«Hodie mihi, cras tibi»[64].
Напрасно Мориц ждал своего хозяина, запертого в деревянный короб, коротенький, словно гробик ребенка.
Три ночи он приходил звать его, воя на меловый свет луны. Три ночи. Потом понял, что тот уже не вернется, как не вернулся другой хозяин, старьевщик Мориц Шор. Он выводил последнюю жалобную ноту, самую долгую и печальную, до тех пор, пока луна не спрятала свое вурдалачье лицо за холм Кэлимана. И побрел в город, на пустыри с бурьяном и помойками, на улицы, где с завтрашнего утра в него снова будут швырять камни, будут лить на него щелок и натравливать своры собак.
И все же Пику Хартулар встал из могилы.
Он не нашел там покоя. Пусть не тем хриплым голосом, как при жизни за столом у «Ринальти», но ему было еще что сказать.
Он стал мукой и ужасом города, где отныне многие обитатели тревожно ворочались во сне и таращили в темноту круглые от страха глаза.
Отныне никто не мог запереть перед ним двери.
Тень мертвеца проходила сквозь все двери. Сквозь все двери, куда он стучался при жизни. Проходила без шума и стука, в полночный час.
Присаживалась на край кровати, не произнося ни слова, сложив на коленях длинные белые ладони и печально глядя в землю. С одежды текла вода. Дробно стучали зубы.
Но он не произносил ни слова.
Не жаловался. Никого не упрекал, ни с кого не спрашивал отчета. Сидел на краешке кровати и ждал. В один и тот же миг он проходил сквозь двадцать стен, входил в двадцать домов, чтоб занять свое место на краю кровати и ждать — как укор совести с того света.
Так проходил он сквозь дверь Тудора Стоенеску-Стояна и, неподвижно застыв у него в ногах, присматривал за его сном. Так являлся Лисавете, которая просыпалась со стоном, проклиная его, урода! Будь, земля ему камнем на его выпяченной груди, поскорее бы сгнило его сердце! Так входил в спальню госпожи Клеманс Благу, и Анс хныкала, корчась в постели: «Встань, Вонючка, прогони его! Чего лежишь?» Так проходил он сквозь дверь Лауренции Янкович. Теперь ночи ее стали еще страшнее. Не стучался больше у ворот ее Ионикэ, некому было крикнуть: «Погоди, Ионикэ, не уходи. Постой, не уходи!..» Сон этот как отрезало. Он пропал. Теперь к ней сквозь запертую дверь входил калека в промокшей одежде, каким она его видела, — вытащенный из воды утопленник. Она не знала, как он появлялся, как входил. Не знала, как не знал и никто из остальных. Как и они, вдруг просыпалась и видела — он сидел на краешке кровати и глядел в землю, сложив на коленях руки, с намокшего горба катилась вода, образуя у его ног черную лужу — такую черную, какой может быть только вода в другой, адской жизни, — цвета дегтя.
Проникал Пику Хартулар и сквозь дверь Адины Бугуш, в комнату с мебелью из никеля и стекла.
Ни один запор не мог ему помешать. Никто и ничто не могло его остановить. Лисавету он пригвождал к постели, потому что бывал у нее одновременно с тем, как появлялся во сие у постелей других людей городка: Эмила Савы и Тудора Стоенеску-Стояна, госпожи Клеманс Благу и отца Мырзы, Лауренции Янкович и множества пескарей, из тех, кого созывал полковник Цыбикэ Артино в своей поименной перекличке: Пескареску, Пескаревича, Пескаряну, Пескаревского. Но здесь, у постели Адины Бугуш, он оставался дольше, до самого рассвета, здесь печальнее глядел в землю, сложив на коленях длинные руки. Здесь ему много чего хотелось сказать, чего не сказал при жизни и не осмеливался сказать даже теперь. Но он довольствовался и тем, что приходил, молчал и ждал. Никто не мог его прогнать! Сквозь двери он входил и выходил, словно дым в открытое окно.
Круги под глазами Адины Бугуш сделались еще темнее.
— Это стало просто невозможным! — воскликнул господин префект Эмил Сава, в сильном раздражении позвякивая ключами. — Этот каналья и мертвый не унимается!
Тудор Стоенеску-Стоян, пожевав слова и ощущая горечь во рту, признался:
— Со мной происходит то же самое. Вот уже неделя, как он снится мне каждую ночь. Приходит, усаживается, и ничем его не выгонишь. Проснусь — исчезает! Усну — он на своем месте! Это что-то невообразимое.
Оба помолчали. Теперь они ничего не могли с ним поделать. Но господин Эмил Сава ни за что на свете не мог смириться с унизительным признанием своего бессилия. Мертвеца они ненавидели еще более люто, чем живого, как если бы он и в самом деле, нарочно и по собственной воле, возвращался с того света, чтобы посмеяться над ними, безоружными, и с мрачным удовлетворением продолжить свою миссию за столиком пескарей.
Он изобрел пытку, которой не мог придумать при жизни. Только он был способен на подобную извращенную месть — мучать сограждан из могилы.
Свои чувства господин префект Эмил Сава выражал четко.
— Людей этого сорта нужно уничтожать! — исступленно твердил он, тяжелым шагом расхаживая по комнате и хлопая рукой по связке ключей, которыми не мог запереть мертвеца.
Затем он вытер платком потный лоб. И начал городить вздор. Он ведь уничтожил его однажды! А мертвеца не уничтожишь. Здесь любая ловкость, любые «двойные удары» дают осечку. Теряют силу.
Мертвые приходят, когда хотят, уходят и возвращаются, когда хотят, входят, куда хотят.
Господину Эмилу Саве эта привилегия казалась нелепой и несправедливой. Он готов был потребовать закона, регламента о мертвецах, издать на этот счет указ.
— И нашел ведь, подлец, время для своих затей! Как раз теперь! Говорю тебе, эта мрачная шутка вполне в его духе. Он делает это нарочно!
«Как раз теперь» означало: в те дни, когда политическая карьера господина префекта Эмила Савы увенчалась величественным, поистине царским деянием.
На площади Мирона Костина гордо возвышалась Административная Палата, с широкими гранитными лестницами, с башней, господствующей над всем городом. Уже подготовили программу открытия, которая предусматривала различные празднества. Для встречи представителей правительства соорудили триумфальные арки. Ожидали приезда двух министров: обещал быть симпатичный и популярный министр юстиции Джикэ Элефтереску, добрый друг господ Эмила Савы и Иордана Хаджи-Иордана. И министр внутренних дел Александру Вардару, человек, куда более тяжелый и не терявший выдержки при сведении политических счетов.
— Боюсь, как бы и этот не устроил нам какой-нибудь пакости! Не понимаю, что понадобилось ему у нас в партии и почему партия призвала его? Ведь он — живой пережиток доисторической политики предвоенных лет, когда не надо было бороться с всеобщим избирательным правом. В те времена вся политическая борьба велась по-иному, в белых перчатках, утонченно, как между добрыми коллегами. Что он понимает в новой, нынешней тактике? Покамест он объявил, что хочет погостить у Санду Бугуша, поскольку в свое время был в дружеских отношениях со старым Бугушем… Только этого не хватало! Он нам всю музыку испортит. Виданное ли дело: министр в гостях у какого-то оппозиционного болвана?! И это называется — заниматься политикой, иметь государственную голову!.. Вот для кого мы трудимся в поте лица!
Открытие проходило под звуки фанфар, был устроен банкет, где произносились тосты. Душой празднества был министр юстиции Джикэ Элефтереску, которого сопровождал Иордан Хаджи-Иордан. Министр оправдал все возлагавшиеся на него народом надежды, обещав встать бок о бок со своим другом Эмилом Савой в его борьбе за подъем края, которому до сих пор правительство уделяло слишком мало внимания. Впрочем, сколь бы превратными ни были судьбы правительства, здесь процветание находится в достаточно твердых руках. И повернувшись со стаканом шампанского в руках, предложил тост за здоровье великого финансиста и неустанного организатора перспективных предприятий Иордана Хаджи-Иордана, мужчины с мощными челюстями и апоплексической фигурой, директора акционерного общества «Voevoda, Rumanian Company for the Development of the Mining Industry, Limited».
Благодаря ему, его предприимчивости и людям такого размаха, как господин Эмил Сава, уезд вступает в эпоху активности и процветания, которых не знают другие районы страны. Нашлось доброе слово и для ценного человека, недавно включившегося в политическую жизнь, с целью поставить на службу согражданам и своей маленькой приемной родине свой ум, талант, высокую честность и благородное бескорыстие, которые могли бы служить примером другим. Тудор Стоенеску-Стоян, скромно потупив глаза, катал в пальцах хлебный шарик, не в силах отделаться от мысли, что и в эту ночь, как только он повернет в двери ключ, ляжет в постель и закроет глаза, — в ногах его кровати усядется Пику Хартулар и, положив руки на колени, опустив глаза в землю, будет мрачно молчать, а с горба его, как из губки, будет бежать вода.
Другой министр, Александру Вардару, ограничился всего несколькими словами, ничего не сказав при этом ни о самоотверженном труде господина префекта Эмила Савы, ни об эпохе процветания, которая вот-вот наступит благодаря великому и предприимчивому капиталисту Иордану Хаджи-Иордану. У него были свои расчеты. Он не любит политических интриг ради обогащения. Он занимался политикой, чтобы сохранить за собой то состояние, которое переходило по наследству от отца к сыну вот уже почти век. И преуспел!
Эта сдержанность произвела неблагоприятное впечатление и дала повод для оживленных пересудов, как и то, что за все время министр внутренних дел и словом не обмолвился о неустрашимом финансисте, — равно как и то, что он остановился у Санду Бугуша, человека, безусловно, порядочного, но при всем том оппозиционера и обструкциониста. Все эти пересуды были подхвачены за столиком пескарей. Однако не было Пику Хартулара, который бы мог заключительным словом, ярким и незабываемым, подчеркнуть забавную мелочь; однажды, например, он предложил посадить в башню нового общественного здания специального человека, чтобы тот поворачивал минутную стрелку башенных часов, потому что механизм с завода пришел неисправным. Гулкому его голосу, усиленному горбом, не суждено было вновь прозвучать за столиком пескарей. Не слышали его теперь и те, к кому он являлся с визитом во сне, проходя сквозь дверь и устраиваясь отдохнуть на краешке кровати после изнурительного и бесплодного хождения под проливным дождем.
Теперь Пику Хартулар молчал. И его молчание было невыносимее любого слова, которое он когда-либо произнес или мог бы произнести!
Адина Бугуш каждое утро просыпалась все более измученная, виски ее все больнее сжимало раскаленным кольцом. Она не могла себе представить, что хочет от нее этот призрак теперь, как не догадывалась, что могло быть меж ними, пока он был жив.
Во сне она пыталась обратиться к нему с кротким упреком: «Скажи, прошу тебя, чего ты хочешь? Скажи и оставь меня, пожалуйста. Я ведь ничего тебе не сделала! Я никогда никому не делала ничего плохого. За что же ты мучаешь меня? Я и так несчастна… Прошу, оставь меня в покое… У меня одно-единственное желание. Чтобы все оставили меня в покое…» Но, околдованная сном, она не могла пошевелить губами, не могла произнести ни слова. И призрак до тех пор не уходил сквозь дверь, подобно дыму, пока не наступал рассвет; но когда на рассвете Адина Бугуш открывала глаза, ее уже ждало другое мучительное зрелище: тюремная стена Кэлимана, заслонявшая все небо в высоту и все окно в ширину.
Забыться и вновь почувствовать интерес к жизни ей удалось только в те два дня, пока у них гостил знаменитый друг из Бухареста — Александру Вардару. С большим удивлением и радостью министр внутренних дел узнал, что супруга Санду Бугуша была в свое время подругой его единственной дочери Луминицы, что она приходится племянницей той самой тете Коре, женщине величественной внешности и детской души, которую он знал в молодости и с которой его связывало много грустных воспоминаний. И Адина ненадолго ожила, заново переживая свою жизнь, погубленную в результате заговора здешних жителей, удушенную гнетущей стеной из камней и глины.
Затем торжественные празднества, организованные господином Эмилом Савой, кончились. Александру Вардару — человек с крупной плотной фигурой и изборожденным горькими морщинами лбом — откланялся, со старомодной церемонностью предвоенных лет у порога поцеловал Адине ручку, блеснув в улыбке двумя рядами крепких зубов, пожелал ей менее печальных мыслей, пригласил от имени Луминицы навестить давнюю подругу, погрозил пальцем Санди, — как можно пренебрегать подобным украшением дома, — влез в огромный, словно вагон, автомобиль и уехал инспектировать другие уезда, не смешиваясь с бандой прочих превосходительств и их приспешников: Джикэ Элефтереску, Иорданом Хаджи-Иорданом и компанией.
Адине Бугуш стало еще более одиноко: среди томительной череды совсем уже пустых дней и мучительных ночей в обществе призрака, сидевшего на краешке кровати, положив на колени узкие ладони.
В таком состоянии и застало ее в одно прекрасное утро письмо, решившее ее судьбу.
Письмо состояло из нескольких строк, нацарапанных авторучкой в холле швейцарской гостиницы Грациеллой Ляйтцелар, ее подругой по пансиону и соседкой по дортуару. Как безошибочно узнала она по этому письму свою давнюю подругу! И как мало жизнь изменила ее! Вместе с мужем она приехала из Сан-Сальвадора — крошечного пятнышка на карте Америки, не больше окурка тех сигарет, которые она курила тайком, запершись в их комнате, когда madame Экюйе, стуча кулаком в дверь, требовала немедленно отворить, в надежде застать ее на месте преступления. Но Грациелла не притрагивалась к запору до тех пор, пока не улетучивался дым. А потом придумывала самые удивительные и вздорные объяснения, которым даже madame Экюйе, Экки, как они ее окрестили, — не только не верила, но и не делала вида, что верит. И вот теперь, возя по Европе своего мужа, Грациелла заехала и в свой пансион «Розенэкк» в Лозанне. Экки, по ее словам, еще сильнее высохла и заржавела в суставах. Она привела старуху в ужас, непринужденно предложив ей портсигар из кожи змеи — своей змеи, сансальвадорской! Перепугала беднягу до смерти, заставив ее закурить и объяснив, что дала un vœu[65], от которого зависит судьба ее и ее детей. Для Экки курение было мукой: она кашляла, чихала, на глазах выступали слезы. А затем, когда с сигаретой было покончено, Грациелла со смехом призналась, что это была очень давняя клятва, которую она дала себе, когда Экки колотила в дверь, а она ее не пускала, торопясь докурить свою «лорансу». Вот тогда-то она и поклялась, что когда-нибудь выкурит вдвоем с Экки трубку мира, как делали в прежние времена вожди индейских племен; и теперь, взяв этот безобидный реванш за школьное прошлое, она сдержала свою клятву! Экки было возмутилась, но потом простила ее, заметив, что бывшая соседка ее по комнате, Адина, никогда бы не выкинула ничего подобного, потому что не было в ней ни помыслов, ни садистских наклонностей маленькой дикарки с континента краснокожих, мулатов, метисов, креолов и гангстеров.
«Так зашла речь о тебе, Ади! Она сожалела о тебе, и я поняла, что она до сих пор еще обожает тебя. Хотела бы взять себе в помощницы кого-нибудь из бывших учениц, чтобы передать ей ключи и половину ответственности за руководством пансионом. Я со смеху фыркнула Экки прямо в ее длинный и острый нос! Разве можно себе представить, как ты заведуешь пансионом «Розенэкк», водишь на прогулку три десятка бешеных собачонок, свезенных изо всех углов планеты! Как видишь, Экки одряхлела на 99,99 процентов. Заглянула я и в нашу комнату. В ней, Ади, ничего не изменилось. Тот же вид из окна на Леман, с Эвианом в глубине. А вместо нас — две новые жертвы Экки. Одна канадка и одна норвежка. Я уже определила, на кого они похожи! Канадка теперь вместо меня. Сумасбродка с копной волос на голове, одержимая, из тех, что ломают по три расчески в неделю, никогда не находят второй туфли, не способны вовремя прийти к столу, да еще в запальчивости берутся утверждать, что всему виной пансионские часы — вечно они бьют по-разному. И, наконец, главное: читает она все то же, что и бывшая Грациелла Ляйтцелар! Уверена, что и покуривает тайком. Наверное, и ей Экки колотит кулаком в дверь. Другая, норвежка, — воздушна и меланхолична… Она занимает твое место. Пока я была в пансионе, обе не отходили от меня ни на шаг, хотели узнать, какова была наша тогдашняя жизнь; я попросила Экки уступить их мне на полдня, прокатила в автомобиле до Монтрё, чуть не опрокинула в Леман, потому что вожу я, сама понимаешь, как сумасшедшая. Наконец, я совратила их окончательно. Сводила в «Попугай», где мы протанцевали допоздна. Когда я позвонила у дверей, чтобы вручить их Экки, бывшая наша директриса чуть не вцепилась в меня когтями. Но я ей сделала ручкой и пропала в ночи, словно демон зла, кем я была и осталась».
Письмо упало на колени Адины. Она подняла глаза, и взгляд ее натолкнулся на шероховатую стену Кэлимана.
Как всегда в это время дня, она поспешила к Скарлату Бугушу, искателю приключений, избороздившему весь свет, все моря, океаны и континенты. Столкнулась с накрашенной женщиной и с Бижуликэ, который лаял визгливо и задиристо.
Скарлат Бугуш уже снова ходил, в отличие от прошлого года, когда он передвигался «дыбком», как ребенок, держась за стены и спинки стульев. Он поливал огород, обирал с яблонь гусениц, сам вскапывал грядки под рассаду. Но в памяти его образовались глубокие провалы. Когда он смотрел на картонный глобус с голубыми пятнами океанов, кофейными мазками гор, зелеными саваннами и желтыми пятнами песчаных пустынь, они ничего не говорили ему. Он ничего не мог вспомнить, разве что очень туманно.
— Мне пришло письмо от подруги из Сан-Сальвадора… Помнишь, дядюшка? Из Сан-Сальвадора, где ты пробыл полгода, потому что у тебя не было денег, чтобы купить билет на пароход… Припоминаешь? И ты пошел пешком из Гондураса, от Тегусигальпы… Затем направился в Манагуа, в Сан-Хосе, а из Панамы поплыл матросом через Тихий океан в Новую Зеландию, на Сандвичевы острова…
Скарлата Бугуша, казалось, весьма удивил такой маршрут.
— Я был на Сандвичевых островах? Вот уже не знал, что существуют какие-то острова из сэндвичей… Неплохо там, должно быть, живется… Пища — прямо под ногами… А какие сэндвичи? С икрой или с ветчиной?
Адина пыталась обнаружить в глазах старика хоть проблеск иронии, хитрецы.
Но в глазах — ни малейшего проблеска. Пустота.
Скарлат Бугуш искренне напрягал память, пытаясь представить себе Сандвичевы острова, и соображал, бывают ли острова из ветчины или икры.
— На Сан-Сальвадоре… — повторила Адина.
Старик сделал знак, чтоб она дала ему сказать.
— Да, да! Сан-Сальвадор. Я охотился там на белых медведей. Жуткий холод на Сан-Сальвадоре… Я там себе палец отморозил. Вот этот…
— Ты ошибся, дядюшка. Как ты мог охотиться на белых медведей в Сан-Сальвадоре, в тропиках, у самого экватора? Палец ты отморозил на Камчатке…
Скарлат Бугуш недоверчиво посмотрел на обрубок пальца.
— Камчатка? Не знаю никакой Камчатки…
Решимость Адины Бугуш укрепилась окончательно. В этом городе, отгороженном глинистой стеною ото всего мира, у нее больше не было никого, ни единого человека, который мог бы понять ее душу, ее стремления.
— Дядюшка! — потянулась она к нему, подставляя для поцелуя лоб. — Мы, верно, не увидимся больше. Я, кажется, нашла себе дело: буду помогать владелице пансиона в Швейцарии, где я сама когда-то училась. Я уезжаю далеко и больше не вернусь никогда!..
— Все возвращаются… — заверил ее старик.
И остался один, стряхивая землю со своих обмороженных и изуродованных пулями пальцев. Он глядел ей вслед, пока она не пропала из виду. И не мог понять, как, куда и зачем могут уезжать люди.
Он покачал головой.
Да, каких только дел не бывает на свете, чудных и непонятных!..
И принялся разминать пальцами землю, готовя ямки для рассады.
На улице Адина Бугуш ускорила шаг. Она могла бы успеть к вечернему поезду. Санди вернется домой только завтра. Тем лучше! Это избавит их обоих от муки расставания, от объяснений, которые не могут ничего объяснить. Когда она входила в калитку своего дома, ей поклонился с другой стороны улицы Тудор Стоенеску-Стоян. Она отвернулась. Ей хотелось бы, чтобы последним человеком, встреченным ею здесь, оказался кто-нибудь другой. Тудор Стоенеску-Стоян уже не почувствовал колющей боли в сердце. Для него тоже все было кончено.
Он пришел сюда взглянуть в последний раз на этот сад. Увидеть стол под ореховым деревом, где сидел однажды в послеполуденный час под летним небом, затянутым тонкими, словно льняное полотно, облаками. Куда давал себе слово вернуться через много лет и, положив сигарету на край пепельницы и бросив взгляд на вершину Кэлимана, поросшую дубами и платанами, поведать своим первым и лучшим друзьям в этом усыновившем его патриархальном городе о метаниях и паденьях своей души — пока он не преодолел их, пока не одолел самого себя. Теперь этому уже не суждено сбыться, равно как и надежде на то, что Кэлиманов холм увидит когда-нибудь молодую поросль дубов и платанов.
И он тоже ускорил шаг. И его тоже что-то ожидало.
Точнее, кто-то.
Подруга, которую выбрал для него господин Эмил Сава, — дальняя родственница госпожи Ортансы Сава; правнучка богатого выскочки Лаке Урсуляка, народившего за десять лет пять дочерей. Помолвка должна была состояться через две недели. Он ждал этого с тем же равнодушием, с каким прикоснулся, целуя, к ее мягким губам. Вся его подлинная сущность, добрая или плохая, однако способная чувствовать укоры совести и принимать ответственные решения, окончательно оставила его. Осталась там, за столом под ореховым деревом, в тот послеполуденный час под летним небом, затянутым тонкими, словно льняное полотно, облаками, — осталась, чтобы распасться, раствориться и улетучиться навсегда.
Он вступил на порог, и на пороге его встретила будущая подруга всей его жизни. Не вздрогнув, прикоснулся он губами к ее лбу.
На лбу у невесты еще со вчерашнего дня краснел прыщик; сегодня вскочил еще один, на подбородке. У нее были бесцветные глаза с редкими ресницами и, конечно, без всяких темных кругов, захватывающих половину узкого лица. Ничего от роковой головы Медузы, ничего — от гибкости Черной пантеры.
Она превосходно пекла слоеные пироги с яблоками и не знала соперниц в изготовлении куличей. Таким образом, Тудор Стоенеску-Стоян мог быть уверен, что через несколько лет обзаведется брюшком (лысина у него уже проклюнулась), что будет у него дом, возможно, с автомобилем у крыльца, и, во всяком случае, пакет акций акционерного общества «Voevoda, Rumanian Company for the Development of the Mining Industry, Limited».
— Что это? — спросил Стоян. Сердце его словно сжали железные пальцы.
— Сюрприз, Тео!.. Я нашла это на чердаке, среди старой рухляди… Подарок бабушки… Его привезли из Вены к маминой свадьбе. Во всем городе есть еще только один такой экземпляр, принадлежавший когда-то матери господина Александру Бугуша. Их и купили одновременно.
Это было зеркало с тремя створками. Второе зеркало с тремя створками, точь-в-точь как то, с которым Тудор Стоенеску-Стоян слишком хорошо познакомился в первые недели после того, как явился сюда начать вторую, новую жизнь.
Тео подошел, чтобы рассмотреть его. Но это зеркало сохранилось гораздо хуже, пролежав столько времени в сырости, среди старого хлама. Позеленевшее, съеденное временем серебро покоробилось, стекло затуманилось.
И Тудор Стоенеску-Стоян, приблизившись, увидал в этих трех створках, в мире заплесневелых призраков, три своих подобия, слившиеся воедино: великан, карлик и обычный человек. У всех троих было безобразное лицо, изъеденное таинственной болезнью: проказой, гнойниками и язвами, — болезнью, которую наклика́ли проклятия древних часословов. Болезнью, которой до конца дней поразил его плоть и кровь патриархальный город.
Перевод Ю. Мартемьянова.