Народное Собрание

Утром о пинг-понге не могло быть и речи, голова кружилась не меньше, чем вечером. Завтракал я у себя в комнате.

Перед сеансом Старицын уговорил меня принять таблетку. На этот раз бесцветную и полупрозрачную.

— Это белковый препарат, — сказал он. — В вены белок вводить нельзя. Моды в принципе могут и сами собрать из аминокислот нужные белки, но мы им поможем. У них и так сегодня будет много работы.

Зато сеанс оказался далеко не таким жестким, как в первую неделю. Или мне так показалось.

— Мы все пути уже знаем, — прокомментировал Старицын. — Неприятные ощущения связаны с их обнаружением. Сам процесс достраивания сети совершенно безболезненный.

— Значит, процесс идет?

— Идет, конечно. И весьма интенсивно.

Я начал очень спокойно к этому относиться. Может быть, потому, что не обнаружил в себе радикальных изменений.

Обедал я тоже у себя. Голова кружилась меньше, но Олег Яковлевич запретил мне уходить.

Только после второго сеанса я почувствовал себя более или менее нормально.

— Все, — сказал Старицын, — можно идти играть в пинг-понг.

Было около половины восьмого, еще светло, так что пинг-понг вполне возможен.

— Только я должен вас предупредить, — добавил он. — Вам все равно скажут. Сегодня в Народном Собрании начались слушания об амнистии для вашего отца.

— Да?

— Угу. Так что зайдите, посмотрите.

— Я все равно голосовать не могу.

— Пока не можете. Но все материалы для вас доступны. Знаете, кто инициировал?

— Нет…

— Госпожа Ромеева. Так что считайте, что вы. Это после вашего интервью. Тема сразу вышла в топ. Бои нешуточные. Ройтман уже выступал.

— За или против?

— За, конечно. Кстати, очень интересное выступление, философское. О душе и личности. Я сам еще подробно не успел посмотреть, но посмотрю обязательно. Так, до одиннадцати отдыхайте, только поужинать не забудьте. А в одиннадцать я приду и прослежу, чтобы кольцо было на столе, а то, чувствую, вы сейчас уйдете в Сеть и не вернетесь.

До столовой я дошел с некоторым трудом, по стеночке. Но дошел. Мои знакомые уже были в курсе дела.

— Выступление Ройтмана просто прелесть, — сказал Илья. — О том, что личность есть иллюзия и не более. А говорить о вине и ответственности биохимических процессов в нейронной сети — это вообще идиотизм. Все равно, что наказывать миниплан за то, что он сломался и разбился вместе с пассажиром. Или наказывать больного за то, что у него рак. Тоже нарушения, только в другой системе организма.

— Ну, это все для меня слишком умно, — сказал Володя. — Я в душу верю.

И Махлин посмотрел на него тем особым взглядом интеллектуала, который означает: «Ну, что с тебя взять? Простой ты человек, Вовка, и малообразованный».

— Ну, организм — это вообще атомы и молекулы, — вспомнил Вова школьную программу, — но мы же не считаем, что человека нет, а есть только частицы.

— И как ты высказался? — спросил я Володю.

— Мы не имеем права высказываться, — ответил за него Илья. — Я сунулся, конечно, и там замечательная табличка вылезает: «По сведениям системы „Народное собрание“, в настоящее время вы находитесь на лечении в Открытом Психологическом Центре. Будем рады вас видеть после окончания курса психокоррекции. Пока система доступна для вас в пассивном режиме: вы имеете право на просмотр всех дискуссий, материалов и решений, но не имеете права принимать участие в обсуждениях и голосовании».

— Понятно, — вздохнул я.

— Я могу сказать, как бы я проголосовал, — сказал Володя. — Понимаешь, там выложены фотографии детей, которые тогда погибли. Ты мне друг, а он твой отец, но, понимаешь, нельзя это прощать.

— Спасибо за откровенность, — сказал я. — Понимаю.

Махлин махнул рукой.

— Вова до сих пор не понял, что есть психокоррекция. Артур, ты прочитай выступление Ройтмана. Он там все очень здорово по полочкам разложил.

Я подумал, что Илья все же убил человека, и ему комфортнее считать себя безответственным набором биохимических реакций. Психологическая защита.

Играть в пинг-понг я не пошел, потому что завалился на кровать в своей комнате и ушел в Сеть.

Для меня система «Народное Собрание» выдала даже две «Замечательных таблички». Первая гласила, что я опознан как несовершеннолетний и посылала меня на молодежную секцию Народного Собрания, которая обладает правом совещательного голоса. Я вспомнил, что на моем восемнадцатилетии Хазаровский что-то говорил на эту тему. Тогда у меня не возникло ни малейшего желания искать политику еще и в Сети, она и так жила со мной под одной крышей в лице того же Леонида Аркадьевича.

Теперь я сунулся на молодежную секцию, и вылезла точно такая же надпись, как для Махлина.

Осталось смириться с пассивным режимом.

Выступление Евгения Львовича, равно как и все остальные, можно было смотреть, читать иллюстрированный текст и активизировать ментальный код. Я бы, наверное, даже посмотрел видеозапись, ради такого случая, хотя это, сами понимаете, для совершенных бездельников, кто время может бочками солить.

Времени у меня не было. Кольцо до одиннадцати.

И я выбрал м-код.

— Когда-то на заре человеческого общества, — вещал Ройтман, — возникла идея наказания преступников и понятие вины. По тем временам, это был важный эволюционный механизм, позволявший обществу защищаться. Сначала все было очень разумно. От провинившегося просто избавлялись: его изгоняли из племени. Психокоррекции тогда не существовало, а значит, не было другого рационального метода борьбы. По мере расселения человечества эта мера стала неэффективной, поскольку диких мест почти не осталось. Тогда система наказаний развивалась сразу в нескольких направлениях. Во-первых, появилась смертная казнь: человека изгоняли не из общества, его исключали из жизни. Решение радикальное, но для нас очень дорогое. Во-вторых, появились телесные наказания. Сейчас это выглядит жутким варварством, но надо заметить, что наши предки тогда впервые поняли механизм формирования контура кнута, хотя и твердили наивно о вине и каре. Телесные наказания были плохи, во-первых, тем, что излишни: человек зачастую считал себя не справедливо наказанным, а обиженным и оскорбленным. И, во-вторых, они не были жестко связаны с тем событием, за которое наступали. Вор, которого выпороли, мог считать, что эта неприятность случилась с ним не потому, что он украл, а потому, что не успел сбежать. В психокоррекции оба эти недостатка устранены.

В исламской традиции пошли немного другим путем. Вору отрубали руку, то есть отнимали у него возможность воровать дальше. Правда, сначала левую, как предупреждение, и правую, если только он попадался не в первый раз. Этот элемент в психокоррекции сохранен. Мы, как правило, стираем память о преступных умениях, если не считаем, что их можно употребить на что-то полезное для общества. Между прочим, без руки жить тяжело, а без умения скачивать деньги с чужих кошельков — вполне возможно. Большая часть общества, к счастью, так и живет. То есть цель у так называемого наказания, на самом деле одна: тем или иным путем не дать повториться преступлению, — резюмировал Ройтман. — Кара, сама по себе, — только средство для этого, а не цель.

И тут следовал кусок об иллюзорности понятия личности и абсурдности понятия вины.

— Теперь о случае Анри Вальдо, — наконец перешел к конкретике Евгений Львович. — Еще во время суда мы с Алексеем Тихоновичем сидели в зале, присутствовали почти на всех заседаниях и наблюдали за ним. Мы сразу поняли, что парень далеко не безнадежен. Он тяжело воспринимал эту историю, хотя очень старательно это скрывал. Говорил, о том, что сделал все, что ему вменяют, но не считает себя преступником. Он не преступник — он военнопленный. И суда нашего не признает, поскольку это суд оккупационных властей враждебного государства. И все это звучало очень красиво и убедительно, пока не начали показывать фотографии жертв, видео взрыва и его последствий, обезображенные трупы и выступления родственников. И тогда наш революционер смотрел в пол, бледнел и кусал губы.

Императрица связывалась с нами, интересовалась нашим мнением. Она была к нему сначала очень жестко настроена. А тогда еще теоретически существовала смертная казнь, хотя не применялась уже лет двадцать. Было понятно, что другого приговора здесь быть не может. «Алексей Тихонович, — спрашивала она Литвинова, — может здесь помочь ваша психокоррекция?» «Конечно, — отвечал Литвинов, — за год справимся. Парень раскаивается, это видно, но категорически не хочет в этом признаваться. Пока. Признается обязательно. Год работы».

Мы пытались уговорить его на психокоррекцию до приговора, но тщетно. Он был настроен умереть. И вполне принимал такую возможность, считал для себя естественной. Что тоже говорило о многом.

После приговора у нас были развязаны руки. Его привезли к нам в Центр. Обратите внимание, именно после приговора. Тогда мнение психологов в определении меры наказания еще не было определяющим. До приговора вообще не спрашивали нашего мнения, и психокоррекция считалась неким приложением к тюремному заключению вроде тюремной библиотеки. Правда, уже обязательным.

Прежде всего, надо было провести психологический опрос и составить психологическое заключение. Тогда рабочий биопрограммер был один на блок, что было жутко неудобно и неэффективно. Анри привели к нам в комнату с биопрограммером. Его водили по блоку шестеро охранников, что было совершенно излишне. Мы с Алексеем Тихоновичем попросили охрану разомкнуть ему наручники и выйти. «Господа, это опасно», — сказали нам. «Ни в малейшей степени, — возразил Литвинов, — Анри вполне адекватный, разумный молодой человек, и он прекрасно знает, что вы останетесь за дверью в полном составе». Анри улыбнулся. Охрана, нехотя, вышла. Он сел на кушетку под биопрограммером. «Господа, — сказал он, — у меня к вам просьба. Ее исполнение не отнимет у вас ни времени, ни сил. Только сэкономит. Дайте мне умереть достойно. Самим собой. Не надо никакой психокоррекции». Литвинов покачал головой: «Нет». «Не дадим, — сказал я, — не достойно, ни недостойно. Никак». «Тяжело с этим жить, я понимаю, — сказал Алексей Тихонович, — но придется. Мы не допустим этого варварства».

В ПЗ мы написали, что психокоррекция нужна несомненно, займет от двух до пяти лет, но необходимости в эвтаназии нет.

Слава богу, этой бессмысленной жестокости удалось избежать.

Он поплакал у нас потом, когда мы начали психокоррекцию. Его к нам привели тогда, надо было в первый раз прокапать препарат, чтобы начать работу. Он увидел капельницу и все понял. Был очень напряжен, так что я даже напомнил ему о шести тюремщиках за дверью. Он улыбнулся опять, сказал: «Мне и двух бы хватило за глаза». Добавил: «Не беспокойтесь, я не сумасшедший». «Господа, вы собираетесь спасти мое тело, при этом медленно убивая душу с помощью вон этого, — он указал глазами на капельницу, — Интересная идея: спасти для того, чтобы убить». «Мы не убиваем людей, — сказал Литвинов, — мы убиваем драконов, которые живут в некоторых людях, а это дело честное, нужное и благородное».

Мы уложили его под капельницу. Он не сопротивлялся. Но когда лекарство начало убывать, и он это увидел, он закрыл глаза, и у уголка глаза набухла и заблестела слеза. При совершенно спокойном выражении лица. «Анри, платок дать?» — спросил Литвинов. Он, молча, помотал головой: «Нет».

— Вы считаете, что это были слезы раскаяния? — спросили Ройтмана.

— Нет, конечно. Это были слезы бессилия. До настоящего раскаяния было еще далеко. Дракон был еще жив. Теперь все иначе. Сделана глубокая психокоррекция. Очень жестко, очень ответственно. Зная, что быстро его не освободят, мы еще страдали перфекционизмом. Три года работы! Можно было в год уложиться, тем более, что он изначально относился к этому эпизоду своей биографии достаточно критически. Сейчас его общественная опасность — ноль! Вероятность того, что он еще раз выкинет что-то подобное — ноль! Зато польза большая. У нас была дискуссия среди психологов Центра надо ли стирать то, что относится к его военному искусству. Собирались стереть. Знаете, сколько я истерик насмотрелся по подобным поводам: «Только не это! Я этому двадцать лет учился!» Анри отнесся совершенно индифферентно, плечами пожал: «Как хотите, не думаю, что мне это еще понадобится». Мы консилиум собирали, и решили все-таки оставить на свой страх и риск. Искусство полководца ведь само по себе не криминально, как применить. И не пожалели. Где бы сейчас был Кратос, если бы мы это сделали?

И последний аргумент, который приводят сторонники теории вины и наказания — продолжил Ройтман. — Это рассуждения о том, что страх наказания может кого-то удержать от преступления. Я не буду сейчас с этим спорить в общем случае, хотя аргумент сомнительный, но в случае Анри Вальдо, он совершенно абсурден. Люди, которые действуют по убеждению, ради идеи, в подобных случаях сознательно жертвуют собой. Чем страшнее наказание, тем героичнее. Хоть на арену цирка Нерона на съедение львам! То, что надо. Чтобы сразу нимб над головой.

Итак, господа, — заключил Ройтман, — бросаю вам вызов. Если я услышу хоть один разумный (не эмоциональный!) аргумент против амнистии Анри Вальдо, я сам возьму его за ручку и отведу в Центр.

Он закончил выступление. Перешли к вопросам.

— Вы говорили, что психокоррекция прошла замечательно и общественной опасности господин Вальдо не представляет. Тогда почему после освобождения он трижды оказывался в ПЦ? — спросили Евгения Львовича. — Причем только один раз он приехал сам по приказу Данина, а дважды вы именно отводили его «за ручку».

— Он не представляет общественной опасности, — повторил Ройтман. — Никакой. И в этих трех случаях не представлял. О первом я даже говорить не хочу. Ну, нахамил императору. У нас, слава богу, нет закона об оскорблении величества. Нет в этом ничего криминального, особенность личности. Тем не менее, мы это слегка подкорректировали с его согласия. Три дня он у нас пробыл, за это время Данин остыл, и все стало совершенно замечательно. В двух последних случаях Анри представлял некоторую опасность для самого себя. Дело в том, что для теперешнего Анри вся эта история с подрывом пассажирского корабля совершенно неприемлема. И, когда ему слишком настойчиво и часто об этом напоминают, у него срывает психологическую защиту. Результат: острая депрессия с суицидальным синдромом.

Он к нам и попал уже с депрессией. Не совсем правильно разглашать его чисто медицинские проблемы, но мы сейчас решаем его судьбу, и для того, чтобы принять взвешенное решение, знать об этом необходимо. Мы первые три месяца занимались чистой психиатрией. Ничего совсем уж серьезного, но депрессия была, был синдром отмены кокаина, на котором он сидел, по крайней мере, полгода перед арестом, было посттравматическое стрессовое расстройство, что понятно. Я бы всех участников боевых действий в обязательном порядке гонял через ПЦ. Не говоря о зачинщиках. Еще после некоторых колебаний мы поставили ему нарциссическое расстройство личности. Положа руку на сердце, довольно легкое. Его окружение закормило его лестью, так что он подсел на это, как на кокаин.

Мы начали лечить депрессию и наткнулись на полный саботаж. Давать что-то перорально мы даже не пытались. Он катетеры сдирал. Так что неделю держали на инъекциях. Хотя вен было жалко. Ситуацию спас Литвинов. Пошел с ним, поговорил. Сказал, что мы ничего страшного не делаем, просто лечим депрессию. Он оказывается, все прекрасно понял и не хотел снимать депрессивное состояние совершенно сознательно. Тогда приговор был только вынесен, шли апелляции, и никто не знал, будет ли хотя бы отсрочка. Он считал, что ему так будет легче умереть. Алексей Тихонович смог его переубедить. Может быть и легче, но, если он хочет красиво, депрессию надо снять. И Анри согласился пропить курс. Чем он мне всегда нравился, так это принципом «сказал-сделал». Если уж он согласился — все, проблемы кончились. Принимал все железно, сколько сказано и когда сказано.

Вообще Анри вежлив, воспитан, очень умен, обаятелен и вполне договороспособен. Конечно, общаться с человеком с психиатрическими проблемами — это чистый альтруизм, но как только мы убрали основные неприятные моменты, я начал получать удовольствие от работы.

После истории с депрессией, он сказал мне: «Евгений Львович, я понимаю, что профессия накладывает отпечаток, вы относитесь ко мне, как к машине: закапали нечто в вены и ждете, что я отреагирую определенным образом. Я все-таки не совсем машина. Будет гораздо лучше, если вы будете объяснять свои действия». «Хорошо, давайте, попробуем», — сказал я. «Что мы сейчас будем делать?» — спросил он. «Снимать кокаиновую зависимость». «Как?» Я рискнул и объяснил ему методику. Хотя это куда более серьезное вмешательство, чем лечение депрессии. Там мы просто нормализуем биохимический обмен между нейронами. При лечении зависимостей приходится убирать синаптические связи и так называемые дендритные шипики — выросты на дендритах нейронов, которые отвечают за запоминание. По сути, нужно стереть память об ощущениях при приеме наркотика. Так что я ожидал бури и очередной кампании саботажа.

И ошибся. «Ладно, — сказал Анри, — буду рад последние полгода моей жизни быть способным думать о чем-то, кроме кокаина». Так что саботажа не было. Вообще. Правда, в какой-то момент он испугался за свой великий IQ, но мы ему подсунули логические тесты, он их прорешал и успокоился.

Саботаж был, когда мы начали лечить расстройство личности и честно ему об этом сказали. Увы, наши объяснения работали не всегда. Так что пришлось делать так называемую «психокоррекцию для психокоррекции», чтобы он нам не мешал. Вмешательство это довольно серьезное и нежелательное, мы решили дать ему шанс и снова объяснили, что делаем. Не пожалели. В полной мере этого делать не пришлось. Как только он понял, что методика работает — сознательно перестал сопротивляться.

Полный курс психокоррекции занял три года. После этого его можно было отпускать. Пока не свободу, но на более щадящий режим: в Реабилитационный центр.

Более того, его нужно было отпускать. Он был обязан пройти курс психокоррекции — он его прошел. Не совсем добровольно, иногда совсем не добровольно, но прошел. Закон был исполнен. Он не бегал и вел себя вполне хорошо, за исключением очень короткого периода в самом начале. В такой ситуации человека надо поощрить.

Но не мы, к сожалению, тогда решали эти вопросы.

Мы подали прощение Анастасии Павловне о переводе Анри в Реабилитационный центр на острове Сосновый. Она с ним встретилась. Без нас. Наедине. Там охрана была где-то рядом, конечно, но за плечи его не держали, как в первый раз, когда она с ним встречалась накануне казни. Подробностей разговора я не знаю, это надо у него спрашивать. Но она потом вызвала нас с Литвиновым и поделилась впечатлениями. «Да, — сказала она, — гораздо лучше, чем в первый раз. Но освободить его я не могу». «Это не освобождение», — заметил Литвинов. «Я прекрасно знаю, что такое остров Сосновый, — жестко сказала она. — Образцово-показательное заведение. Там даже забора нет. Их днем отпускают на материк на работу». «Анри сразу не отпустят», — сказал я. «Сейчас не отпустят, Евгений Львович, а через пару лет отпустят. Вы посчитайте: три года за триста человек — это же меньше, чем по четыре дня за человека!»

Так что на остров Сосновый Анри, к сожалению, не попал.

И тогда вернулись депрессии.

Первый эпизод случился очень скоро. Анри начал постепенно сокращать себе порции, потом перестал есть совсем. Пока это было не опасно для его здоровья, мы не мешали. Ну, хочется ему себя наказать. Пусть, нельзя сказать, что не за что. Но он прекратил пить. И тут уж мы обязаны были вмешаться. Пошли с Литвиновым к нему разговаривать. Он нам и изложил по пунктам: «Господа, это все не потому, что у меня низкий уровень серотонина. Это обдуманное решение. Я взвесил все „за“ и „против“. У меня слишком мало причин для того, чтобы жить, и слишком много для того, чтобы умереть».

«Анри, на бумажке написал? — спросил Алексей Тихонович. — Табличку сделал? Надо обязательно наглядно». И Литвинов подсунул ему планшет. Мы их держали для пациентов. Им же кольца были запрещены. «Давай, страницу расчерти, слева напиши „Смерть“, справа — „Жизнь“. Давай со смерти начнем. Пиши: „один“. Анри, самая главная причина?» Анри принял игру, сделал табличку со «смертью» и «жизнью». Я поражался его спокойствию. Если бы он был на свободе, никто бы ничего не заметил. Его бы нашли в петле совершенно неожиданно для всех: родственников, друзей, сослуживцев. Все бы были поражены. Слава богу, он был у нас.

Я не буду подробно рассказывать, что он там перечислил, все-таки для Анри это очень личное — тайна исповеди. О том эпизоде, который мы сейчас обсуждаем, писал, что не может с этим жить и что слишком много людей желают ему смерти.

«Анри, ты все равно не сможешь умереть триста раз. Двести девяносто девять уйдут обиженными», — говорили мы ему. А, если смерть — это избавление от страданий, пытаться сбежать от жизни — это просто трусость. И так на каждый его аргумент мы нашли контраргумент и смогли его вытащить. Недели за две. Правда, не без лекарств. Но он согласился их принимать.

Потом был еще один депрессивный эпизод в самом конце его пребывания у нас. Не очень глубокий, без попытки суицида, и мы его очень быстро купировали.

В Центре это нас не особенно беспокоило. Во-первых, он был под полным контролем, во-вторых, депрессия вполне объяснялась долгим пребыванием в ПЦ. Знаете, если здорового человека держать в больнице, он неминуемо будет хватать больничные инфекции, и его придется от них лечить в той же больнице. Но на свободе это не прошло. Так что, когда количество надписей «убийца» на его заборе и других подобных эпизодов достигает некоторого предельного значения, его моды диагностируют депрессию и сигналят мне. И я еду к нему и отвожу его в Центр. За ручку. Только за тем, чтобы снять острое состояние.

— То есть суицидальный синдром во многом следствие вашей психокоррекции? — был вопрос.

— Во многом, да. Но не во всем. У него он и до начала лечения был, подозреваю, что еще до ареста. До приговора точно. Он даже адвоката брать не хотел. Не боролся за себя совершенно. То, что он жив, наша заслуга с покойным Алексеем Тихоновичем Литвиновым, и заслуга Анастасии Павловны, конечно, которая, увидев молодого красивого парня, чисто по-женски решила дать ему шанс.

— Но вы усугубили ситуацию?

— В том, что касается депрессий — да, конечно. Мы бы рады снять этот синдром, что можно сделать двумя способами. Во-первых, стереть память об эпизоде со взрывом корабля. Но не поможет, потому что напомнят. И тогда весь этот прессинг будет восприниматься им как большая несправедливость, потому что сам он этого помнить не будет. Очень опасная ситуация. Острые состояния нам придется снимать по-прежнему, но тогда возможны будут и вспышки агрессии, направленной вовне, которых сейчас нет совсем. И второй метод — несколько приглушить степень эмоционального отношения и к самому эпизоду, и к реакции окружающих на эту историю. Метод не менее опасный. Тогда Анри может решить, что это действительно не так важно и бог знает, какие выводы из этого сделает. Вряд ли конечно соберет очередной повстанческий флот, но человека, который считает, что гибель трехсот мирных жителей не важна, я бы не хотел иметь своим соседом. Так что в итоге, периодически снимать у него острые состояния оказывается наименее травматичным. Мы отловим гарантированно. Ну, правда, приходиться выслушивать вопросы типа: «Евгений Львович, зачем вы одиннадцатый год подряд заставляете меня жить?» Но это недолго, пока лекарство не прокапает. Ведь депрессия — это тоже биохимия и физиология, не более. Биохимия, в основном.

— На Анри Вальдо не распространяется закон о неприкосновенности личности? — спросил кто-то из участников.

— Не распространяется, конечно. Пока есть приговор, этот закон не имеет к Анри отношения.

— Значит, если будет принято решение об амнистии, распространится?

— Да. Хотя есть институт посткоррекционных обследований. Он несколько ограничивает применение этого закона к тем, кто прошел через Центр. Обследования регулярные. Сначала, через полгода, потом обычно через год, через три года, и, наконец, раз в пять лет. Анри я и сейчас раз в полгода гоняю. Если во время обследования мы найдем проблемы, сделаем конечно дополнительную коррекцию. Мы имеем право. То есть ни он не должен согласия подписывать, ни мы просить согласия суда.

— Понятно. Но тогда, может быть, держать господина Вальдо в Центре и под приговором для его же пользы? Видимо, амнистия все же осложнит вам работу.

— Не особенно. Это лицемерие такое. Держать человека под замком для его же пользы! Нет необходимости! Решим проблему.

— Что касается закона о неприкосновенности личности, — продолжил Ройтман, — я уже не один раз высказывался по этому поводу. Кто следит за этой тематикой, думаю, хорошо знают мою позицию. Понимаете, острая депрессия — это такое же неотложное состояние, как предынсультное, например. И куда более неотложное, чем рак. Предынсультное состояние моды могут растянуть на недели, с большинством видов рака они способны справиться самостоятельно, а если человек ищет пропасть, куда броситься — моды ему не указ. И найдет ее он гораздо быстрее, чем умрет от рака. Тем не менее, если состояние предынсультное, моды просигналят его врачу, и человека спасут.

Если острая депрессия, моды просигналят психологу, только если у пациента подписан с ним договор и согласие на экстренную коррекцию, потому что считается, что депрессия — это его личное дело и поиск пропасти тоже. А сознательных таких, оставляющих у психологов подписанные согласия, единицы. То есть если у человека нарушения, например, в сердечно-сосудистой системе, мы помогаем ему в обязательном порядке, а если в нервной — только в некоторых случаях. Если сам обратился или если явные и глубокие нарушения психики вроде шизофрении. Или уже была попытка самоубийства, или угрозы. То есть, если он представляет явную опасность для себя или окружающих.

Но неудавшаяся попытка самоубийства скорее всего была демонстративной, а значит не такой уж опасной. Тем более если человек заявляет, что покончит с собой. Это все равно, что попросить о помощи. Настоящие самоубийства готовятся в тишине и бывают полной неожиданностью для окружающих. Сколько мы людей теряем каждый год из-за этого закона! А ведь моды диагностируют депрессию и вполне способны оценить опасность, причем задолго до события.

— Я прекрасно понимаю, откуда он взялся, — сказал Евгений Львович. — В обществе есть опасения, что психологи, если им позволить корректировать нейронные сети без согласия пациентов и решений судов, начнут творить, что попало: от «промывания мозгов» оппозиционерам до реализации неких личных коммерческих интересов. А лицензия на что? А тот факт, что мы все сами проходим цикл психокоррекции прежде, чем приступить к работе? Обычный врач тоже может убить, несмотря на все клятвы Гиппократа. И ничего. Врачам можно. И если человек ранен или тяжело болен и находится без сознания никто не заставляет его подписывать согласие на медицинское вмешательство.

— Вы за полное прощение господина Вальдо? — спросили Евгения Львовича.

— Я бы не сказал, что это «прощение». Что значит простить? Перестать наказывать? Это вообще бессмысленно после психокоррекции. Перестать осуждать? Его поступок мы будем осуждать все равно, всегда. Он и заслуживает осуждения. Осуждать самого Анри бессмысленно по причинам, о которых я уже говорил. Полностью проведенный, завершенный курс психокоррекции вообще должен снимать все вопросы к нашему пациенту. В случае ненасильственных преступлений общество это принимает, несмотря на то, что виновные проводят в Центре, как правило, меньше года. В случае простого убийства уже возникают проблемы. Чисто эмоционально пребывание в Центре воспринимается как неадекватная реакция на смерть человека. Хотя процесс психокоррекции тот же, и времени для него нужно ненамного больше, чем в случае, например, покушений на чужую собственность. Вы, знаете, иногда меньше. Но убийце, прошедшему курс психокоррекции, всем сердцем хочется осложнить жизнь как-то еще. Если же случай исключительный, как у Анри, общество вообще отказывается считать психокоррекцию достаточной. Я это очень хорошо понимаю. Но это эмоции. Ничего больше!

— Вы считаете, что господин Вальдо раскаивается?

— Раскаиваться — значит, раскаиниваться — переставать быть Каиным. Это давно случилось. С нашей помощью. Восемь лет назад.

Загрузка...