Экскурсия

И дверь перед нами открылась. За ней был такой же коридор с охранником и еще одна дверь. И за ней снова коридор. И слева — фиолетовая дверь с литерой «F».

— Это блок «F»? — зачем-то шепотом спросил я.

— Да, — сказал Ройтман.

— Их охраняют всего двое полицейских? — удивился я. — Здесь же убийцы!

— И пять сейфовых дверей, — усмехнулся Олег Яковлевич.

— Я насчитал четыре, — сказал я.

— Не все прошли, — объяснил Старицын.

— Здесь очень мощная система автоматического контроля, — сказал Ройтман. — Мы сейчас в запретной зоне, где пациентам Центра находиться нельзя. Если кто-то из них вдруг здесь окажется, система его идентифицирует по внутреннему кольцу, по браслету, даже по модам, и двери будут заблокированы. А потом, уж поверьте, здесь найдутся люди, которые смогут проводить его обратно. Вашего отца конвоировали по шесть человек. У нас за тридцать лет не было ни одного побега.

Дверь с литерой «F» отъехала в сторону так же, как и предыдущие, мы оказались в очередном коридоре, и дверь закрылась. Я чувствовал себя запертым даже не в клетке, а в стальном сейфе. Бешено хотелось на свежий воздух.

Старицын тронул меня за локоть.

— Артур, все нормально. Мы здесь часа на два.

— Конечно, нормально, — сказал я.

И мы остановились у двери с надписью «F5».

— Заходим? — спросил Ройтман.

Я кивнул.

В коридоре, освещенном мертвым белым светом, было десять дверей по обе стороны, начиная с «F5-1». В конце коридора был пост, но почему-то пустой и еще одна дверь.

— Вот комната вашего отца, — сказал Евгений Львович, указывая на дверь с номером «F5-3». — Он здесь провел восемь лет, пока его не перевели на «F+». Там помягче.

— Она занята? — спросил я.

— Нет, и никогда не была занята после переезда мсье Вальдо. Хотите войти?

— Да.

«Комната» была похожа на мою в ОПЦ и на камеру «С-15» на посткоррекционке, но еще меньше. Пожалуй, даже не 3 на 4, а 3 на 3 метра. Окно выходило в маленький внутренний дворик. Я подумал, что не выдержал бы здесь и восемь дней, не то, что восемь лет.

— Можно мне сесть? — спросил я.

— Конечно, — сказал Ройтман.

Я опустился на кровать. Она не была застелена: один матрас.

— Кровать та же? — спросил я.

— Все то же. Ничего не изменилось. Только поставили биопрограммер, раньше к нему водили.

БП висел под потолком прямо надо мной.

— Отцу разрешалось гулять?

— Конечно, — сказал Ройтман. — Каждый день по часу. Вон там во дворе, — он указал глазами на окно.

Я встал с кровати и посмотрел вниз. Внутренний двор был совсем маленьким и там рос единственный куст.

— У меня бы здесь тоже была депрессия, — вздохнул я.

— У вас она и в ОПЦ начиналась, — заметил Старицын. — Но попадать сюда не стоит, конечно.

— Сколько сейчас здесь человек? — спросил я.

— На «F5»? Ни одного, — сказал Ройтман. — Даже пост убрали. Чтобы сюда попасть, надо очень постараться. Так что публика здесь всегда была совершенно эксклюзивная.

— Людоед, да? Мне отец рассказывал.

— Был людоед, — кивнул Евгений Львович, — но его освободили еще раньше, чем Анри.

— Освободили?!

— Ну, конечно, — сказал Ройтман. — Курс психокоррекции он прошел, опасности никакой больше не представлял. Освобождали аккуратно, поэтапно, через Реабилитационный Центр. Сначала посткоррекционный осмотр был раз в полгода, теперь раз в год. Я лично с ним не работал, но, насколько я знаю, там все в порядке. Люди не пропадают.

— У меня тоже будут посткоррекционные осмотры?

— Обязательно, — сказал Старицын. — Через полгода надо будет приехать к нам. Ну, договоримся, я свяжусь. Потом через год, через три и через пять лет. Но при необходимости и чаще.

— Это не страшно, — сказал Ройтман. — Как составление ПЗ примерно.

— Но могут задержать на несколько дней, насколько я понял, — заметил я.

— До месяца, если есть проблемы, — уточнил Евгений Львович. — Если нужно больше времени, надо идти в суд и просить разрешения или уговаривать пациента подписать согласие.

— Часто нужно больше времени?

— В моей практике не было, — сказал Ройтман. — Я даже Анри больше двух недель ни разу не держал на посткоррекционке. Ну, пойдемте? Здесь еще много интересных мест.

Мы вышли из камеры и спустились на первый этаж, лестница оказалась за дверью у поста.

На первом этаже были три такие же сейфовые двери.

— Это кухня, — объяснял Ройтман, указывая на одну из дверей. — Там нет ничего интересного. К тому же она сейчас не работает. Столовой на «F5» нет. Еду приносили в комнаты. Вот это — дверь в прогулочный дворик.

Она отъехала в сторону, и мы вышли на улицу. Вблизи «прогулочный дворик» оказался еще депрессивнее, чем из окна второго этажа. Ненамного больше камеры, где-то три на шесть, единственное растение и даже негде присесть. По сравнению с этим внутренний двор ОПЦ казался роскошным парком.

— Пойдемте назад, — сказал я.

— Угу! — кивнул Ройтман.

Мы вернулись в коридор, и Евгений Львович подошел к третьей двери.

— А вот здесь казнили, — сказал он.

И дверь отъехала в сторону.

Помещение за ней напоминало обычную камеру, но было раза в два больше. И здесь не было кровати, зато стоял круглый стол и казенного вида стулья.

— Здесь можно было проститься с родственниками и друзьями, и сюда приносили последний обед, — сказал Ройтман. — Анри по-самурайски заказал себе стакан воды и пригласил только адвоката Жанну Камиллу де Вилетт и священника отца Роже. И конечно были мы с Литвиновым. От успокоительного он отказался.

— Ему предлагали какой-то транквилизатор?

— Ну, конечно.

— Как он держался?

— Шутил.

— Железный парень, — сказал Старицын.

— Да никакой он не железный, — хмыкнул Евгений Львович. — Он был крайне возбужден. Процесс сочинения острот его просто отвлекал, по-моему.

Было много желающих посмотреть на казнь, а зал там всего на пятьдесят человек, так что даже родственники погибших бросали жребий, чтобы туда попасть. Для остальных была трансляция через устройства связи. Анри сказал, что было бы невежливо разочаровать столько людей, и на этом наш ужин закончился. Он исповедовался, причем нас даже не выгнал, сказал, что ему нечего скрывать. Честно говоря, для нас с Литвиновым он не открыл ничего нового. Думаю, что и для Камиллы тоже.

Вообще, католицизм Анри изначально был вроде тессианской любви к сидру и кованым балкончикам — часть национальной самоидентификации. Хотя после ареста это перетекло в более серьезную больнично-тюремную форму. Это когда в бога начинают верить в больнице или в тюрьме. В ПЦ тоже, кстати, бывает.

— И в ОПЦ бывает, — заметил Старицын. — Более того, иногда спасает. У меня был случай, когда парню ничего не помогало. Я менял препарат за препаратом, и все тщетно. Все пути мы знали, нейронную карту составили, но заставить нейроны образовывать нужные нам связи не могли никак.

— Резистентность, — сказал Ройтман, — случается. В генетической карте это наверняка было прописано.

— То, что было прописано в генетической карте, как препараты, к которым возможна невосприимчивость, я и не трогал, — продолжил Олег Яковлевич, — но я перепробовал еще с десяток лекарств. Новых! Причем упрекнуть его было не в чем, на сознательном уровне он не сопротивлялся. Я ему объяснил ситуацию. Что без успешного, законченного курса психокоррекции я его никуда не выпущу, а пойдем мы в суд просить продления срока. И спросил, верующий ли он. Оказалось, да. Я ему говорю: «Пойдите, исповедуйтесь». И, вы не поверите, Евгений Львович, дело сдвинулось, все начало получаться, и в суд идти не пришлось, мы уложились.

— Ну, почему же я не поверю? — улыбнулся Ройтман. — Препарат-то сменил еще раз после исповеди?

— Да, но…

— Ну, угадал наконец-то.

— А до этого никак не мог угадать!

— Совпадение, — беспощадно резюмировал Евгений Львович.

— Но есть и другие случаи.

— Эффект плацебо тоже никто не отменял, — хмыкнул Ройтман.

Он открыл передо мной еще одну дверь, на этот раз самую обыкновенную, не сейфовую. За ней была еще одна маленькая комнатка с диваном и столом.

— Здесь можно было уединиться со священником, адвокатом или любым из родственников или друзей, если нужно было отдать последние распоряжения.

Все выглядело совершенно буднично и не страшно. Скорее серо и скучно: не на чем задержать взгляд.

— Пойдемте, — сказал Ройтман.

Мы вернулись в зал со столом и стульями, и справа от меня бесшумно отъехала еще одна сейфовая дверь.

— А вот здесь делали эвтаназию, — сказал Евгений Львович. — Хотя Анри больше нравилось слово «казнь».

Передо мной был белый стол, похожий на операционный, но с широкими репсовыми ремнями для фиксации рук и тела. И справа — темное стекло во всю стену.

— А что ближе к истине? — спросил я.

— И то, и то, — ответил Ройтман. — По методу это эвтаназия, конечно. Он бы ничего не почувствовал. Раньше над столом был биопрограммер, который сначала погружал в глубокий сон, потом одновременно отключал легкие и сердце. Хазаровский приказал БП демонтировать — ну и правильно.

— Но мы не можем знать, что человек чувствует в глубоком сне, — сказал я.

— Можем. И более того, точно знаем. Не почувствовал бы он ничего, это физиологически невозможно, сигнал не проходит. Когда БП испытывали, я спросил у Анри после теста: «Почувствовал что-нибудь? Помнишь что-нибудь?» «Нет», — сказал он. Но по социальному смыслу, это, несомненно, казнь. Потому что никаких показаний для эвтаназии не было. У нас спрашивала императрица: «Психокоррекция здесь поможет?» «Да. На сто процентов!» — отвечали мы. Какая тут может быть эвтаназия!

— Что за тест? — спросил я.

— Незадолго до казни для Анри настраивали биопрограммер, чтобы он гарантированно ничего не почувствовал. Проверяли глубину наркоза. Так что его приводили сюда, он ложился, и БП запускали в режиме общей анестезии. Анри буквально на минуту потерял сознание.

— Он знал, что это не казнь?

— Конечно. Камилла все-таки пыталась протестовать, но его предупредили, так что все было законно.

— А что за стеклом? — спросил я.

— За стеклом были зрители, — сказал Ройтман.

И стекло начало светлеть, становясь прозрачным. Вскоре я увидел ряды кресел, поднимающиеся полукруглым амфитеатром.

— В основном, родственники жертв, — уточнил Евгений Львович. — Анри лег под биопрограмммер. Сам, без всякого сопротивления и без малейших признаков страха. Его фиксировали к столу. И, когда ему разрешили говорить, сказал, что ему жаль, что погибло столько людей, что он не хотел этого, но Тесса должна быть свободной. И призвал своих соратников продолжить борьбу без него и ни в коем случае не складывать оружие. «Все, — сказал он, — можете начинать». И закрыл глаза. И тогда объявили о том, что Анастасия Павловна дала отсрочку. Исполнители казни наверняка знали заранее, а для меня, Литвинова и Камиллы это была полная неожиданность. Мы жутко обрадовались. Анри вообще был в шоке. Ему помогли подняться, его покачивало, он даже скрыть это не смог. Отсрочка была на год, хотя, как вы знаете, Артур, она действует до сих пор.

— Почему Анастасия Павловна так поступила? — спросил я. — Чисто по-женски, да?

— Я сам сказал зачем-то про «по-женски», — улыбнулся Ройтман, — но это упрощение, конечно. Ваш отец обаятельный человек, это верно. Тогда, правда, был менее обаятельный, чем сейчас. Слишком много было гордыни, злости и внутренней жесткости. Но не в этом дело. По крайней мере, не только в этом. Анри был единственным человеком, приговоренным к смерти за все правление Анастасии Павловны. Думаю, она просто не захотела омрачать свое царствование исполнением смертного приговора. И она была женщина умная и понимала, думаю, что все эти отговорки про убить по закону, убить в соответствии с процедурой, убить безболезненно — не более, чем лицемерие. Все равно убить!

В зал пройти хотите?

— Да.

Вход в зал был с другой стороны и еще через пару сейфовых дверей.

Мы поднялись по лестнице вдоль кресел, обитых красной тканью и сели ряд на пятый.

Ярко освещенная часть зала со столом для казни напоминала сцену, стекло полукругом выдавалось в зал, так что можно было разглядеть каждую деталь. Словно в театре.

— Когда здесь последний раз казнили? — спросил я.

— Никогда, — сказал Ройтман. — Психологический Центр построили лет тридцать пять назад. А не казнили тридцать восемь лет. На Кратосе. На Тессе — почти сто. Так что рассуждения Анри о более развитой и прогрессивной тессианской культуре имеют под собой некоторые основания. Так что фиктивная смертная казнь Анри, если уж называть вещи своими именами, здесь была единственным мероприятием.

— Психологи Центра были категорически против, — сказал Старицын.

— Да, — кивнул Евгений Львович. — Правда, в первые десятилетия существования Центра они не имели решающего голоса. Центр принадлежал Управлению тюрем, и возглавлял Центр офицер этого ведомства. А главный психолог был так вроде дворецкого — держать престижно, но не обязательно. Это было ужасно! Постоянные разногласия, постоянные споры, постоянные трения с администрацией. Нам для целей психокоррекции нужно одно, им — совершенно другое. Мы хотим человека вытащить, чтобы он больше ничего не натворил, социализировался, смог устроиться в жизни, им все это безразлично, дорого только свое спокойствие: чтобы не убежал никто, и все ходили по струнке. Просто концепции разные! Было архитрудно выстоять и продолжать работать на общество и пациента, а не на тюрьму.

— Я слышал, что вы даже в больницу не могли человека перевести, — сказал Старицын.

— Было такое. Мы говорим: «Психокоррекция — большая нагрузка на организм. Больному человеку ее делать нельзя. Его надо подлечить». В Центре больница есть, но не универсальная. С не очень серьезными проблемами справиться можно, а если у пациента моды диагностировали, например, рак или кардиологические проблемы, с которыми они не могут справиться без оперативного вмешательства, человека надо переводить в соответствующую городскую клинику. Вот с этим были проблемы! Мы забастовки устраивали. Не будем работать, пока человеку не окажут медицинскую помощь — и все. И писали Анастасии Павловне. Это была такая палочка-выручалочка. То, что у нас никто не умер, во многом ее заслуга.

— При Страдине, правда, стало хуже, — заметил Старицын.

— Страдин занял совершенно отвратительную лицемерную позицию, — сказал Ройтман. — Дескать, Психологические Центры у нас независимы, и он не вмешивается в их работу. От кого независимы? От императора, да? Центр возглавлял офицер тюремного управления. Тюремное управление подчинялось министерству юстиции, а министерство юстиции подчинялось императору.

— Я слышал, что Леонид Аркадьевич тоже говорит, что Центры независимы, — заметил я.

— Хазаровский правду говорит, — сказал Ройтман. — Теперь да. Мы теперь, слава богу, к тюремному ведомству не имеем никакого отношения. Теперь здесь я с коллегами все решаю. Для того чтобы перевести человека в больницу или отпустить домой по семейным обстоятельствам теперь нужна максимум моя виза, если это блоки «D», «Е» и «F», а в легких блоках — только разрешение психолога, который с ним работает. Никому в голову не придет к Хазаровскому с этим бегать. Но если мы сделаем что-то явно не то, у Леонида Аркадьевича есть право вмешаться. Правда, он им пока не пользовался. Ну, и в суд можно обратиться, если мы вдруг кого-то будем держать до скончания века или наоборот выпустим слишком быстро.

— А на субботу и воскресенье отпускают? — спросил я.

— В конце курса, — кивнул Евгений Львович. — Если есть куда. Но не каждую неделю. И если блок не тяжелый. Потом на реабилитацию отправляем. Из легких блоков в ОПЦ, из «D», «Е» и «F» — в Реабилитационный Центр. На остров Сосновый, например, куда мы очень хотели отправить Анри, но нам не дали, к сожалению.

— Получается, что «С» — легкий блок? — спросил я.

— Относительно, — сказал Ройтман. — Насильственный, конечно. Начиная с «С3» — убийство. Как правило, бытовое. И до «С5». В последнем случае уже может быть убийство заранее спланированное, а не, например, в драке, или в ссоре. Но без отягчающих обстоятельств. С чем-то более серьезным, обычно, на «D» попадают. Но ничто не догма. Я помню случаи, когда с «С5» на Сосновый отправляли. Если психолог решит, что в данном случае лучше отправить на Сосновый — отправят на Сосновый. Или блок «Е», который считается тяжелым, поскольку должностные и государственные преступления. Но фальсификация итогов выборов, например, или фальсификация результатов голосования на Народном Собрании — это тоже «Е». Не посылать же с этим на Сосновый! В ОПЦ. На ОПЦ, если вы обратили внимание, Артур, только блока «F» нет. Есть даже «D», поскольку, например, если статья «бандитизм», но человек на шухере стоял, никто его в ПЦ не отправит. В Открытый Центр, естественно.

— Я читал, что мсье Вальдо хотел на «Е», — заметил Старицын.

— Да, они с Камиллой долго пытались добиться перевода. В этом была своя правда. Большинство его составов довольно четко проходило по «Е5»: терроризм, организация повстанческой армии, вооруженная борьба против законной власти. Но блок «F» у нас не называется «Серийные убийства». Он называется «Преступления исключительной тяжести». Хотя де факто, да, туда попадают в основном серийные убийцы. Конечно, Анри не хотелось сидеть в такой компании. По степени суровости «Е5» не многим легче «F5», так что мотив облегчить себе жизнь у Анри, если и присутствовал, то в очень небольшой степени. Ему не хотелось позора. Им с Камиллой отказали, поскольку трудно поспорить с тем, что преступление Анри «исключительной тяжести». И я очень рад, что отказали, и Анри остался на «F5», он там быстрее понял, что натворил. И глубже.

— Он что не понимал? — спросил я.

— Не осознавал, скажем так, — уточнил Ройтман. — Что он сделал сам? Только два действия: приказал заминировать корабль и дал команду с кольца, чтобы «Анастасия» подставилась под залп с императорского линкора. Все! В результате погибло триста человек. Но он их даже не видел: ни до, ни после. Он был эмоционально далек от результата собственных действий. Так что спокойно считал их успешной военной операцией. Успешной, Артур! Он же своей цели добился: смог уйти и увести свой флот. А потом от него начали уходить люди, твоя мама, несколько соратников, рядовые бойцы. И тессианская пресса перестала петь ему дифирамбы. Знаете, какие были публикации? До сих пор помню один заголовок: «Тот, кого мы считали героем, оказался отвратительным убийцей». И тогда он понял, что совершил ошибку. Нет, не преступление еще — только ошибку. Выиграл битву и проиграл войну.

Сейчас много говорят о том, что он сражался до конца, пока, наконец, его не захватили императорские войска. Да сдался он! Если бы не это, он мог бы еще годами бедокурить — партизанить с кучкой верных людей, которые с ним остались, несмотря ни на что. Но это было для него слишком мелко. Он хотел исправить ситуацию. Верно, в общем, все рассчитал. Дело резонансное, а значит, он получал трибуну. Получил, все красиво рассказал, попросил прощения у родственников жертв, приобрел сторонников.

Потом он рассчитывал на казнь, которая бы его очистила: сделала жертвой из преступника. Но тут он просчитался. Если бы его тогда казнили, тессианцы бы уже не помнили, что он убийца трехсот человек, он бы снова стал героем, и его портреты висели бы не только в университетских кампусах. Анастасия Павловна, думаю, и это поняла. Гораздо разумнее и поучительнее было поместить его в блок для маньяков и сделать психокоррекцию.

— И небо не упало на землю от несоблюдения закона талиона, — заметил Старицын.

— Здесь было бы сложно его соблюсти, — сказал Ройтман. — Разве что квалифицированное что-нибудь. Скажем, разрезать на триста кусочков. Он психокоррекцию, кстати, примерно так и воспринимал. Судя по реакции. Триста катетеров мы, правда, на него не извели, но тридцать — точно.

— Вот и стало понятно происхождение «запоротых» вен, — сказал Олег Яковлевич.

— Ну, да, — кивнул Ройтман. — Иглы тонкие, конечно. Мы же кровь не переливаем, нам не нужна большая скорость инфузии. Но игла размягчается от температуры, перестает быть острой, превращается в тонкую трубочку и фиксируется к стенке вены с помощью нановолокон. Словно врастает. Кстати поэтому с таким катетером даже в речке купаться можно — инфекция не пройдет. Фиксацией психолог может управлять со своего кольца, отменить, например, если надо снять катетер. А вот если его содрать без отмены фиксации можно, конечно, нанести себе некоторую рану. Если делать это регулярно — можно и вены запороть.

— М-да, — сказал Старицын. — Вообще-то это очень больно сдирать катетер без отмены фиксации.

— Ну, так Анри у нас воин, и не из последних, — усмехнулся Ройтман. — Так что проявлял изрядный героизм. Я ему говорил: «Анри, может, хватит? Зачем вы себя мучаете? Выдумали для себя пытку. Психокоррекция по сравнению с тем, что вы делаете, — это совершенно не больно и не страшно». Он: «Евгений Львович, не говорите со мной, как с ребенком, вы прекрасно понимаете, что страх и боль тут не при чем». «Понимаю, — говорил я. — Конечно, понимаю. Но мы все равно проведем курс, даже если придется менять по два катетера в день». «А я все равно буду вам мешать, — говорил он. — Знаю, что бессмысленно. Но это не причина не бороться. Моя война против Кратоса была не менее безнадежной». Так что пришлось нам сделать ПДП. Так что краски он все равно сгустил про запоротые вены. Не довели мы до этого. Точнее он не успел их запороть окончательно.

— Быстро вы его сломали? — спросил я.

— Артур, давайте поосторожнее с терминами, — в голосе Ройтмана появились жесткие нотки. — Мы никого не ломаем, но то, что необходимо сделать, сделаем. Вас ломали?

— Я не сопротивлялся.

— Угу! Только ПДП зачем-то делали.

— На сознательном уровне не сопротивлялся, — упрямо повторил я.

— Но первую неделю похулиганили.

— И сколько мой отец «хулиганил»?

— Не больше месяца, — сказал Евгений Львович. — Сначала он просто забывал про катетер, потом сознательно перестал сопротивляться. В конце срока мы его уже отпускали со спокойной душой. Сначала на похороны отца, потом матери. С браслетом, конечно, с сопровождающим. Но все обошлось совершенно без эксцессов. Хотя крови нам стоило! Разрешение получали у Анастасии Павловны, естественно!

— Его возили на Тессу? Где были родители?

— Родители переехали на Кратос, в Лагранж, когда его осудили. Везти его на Тессу нам бы не разрешили ни за что. На похороны отца его сопровождал еще Литвинов, на похороны матери возил я. Было очень трогательно. Он встал у гроба на колени, руку ей поцеловал, словно просил прощения. Но все тихо, сдержанно, без слез.

— Он должен был вернуться в Центр после этого?

— Конечно. Вернулся, без звука.

Я смотрел на сцену с белым экзекуционным столом и представлял на нем человека. Просто человека, не обязательно моего отца, может быть, себя самого. Вот он засыпает, мышцы расслабляются, рука, лежащая на столе ладонью вверх, бессильно разжимается. Дыхание слабеет и исчезает совсем. Тело вздрагивает, кожа сереет, синеют губы и кончики пальцев. Черты заостряются. И рука дрожит и замирает.

— Зал был переполнен, да? — спросил я.

— Да, — кивнул Ройтман. — Родственники погибших, журналисты.

— И все ушли разочарованными.

— И, слава богу, — сказал Евгений Львович. — Артур, на «А» пойдем? Тоже место историческое. И там повеселее.

— Пойдем, — кивнул я.

Загрузка...