Отец

Я его сдал этот очень актуальный для меня зачет. Потом остальные зачеты и два экзамена досрочно. Сдавать было с одной стороны легко — голова совершенно ясная и работает, как часы. А с другой — трудно, потому что надо все время заставлять себя думать о чем-то другом — не о том, что через четыре, три, две недели все равно в Центр. Я чувствовал себя странно. Наверное, это высокий уровень адреналина в крови. Сердце бешено колотилось. Я его слышал, я его чувствовал, я мог сосчитать удары, не трогая пульс. Причем, не время от времени, не иногда: я все время был в этом состоянии — целыми днями, и они складывались в недели. Периодами мне даже нравилось, было в кайф. Потом я испугался, что сердце не выдержит, не сможет оно целый месяц работать в таком режиме.

И решил, что я лучше еще два экзамена досрочно сдам и сразу туда поеду, чем так мучиться.

Сдал. Плюс рекомендованную Нагорным психокоррекцию. Все шло на ура.

И экзамены кончились.

На следующий день я понял, что уже кошу. До конца отсрочки неделя, но экзамены-то я сдал, а значит, по-хорошему мне нужно прямо сейчас связываться со Старицыным и идти собирать вещи.

Но я схватился за эту формальную отговорку, что четыре недели, и медлил.

Вечером того же дня поехал к отцу в Лагранж.

Мы как всегда пили чай на террасе. Было тепло, по небу разливался долгий летний закат. Ветер принес запах лилий из соседского сада.

— Отец, а как это? — спросил я. — Как это было у тебя?

— Трусишь? — спросил он.

Я честно описал ему свое состояние.

И сделал вывод:

— Так что, наверное, да…

— Точно, — сказал отец. — Понимаешь, я же был в блоке «F». Я тебя до полусмерти напугаю своим рассказом.

— Меня не так-то легко напугать. Это так, внутреннее состояние. Внешне, я вполне себя контролирую.

— Угу. Так, только легкая бледность. Ладно, только ты дели все на тысячу. Я потом попал на три дня на «А». Это просто курорт по сравнению с тем местом, где сидел я. А ОПЦ, думаю, курорт даже по сравнению с блоком «А». На «F» одиночки. Вот там ты и сидишь. Только раз в день выводят гулять во внутренний дворик метров восемнадцать квадратных, где больше никого нет. Думаю, у них было расписание, кого, когда выводить, чтобы мы не пересекались. Общаешься только с психологами и адвокатами. Еще четыре раза в год можно встретиться с родственниками. Ко мне родители приезжали, пока были живы.

— А Джульетта? — спросил я.

— Юля? Твоя мама? Ну, ты же знаешь, что нет.

Он сказал это с такой болью в голосе, что я мысленно отругал себя за этот вопрос.

— Не знаю, — сказал я.

— Ладно. Перегорело все давно.

И я понял, что ничего не перегорело.

— Никогда не думал, что переживу ее, — сказал он. — Ладно, проехали. По мою душу психологов было два: Литвинов Алексей Тихонович и всем нам хорошо известный Ройтман Евгений Львович. Понимаешь, когда сидишь один взаперти, любой собеседник воспринимается как посланник божий. И они этим пользовались на полную катушку. Сижу я в камере, из окна видно только небо, и наверху почти под потолком маленькая форточка, откуда идет свежий воздух. Спасибо, что решетки нет. Но окно выходит во внутренний двор и не открывается. И тут Ройтман: какое счастье! Хотя Ройтман будет меня тыкать носом в мои страшные преступления.

Сети нет. У меня кольцо отобрали при аресте и вернули непосредственно перед освобождением. Мне читать давали с планшета: старинная такая штука с экраном. Но и за это я был благодарен. Теперь, насколько я знаю, в рамках поблажек от Хазаровского, там сделали внутреннюю Сеть, только по Центру, без выхода вовне, под полным контролем и со своими кольцами. Но хоть в библиотеку можно зайти нормально, через кольцо. И письма писать, как привык. Их проверят, а потом перекинут во внешнюю Сеть, если конечно побег не готовишь.

— А что были побеги?

— Нет, это невозможно, практически. К тому же после первого сеанса под биопрограммером у тебя полностью пропадает желание даже думать в этом направлении.

— А как же писали без кольца?

— На планшете стилусом — это палочка с резиновым кончиком. Или на клавиатуре. Винтажная такая вещь с кнопочками. И Хазаровский бедный на клавиатуре писал. Оно может и к лучшему: как только стал императором, тут же ликвидировал это безобразие.

— А что делали Литвинов и Ройтман?

— Господа Литвинов и Ройтман таскали меня под биопрограммер, где доходчиво объясняли, какая я сволочь. Точнее: «заставляли понять и уверовать». Потому что БПшник стирает те воспоминания, которые связаны с твоим преступлением и кажутся тебе привлекательными, и записывает то, от чего тебя трясет. Результат именно такой: постигаешь степень своего сволочизма. Тогда биопрограммер использовали меньше, чем сейчас. Было много так называемых «терапевтических» сеансов. Это, когда тебе объясняют все то же самое без БП, но не менее доходчиво. Например, мне показывали фотографии обезображенных трупов с того самого пассажирского корабля, который взорвался. Обожженные, в крови, с выпученными глазами от декомпрессии, когда их выкинуло в открытый космос. И приговаривали: «Вот это ты сделал, Анри». Там было девяносто восемь детей, между прочим. Я даже точную цифру помню.

— Отец, ну ты же не взрывал! — почти закричал я. — Это был выстрел с императорского линкора.

— Артур, я взрывал, — очень тихо сказал он. — Я много врал по этому поводу. Но психологи все знали. Не уверен, что знала Анастасия Павловна. Боюсь, что, если бы знала, мы бы здесь с тобой не разговаривали. Мне же устроили фиктивную смертную казнь. С официальным объявлением, со зрителями, с последним ужином, со священником. Мне отсрочку объявили, когда я уже лежал под биопрограммером. Я и сейчас под отсрочкой. Приговор-то не отменен.

— Я знаю.

— Угу. А это ты знаешь?

Он поставил руки локтями на стол и обернул ко мне тыльной стороной ладоней. Манжеты упали, обнажив полупрозрачные пластиковые браслеты на обоих запястьях, такие же, как у меня.

— Ты под домашним арестом?

— Конечно. Правда, сейчас он носит вполне формальный характер. Я даже в Кириополь могу летать. Но в принципе никуда не денусь.

— А почему их два? У меня один.

— Потому что у тебя просто контрольный браслет. А у меня они легким сигналом с кольца, например, полицейского мгновенно превращаются в наручники. И еще одна деталь. Посмотри, браслеты отличаются.

— Тонкая красная полоска на правом.

— Точно. Это браслет с функцией мониторинга: «БФМ», как они говорят. Для особо опасных, склонных к суициду, побегу и тому подобное. Функция мониторинга означает, что Евгений Львович регулярно получает информацию с моих модов об уровне адреналина, серотонина и еще куче параметров. И если какой-то параметр вылетает за границы нормы, у него звенит некий «звоночек». Не знаю точно, как это устроено, но звучит тревога, и он начинает меня доставать на тему: «Анри, что ты натворил?» или «Анри, у тебя депрессия». И гоняет в Центр, на посткоррекционку.

— Понятно. А Даниил Андреевич знал о том, что ты взрывал?

— Должен был знать. Он допросы смотрел. И фильм смотрел. С императорского линкора был фильм снят о том бое, когда погиб пассажирский корабль. Если смотреть внимательно, невозможно не заметить эту деталь. Но смотрел после того, как принял мою помощь. Думаю, у него произошло что-то вроде вытеснения в подсознание. Такой психологический эффект: знал, но не принимал. Если бы принял, у него при его представлениях о морали просто не осталось бы другого выхода, кроме как отправить меня обратно в Центр. По крайней мере. Да и Ройтман, конечно, рассказывал ему, как они хорошо со мной поработали и каких замечательных успехов добились.

— Какую деталь?

— Ты фильм смотрел?

— Нет.

— Посмотри, он в Сети есть. Там все очень хорошо видно. Хазаровский смотрел. И прилетел ко мне с замечательным вопросом. Правда, начал разговор по-божески: «Анри, мы демонтировали тот биопрограммер в Центре, который мог убивать». Я понял, что это предисловие, и ждал. «А теперь расскажите мне, пожалуйста, Анри, как все было на самом деле». «Что я еще могу добавить? — спрашиваю. — Все давно известно. Есть десятки допросов. Материалы дела, показания свидетелей». «Добавите, добавите, — говорит. — Только, пожалуйста, не рассказывайте мне красивую сказку про случайный выстрел с императорского линкора». «Государь, я не стрелял, я вам клянусь!» Он: «Я знаю. Но это не меняет дело. У вас же все как по нотам расписано в каждом вашем маневре. Все спланировано, до мельчайших деталей».

«Спасибо за комплемент», — говорю. «Это не комплемент, Анри. В ваших маневрах не может быть случайных выстрелов. Так ведь?» Я молчал. «Вы не молчите, Анри. В крайнем случае, я приглашу Ройтмана, и он мне все скажет. Мне скажет. Я же тот биопрограммер демонтировал. Выбор между убийством и служебным подлогом для человека, прошедшего чрез Психологический Центр, очевиден. В пользу служебного подлога. А все психологи Центра проходят курс психокоррекции. Мне Ройтмана даже особенно не в чем упрекнуть. Не мог он вас на смерть отправить. Ему легче было наврать императрице».

«Это не Евгений Львович, — говорю я. — Это Литвинов. Ройтман тогда еще ничего не решал». «Но знал». Я молчал. «Ну, молчите, Анри. Я не заставляю вас его закладывать. Литвинов умер, про него конечно легче правду говорить». Я ждал. «А теперь скажите мне, пожалуйста, Анри, почему перед самым выстрелом, точнее даже одновременно с ним, пассажирский корабль вдруг начинает двигаться навстречу огню?» «Государь, ну вы же все поняли». «У вас, Анри, было управление? С кольца?» «Да». «Ну, вот и хорошо. Наконец-то я услышал ваш голос. Вы их, когда приговорили? Вместе с детьми. Когда взрывчатку закладывали?» Он усмехнулся: «Тоже „роскошный маневр“, как Данин говорил, это же по секундам надо было все рассчитать. Вы подводите оба корабля ко входу в гипер: и пассажирский, и ваш. Чуть-чуть показываетесь из-за вашего живого щита, который вы уже приговорили в полном составе, с императорского линкора целятся в вас, но пассажирский корабль уже заходит на линию огня, и из иглы Тракля попадают в него. Огонь от взрыва закрывает полнеба, а вы под прикрытием уходите в гипер, и только вас и видели. Правильно я излагаю, Анри?» «Да, но…» «„Но“ мне не нужно, Анри. А „да“ я услышал».

«Но потом я практически сдался». «Это не совсем так, Анри. Вы сдались потому, что начали проигрывать сражение за сражением. У вас уже не было другого выхода». «Я потому и начал проигрывать, что утратил веру в то, что я прав». «Может быть, — сказал он, — мне тут подписи собрали в вашу защиту, чтобы я вас простил. Я им откажу». «Но, государь! Да, это все правда, но того человека больше нет, его девять с половиной лет планомерно убивали в Центре. Его физически нет!»

Слушая отца, я сидел, глядя в стол. Словно это мне Хазаровский учинил допрос о моих преступлениях. Словно я умышленно убил триста человек.

Темно. На улицах зажглись круглые фонари Лагранжа. И первая звезда вспыхнула на востоке.

— Я тебе еще объясню биохимию и биологию процесса, — сказал отец. — Пока о том, что мне ответил император. Хотя, в общем-то, все то же самое. Что это я понимаю, что я другой человек, что он понимает, но для родственников жертв я тот же, и пока они живы, мне не на что рассчитывать. «И давайте закроем этот вопрос», — сказал он. Я не возражал даже. После этого разговора мне показалось подарком, что я вообще жив. Хазаровский хуже Ройтмана. Ему надо в Центре работать.

Так, о методике. Извини, я отвлекся. Мне где-то за год до освобождения разрешили гулять без охраны по блоку «F». Точнее «F+». Перевели в другой сектор для тех, кто в Центре уже годы. Там было еще несколько человек на таком же режиме. Я так обрадовался, что мне теперь можно общаться не только с Ройтманом (Литвинов к тому времени уже умер), что стал со всеми знакомиться. Лучше бы я этого не делал. Знаешь, вроде нормальные люди. А потом я узнал, кто и за что. Тот парень, еще молодой, младше меня, с которым я первым познакомился, и мы начали общаться, я даже имени его помнить не хочу. Он оказывается каннибал. Убивал людей, чтобы есть. Пятнадцать человек расчленил и сварил у себя дома. Я был в шоке. Вернулся к себе и перестал выходить вообще. Сижу, читаю. Я огромное количество книг прочел, пока был в Центре. Входит Ройтман: «Анри, а что ты сидишь? Иди, погуляй. Можно». Я ему рассказал, в чем дело. Говорю: «Я лучше буду с вами общаться два раза в неделю, Евгений Львович, чем с ним каждый день». Он так пожал плечами: «Анри, на нем пятнадцать душ, а на тебе триста. Кто от кого должен шарахаться?»

Знаешь, только тогда я понял, что такое блок «F». Где я и что я. И к какой компании меня причисляет Ройтман. Когда общаешься только с психологами, этого не осознаешь. Ты там можешь встретить не лучших представителей человечества и счесть, что ты гораздо лучше них, но твой психолог может с этим не согласиться. Но, конечно, в ОПЦ каннибалов нет.

— Надеюсь, — тихо сказал я. — Как же им разрешали ходить по всему блоку?

— Ну, мне же разрешали, — пожал плечами отец. — Ройтман сказал, что всем сделана психокоррекция. Всем успешно. Никто не опасен. А я здесь рекордсмен по числу жертв. Больше ни у кого нет. Так что мне совершенно нечего опасаться. Но все равно я предпочитал сидеть в камере и читать. И писать немного. Я тогда начал историю Тессы.

— Отец, ты хотел о психокоррекции рассказать.

Я сам удивлялся себе, что я еще сижу на той же террасе, под уже потемневшим небом и преспокойно пью чай с убийцей трехсот человек. И еще задаю ему вопросы. Мне уже хотелось сбежать, как ему от того каннибала. Странно. Я ведь и раньше все знал. Не верил, что умышленно?

— Да, да, Артур. Все сулю тебе методику, и все ухожу в сторону, — говорит он. — Раньше к биопрограммеру водили. Было всего два биопрограммера на блок: тот, который демонтировал Хазаровский и еще один — рабочий. Теперь, говорят, поставили по биопрограммеру в каждую камеру, как в больнице, и вообще не выключают. В результате психокоррекцию проводят быстрее, и сроки стали меньше. Кроме биопрограммера есть еще один неприятный момент. Не знаю, правда, тебя это может не коснуться. Мне в вены вводили чертову уйму всякой гадости. Психоактивные вещества.

— Коснется, — сказал я. — Старицын уже предупредил про препараты с неприятным побочным действием.

— Насчет побочного действия это да! Хотя подозреваю, что оно не совсем побочное. Им же с тобой легче дело иметь, когда ты все время спишь. Не убежишь. Надеюсь, хоть не в такой степени коснется. У меня все руки исколоты, как у наркомана, хотя я по доброй воле, кроме кокаина ничего не пробовал. Сейчас случись что-нибудь, у меня врачи вен не найдут. Так вот, моды абсорбируют эту хрень. Биопрограммер воздействует на моды. Изменяет их программу. Моды у тебя болтаются по всему организму, и с кровью попадают в мозг. Насколько я понимаю, это отдельная группа модов, которая способна проникать через гемоэнцефалический барьер. И они воздействуют на конкретные нейроны. Причем и режут связи, и достраивают. Ощущается это как запись к тебе в подсознание определенных установок. Причем, ты понимаешь, что происходит, но поделать ничего не можешь. Тоже примерно происходит во время допроса: сносит тормоза. Во время допроса ты не можешь ничего скрыть, во время психокоррекции не можешь сопротивляться. Записывают их на совесть, каленым железом выжигают — удовольствие, кстати, значительно ниже среднего. А результат сильнее всего остального: детских воспоминаний, ранних впечатлений, твоего опыта. Постепенно они становятся твоими, ты их уже не воспринимаешь как нечто чуждое. Они начинают управлять твоим поведением. И ты задумываешься над тем, почему сюда попал. И тогда тебе становится просто жутко, потому что с этими установками, с этим подкорректированным подсознанием ты бы никогда не сделал того, за что тебя сюда посадили. При этом знаешь, что это сделал ты. И тебя начинает колбасить по-настоящему. Это у них называется провести через покаяние.

Этот этап «лечения» оканчивается тем, что ты совершенно четко понимаешь, что тот факт, что ты здесь — это совершенно правильно, естественно, по заслугам, по-другому быть не может, и начинаешь ловить мазохистский кайф с процесса. Видимо, это и называется «катарсис». Ты начинаешь любить своих психологов, причем совершенно искренне, плакать в камере, пока никто не видит, и искать, чем бы еще себя наказать, потому что мало.

Я, например, себя посадил на очень жесткий рацион питания. Там в принципе с этим все в порядке, не ресторан, но есть можно, калорий хватает. Но мне это казалось неправильным. Ройтман заметил естественно. Некоторое время не возражал. Потом все-таки вмешался: «Анри, от того, что ты уморишь себя голодом, они не воскреснут. Грехи искупаются только делом». «У меня нет такой возможности», — говорю. «Пока нет. Будет». Я попытался при Данине. Он сказал: «Мало». Один роскошный маневр не искупается другим роскошным маневром. А Хазаровский вообще слышать не хочет.

Они кстати сразу просекают это состояние, я имею в виду «катарсис». Тон теплеет. Плюшки какие-нибудь тебе пытаются дать, вообще облегчить жизнь. У них сейчас много прав в этом отношении. Тогда было меньше. Ройтман считает, что после этого можно переводить в Открытый Центр. Или в Реабилитационный, что почти то же самое. А мне даже охрану не сняли, и я по-прежнему по блоку ходил в наручниках. Понимаешь, ну как это? Триста человек убил и три года отсидел! Несправедливо. Я еще шесть с половиной лет сидел после этого и до сих пор с браслетами хожу.

— Наручники тоже в кайф? — спрашиваю.

— Не поверишь: в кайф. По крайней мере, в Центре были в кайф. Сейчас уже не очень. Хотя после разговора с Хазаровским некоторое время наслаждался ситуацией. Знаешь, я же в Центр попал тепленьким. Я же никогда не считал, что убить триста человек — это хорошо. Так что по поводу оценки ситуации у меня с психологами сразу наблюдался некоторый консенсус. Но у меня была отмазка: я считал происшедшее военной необходимостью. Наполеон под городом Яффа расстрелял три тысячи пленных. Иначе не мог. Для того чтобы охранять не было людей. Отпустить — начать войну сначала.

Литвинову с Ройтманом потребовалось только убедить меня, что отмазка слабая. Они с этим легко справились. Тот факт, что мирные обыватели, путешествующие по маршруту Тесса — Кратос, — не военнопленные, которые могут продолжить войну, просто лежал на поверхности. Тот, что единственным полезным следствием правления Наполеона во Франции стал его кодекс, — был несколько сложнее, но тоже не бог весть каким открытием. Остальная его деятельность была, по сути, деструктивна и вызвала восхищение потомков разве что размахом. К концу его правления страна настолько обезлюдела, что в армию призывали подростков 14–15 лет. Так что в наше время он бы попал не на императорский трон, а в Психологический Центр.

Труднее всего господам психологам пришлось с идеей независимости Тессы. Они долго с этим возились. И, думаю, в этом было максимум технологии, а не психологии. Хотя и на психологическом уровне, в общем, понятно. Сначала меня убедили в порочности метода, и это бросило тень и на саму идею. В то, что идея порочная, я уверовал в это где-то в начале третьего года. И настал катарсис. Кстати, будь готов к тому, что тебе предложат изложить твое видение ситуации. Под биопрограммером естественно, чтобы ты не выдумывал, а говорил, как есть. Почему ты поступил так, а не иначе, и почему считаешь себя правым. А потом долго будут объяснять, почему ты не прав.

— Я уже сейчас могу объяснить, почему я не прав, — сказал я. — Мне это изложили последовательно Нагорный и Хазаровский.

— Но ты же не поверил.

Я покачал головой.

— В какой-то степени поверил.

— Ну, тогда им две недели делать нечего.

— Нагорный сказал, что будут лечить психологическую травму.

— Твой адвокат-прокурор видел твое психологическое заключение?

— Он опрос читал.

— Имеет право, конечно. Но как-то это не соотносится со светлым образом Александра Анатольевича. Все равно, что подслушивать на исповеди.

— Он разрешение спросил.

— И ты дал?

— Честно говоря, спросонья.

Меня вызывали по кольцу связи.

— Артур, — сказал Леонид Аркадьевич, — ты где? Половина первого.

— В Лагранже.

— Понятно. Ладно, спокойной ночи.

Стало холодно. На небе высыпали звезды. Вон там в зените — солнце Тессы — яркое зеленоватое, мерцающее.

— Император, — объяснил я отцу. — Интересовался, где я болтаюсь в такое время.

— Ну, конечно. Вдруг сбежишь, не поедешь в Центр. Ты же его этим опозоришь.

— Не опозорю, — сказал я.

— Психологическая травма со мной связана?

— Естественно.

— Наверное, я хуже сделал. Не надо было рассказывать.

— Надо. Моя мама тогда была с тобой? В тот день?

— Конечно. Я при ней отдавал приказы. И при тебе, кстати. Но ты ничего не понимал, естественно. Для тебя это была игра. А она все поняла.

— Как ты ей объяснил? Ты оправдывался?

— Сказал, что иначе бы нас взяли. Что, в общем, было правдой. Или убили. Скорее последнее.

— Писали, что в обмен на освобождение заложников ты потребовал независимости Тессы.

— Требовал, конечно. Императрица могла дать ее одним указом, но они даже шага не сделали в этом направлении.

— Твой чудовищный маневр спас мне жизнь?

Он вздохнул.

— Были, конечно, другие варианты. Например, я мог сдаться. Вас с Юлей не тронули бы… скорее всего. Но моих товарищей тронули бы обязательно. Сдаваясь сам, я бы сдал их. Вряд ли бы я смог купить им свободу ценой своей. Все бы были в блоке «F». Всем бы искололи вены. Но они бы были живы. Большинство из них погибли потом. И я бы отсидел меньше, и сейчас это бы надо мной не висело. Но я слишком привык во всем идти до конца.

Он встал из-за стола.

— Пойдем в дом, а то мы здесь окоченеем. Два часа. Оставайся у меня. Дом просто роскошный для государственного преступника. Спасибо Данину. На втором этаже можно постелить.

— Я поеду, — сказал я. — Возьму такси.

— Как знаешь.

Он проводил меня, вышел за дверь на улицу.

Круглый фонарь ярко освещал размашистую черную надпись «убийца» по всем воротам, по диагонали: из угла в угол. Я не стал ее закрашивать.

Миниплан мягко приземлился в трех метрах впереди. Я пошел к нему, обернулся, открывая дверь. Анри Вальдо стоял в свете фонаря рядом с надписью «убийца» и был страшно похож на свой растиражированный портрет, который так любят вешать на стены студенты в кампусе университета Тессы. Даже вязаная фуфайка такая же, только светлые волосы короче, в них блестит седина, и нет знаменитого берета с надписью «RAT» — Республиканская армия Тессы. У меня тоже висел такой портрет. Больше не повешу.

И больше никогда сюда не прилечу.

Как блестят у него глаза. Слезы что ли?

Я отвернулся, сел в миниплан и захлопнул дверь.

Загрузка...