

— Вот сколько гостинцев из деревни привез, — сказал конюх. — Жаль только, яйца из-за тебя разбил. Ничего, яичницу зажарим. На сале.

В дверь снова постучали.

— Ты, Шурка?

— Я.

— Минуточку подожди, мы тут мебель переставляем, не войдешь. — Он подбежал к койке и после второй попытки встал на руку — Теперь можно, входи.

Дадеш сделал вид, что вовсе не удивлен.

— Стоишь?

— Стою, Шурка, стою, милый!

— Ну и стой, кто тебе мешает! Разве я против?

Осинский подбежал к Сандро, обнял.

— С ума сошел, даю честный слово! Задушишь, медведь! Ну что, уверовал в себя?

— Уверовал. Но трудно как, будто заново ходить учусь, как младенец.

— И ума, как у младенца, не больше! Точно! Гляди, сколько ссадин, сколько синяков. И из культи кровь выступила, гляди-ка! Совсем ишак, даю честный слово!

— Ничего. Это от напряжения. Получилось! Вот что самое главное.

— Получилось… А я что говорил? Я знал, что получится, только не знал, что ты такой законченный ишак.

Он долго еще распекал Осинского, а в заключение сказал с улыбкой:

— А сейчас, ребята, ко мне! Заранее шашлык приготовил по этому поводу. Конечно, что за шашлык не из вырезки, что за шашлык не на шампурах, а на примитивной сковородке — срам один! Пародия, даю честный слово! Не вымоченный в уксусе. Позор на мою голову. Но все-таки шашлык. Считайте, что шашлык репетиционный. После войны настоящим угощу!

— А у меня к шашлыку тоже кое-что найдется. Спирту есть немного. В госпитале хирург подарил на дорогу.

— И у меня яичница найдется, — сказал со вздохом конюх, — глазунья. В три десятка. Обожремся.

— Еще гостей позовем! Пир будет горой, — сказал Дадеш. — Ну, одевайся быстрей! В трусах, что ли, пойдешь?..

На другой день Дадеш и Осинский пришли к Кузнецову.

— Пожалуй, смогу, Евгений Михайлович, — сказал Осинский.

— Давайте тогда запросим Волжанского. Он сейчас в Ереване.

Составили телеграмму:

«Осинский вернулся инвалидом. Телеграфируйте возможность возвращения ваш номер, сообщите испытательный срок точка Кузнецов».

Ответ из Еревана пришел в тот же день.

«В ЛЮБОМ СОСТОЯНИИ ЗПТ БЕЗ РУК ЗПТ БЕЗ НОГ ЗПТ БЕЗО ВСЯКОГО ИСПЫТАТЕЛЬНОГО СРОКА СОГЛАСЕН ВОЗВРАЩЕНИЕ ОСИНСКОГО НА ПРЕЖНИХ УСЛОВИЯХ ТЧК ВОЛЖАНСКИЙ».

— Ну вот, Левушка, все в порядке, — дрогнувшим голосом сказал Кузнецов. — Будем оформлять!

— А я что говорил! — воскликнул Дадеш каким-то низким, незнакомым голосом. — Иначе и быть не могло! Все правильно! А он не верил. Поглядите на него, Евгений Михайлович, — ревет белугой. Есть хоть платок-то? Возьми у меня в кармане, чудак, даю честный слово. Плачет!..

— А вы сами почему плачете, Сандро? Почему отвернулись? Вам самому, по-моему, платок нужен. Что отворачиваетесь?

— Это я не плачу, Евгений Михайлович. Просто вчера шашлык жарил, много луку резал.

Загрузка...