Глава 7 РВАНЫЕ ТЕНИ

Лео Грей лежит в больнице после автомобильной катастрофы. Он без сознания и никогда уже не станет полноценным человеком. Покуда ближние ходят за ним и говорят о нем, он еще живет — в снах.


Кардиограммы Лео Грея в ночь на третьи сутки госпитализации показали четыре волны улучшения электрической активности.

— Что это? Жизнь или угрожающее положение? — спросил главный врач на обходе.

— Сны, — сказал дежурный врач, не очень-то вдумываясь в вопрос.

— Не так уж это очевидно, — сказал главный врач. — А впрочем, кто знает? Стало быть, жизнь.

— Вот американцы разрабатывают способ прямой передачи мозговых импульсов сна на телеэкраны, — сказал дежурный врач.

— Что ж. Проблема, — сказал главный врач. — Но меня она не занимает.

— Как и меня, — сказал дежурный врач.

То были сны. Пузырями в тихой заводи. Кругами. Быстро набегавшими и тотчас стиравшимися волнами.

Вот Лео Грей очутился на палубе большого судна, а вместе с ним еще множество народа. В борту открылась течь, все бросились к насосам, но, чем больше качали, тем верней их захлестывало водой. Дыры затыкали платками, вода вырывала затычки. От судна стали отламываться куски, все оказались по пояс в воде, голые и потерянные. Перед Лео Греем очутилась Эрна. Он обнял ее и захлебнулся в мокрых волнах ее волос. Вода все прибывала. Он поцеловал ее, она вырвалась и сказала:

— Дело плохо. Надо самим залезть в дыры и заткнуть их телами.

Она кликнула остальных, все метнулись к бортам.

— Как лучше, головой внутрь или наружу? — спросил Лео.

Эрна ладонью закрыла ему рот, он высвободился и сказал:

— Нет, серьезно.

Она пошла прочь по воде, к борту.

— Сначала надо узнать, куда мы идем, а потом уж я буду спасать корабль, — крикнул Лео ей вдогонку.

Он выбрался по трапу на палубу, всю залитую искристо-солнечной, смарагдовой водой, там стояла команда, у каждого был бинокль, все следили за горизонтом. Понурый капитан сидел в рубке.

— Куда мы идем? — крикнул Лео.

— Сейчас узнаем, — сказал капитан. — Сами видите, мы ищем землю. Только мы медленно продвигаемся.

— А ветер попутный, — сказал Лео.

— Люди устали, — сказал капитан. — Не ветер, а звук наполняет паруса. Глядите.

Лео поднял глаза на мачты и увидел там матросов, они изо всех сил орали в микрофоны.

— Дело дрянь, — сказал капитан. — Трудно нам, когда на море так тихо.

— Эрна, — крикнул Лео и спустился в темный трюм, где вода плескалась уже у шеи. — Эрна.

Лиц он не различал. Прибывала вода. Ноги оторвались от пола, и стало совсем легко, будто из песочных часов утекла последняя песчинка.

Потом ему снилось, как он вынырнул вдруг среди желтых известковых развалин. На мили крутом тяжело громадились каменные глыбы. На улицах ржавели останки сожженных машин. Лишь башенные часы уцелели, они шли, он проверил время на своих, ручных, вынул фотоаппарат и снял башню. Тотчас в нее попал артиллерийский снаряд, башня треснула, все линии изломились, заломились, будто к небу воздетые руки, и тотчас упали, и встало облако пыли. Оно жадно всасывало воздух, раздувалось и застилало белый свет и город. Он стоял и смотрел на облако, оно вздувалось, взбухало; ему сдавило виски, и очнулся он лишь тогда, когда пыль стала оседать, и он испугался, как бы ему не ослепнуть. Когда туча истаяла до тла, оказалось, что башни нет и в помине.

Тогда-то и вышел на улицу полк солдат. Он хотел сфотографировать солдат, но они разбежались, попрятались за грудами гравия и оттуда целились в него. Он отпрянул в дом, под защиту толстых стен, и тотчас заметил, что в спину ему направлено орудийное дуло. Он поднял руки вверх. Его обыскали, вывернули карманы, заставили отвернуть обшлага брюк. Фотоаппарат отняли, а его препроводили в штаб, расположившийся в развалинах книжного киоска с колоннами. Под строгой стражей его поставили перед кафедрой. Вышел капитан, прочел приговор. Он находился на линии фронта с фотоаппаратом, это преступление. Лео возразил, что ведь фотоаппарат еще не оружие. Капитан ответил, что лучше уж палящее ружье, чем фотоаппарат. Их щупают жадные глаза. Со всех крыш направлены на них бинокли. Из машин их снимают на киноленту. Вертолеты взвиваются в небо для так называемых аэросъемок.

Поймав на месте преступления, всех нарушителей такого рода расстреливают.

Лео не дали времени оправдаться. Его вывели на улицу. Поставили перед карательным отрядом. Отдали приказ. Голова его разорвалась. И обратилась в большой карманный фонарь или прожектор.

Лео стоял в бетонированном проходе, сводчато расширяющемся в зал, где с пола до потолка штабелями лежали трупы; у одних ноги были белые, у других черные.

Он громко крикнул, но крик никуда не шел, застревал в вязком воздухе. Пройдя несколько шагов, он догнал свои слова, все они оставались с ним. Их приходилось тащить с собой. Они делались все тяжелее. Он не мог схватиться за голову: ее не было. Свет тоже шел только до определенного места, дальше стлалась кромешная тьма. Он пробирался вперед по лучу, и вдруг свет прянул прочь от зеркала, и Лео отшвырнуло обратно. Он силился и не мог вспомнить какие-то слова. Он повернулся, пошел вспять и так шел, пока снова не наткнулся на слепящий сноп, означавший новую границу его возможностей. Зажатое двумя лучами, теснилось пространство. Лучи сближались. Надо было выбрать один и через него прорваться.

Он сосредоточился и побежал что было сил. Все загудело, будто от удара по хрусталю. Страшная боль прошила его правый бок, он упал и лежал на бетонном полу, изнывая от страха. Далеко где-то слышались голоса, там будто прыгали через веревочку. Он схватился за голову, она была на месте. Тьму рассек луч, он падал сквозь решетку сточной ямы. Лео поднялся и отчаянно потянулся к решетке. Чья-то рука сверху схватила его руку.

Потом ему снилось, что он стоит на широкой равнине. Вдаль, в темноту черного домика, убегал канат. В домике стоял канатчик.

Голос с неба взывал: «Иди вспять!», но Лео стоял как вкопанный и думал, что ничего, каната еще хватит.

И тут из каната вдруг выступили все его прямые предки по мужской линии, от самого неолита, когда еще они пришли с Дона, человек всего 125 или 150, в возрасте от 25 до 30 лет, и все на индоевропейских своих наречиях спрашивали его, неужто он думает, что можно просто так взять и кончиться. Выйдя из каната, они грозным строем надвигались на него.

Он заметил, что особенно горячились последние десять-двадцать поколений, а чем дальше в века, тем они делались спокойней. Древнейший же предок, стоя в сторонке, озирал равнину, на которой паслись приземистые кони; их гривами играл ветер. Все до горизонта вдруг заслонили ели. Солнечные лучи ударяли почти отвесно, били по твердому изо всех сил, падали, как удары гонга.

— Неужели нам не влезть в будущее, — кричал предок из второй половины семнадцатого века, — тебя-то мы втащили в твое «вспять»! Не знаешь ты разве, что человек лишь отрезок каната?

— Что такое будущее? — спросил Лео, глянул вниз, вдоль рядов, и обернулся к своему отцу, который стоял рядом. Тот схватился за грудь, вынул оттуда сердце на золотой цепочке, поднес к уху и сказал:

— Пора.

— Что такое будущее? — кричал Лео.

— Ступай вспять, — кричал почтенный предок из семнадцатого века, — и все будет так, как прежде, но канат станет длинней, в этом-то все и дело.

Канатчик вышел из своего домика, и все к нему обернулись, а он вынул изо рта кусок колбасы. Лицо у него было веселое.

— Лео, — сказал он. — Скоро нам пропадать, через несколько дней нам пропадать. Это канат не простой, это канат от океанского теплохода, он скрепит континенты, если они снова начнут сливаться.

— Что же скажут наши предки, если мы кончимся? — спросил Лео.

— Они будут нам подпевать, что бы мы ни запели, — сказал канатчик.

— Я такой немузыкальный, — сказал Лео.

И это была неправда.

Последний сон имел совсем иной графический очерк. Многие пики сменились просторной высью и грядой холмов, наступившей на опустелую равнину.

Прямо перед собой он увидел штакетник, и открытую калитку, и тополь, подле которого стоял велосипед с проколотой шиной. С дороги неслись голоса, знакомые голоса; когда они проходили мимо, он всех их узнал. Они были такие радостные, и ему захотелось их окликнуть. Ему захотелось крикнуть: «Эгей!»

Как часто кричала его мать, когда он был еще совсем маленький и играл в садике, где разводил крошечных кур.

Ему хотелось крикнуть: «Эгегей! Это ведь я, погодите минутку!» Но язык стал толстый. Он стал как большой толстый чулок, как взбухший фитиль керосиновой лампы. Оказалось очень трудно сказать «эгегей», и «это ведь», и «я». Слова застревали, как отруби в сите.

Он побежал вдоль штакетника за голосами, которые удалялись к городу, но штакетник свернул. Пришлось и ему свернуть. Он бежал вдоль трухлявого, серого забора, вверх, вниз и проходил его насквозь, если вдруг, вместо того чтоб бежать рядом, забор преграждал ему дорогу. После этого он подолгу стоял, опершись о верхнюю рейку, и сам себе говорил, что понять этого он не в силах.

Все медленней и медленней делался его бег, и вот он повернул обратно, туда, где была распахнутая калитка, и тополь, и на нем висел разбитый велосипед. Он стал у калитки и ждал человека, который давно уже приходил и ушел в поле. Это очень трудно было удержать в памяти. Он прошел в калитку и осмотрел велосипед, потрогал педали и обнаружил, что они вертятся. Он отступил назад и хотел было сказать «о черт», но язык не слушался. Он разбух. Или рот стал маленький? А голоса он еще слышал.

Наконец с языка сорвался звук. Блеянье. Да, это блеянье, не что иное. Он успокоился. Там вдалеке поймут, что он здесь, что он стоит тут и блеет. Блеял он, не кто-нибудь. Стоял у калитки и блеял. Верчение педалей его больше не занимало.

Не услышит ли кто, не придет ли? Он блеял тихо-тихо, как только мог нежней.

Он прошел еще немного вдоль дороги, а потом побежал сквозь глушащие садовые запахи, липнувшие к ноздрям, мороча их; останавливаться не стоило. Ему надо дальше. Есть место, куда ему надо. Время от времени он все же сбавлял бег и останавливался поблеять. И снова бежал.

Он свернул с дороги на тропку, узкую и утоптанную. Здесь пахло спокойней, был приятней вид. Тропка взбиралась вверх. Значит, он бежит туда, куда надо. Теперь он останавливался чаще, озирался, глазам открывался больший простор, и он уже не думал о пестрых голосах, исчезнувших в черте города.

Тропка оборвалась, и теперь ему приходилось продираться сквозь колкие заросли, то и дело вытягивая шею, чтоб оглядеться, и к нему нежданно-негаданно пришла свежесть, скользя по немому воздуху, и скоро обернулась шелестом падающей воды.

Потом он очутился на краю пропасти, в которой белокурыми прядями билась вода. Он спускался по террасам и тотчас наобум избирался вдоль ручейка, заросшего такой сочной травой, что ни у кого бы не стало духу ее отведать. Пахло цветущими луковичными, приманчивыми, как сама смерть.

Потом он увидел скалу, из нее била струя и втекала в круглое озерцо. Он тут бывал, всего несколько раз правда, но место ему запомнилось. Озерцо смеющимся зеркалом глядело ввысь, и его тесно обступили густые заросли.

Он обогнул озерцо, подошел к скале и задрал голову, чтоб получше ее разглядеть. Затем он свесился над родником и различил в нем тени ветвей, далекую вершину, и среди зыбящихся, плещущих, наползавших одна на другую поверхностей он не увидел, но угадал очертания собственной головы; и по гнутому отсвету рогов понял, что это голова овечья, баранья.

Он отвернулся от родника, по тропке поднялся из расщелины и снова вошел в подлесок, и по подлеску, по камням выбрался к наветренной стороне горы, где высокие травянистые кочки выступали из низких кустов куполами мечетей.

К вечеру он достиг плоскогорья и затрусил по краю, время от времени укладываясь отдохнуть, ощущая тепло снизу, сверху и во рту, наполненном теплой влагой, мешавшейся с сухой травой. В глубине его был сумрачный амбар, и он полнился и полнился. Там обитали уют и зимний покой, только более прочный от проходивших по телу толчков, словно зиму напролет молотят рядом на току потные работники.

Было небо и мир на дне его. Небо заслонялось высокой травой, мутное солнце прорывалось сквозь ее стебли и било в глаза, особенно когда попадало на переливчатые крылышки насекомых.

Больше всего было солнце, а после солнца — он. Он все время это помнил. Ночью солнце пряталось, а он оставался. Он был больше луны, и звезды лишь полоскались в пустынной ночи дальними отсветами других, дальних овец на других, дальних небесных перевалах. Он знал это.

На склоне дня он прилег за камнем у края плато. Менял окраску и дымно густел воздух. Он пожевал еще немного и перестал. Он вслушался. Сейчас они придут, как всегда, они приходят вместе с первыми знаками сумерек, сперва стадо, собаки, весело скачущие вокруг передних овец, а следом высокие, туманные фигуры, чуть повыше неба, застящие закат и переговаривающиеся между собою. Собаки заметят его, изойдут лаем совсем рядом, но он на них и не взглянет и будет спокойно жевать, будто они тут останутся на ночь и его тут оставят.

Если они не придут, он будет блеять, чтоб не вышло ошибки. Овца похожа на камень, а камень издали похож на овцу. Камни не блеют, и это единственное различие, потому что двигаться камни могут.

Над ним пролетали птицы, одни тяжело и сонно, другие легко и звонко ударяли крыльями. Самые легкие взмахи жужжали над ухом, как осы. Так кончались дни. День выпускал птиц по утрам, а вечером зазывал на ночлег. Только овцы, что днем, что ночью, лежали на своих местах, и ничего им не было нужно.

Они взберутся на гору, если захотят. Они найдут его, если захотят. Он вскочит, он побежит им навстречу, если создание, подобное большой птице, спящее, как все, по ночам и играющее у огня на флейте, тоже придет за ним.

Что сравнится с игрой на флейте? Она лучше травы, лучше самой высокой, самой перепутанной травы. Флейта улыбается, и улыбка флейты течет по всему телу того, кто ее услышит. Но если оно не придет, то создание, что ж, все равно.

Упала ночь и почти обратила его в камень. Он слабо блеял и умолкал, жевал, засыпал и просыпался, помня о своей охранительной величине. Он осторожно дохнул на соседний камень и потрогал его, чтоб убедиться, что это не овца.

Таков был четвертый сон Лео Грея.

— Как думаешь, могут у него быть сны? — спросил дежурный врач своего коллегу за завтраком.

— Нет, — сказал коллега, — ни в коем случае. В таком состоянии пациент не может видеть сны. Он без сознания в буквальном и точном смысле слова. Я совершенно убежден. Хотя, в общем-то, кто его знает?

— А ты как считаешь? — спросил дежурный врач другого коллегу, который, выложив на стол завтрак, взялся за спинку стула.

Загрузка...