Что в российской художественной памяти от Первой мировой остались одни поезда с дезертирами (будущим ядром нарождавшейся РККА) - то неудивительно. Как назвал Ильич войну гениальным режиссером грядущих событий, так и потянулись по домам эшелоны с особо сознательным элементом историю делать. Бумбараш задиристо заблеял на тендере «Наплявать, наплявать, надоело воевать», пулеметчики Уно Партс и Серега Карпушонок сделали первый шаг в сторону «Красной площади», служивый Тимош с ватагой строевиков скинул под откос строптивых машинистов в довженкином «Арсенале». Даже теперешняя перемена знаков не повлияла на общую трактовку событий: в сериале «Гибель империи», несмотря на масштабные съемки боев, упор делался на недопустимость вооружения черни на крутых поворотах истории - если нет желания сделать эти повороты круче.

Война осталась кислым прологом к чему-то шквально-ураганному, симфоническому, потрясающему мир. В «Моонзунде» и «Тихом Доне», «Хождении по мукам» и «Мы - русский народ» главные битвы приберегались на потом, на сладкое. Кому охота соваться на бруствер, когда самая драка по времени впереди, а пространственно - сзади. Мы это дело перекурим как-нибудь.

Фокус в том, что в Европе война оказалась фактически табуированной. Отдав положенное в литературе, пылающий континент столкнулся с молчаливым бойкотом массовых жанров: «Огонь» Барбюса и «Смерть героя» Олдингтона так и не дождались экранизаций на родине, ремарковский «Западный фронт» ставился дважды - и оба раза в США. В «Смерти в Венеции», «Жюле и Джиме», «И корабль плывет» Висконти, Трюффо и Феллини пели унисонный заупокой канувшему миропорядку, десяти векам европейской культуры, утраченному в распре Эдему - как бы само собой обходя натуралистические подробности в стиле мясного прилавка. Утраченные иллюзии в их кино вытеснили приобретенную гангрену. Объединенный европеец - зритель и киноработник - слишком хорошо помнил общеконтинентальное патриотическое подпрыгивание августа 14-го, мессы с молебнами, всех мастей триколоры и напутствия почетных граждан от Бреста и до Бреста. Памятуя о султанах и белых перчатках допотопных армий, о полевом образе военных действий, человечество впервые столкнулось со сплошной линией фронта, тотальной мобилизацией, пращурами оружия массового поражения пулеметом и шрапнелью и похабной прозой позиционной войны. Аналог столь массированного человекоубийства виделся лишь в старинных эпидемиях чумы и новейших - испанки. Руки свисали с просевших телег, погребальные костры коптили небо, и весь этот морок следовало к черту забыть. «Война, Ося, - это, оказывается, ни капельки не красиво» - этой фразой Кассиль подвел черту под робкими расчетами на окопный эпос.

Единственной страной, по геополитической дремучести верившей в красоту войны, оставалась самая счастливая держава ХХ века, на все войны поспевавшая к шапочному разбору и успешно разбиравшая все шапки. Батальный памятник событиям воздвигли в Голливуде - и на том спасибо. «На плечо!» Чаплина, «Ангелы ада» Хьюза, «Прощай, оружие» Борзеге и Видора, «Тропы славы» Кубрика, «Большой парад» другого Видора, «На Западном фронте без перемен» Майлстоуна и Делберта Манна, «Голубой Макс» Гиллермина, «Четыре всадника Апокалипсиса» Ингрема и батальные эпизоды рашевского «Трюкача» создали панорамную фреску рыцарского летного и народно-демократического пехотного взаимоистребления. Снаряды рвались, проволока цеплялась, трибуналы казнили, очереди рвали обшивку, колонны труповозок текли в тыл, пилоты грызлись за регистрацию сбитых, эскадрильи ложились на крыло, вода в траншее подбиралась к топчанам, люди хором пели и поодиночке молились одному и тому же Богу. Беспристрастные янки с равным почтением снимали войну во французской, английской или немецкой версии, дискриминируя лишь русских за измену жанру и переформатирование войны империалистической в войну гражданскую. Повернуть штыки вам, значит, интереснее, чем общую лямку тянуть? Ну и катитесь эгалитарной колбасой, мы вас не знаем. Но сам Голливуд в братоубийственных вопросах воздерживался от патетического бряцания. Герой «Большого парада» оставался без друзей и ноги, героя «Западного фронта» убивал французский снайпер, у героя «Троп славы» ставили к стенке трех рядовых, «Безумный Макс» разбивался на показательном автородео… Залечив увечья, Америке от общеевропейского имени подпела Франция.

Война необратимо травмировала французскую коллективную психику, превратив рядового мусью из игристого повесы в инфантильного скрягу и труса. Именно со времен верденской молотилки Третья республика превратилась в то склизкое болото, которое мир имеет счастье наблюдать сегодня. Но именно плаксивая, немужская жалость к себе дала французам простор пораженческого высказывания в унисон с отступающей для личных нужд Россией.

Насупленные дезертиры с лицом Габена брели домой в «Великой иллюзии» и лезли в поножовщину в «Набережной туманов», искали пули в «Пепе ле Моко» и срывали поцелуй в «Бале» (конечно, в половине фильмов он считался беглецом из Иностранного легиона - но зрители-то хорошо догоняли, откуда на самом деле Габены бегают). В «Корове и пленном» тикал огородами с передовой даже Фернандель, представить которого в форме не смог бы и сам Гашек. Новейшее кино - «Долгая помолвка» Жене и «Жизнь и ничего более» Тавернье - целиком посвящено службе учета потерь, идентификации пропавших без вести и опознанию ушибленных и дерганых. Оказалось, что война - это война, это тебе не камамбер кушать. Страна-победитель почти век рассматривает свой триумф как стихийное бедствие, Божье проклятие, от которого следует прятаться под подолом ехидной вдовушки с прифронтовой полосы.

Мужественные немцы, британцы и мадьяры хранят молчание. Понимая, что в видах единой Европы Первая мировая и была войной гражданской. Еще более нелепой, пошлой, бесцельной и бессмысленной, чем та, что затеяли меж собой злые русские. На полях брани косили друг друга господа с общим алфавитом, избирательным правом, образовательным уровнем и представлением о прибавочной стоимости. «Человек захотел вырваться однажды из буржуазного мира законов и параграфов и дать выход древним инстинктам крови», - писал страшно злой на всякое смертоубийство Цвейг.

Война не оставила по себе названия (только в России ее звали германской, империалистической, отечественной, а в комиксах императорского агитпропа - Большой Европейской), статистики (общие цифры потерь в разных энциклопедических источниках расходятся от 7 400 000 до 13 360 000, что означает лишь полную дезорганизацию учета; склонный вечно преувеличивать язвы капитализма Кен Лоуч в «Ветре, качающем вереск» назвал 17 миллионов), не оставила ни песен, ни славы.

В отличие от соседей-атлантистов, Россия гражданскую войну начертала на знаменах - отчего ее воинство с обеих сторон знало, за что билось, и не было мучимо психическими хворями позднего раскаяния. Она потеряла меньше людей, чем все остальные участники, обратила фронтовую науку на внутренние нужды (все полководцы, отличившиеся в Мировую, во главе с Брусиловым воевали на стороне красных!), повергла ближних в трепет и заставила говорить о себе и познавать себя весь ХХ век. Лоханкинская рефлексия, ничуть не менее тлетворная, чем пустоголовый милитаризм, обошла ее стороной.

Если б заодно не уничтожили миллионы сограждан собственными руками - глядишь, сидели б и мы на красивом холме и свысока, по-американски пели песню про мою хату с краю, ничего не знаю. Да поучали надменных соседей воевать малой кровью, гарантируя себя тем самым от разрушительных комплексов вины.

Но человеков считать никогда не было русским занятием. Мы и комплексов-то таких не знаем.

Загрузка...