Где твоя сестренка?

Злодей увел ребенка.


Где же твой братишка?

Нарисован в книжке.


Где младенец твой?

Под хлебною горой.


Я испугалась. Испугалась при мысли о том, насколько расстроится Эдвард. Испугалась нашей затеи. Я подумала было вернуться в паб и позвонить домой, но пока я туда доберусь, он закроется. И что делать с Эмили? Одну ее посреди дороги не бросишь. Телефон ее снова разрядился. Дом был ближе всего. У меня промокли и замерзли ноги, так что я продолжила шагать, вцепившись в Эмили, чтобы она не визжала или не свалилась в канаву. Я толкнула ворота, протащила ее по скользким булыжникам, плечом открыла разбухшую от дождей заднюю дверь и вдохнула запах дома — корица, хлеб, шерсть, чистый песок.

Щелкнула выключателем. Ничего не произошло. Ну разумеется. С чего бы Эдварду платить за электричество в доме, где никого нет. Но это означало, что Эмили не сможет зарядить телефон. А значит, мы не сможем позвонить домой и выбраться отсюда до утра. Я зажгла свечу, которую мы привезли, и полезла под раковину искать банку из-под джема и корзину с подсвечниками и всякими соусниками, которая там обычно стояла. Свечку Эмили я воткнула в банку, предварительно накапав на дно расплавленным воском.

— Как ты до этого додумалась? — удивилась она. Я пожала плечами. Разве до такого надо как-то особо додумываться? А они-то что делают, когда пропадает электричество?

Теперь, при свете свечи, я повела ее в гостиную, но она продолжала канючить, хвататься за меня и подпрыгивать, едва коснувшись чего-нибудь ногой и вопя: «Это мышь?!» или «А где дверь в подвал?», а еще «Почему тут так холодно?» Ну, хотя бы на это я могла ответить.

— Потому что отопление выключено. Разожжем камин.

— Как? Как ты собралась его разжечь?

— А как можно не уметь разводить огонь?

Она уставилась на меня огромными глазами из-за очков, в которых дешевым спецэффектом мерцало пламя свечи. Мне не было ее жаль. Это она меня сюда заманила. Понятия не имею, за что она пыталась наказать Эдварда, но теперь я ясно видела: наши отношения с самого начала были игрой, хитроумной ловушкой. Я была не нужна ей сама по себе. Я нужна была ей, чтобы издеваться над моим отцом. Смысла я не понимала, но раз уж она меня сюда притащила, я не намеревалась сделать ее ночь в доме с привидениями хоть немножечко проще.

Я поставила свечу на каминную полку и стала искать что-нибудь для растопки. Если разжечь нормальный огонь, то в комнате будет еще и светло. Поскольку ставни были закрыты, то в доме было еще темнее, чем снаружи. Я нашла всего несколько тощих хворостинок, но растрепанная плетеная корзина, в которой они хранились, сама вполне годилась для растопки — оставалось только найти бумагу посуше для розжига. На полках возле камина нашлись раскраски, такие размалеванные, что мы не стали их забирать, остатки пазла в порванной картонной коробке и деревянные кубики с бумажными картинками. Я вырвала несколько страниц из «Приключений медвежонка» и скрутила их в жгуты.

Эмили топталась рядом, нарезая вокруг меня круги и дрожа. Я сунула ей в руки несколько страниц, велев скрутить, но она просто сунула их в камин. Я скрутила их сама и подожгла корзину, чтобы в этом свету поискать еще что-нибудь горючее. Нашлось несколько треснувших деревянных ложек, старые кисточки, поднос и стопка деревянных рамок.

Огонь разгорелся, и Эмили рискнула отойти, чтобы соорудить себе что-то, на чем можно сидеть. Она добыла несколько тяжелых мебельных чехлов, омерзительное вязаное одеяло, которые мы доставали, когда к нам кто-то приходил с собакой, и сделала из этого что-то вроде гнезда у камина.

Я оставила ее и пошла наверх поискать еще что-нибудь для утепления. Все казалось сырым, но по большей части было просто холодным. Мне попался спальный мешок и несколько одеял. Должно хватить. Эмили все сложила кучей вокруг себя. Она казалось такой маленькой и юной в этом ворохе, с прижатыми чуть ли не к ушам коленями; она таращилась в темные углы, будто ждала, что оттуда на нее что-то вот-вот выскочит. Снова поднимаясь по лестнице, я не удержалась и спросила: «Надеюсь, ты не боишься мышей?» Я даже немного задержалась на ступеньках, чтобы насладиться моментом. Нечасто мне удавалось побыть хозяйкой положения.

Когда я спустилась, Эмили уже разложила свои игральные карты в круг перед камином, примерно обозначив, где самое теплое место. Она аккуратно поставила банку со свечкой в центр круга и начала зачитывать вслух то, что было написано на карте от медиума. Не знаю, чего она ожидала. Чего-то эффектного. У меня заурчало в животе. Эмили взглянула на меня с отвращением.

— Может, поищешь еще одну банку или стакан? Нужно положить пальцы на край стакана.

— Нужно еще и твой сраный вискарь куда-то наливать, между прочим. — Я потопала в кухню со свечкой снова рыться под раковиной. Там нашлась детская бутылочка с Паровозиком Томасом и банка из-под арахисовой пасты с дохлым пауком на дне. Я разлила остатки виски, стараясь держаться подальше от свечи, чтобы Эмили не видела дохлого паука в своем стакане. Когда мой Паровозик Томас опустел, я демонстративно перевернула бутылочку вверх дном и поставила в центр круга. Я ни на что не рассчитывала. В отличие от Эмили, которая по-дурацки сама себя накручивала каждый раз, когда в заднюю дверь билась ветка. А веток там было порядочно.

Эмили свернула косяк прямо на полу, но первый получился совсем сырым и тощим, так что второй она сворачивала уже на своем рюкзаке. Я протянула руку, но она смотрела мимо меня, старательно затягиваясь и в каком-то агрессивном ритме выдыхая дым. Я сняла мокрые носки и повесила их сушиться на одну из сломанных рамок над камином. Я с удовольствием растягивала их и выжимала, я так наслаждалась ее страхом и тем, как она в ответ все старательнее кутала свои ноги в одеяло.

Она докурила косяк, прислонила кусок карты с надписями к рюкзаку, чтобы лучше видеть текст, положила пальцы на бутылочку с Паровозиком Томасом и закрыла глаза. Я не знаю, что там было написано, была ли эта надпись на каком-то существующем языке или просто полная абракадабра для продажи доверчивым дурочкам вроде Эмили, но временами мне слышалось мое имя. Может, это была какая-то вариация мантры «Ом». В любом случае мне это все не нравилось.

Я схватила ее банку из-под арахиса — плевать на паука, — чтобы допить ее виски в отместку за выкуренный в одиночку косяк. Клянусь, я не сжимала банку, не пыталась ее раздавить, но она вдруг лопнула у меня в руке, брызнув осколками за пределы освещенной части комнаты, в темноту, и я почувствовала влагу на ладони и боль и подумала, что это кровь, а потом наверху раздался грохот.

Кому бы я об этом ни рассказывала, все говорят — ну, наверное, ты со злости раздавила банку, или ты услышала грохот сверху и сжала ее от неожиданности, а может, она уже была с трещиной, просто в темноте не заметила. Я могу рассказать только то, что помню. А помню я заклинание, разлетающиеся осколки банки, кровь и виски на своей руке, потом звук удара, потом вопль Эмили.

И еще почему-то погасла свеча. Наверное, я сбила пламя, когда вскочила. Я побежала на шум вверх по лестнице, потом рванулась обратно, чтобы зажечь свечу, и почувствовала, что ноги у меня такие же мокрые, как и рука. Еще кровь. Что бы ни шумело там, наверху, оно никуда не делось и металось, врезаясь в предметы. У меня даже мысли не мелькнуло, что это может быть привидение. Слишком оно было живым, тяжелым и беспокойным. Но оно находилось в моем доме, и я должна была разобраться.

В лестничном пролете носилась большая черная птица. Кажется, ворон. Он волочил одно крыло, пытался взлететь и неуклюже падал, то бросаясь на лестничное окно, то отлетая к краю лестницы. А грохотала дверь спальни в конце коридора: она распахнулась, и ее туда-сюда трепал холодный сквозняк.

Птица, похоже, была в спальне. Вероятно, когда мы заходили в дом, сквозняк распахнул дверь, и так птица оказалась на лестнице, а хлопающие двери ее пугали, и она никак не могла выбраться. Может, она несколько дней сидела голодная в этой спальне, а мы ее испугали.

Я подбежала к окну и дернула подъемную раму. Я знала, что с этим окном есть какой-то фокус, из-за которого мне на разрешали его самостоятельно открывать и закрывать. Там для чего-то нужна была палка. Искать палку в темноте было некогда, так что я открыла окно так широко, как могла, и отступила. Рама рухнула, вылетев из пазов. Вот оно. Вот для чего нужна была палка — подпирать раму. Там защелка была сломана. Что ж, поздно. Как теперь выгнать птицу?

Дверь в бывшей родительской спальне и так летала туда-обратно, а теперь, когда ветер подул еще и с лестницы, поднялся безумный грохот. Я стала гоняться за птицей вверх-вниз по лестнице, пытаясь поймать ее и отнести обратно в спальню. Птица была не в восторге от этой идеи — как, если честно, и я сама. Мне никогда не нравилось ходить в ту комнату после пропажи мамы. Никому не нравилось. Эдвард быстро переселился в спальню Джо, чтобы якобы быть рядом с ним по ночам, но обратно так никто и не перебрался.

В комнате кто-то навел порядок: в ящиках и на полках пусто, мамины книги с тумбочки убраны, постельное белье выстирано и сложено в шкаф, но это сделали не мы. Может, это миссис Уинн. Я не видела. Наверное, тут все прибрали, пока я была в школе. Я помню сам вид комнаты — голая, пустая, шторы задернуты, на месте картин на стене — пятна, матрас накрыт простым покрывалом, но когда я это видела — не помню. Может, даже годы спустя.

А сейчас мне нужно было войти, закрыть за собой дверь, открыть окно и аккуратно, спокойно выгнать птицу, чтобы она на одном крыле перелетела на грушу за окном. Я осознавала, что оставляю за собой кровавые следы на полу и брызгаю кровью и на окна, и на двери, и на стены. Когда несчастная птица полувыпрыгнула-полувылетела из окна, я затворила ставни, оказавшись в полной темноте, вынужденная выбираться по влажным пятнам на стенах, по следам крови, перьев, сажи и пыли обратно к двери.

Эмили сидела на лестнице, скрючившись над свечкой в банке и дрожа под лучшим из найденных мной одеял.

— Улетела?

— Ага.

— Ты разбила большое окно, и стало совсем холодно.

— Там защелка. Ее заклинило. Надо было раму подпереть палкой. А я забыла.

— Что ты несешь? Какая сраная защелка? Ты совсем долбанутая! Что у тебя с ногами?

— Кровь. Осколки от банки.

— А я говорила, что они там.

— Они?

— Он же в этой комнате умер?

Какой еще «он»? О чем она?

— Мой прадед Мэтью? Который подарил папе этот дом? Он умер в доме престарелых.

— Нет, не он. Твой брат. Который умер.

Что она несет? Мой брат жив и здоров, живет в Уэст-Мидлендс.

— Я понимаю, что гибель одного родственника — это уже тяжело. Но двое в одном месте? Ты правда думаешь, что это совпадение?

Я уставилась на нее. В свете свечи ее лицо казалось кривым, восковым, нездоровым.

— Думаешь, это она?

— Что?

— Твоя мама. Я с помощью заклинания призвала твою маму. Попросила сказать, где он ее спрятал. А потом появилась птица. Может, она в спальне?

— Это просто птица. С птицами так бывает. Наверняка она там несколько дней летала, пытаясь выбраться.

— А может, это был твой брат.

— Вряд ли. Он сейчас лежит в своей постели в Вулверхэмптоне. И когда я видела его последний раз, он выглядел как худенький блондин, а не как чертов крупный ворон.

— Я не про этого брата. Я про умершего. Его я тоже призвала.

— Так перестань нахрен призывать всякую чушь, ладно? Особенно такую, которая ломает окна и срет на пол. Или призови что-нибудь полезное. Там, доставку пиццы или в таком роде. Горячий шоколад. И хватит пороть чушь про мертвого брата. Не смешно. Хотя бы Джо не впутывай.

— Я тебе говорю, я не про Джо. Я про другого.

— У меня нет другого брата.

— Конечно нет, он же умер.

— Да что ты гонишь? — я зашагала вниз по лестнице. Окровавленная ладонь скользила по перилам, в ноги врезались осколки. Боли не было. Меня жгла ярость и негодование, а под ними таился еще более жгучий страх. Я распознала его и наотрез отказалась его принять. Знакомая тактика: осознание и отказ от осознания, перекрывающие друг друга за долю секунды, за один вдох, за удар сердца.

Эмили внизу уже устроилась в своем теплом гнезде у камина, а я ходила вокруг, собирая подошвами босых ног остатки стекла, выискивая, чтобы еще такого нелепого подбросить в огонь. Меня безостановочно трясло. Я схватила продавленный стул и стала что есть силы колотить им о каменную каминную полку. Эмили плотнее закуталась в одеяла и закрыла руками голову.

Когда ножки стула расшатались, я запихнула его в камин, не обращая внимания, что часть стула торчит снаружи. Пару минут огонь пожирал тканевую обивку, потом угас. Я допила остатки виски прямо из бутылки.

— Ладно, — сказала я. — Пока я не окочурилась от холода и голода, быстро объясняй, о чем ты говорила.

И она объяснила. Рассказала то, что скрывали мои родители. Что в тот год, когда они поселились в этом доме, у них родился ребенок, мальчик, в той самой спальне в конце коридора. Он не дышал. Его похоронили на старом кладбище за рекой, им давно никто не пользовался. А потом родилась я. Вот и вся история. Ей мать рассказала. Как Эдвард женился на своей бывшей студентке, увез ее в старый дом в деревне, а потом у них умер ребенок.

Моим первым импульсом было все отрицать. Заорать: «Врешь!»

Я и заорала. Долго орала. Мне на ум не пришло слова лучше, чем «врешь», и я продолжала его выкрикивать даже после того, как мой мир пересобрался вокруг меня в новый и гораздо более жуткий мир.

Я ее возненавидела. За то, что она знала. За то, что именно она мне все рассказала. Потому что даже когда я орала: «Врешь! Ненавижу тебя! Ты врешь!» — я вспоминала, как мама пела мне песенку про зеленую тропку, где трава зелена. И теперь я знала, о ком и для кого она пела. Я знала, что это песня для новорожденного, которого омыли молоком, запеленали в шелка, а потом втайне дали ему имя, которое больше никто никогда не произнесет вслух, записали его золотыми чернилами и похоронили вместе с младенцем у Зеленой часовни, куда мы ходили ставить свечку. Каждую зиму. После Рождества.

Я помню, как пела ту песню у реки.


Вот всё для тебя —

Молоко и шелка,

И золотом имя

Выводит рука.


На этой песне все держалось. Я всю жизнь знала, что если мы с мамой когда-нибудь встретимся и обе к тому времени изменимся до неузнаваемости, то я спою эту песню, чтобы она меня узнала. Это была особая песня для особого дня в Зеленой часовне — песня для упокоения усопших.

В Зеленой часовне. У моста, который зимой уходит под воду. Воду, в которую она ушла. Там нашли след ее ноги. Четкий, потому что она не надела ни резиновых сапог, ни выходных туфель, а то, во что она была обута, вероятно, потерялось по дороге. Остались следы в грязи — отчетливые, отпечатался каждый пальчик — они были, когда полицейские впервые фотографировали те места, а когда приехали повторно, там уже побывали быки, растоптали грязные берега копытами, и ничего не осталось.

А потом оказалось, что самые первые фото были нечеткими, к тому же кто-то сделал ошибку, занося их в список свидетельств по делу, поскольку предполагалось, что на другой день приедут специальные люди со специальной техникой и сделают нормальные снимки. А следы были уничтожены. Так что нет никаких официальных записей о том, где именно она могла утопиться или какая на ней могла быть обувь.

Но теперь я орала: «Врешь! Ты врешь! Ненавижу!», и Эмили все глубже втягивала голову в одеяла, приподнимая плечи, как крылья, словно защищаясь от меня, и с каждым воплем во мне крепла уверенность, что она права, а я — нет. И еще я понимала, что есть какая-то связанная с Эдвардом причина, по которой ее мать обо всем знала.

И вдруг я почуяла след чего-то знакомого, чего-то, что мешает видеть находящееся прямо под носом: стыда. Я распознала ту стыдную ярость понимания, что абсолютно, безоговорочно неправа. Так что я продолжала до последнего орать и крушить вещи, потому что знала: едва наступит тишина, как я окажусь в мире гораздо ужаснее того, в котором я жила прежде.

Может быть, я бы и до утра прокричала, но нельзя недооценивать деревенских жителей. И их общую память. И разговоры в баре после нашего ухода. И календарную дату. Разговоры передавались из уст в уста, пока не дошли до менеджера бара и тот не позвонил родителям Линдси. Их номер знают здесь все, поскольку они владеют местным таксопарком, и они знают номер Эдварда, а Эдвард позвонил родителям Эмили, а те вызвали полицию.

Однако у полиции есть дела поважнее, чем кататься по заброшенным домам и проверять, не курят ли нелепо одетые подростки там траву и не делают ли еще каких-то глупостей, зато вот родители Эмили живут ближе к трассе, а еще им не надо будить спящего семилетку и запихивать его досыпать в автокресло, а еще у них полноприводная машина, которая с легкостью одолевает грязную грунтовку, так что они прибыли на добрых сорок минут раньше остальных.

Эмили узнала семейный автомобиль по звуку, пулей вылетела из своего гнезда и выбежала через заднюю дверь, не успел свет фар пробиться из-за последнего поворота; она неслась прочь от проклятого дома, от орущей окровавленной ведьмы и призраков с черными крыльями, прямо в мамочкины объятия. Кто виноват — даже не обсуждалось. Дом мой. Привезла ее сюда я. И все видели, что я пьяна, ору, матерюсь, меня шатает, а еще я во все стороны брызгаю кровью.

Кажется, когда Эмили выбегала из дома, вместе с моими проклятиями ей вслед летели какие-то вещи. Например, я бросила полуобгоревшую ножку стула — та упала, дымясь, на булыжную дорожку, а мамочка Эмили в это время пеленала бедную деточку в заранее приготовленное теплое пальто и заталкивала на заднее сиденье обогреваемого «ренджровера».

Затем она напустилась на меня. Я помню, что перед тем, как начать поносить мой характер и поведение, она расстегнула заколку, тряхнула распущенными волосами и снова их заколола. Я попыталась отступить и захлопнуть дверь у нее перед носом, но полотно разбухло от сырости, и дверь открылась обратно. Таким образом вся обращенная ко мне разгромная тирада прерывалась хлопаньем открывающейся и закрывающейся двери, моими криками и — под конец — вялым бормотанием, которое я определила как голос ее мужа, решившего тихонько присоединиться к супруге.

Я ее не слушала. Хотя говорила она довольно много. Прямо как-то нереально много. И по тому, как долго длился этот монолог, я осознала, что я в самом деле ужасный человек. Гораздо хуже, чем они думали. Что само по себе весьма паршиво.

Каким-то образом у меня в руке оказалась пустая бутылка из-под виски, и когда в перечне моих злодеяний образовалась пауза, я швырнула бутылку во двор, где та со звоном разлетелась о камни, но даже это не прервало поток ее ругани. Впечатляюще.

В конце она сказала что-то вроде «объясняться будешь, когда приедет полиция». Тут я расхохоталась. Я уже восемь лет регулярно рассказывала полиции, какое я ничтожество. А когда она наконец замолчала, я выпалила:

— Лучше вы объяснитесь, почему Эдвард рассказал вам про умершего ребенка, о котором вообще никто не знает, даже я и Джо. И почему вам взбрело в голову, что это отличная идея — если ваша тупая дочь расскажет обо всем мне!

Повисла долгая пауза. Фары светили прямо на дорогу, так что лиц ее отца и матери я не видела. И вдруг отец Эмили спросил: «Какого ребенка?» И я поняла, что это оставалось исключительно между Эдвардом и матерью Эмили. И ее муж об этом не знал. А потом их тени отступили в свет фар, и я услышала звук захлопнувшейся двери автомобиля.

Я думала, что они бросят меня здесь одну до утра. Я не знала, что Эдвард тоже едет за мной, пока не увидела, как его машина, подъезжая, перекрывает выезд их автомобилю. Двигатель он глушить не стал, потому что Джо спит в машине только при работающем двигателе. Он протиснулся мимо их машины, цепляясь за заросли, потом обошел осколки бутылки посреди двора. Потом подошел и обнял меня так крепко, что даже приподнял немного — впервые, видимо, осознав, насколько я похудела. Он плакал — и я вместе с ним. И мы наперебой просили друг у друга прощения.

— Прости. Я не помнила, какое сегодня число, пока мы не приехали сюда.

— Ты не виновата. Ты ни в чем не виновата. Это все я.

— Она рассказала мне об умершем ребенке. Уже здесь рассказала.

— О Джонатане? Она рассказала тебе о Джонатане?

— Его так звали?

— Джонатан. Да. Но никто не знает. В смысле, мы никому не… Но как?

— Ты никогда мне не рассказывал.

— Мама хотела рассказать, когда ты подрастешь. И всегда было не время. Вечно неподходящий момент.

— Но все же знают!

— Нет. Нет. Неправда. Ни за что. Так, погоди, ты что, босиком? Тут какая-то гадость на камнях, — он поднял меня на руки и донес до ворот. Потом пришлось опустить — нести кого-то на руках мимо припаркованной поперек этой дороги машины просто невозможно, особенно если это огромная машина, как у родителей Эмили.

Я протиснулась мимо нее по обочине, по траве, добавляя в свои порезы грязь, оставляя по пути жирные кровавые следы на окнах их авто, и забралась на заднее сиденье, где с открытым ртом спал Джо, и воздух был влажный, отопление работало на полную, и пахло хлебными крошками и апельсиновым соком. Я отвернула угол его одеяла и накрыла им свои босые ноги, свернувшись тугим калачиком на свободном сиденье.

Я слышала их голоса, но не разбирала ни слова. Взрослые споры, хлопки автомобильных дверей. От виски и голода кружилась голова. Я закрыла глаза и вцепилась в край сиденья, словно это могло защитить меня от шума.

А потом приехала полиция. Они припарковались прямо за нами, осветив фарами наше заднее сиденье. Три машины выстроились друг за другом перед нашим домом в ожидании долгого обратного пути задним ходом по грязной дороге, чтобы выехать отсюда.

Полицейские желали убедиться, что со мной все в порядке. Я сказала, мол, да, но они открыли дверь, увидели мои окровавленные руки и ноги, и побежали за аптечкой. Пока они обрабатывали раны, то не могли не заметить, что я вся в порезах, шрамах, что кожа у меня сухая, желтая, шелушится, и что я тощая, как скелет. Они спрашивали меня про наркотики, про порезы, про питание, и велели Эдварду утром отвезти меня к врачу.

Полицейские убедились, что мы обе целы, и тут же уехали задним ходом, а за ними мы, а за нами — семья Эмили. Наши машины месили грязь и гравий, уничтожая заросшие травой обочины. Наша машина дважды глохла, Джо просыпался, я успокаивала его, чтобы он снова заснул, и вот мы выехали на главную дорогу и повернули прочь от дома в последний раз.

И даже если бы я тогда оглянулась, чтобы посмотреть на крыши и дымоходы в лунном свете — боюсь, было слишком рано, чтобы увидеть, что искры от потухшего камина каким-то образом попали в воронье гнездо в дымоходе, а разбитые окна и полуоткрытые двери всю ночь подпитывали огонь воздухом, и тот разгорелся, переполз от трубы к балкам, и весь этаж заполнился медленным, целеустремленным, неумолимым дымом, который высасывал из старого дома жизнь, комнату за комнатой, пока вся конструкция не рухнула под собственным весом.

Мы уезжали и не могли в темноте предвидеть, что падение этого дома будет означать для нас полную финансовую невозможность когда-либо туда вернуться. Мы не знали, что люди, которые купят его с аукциона в том же году, перестроят его до полной неузнаваемости. Я как-то просила съездить туда и попрощаться с домом, но Эдвард отвечал, что зрелище будет для меня слишком грустным. К тому же после вышеописанных событий я довольно долго была не в форме куда-либо ездить или что-либо делать. Наш мир сжался до размеров нового дома, а сама я сжималась под одеялами в своей неправильно пахнущей комнате, предварительно задернув занавески перед неправильным видом из окна, и пыталась заново научиться есть, спать и быть здоровой. Из всего, чему пришлось заново учиться после ухода мамы, это было, наверное, самым сложным.

Из той ночи я запомнила еще кое-что: голод. Перед тем, как в течение нескольких секунд я обрела и потеряла брата, меня непрерывно мучил голод. Я ощутила его, едва мы вошли в дом. Я могу четко назвать момент. Это случилось не в пабе, когда я обсасывала с орешков соль, выплевывая сами орехи в ладонь. И не по пути к дому.

Это случилось в тот миг, как я открыла дверь. Я искала банку для свечки, ветошь для растопки, и пока рыскала по кухонным шкафам, меня терзала надежда найти что-нибудь съестное. Банку тунца, например. Мне хотелось найти банку тунца.

Я смотрела на Эмили, читающую написанные на картонке заклинания над карточным кругом, а мой желудок в это время урчал, бурчал, булькал и требовал пищи. Чем больше я вдыхала аромат дерева и песчаный запах каменного пола, разгоравшихся щепок, деревянных кубиков, с которых огонь слизывал древние бумажные наклейки, тем сильнее мой желудок умолял о еде.

Это был не тот голод, который заставлял меня украсть в супермаркете пакетик конфет. Такой голод не утолить банкой оливок. Я хотела печеной картошки с маслом и сыром. Я хотела жирно намазанный тост. Я хотела жареную курицу с подливкой.

Заново учиться есть — задача сложная. Так не бывает, что в старом доме тебя встречает мертвая мама в обличье ворона, дует тебе в ноздри, чтобы ты вдруг ощутила запах еды и проголодалась, и оп — все работает. Это занимает много времени, и в течение этого времени ты придерживаешься плана питания, ходишь на группы в сырых закоулках Центра ментального здоровья подростков, ненавидишь родителя, который готовит тебе еду и так планирует нерабочее время, чтобы успеть отвезти тебя на все нужные встречи, а ты отказываешься выходить из машины, разговаривать с кем бы то ни было, а однажды даже рвешь на куски план питания и демонстративно съедаешь эти обрывки у всех на глазах.

Но я отчетливо помню первый момент, когда ощутила голод: запах старой кухни заставил меня искать еду. Мне плевать, как врачи это называют. Я называю это тоской по дому.

Я простила Эдварда за то, что он не рассказал мне об умершем брате. В конце концов простила. Он говорил, что они всегда хотели мне рассказать, когда я вырасту. А потом, после нашей утраты, он попросту не знал, как преподнести мне еще одну смерть. Обычно мама решала, когда пора о чем-то сообщить, когда настало время. Без нее он не мог. Были какие-то вещи, которые он предпочитал делегировать ей. Пусть даже она больше не могла принимать решений.

Единственный намек на то, почему мать Эмили знала семейные тайны, я получила от него, когда после колледжа устроилась работать в книжный магазин и слишком уж часто упоминала одного из хозяев: «Марианна, я дам тебе всего один совет касаемо работы: никогда не спи с боссом. Серьезно».

Я спросила, можем ли поставить памятник моему умершему брату, чтобы приходить к нему на Бдения украшать могилку, чтобы его не забыть. Не незаметный камень у Зеленой часовни у реки, где его никто не увидит, а на нормальном церковном кладбище, чтобы собирать там камыш и носить цветы. Я думала, что, если бы мама вернулась, она бы порадовалась тому, как мы чтим память моего усопшего брата.

Я спросила, можно ли выгравировать на камне текст песни про зеленую тропку, но он спросил: «Ты хоть представляешь, сколько стоит одна буква?», так что мы сошлись на крохотном изображении ангела над именем. И даже если она никогда не вернется живой, теперь у нас было место, где ее можно помянуть и где ее можно похоронить — рядом с камнем, на котором написано его имя.

Загрузка...