Вы, может, помните мой рассказ о встрече с мудрейшим человеком на свете, великим Сенекой. Мы поболтали о стоической философии и всем таком прочем, а я посвятил его в некоторые тонкости моей профессии.
Ну, в общем, извините, что я то и дело вспоминаю об этом, как будто выпендриваюсь, но правда в том, что тот разговор, наверное, очень меня впечатлил, потому что я даже сейчас помню его очень хорошо, включая все длинные слова. Частично я уже пересказывал его, но про один интересный момент умолчал, потому что тогда он к делу не относился. Но сейчас я о нем рассажу; отчасти потому, что пока я сидел в саду Бландинии и раскидывал мозгами над тем, что она сказала мне про Луция Домиция, не говоря уж о собственной неминуемой смерти, он всплыл у меня в памяти, и я подумал: ага, ну вот; а отчасти потому, что я таскал его в голове все эти годы и теперь жалко выбрасывать его, не использовав. Ну и кроме того, вы терпели мою дурацкую болтовню все это время, и заслуживаете порцию умняка.
Как я рассказывал уже, мы со стариком Сенекой говорили о добре и зле, о правде и лжи и всем таком, и сдается мне, Сенека почти забыл, что я сижу рядом с ним и кто я такой — в конце концов, он был уже старенький. Я сообразил это позже. Разговор наш случился в том самом году, когда он умер, так что вряд ли ему было меньше шестидесяти, а в этом возрасте даже лучшие из нас теряют остроту восприятия.
В общем — не знаю, как именно, но беседа каким-то образом коснулась Великого Пожара, который произошел за год до этого. Думаю, Сенека привел его в качестве иллюстрации к какой-то своей мысли, а я, должно быть, спросил — ага, а что насчет пожара? — или — вот это было что-то, верно? Неважно, что я сказал; важно то, что после моих слов Сенека глубоко задумался, а может, у него случился приступ изжоги от хрустящих соленых штучек, которые он поедал, потому что он замолчал, некоторое время таращился сквозь меня, после чего углубился в историю.
Прекрасно, подумал я, да за такое люди деньги платят со всей охотой, а я спободился бесплатно, поэтому распахнул уши пошире и раскинул умишко, как ловец кроликов — свои силки, надеясь, что в них застрянет что-нибудь ценное.
К несчастью, моя левая нога выбрала именно этот момент, чтобы онеметь, а чертовски сложно сконцентрироваться на тонкостях, когда тебя от пятки до задницы колет, как иголками; так что я, наверное, прозевал много стоящего, и когда снова его догнал, обнаружил, что он успел сделать один весьма основательный вывод, а может быть, даже два или три, потому что сказал:
— И в качестве примера, разумеется, мы можем указать на Его Величество, самого Цезаря. Я полагаю, что его жизненные обстоятельства являются прекрасной иллюстрацией моей точки зрения. Ты согласен?
Ну, естественно, я сказал да, конечно, потому что уж никак не мне заявлять: прошу прощения, я все прослушал, нельзя ли повторить с начала?
— Совершенно согласен, — добавил я, дергая пальцами ноги. — И даже больше.
Помню, он улыбнулся — не мне, но скорее сквозь меня, как лучник, стреляющий в битве над головами своих, чтобы накрыть противника.
— Это довольно печально на самом деле, — сказал он. — История запомнит Нерона Цезаря как плохого человека, возможно, даже как своего рода чудовище; или же будут говорить, что он был безумен, что позволит избежать необходимости понять его. А меня — какая ирония! — будут помнить как хорошего человека, мудрого и гуманного, трагедия которого заключалась в том, что он родился не в свое время — цветок, распустившийся в мерзости запустения. Несправедливость этого расстраивает меня так, что я рад, что не проживу достаточно долго, чтобы стать ей свидетелем.
— Да уж точно, — согласился я неуклюже. — Эээ, а что ты имеешь в виду? — добавил я.
— Ох, да брось, — он слегка нахмурился. — Это же очевидно, — он посмотрел на меня. — Или нет, — добавил он, прищелкнув языком, — иначе бы ты не смотрел на меня так. Очень хорошо. Давай рассмотрим факты в ясном свете разума, как честные законники: обвинение и защита. Но для разнообразия, слушания откроются выступлением защиты. Что ты думаешь по этому поводу?
Разумеется, я вообще ничего не думал, кроме того, каким идиотом себя выставляю и что ногу у меня свело. Поэтому я сказал:
— Отличная идея, почему нет? — и он ухмыльнулся и продолжил.
— Защита утверждает, — сказал он, садясь прямо, будто в задницу ему вставили дротик, — что Нерон Цезарь, унаследовав трон в шестнадцать лет, принялся немедленно избавляться от язв коррупции и зловещих обычаев, довлеющих в последние годы правления его дяди; негодяи, втайне контролировавшие империю, прикрываясь именем впавшего в старческое слабоумие Клавдия, были лишены власти, смещены и наказаны; похищенное вернулось в государственную казну, каковой и принадлежало; продажные провинциальные наместники преданы суду; даже его собственная мать — наихудший представитель этого паразитического сообщества — не избежала правосудия. Тем временем разрушенная экономика начала исцеляться, налоги снизились, Рим был надежно обеспечен зерном, а жизненные интересы италийского сельского хозяйства — защищены. В политической жизни применению методов террора, введенных Клавдием, был положен конец, в сенате восстановлена свобода слова, своеволие армии обуздано, бессмысленные агрессивные войны прекращены, и в то же время реальные угрозы, исходящие от парфян, армян и мятежных бриттов — эффективно устранены. В самом же городе условия жизни стали лучше, чем когда-либо на памяти живущих, и даже катастрофы, подобные прошлогоднему пожару, обращались ко благу — на месте ужасных трущоб, узких улиц и разрушающихся доходных домов ныне высятся строения, красота которых отражает истинную природу Рима и его народа.
Таким образом, мы живем в городе, где богатые и могущественные не угнетают простого человека, где иноземец имеет возможность восстановить попранную гражданином справедливость, где сенат и народ Римский крепко держат в руках бразды правления, не позволяя продажным греческим бюрократам и придворным фаворитам даже коснуться их, где хрупкий кирпич заменен на сверкающий мрамор — и все это достигнуто за какие одиннадцать лет правления Нерона Цезаря, и достигнуто только потому, что Нерон Цезарь оказался неуязвим для искушений власти и ради блага всего общества повернул ее против тех, кто иначе воспользовался бы ею ко злу. Натурально… — и Сенека скорчил забавную рожу, как будто пытался проглотить извивающегося слизняка. — Натурально, мы живем в лучшую из эпох. Золотой век вернулся.
Он остановился и посмотрел на меня, словно бы ожидая от меня какой-то реакции.
А я просто сидел там с разинутым ртом. Убей меня, он был прав, мы жили в прекрасное время, и все благодаря Луцию Домицию — ну, кто бы мог подумать?
— Видишь? — продолжал Сенека. — Только голые факты; чистая правда; можешь пойти и перечесть эдикты или засесть в библиотеке и просмотреть записи по запасам зерна и казенным тратам. Все правда — как и факты, которые представит обвинение, выступление которого, думаю, прозвучит как-то так…
Он сделал паузу, чтобы изменить выражение лица: нахмурил брови и поджал губы. Довольно пугающий вид он приобрел, совершенно недружелюбный.
— Мы живем, — сказал он, — в проклятом городе в самые гнусные времена, поверженные под пяту чудовища, имя которого вовеки веков будет служить символом дикости и порока. Убийца — слово безнадежно неподходящее, и нам нужно изобрести другое, чтобы поименовать человека, который убил сперва своего дядю, затем его верных советников, затем самый цвет знатнейших наших семей: Лепиду, Силана, Рубеллия Плавта, Корнелия Суллу, затем двоюродного брата, невинного Британника, а затем пролил кровь собственных жены и матери. Урод — а каким еще словом описать аристократа, сенатора, императора, который раскрашивает лицо, завивает волосы, выряжается в отвратительные наряды актеришки и выставляет себе на потеху всему миру, декламируя стихи и исполняя музыку в театре, куда силой загоняют сенаторов и простых римлян, под страхом каменоломен принуждая смотреть этот извращенный спектакль? Заурядный поджигатель — ужель вы столь наивны, что способны поверить, будто смертоносный ад, пожравший возлюбленный нами город, был случайностью, делом рук варваров или людоедов-христиан, если на еще не остывший пепел слетелись по зову тирана греческие архитекторы, греческие скульпторы, греческие садовники и консультанты по дизайну, чтобы, расшвыривая ногами обугленные кости невинно убиенных, приступить к закладке основания непристойного дворца деспота, святотатственного храма его гнусной мегаломании? Что до других обвинений — нечеловеческая извращенность, ненасытная похоть, беспечное мотовство, бессердечная жестокость — язык отказывает мне, у меня нет слов, сам Аполлон не смог бы выразить то, что зрят наши очи в каждом переулке, на каждом углу города, отравленного мерзостью этого чудовища.
Ну, я прямо обалдел. Все эти бедолаги, которых он убил, и Великий Пожар — ведь если подумать, слишком много совпадений, правильно? — и, конечно, нечеловеческая извращенность и ненасытная похоть. Проклятие, думал я. Вот же ублюдок!
— Все это правда, — спокойно продолжал Сенека, подкрепившись горстью острых крендельков из своей чаши. — И все ложь, как и утверждения защиты — факты те же самые, но слегка различается интерпретация — и золотой век превращается в царство террора со сменой пары прилагательных. Защитник улыбнется, признает убийства, указав, что с любой точки зрения мир стал гораздо лучше без Лепиды, Силана, Рубеллия Плавта, Корнелия Суллы, Нарцисса, Палласа, Британника, Октавии и Агриппины. Даже если и некоторые из них были невиновны — настолько, насколько вообще может быть невиновен римский аристократ — оставшись в живых, они могли стать символами восстания; тысячи могли погибнуть только потому, что Нерон Цезарь позволил себе роскошь милосердия. А обвинитель потребует вычеркнуть из списка заслуг запасы зерна, правосудие для провинциалов и искоренение коррупции: это деяния не Нерона, а Сенеки; Сенеки и Бурра — двух честных людей, которым выпала злая судьба служить тирану, и которые заплатили за мудрость и отвагу своими жизнями…
Тут Сенека осекся и ухмыльнулся мне, и сказал:
— О, я не говорил тебе? Я скоро умру. Это будет самоубийство, достойный способ уйти из жизни, избежав тягот суда и казни. Понимаешь, выяснилось — после всех этих лет — что за мной числятся кражи из казны и манипуляции политикой в угоду своей клике (как как бы дико это не звучало, но я бы не смог стать четвертым из самых богатых людей мира, сочиняя философские книги) и, наконец, участие в заговоре неописуемо гнусного Кальпурния Пизона с целью убить императора. На самом дело, — добавил он, подмигнув, — это мой шестой заговор за пять лет, но этот шут Тигеллин и слона не способен разглядеть, даже если тот начнет карабкаться по его носу — поэтому-то, собственно, я и сделал его префектом претория, ясное дело. Понимаешь? — продолжал он, сделав изящный жест. — Все правда и все ложь; поскольку я действительно сделал кое-что полезное — нет, мы с Нероном Цезарем вместе сделали кое-что полезное для наших сограждан, и каждый из нас по отдельности замешан в делах, о которых тебе придется составить собственное мнение. Например, Кальпурний Пизон — Пизон скажет тебе, что мы с ним планировали избавить Рим от чудовища, что мы освободители наподобие Брута и Кассия. Я могу сказать, что делал это ради власти и денег; мне до того нравится собственный профиль, что я совершенно уверен — на десятигрошовой монете он смотрелся бы чудесно, взирая на торговцев рыбой и чесноком поверх этого аристократического носа, — он вздохнул, поднялся, помедлил, чтобы растереть ногу (думаю, судорога). — Единственное, чего ни в коем случае не допустит ни защита, ни обвинение, так это чтобы ты поверил, что правда все — и все хорошее, и все плохое — и что человек может быть и хорош, и дурен в одно и то же время, и способен переходить из одного состояния в другое с той же скоростью, с какой гонец снует туда-сюда, доставляя поручения. И это, мой юный похититель плащей из раздевалок, самое глубокое философское заключение, которое ты сможешь купить в этом городе за аурус, даже неподдельный; но даже при этом оно не перестает быть конским дерьмом. Единственная истина… — он перестал улыбаться и просто посмотрел на меня, если вы понимаете, что я имею в виду. Один из этих взглядов. — Лишь тот ты настоящий, который выходит на берег после кораблекрушения, тот, который остается стоять после битвы на пороге собственного дома, тот, которого видит в тебе твой пес, когда ты возвращаешься домой. А теперь, — добавил он, — мне, кажется, нужно отлить, — и, забросив в рот последнюю горсть крендельков, он побрел в направлении уборной.
И вот, значит, я сижу в каком-то саду какого-то дома. Только я и мои мысли. Вы уже знаете, что мне довелось побывать в разных довольно поганых местечках — в камерах смертников, на крестах и бог знает, где еще — но этот сад мне вспоминать неприятнее всего.
Я потратил довольно много времени, пытаясь убедить себя, что какая мне разница? Какая разница, в чем там был замешан Луций Домиций в старые времена? Я тогда едва знал его, он был всего лишь человеком, который спас меня от смерти на кресте, поскольку ему приглянулся мой брат. В целом он мне тогда нравился, пожалуй. Да, он был богатым ублюдком — богатейшим ублюдком из всех богатых ублюдков, император Рима — и этим все сказано, конечно; от этих типов можно ждать чего угодно, любого поганства, которое только можно вообразить, потому что ничем другим богатые ублюдки не занимаются. Но с другой стороны, он снял меня с креста, которого я полностью заслуживал, поскольку был вором, который попался. Он меня снял оттуда, а то, что я вообще оказался на кресте — моя вина, никак не его. Так что, если подумать, решил я — он нормальный мужик, во всяком случае, по меркам богатых ублюдков.
А потом случилась эта история. Мы сбежали из дворца, Каллист — твою мать, подумал я, ведь все хорошее кончилось с его смертью, так ведь? — Каллист отдал жизнь за Луция Домиция, а Каллист в принципе не мог ошибиться в человеке. Если он считал, что ради Луция Домиция можно умереть, то уж никак не мне с этим спорить. Уж точно не мне, самому тупому в нашей семье. А потом были долгие годы совместных странствий, голода и преследований; все это время он уже не был богатым ублюдком, он был бедным ублюдком и вором, таким же, как я, не лучше и не хуже — так что да, я пришел к заключению, что с ним все в порядке, потому что так думал Каллист и потому что так думал я, судя по собственным наблюдениям. Вы, конечно, можете сказать: разумеется, Луций Домиций не делал ничего дурного, пока вы с ним бродяжничали, потому что у него не было ни единого шанса вернуться к старым фокусам, вы оба были слишком заняты уклонением от встреч со стражей и попытками выжить на гнилом зерне, не имея ни времени, ни возможностей для всякого дерьма. Ну, я не буду с этим спорить. И переживать по этому поводу тоже не буду. Как если бы вы были магистратами, а меня притащили пред ваши очи за кражу сандалий в бане, а я был заявил: на самом деле я невиновен, потому что в душе я честный, трудолюбивый фермер, никому не желающий зла, просто меня лишили шансов стать им. Вы бы расхохотались до слез и отправили меня на рудники — и совершенно правильно. Сидя в курульном кресле, а не стоя перед ним, я бы поступил точно так же. Ну, и где же теперь ваш аргумент?
И я сказал себе: слушай, ты маленький грек, жалкий жулик, весь мир стремится тебя убить, и единственный человек во вселенной, который может быть на твоей стороне — это Луций Домиций, так какая нахрен разница, что он мог натворить? Если станешь тонуть, то ухватишься за его руку. И кроме того, не твое дело, чем занимаются другие, пока они занимаются этим не с тобой.
И если весь остальной мир думает иначе, пусть идет в жопу. А эта Бландиния, эта кровожадная лживая сука, которая, может, и пощадит тебя, если у нее будет такое настроение — с кем ты, с ней или с единственным во всем мире другом?
Жалко, что она осталась в живых — и станет причиной твоей смерти.
И это тоже была полная хрень, конечно, потому что опять же Каллист ее спас, а Каллист не ошибался в людях, так ведь? Если он решил, что она того стоит, кто ты такой, чтобы называть ее кровожадной сукой?
Все это я не мог совместить.
Понимаете теперь, что я имел в виду, говоря про богов? Конечно, если и есть какие-то причины для существования богов помимо их скотских развлечений, то разве не должны они говорить нам: это правильно, а это неправильно, запомните накрепко, потому что позже состоится экзамен? Но говорю вам, я сидел в этом саду совсем один и прислушивался: они не сказали ни слова. Даже не пернули. Думаю, все боги — римляне. Это многое объясняет, если хотите знать мое мнение.
И да простит меня Бог — я вдруг подумал: если боги таковы, то, может быть, Каллист был богом. Вы знаете, как они развлекаются, скитаясь среди несчастных смертных, притворяясь, что они одни из нас, как жулики, рассказывающие про себя сказки; как я, например, или Луций Домиций. Просто предположим, что Каллист был замаскированным богом; и я любил его, и Луций Домиций любил его, и кровожадная сука Бландиния любила его, потому что такова нормальная реакция смертных на бога — как у кошек на кошачью мяту. И вот этот богатый ублюдок, бог, спускается вниз, все запутывает, и когда мы все запутываемся тоже, как овцы в шиповнике, рвет когти на Олимп и усаживается смотреть, какой бардак мы учиняем, пытаясь освободиться. Может, любовь и есть вот это самое — поганая игра, в которую боги играют смертными, невинными и уязвимыми, как дети. Может, Каллист был богом, и тогда мы ни в чем не виноваты. Мы можем возложить на него всю ответственность. В этом смысле, возможно, он спасет нас всех. Опять.
На этой стадии мозг мой начал зудеть, так что, наверное, и к лучшему, что меня прервали, прежде чем он вскипел, как овсянка, и полился у меня из ушей.
Во двор вышли Александр и Хвост, неся пару небольших столов с накрытыми салфетками блюдами. Когда я увидел их, первой моей мыслью было: ох черт, она передумала и меня убьют, и потом — да, но столы, хавчик? Зачем заморачиваться отравлением, если удар по башке гораздо быстрее и дешевле? И если они собираются закормить меня до смерти заячьими тарталетками в горшочках — ну что ж, есть куда худшие способы уйти из жизни. Скорее всего, она приказала: получше смотрите за пленником, или что-то вроде этого, что они восприняли как указание приготовить что-нибудь изысканное.
— Просто перекус, — сказал Александр, снимая крышку над плечом барашка по-этрусски в подливке с пюре из лука-порея и фасоли. — Чтобы ты слегка подкрепил силы, не более.
Прекрасно, если не задумываться, на что мне эти силы понадобятся. Этого я, конечно, не сказал.
— Спасибо, очень любезно с вашей стороны.
Хвост сказал, что это пустяки, и у меня возникло подозрение, что он чем-то расстроен. Почти виноват. А мгновением позже Александр подтвердил это, добавив, что это самое малое, что они могли для меня сделать. Это было уже интересно.
— О? — сказал я. — Что ты имеешь в виду?
Они переглянулись, как парочка смущенных горных пиков.
— По правде говоря, — сказал Хвост, — нам немного не по себе из-за… ну, ты понимаешь.
— Это было неправильно, — сказал Александр. — В смысле, он был так добр к нам. Мало про кого это можно сказать, понимаешь ли.
О ком он говорил — о Поллионе или Луции Домиции? Могло быть и так, и эдак, но только если они чувствовали вину перед Поллионом, зачем проявлять участие ко мне? Я решил попытать удачу.
— Да, — сказал я. — Ну что ж. Со всем уважением, но там, откуда я родом, говорят, что словами дела не поправишь. Он вам верил.
Я вам честно скажу, несмотря даже на их размеры и устрашающий вид, я почти пожалел, что сказал это, потому что мое заявление определенно причинило им боль. Александр отвернулся; Хвост застыл, уставившись на носки сандалий. Они не пришли в ярость, ничего такого — им было просто очень стыдно. Некоторые время они стыдились (а плечо барашка по-этрусски тем временем стыло, но я не хотел сбить настроение; горькие упреки звучат не так убедительно, если изрекать их с полным ртом). Затем Александр сказал:
— Знаешь, что самое плохое? — Хвост положил ему руку на плечо, но Александр стряхнул ее. — От чего мне очень, очень худо? — продолжал он — Он был моим героем, понимаешь? Я боготворил его: эти чудесные песни и поэмы, этот голос — я был на всех публичных выступлениях, я даже переодевался сенатором — пурпурная полоса и все прочее, чтобы пробраться на концерты для узкого круга. Люди считают, что если ты гладиатор и родился в деревне, то лишен утонченных чувств, не способен ценить музыку и поэзию. Херня, — яростно выплюнул он. — В те времена я бы охотно отдал правую руку за возможность встретиться с ним и сказать, как я люблю его музыку. Ну вот, я сказал это. Кто-то предлагал представить меня, но я не решился, я был слишком робок. Я хочу сказать, это было все равно как встретиться с Фебом Аполлоном — что я мог сказать ему? И вдруг выяснилось, что я с ним действительно встречусь…
— Чтобы дать ему по голове, — пробормотал я. — Ты должен гордиться.
— Не надо, — Александр содрогнулся. — Послушай, ты должен верить мне, мы ничего не знали. О, мы знали, что она командует представлением, но считали, что она действует по указке Поллиона. Мы не знали, что она связана со Стримоном и его бандой. Иначе…
— Серьезно? — перебил я. — И где же вы были, когда они ворвались и принялись убивать направо-налево? Вы двое вполне могли их остановить. Или вы испугались?
Хвост дернулся, когда я это сказал, но Александр только печально посмотрел на меня.
— Мы были на кухне, понимаешь? — сказал он. — Мы резали лук, и вдруг вбегает толпа мужиков с мечами и дубинками. Мы же понятия не имели, что происходит. Мы решили, что это, должно быть, ограбление, только они сказали нам: оставайтесь на месте, и никто не пострадает. Слушай, мы покинули арену живыми и почти невредимыми, мы за свое заплатили. Ты хочешь, чтобы мы вдвоем кидались на десяток вооруженных мужиков, даже не разобравшись, что происходит? Нет, мы не двигались и они не двигались, а потом кто-то позвал их, они свалили и оставили нас одних, потом мы услышали крики и бросились в обеденный зал, но все уже было кончено. Только трупы повсюду. Мы по-прежнему не понимали, что происходит, но тут появилась Бландиния и сказала нам…
— Мы должны были убить ее, — пробурчал Хвост. — Да только это ничего бы не исправило. И нам не хотелось, чтобы нас грохнули люди Стримона, благодарю покорно.
— А потом, — продолжал Александр, — она сказала, что идет за тобой — так мы узнали, что ты арестован, поэтому пошли с ней и забрали тебя оттуда. Вот и все, что мы сделали, честное слово.
Я вздохнул. На самом деле я не мог их винить, но и признавать это не собирался.
— Вот именно, блин, — сказал я. — Только это вы и сделали. Не очень впечатляющее достижение, а?
И пока я это говорил, кто-то из богов, верно, шепнул мне на ушко одну штуку, потому что я продолжил:
— Если бы я был знаменитым гладиатором, лучшим гладиатором в мире, как вы, и если бы у меня был верный поклонник, которой боготворил землю, по которой я ступаю…
Александр тихонько всхлипнул, как голодный пес, но я продолжал.
— Если бы он оказался в смертельной опасности, я бы уж попытался спасти его, вместо чтобы стоять и ныть. Он верил в вас обоих. Он все время о вас говорил, знаете? — да как вы были хороши, да как он мечтал познакомиться с вами, все в таком духе. Я уверен, когда его тащили прочь, он думал: ничего страшного, Александр и Юлиан придут на помощь…
Это добило Александра. Он разрыдался, роняя огромные слезы в мою фасоль.
— Я знаю, — сказал он. — Боже, я опозорен. Это правда, мы испугались. Когда так давно не выходишь на арену, забываешь, что это такое, как страшно становится при виде остро заточенного металла. В те времена, когда я еще сражался, каждый раз выходя на песок я так трясся, что едва мог удержать меч. Но к этому привыкаешь, перестаешь замечать и как-то проходишь через все, пока не наступает следующий раз. Но это было десять лет назад, Бога ради, а бить людям морды по темным переулкам — совсем другое дело; это не то же самое, что свежезаточенный меч в руках ублюдка, который собирается тебя убить. Когда эти парни заявились к нам на кухню с мечами, мы испугались, вот и все.
Мне подумалось, что я серьезно рискую — мне вот-вот понравятся эти два психа — но размышлять не перестал. Я сказал себе: Бландиния ошибалась в этих двоих; она считала их не более чем парочкой головорезов. Но только они не такие, они похожи на Луция Домиция больше, чем кто-либо еще. Под могучими мускулами и шрамами скрываются деликатные и чувствительные натуры; они артисты. Так кого они послушают, когда все встанет раком — меня или ее?
— Все в порядке, — сказал я, и они посмотрели на меня, как утопающие на веревку. — Я все понимаю. Это не ваша вина.
Я не особенно часто сталкиваюсь с благодарностью, особенно с благодарностью, адресованной лично мне. Забавное ощущение, испытываешь одновременно самодовольство и чувство вины, как будто афера удалась.
— Спасибо, — сказал Александр. — Спасибо тебе за эти слова.
Я кивнул.
— Не переживай, — сказал я. — Все в порядке. Ладно, вы собираетесь мне помочь или что?
Они призадумались, но лишь на секунду.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Хвост.
— Мне казалось, это очевидно, — ответил я. — Мы должны выбраться отсюда и спасти Луция Домиция.
Вид у Хвоста стал озадаченный.
— Это кто? — спросил он.
— Нерон Цезарь, идиот, — рявкнул Александр, не поворачиваясь. — Но погоди-ка. Мы ведь даже не знаем, где он.
Я посмотрел на него суровым, твердым взглядом.
— Но можем узнать, — сказал я.
— Узнать? Как?
— Ну, — сказал я, — вы можете взять эту суку за горло и давить, пока она не скажет. Это должно сработать.
Предложение им почему-то не понравилось, так что я продолжал:
— Или же вы можете сходить и спросить Стримона, если думаете, что так проще. Лично я бы попытал удачу с Бландинией.
Они некоторое время поразмыслили над вариантами.
— Ладно, хорошо, — сказал Хвост. — Жди тут, мы скоро вернемся.
Они ушли тем же путем, каким и пришли, а поскольку мне было нечем заняться, я занялся плечом барашка по-этрусски. Он был неплох, только остыл.
У Бландиния по сравнению с прошлым разом самоуверенности поубавилось; она пребывала в совершеннейшей ярости, но при этом была страшно напугана. Думаю, она поняла, что повара не настроены шутить. С чего она так решила, я не знаю, хотя, возможно, гигантские пальцы Хвоста, сжимавшие ее горло, могли и навести ее на определенные подозрения.
— Вы рехнулись, — сказала она несколько сдавленным голосом. — Вы все. Если вы немедленно не прекратите, вы покойники.
Я, конечно, тут же перепугался, но, к счастью, Александр с Хвостом не были такими трусами, как я. Но я никогда и не утверждал, что я храбрец.
Совсем наоборот.
— Говори, где он, — сказал Александр. — А то голову оторву.
Вы знаете, мы то и дело что-нибудь такое говорим: я тебе башку оторву, я вобью тебе зубы в глотку, я тебе глаз на жопу натяну, но на самом деле эти выражения означают обычно примерно следующее: наверное, я смогу причинить тебе некоторый ущерб, а с другой стороны, может, и не смогу. Но когда эту фразу произносил Александр, становилось совершенно очевидно, что он именно так он и сделает. Ему было достаточно кивнуть, чтобы Юлиан чуть напрягся, сломал ей спину, крутанул — и долой голова, как печать с горлышка. Мне даже стало нехорошо, но за развитое воображение приходится платить.
Так или иначе, суть она уловила.
— Нет, послушайте, — сказала она с куда меньшим апломбом. — Я бы сказала, если б знала, но я не знаю. Правда, не знаю. Да и с чего бы ему мне говорить? Мне не нужно это знать, а в его деле вполне разумная предосторожность — чем меньше людей что-то знает, тем лучше. Стримон, может, и туповат, но на это у него мозгов хватает.
Похоже, она говорила правду, но я хотел услышать другое.
— Она врет, — сказал я. — Конечно же, она знает, она же из тех, кто вечно хочет все знать в подробностях, просто на случай, если нарисуется возможность. Надавите чуть посильнее и она все расскажет, точно вам говорю.
Хвост засомневался, но слегка усилил хватку; на мгновение я испугался, что он перебрал, потому что глаза у нее вылезли из орбит, она издала неприятный булькающий звук и задергалась.
— Хорошо, — прохрипела она. — Хорошо. Отпусти меня, Бога ради.
Я кивнул — подумать только, командую тут, что твой стратег — и Хвост ослабил нажим, чтобы она смогла вдохнуть.
— Итак? — сказал я.
— Я только предполагаю, — просипела Бландиния, — но у Стримона малина на Долгой улице, как раз за дубильным двором. Больше мне ничего в голову не приходит.
Хвост нахмурился.
— Который дубильный двор? — спросил он. — Там их два.
— Что? — она пыталась пропихнуть воздух через горящее горло. — Я не знаю, я даже не была там, только слышала, как другие про это говорят. Место на Долгой улице, сразу за дубильным двором — вот все, что я знаю. Правда.
Я чуть не расхохотался.
— И это все, на что ты способна? — спросил я.
— Пожалуйста, отпустите. Скажи ему отпустить меня, я не могу вдохнуть.
Лицо ее приобрело странноватый цвет, и я подумал, что она должна быть холоднее Альп зимой, чтобы продолжать врать так близко к смерти.
— Отпусти ее, — сказал я. — Она говорит правду. Совершенно бесполезную, но больше она не знает.
Александр скривился и кивнул Хвосту (откуда взялась эта цепочка подчинения? — промелькнуло у меня в голове) и тот чуть-чуть развел свои огромные пальцы.
— Ну, — сказал я. — И что же нам с ней делать?
Было совершенно очевидно, что от этих двух никаких разумных предложений ожидать не приходилось. Прирожденные ведомые, оба. Стало быть, это мне предстояло выдвинуть блестящую идею. Ненавижу это дело.
— Мы возьмем ее с собой, — сказал я.
Александр засомневался.
— А что, если она завизжит и поднимет переполох? — сказал он. — Люди начнут пялиться, а нам не нужны неприятности.
И тут Аполлон поразил меня стрелой-озарением.
— Ну, это просто, — сказал я. — Вы знаете, что делать, — с этими словами я потер затылок, как будто он все еще болел.
Намек достиг цели. Александр сжал кулак и треснул Бландинию по голове, и она потухла, как светильник. Заснула на руках у Хвоста, будто вернулась с ночной гулянки.
Очень мило.
— Чудесно, — простонал Хвост. — Мне что, тащить ее до самой Долгой улицы?
— Паланкин, — сказал я. — Тот, в котором меня сюда принесли. Он все еще тут?
Время признаний: я люблю кататься в паланкинах. Чрезвычайно глупая страсть, да. Подозреваю, дело в том, что паланкины — это самая сущность богатых ублюдков. Ну, то есть, вы видите их на улицах на плечах огромных германцев или ливийцев, на такой высоте, что перекладины обрывают уши не успевшим увернуться беднякам — в этом содержится все, что характеризует богатого ублюдка, если вы понимаете, о чем я. Не то чтобы я много переживал за богачей, но возможность хотя бы недолго побыть одним из них всегда вызывала у меня дрожь восторга — возможность посматривать сквозь задернутые шторы сверху вниз на лысины нищебродов. И конечно же, если я когда-нибудь стану богат, — а это примерно так же вероятно, как то, что мою старушку-матушку возьмут на небо и поместят среди звезд в виде созвездия Пьяной Старой Кошелки — но если я когда-нибудь сделаюсь богат, то моим первым приобретением станет роскошный паланкин с шестью носильщиками — одинаковыми как на подбор фракийцами или лузитанцами. И конечно же, в паланкине со мной обязательно будет сидеть, прильнув к моему плечу, красивая молодая девушка, потому что если уж делать что-нибудь, так делать на совесть; разумеется, девушка моей мечты не будет пребывать в отключке, и ехать мы с ней будем куда угодно, но только не выручать Луция Домиция из рук могущественнейшей уличной банды в мире, даже если предположить, что нам удастся найти их логово. Такие вот маленькие детали способны совершенно отравить удовольствие от исполнения мечты.
Найти дубильный двор на Долгой улице оказалось совсем нетрудно. Всего-то надо было выбраться на Долгую улицу и вдохнуть. Убейте меня, не понимаю, как окрестные жители терпят рядом что-то столь вонючее, но таков уж Рим: величественные здания поднимаются из трущоб и грязи, как аристократ из канавы. В общем, мы нашли дубильню, и по обе стороны от нее стояли дома, с виду вполне достойные служить бандитской берлогой, хотя никто из нас не представлял, как она вообще должна выглядеть.
— И что теперь? — услышал я вопрос Александра снизу, из-под пола. — В дверь постучим?
Я отдернул штору.
— Ладно, — сказал я. — Теперь давайте найдем второй.
Понятия не имею, почему они меня слушались, но они слушались. Второй дубильный двор располагался на другом конце улицы, и по бокам его располагались практически идентичные первым здания. Я уже собирался сдаться, когда увидел кое-кого знакомого.
Очень полезный дар — память на лица. Конечно, без него в нашем деле не протянуть дольше месяца: ты должен обладать способностью узнать человека мгновенно, увидев его уголком глаза за пятьдесят шагов, и вспомнить, что он стоял в толпе, когда ты проворачивал такую-то и такую-то аферу в таком-то и таком-то городе и потому крайне не умно повторять тот же самый фокус у него на виду. В общем, я видел того парня всего лишь долю секунды, но сразу понял, что в прошлый раз встречал его на постоялом дворе, где меня держал Аминта, и парень этот был одним из людей Сицилийца.
— Стоп, — сказал я. — Мы на месте.
Я отогнул уголок шторы и проследил, куда тот чувак направляется. Я видел, как он пересек улицу, подошел к воротам большого старого дома, немного помедлил, оглядываясь кругом, а затем стукнул в дверь четыре раза: так-тап-тап-ТАМ. Дверь открылась, он юркнул внутрь, дверь захлопнулась; на все про все ушло столько времени, что можно успеть съесть виноградину. Вот удача-то, сказал я себе.
— Что с Бландинией? — спросил Хвост, когда я выбрался из своего передвижного орлиного гнезда и рассказал, что высмотрел. — Нельзя оставлять ее в паланкине. Что, если она очнется?
Я вздохнул.
— А можно еще раз ее приложить? — спросил я.
— Вообще-то нет, — ответил Александр тоном опытного врача. — Эффект от удара по башке, как это называется — не кумулятивный. Я имею в виду, нельзя просто подкреплять удар небольшим щелчком каждые два часа, чтобы он сохранял свежесть.
Я задумался, и придумал решение не так чтобы очень гениальное, но посмотрел бы я на вас, если бы попытались выдать что-нибудь получше на лету, когда большая часть мозга забита страхом смерти.
Представьте, что вы привратник, хорошо? Вы сидите в своей норе, размышляете над своими привратническими заботами, как вдруг в дверь начинают лихорадочно колотить. Вы поднимаетесь, собираетесь с мыслями, отодвигаете маленькую заслонку и спрашиваете, что это еще, блин, за переполох?
Сквозь щель в двери вы видите остролицего маленького грека, а за его спиной — двух страшилищ с девицей на руках, которая выглядит не особенно свежо. Скорее она безжизненно висит на поддерживающих ее здоровяках.
— Открой долбаную дверь, — шипит остролицый тип. — Давай, люди же пялятся.
Его требовательный тон вгоняет вас в легкую панику, но существуют приказы, один из которых гласит: не открывай никому, кого не знаешь.
— Да кто ты такой? — спрашиваете вы нервно. Остролицый выплевывает цепочку греческих имен. Для вас они совершенно ничего не значат. Мягко говоря, вы в затруднении. С привратника могут спустит шкуру, если он позволит войти чужакам, и то же самое произойдет с ним, если он заставит ждать важных посетителей.
— А она кто такая? — спрашиваете вы.
Один из костоломов на заднем плане интересуется, какого хрена они тут торчат; голос у него недовольный. Грек смотрит на вас и говорит:
— Тебя, блин, это не касается. Быстро открывай!
Разумеется, ситуация все сильнее напоминает привратнический кошмар — и так плохо, и эдак нехорошо — и никаких критериев выбора. Вы начинаете объяснять, как вам жаль, но:
— Тебе, твою мать, через минуту станет охренеть как жаль, — говорит остролицый, — если ты не откроешь свою проклятую дверь! Ты очутишься на свежем воздухе с мотыгой в потных ручонках, если наш Стримон услышит, что ты держал это яблочко на улице, пока ее добивала лихорадка.
В этот момент девица жалобно стонет (возможно, первый полезный поступок в ее жизни, и совершила она его только потому, что пребывала без сознания и понятия не имела, что происходит), а внутренний голосок заявляет: давай, они точно здесь по праву — разве найдется во всем городе хоть один псих, который попытается проникнуть в этот дом обманом? И вы со всем проворством отодвигаете засовы и распахиваете двери так быстро, как только можете, а один из здоровяков сует вам в руки девицу в отключке и говорит:
— Подержи-ка секундочку.
Вы подхватываете девушку, чтобы она не упала на пол, тут в затылке у вас что-то взрывается, и следующее, что вы видите… ладно, это представлять необязательно, а то будут мучить кошмары. В общем, идею вы уловили. Угловатая, как Египет и безумная, как горшок с хорьками, но кому какое дело? Больше везения, чем расчета, но она сработала.
Итак, мы попали внутрь, чувствуя себя крайне заметными и ужасно, ужасно, ужасно одинокими. Вы, конечно, слышали о Семерых против Фив.
Ну вот, а мы были Двое против Стримона (себя я по понятным причинам не считаю) и шансы у Семерых были получше. Кроме того, разве всех Семерых не перебили? Я не помню. Когда матушка рассказывала про них, я, наверное, отвлекся.
Оказалось очень кстати, что один из нас сохранил здравомыслие. Говорите об Александре что хотите, но он был вроде ежика из поговорки — ну, помните, что лиса знает много трюков, а ежик только один, но хороший. Для подобных ситуаций у него в запасе имелась только одна схема.
— ПОЖАР! — заорал он, а уж орать он умел огого, поверьте на слово; меня чуть не сдуло — а чтобы добавить немного убедительности, он схватил жаровню привратника и запустил ее через двор. Чистая случайность, что она приземлилась на штабель амфор у дальней стены. Еще более чистая случайность, что в амфорах оказалось ламповое масло. Дуракам везет, скажете вы, но если это так, то почему мне везет так редко?
Если только что никакого пожара не было, то теперь это был всем пожарам пожар — я помню, еще подумал, глядя на охваченный оранжевым заревом двор, что на сей раз Александр перебрал с отвлекающими маневрами. Вообще-то он был не виноват, конечно, потому что кому вообще пришло в голову складировать месячный запас масла рядом с конюшнями, то есть с соломой и сеном?
Это еще одна черта Рима, которую я не люблю. Проклятый город — просто одна большая огненная ловушка.
Сдается мне, вся ситуация была исполнена замечательно идиотической иронии.
Пожар начался. Благодаря сильному ветру, который подхватывал тлеющие угли и пригоршнями расшвыривал их по соседним кровлям, будто сеял ячмень, пламя охватило весь квартал за время, которого хватило бы, чтобы съесть яблоко; люди метались в панике, крича и толкаясь, как это вообще у людей в обычае; какие-то бедолаги пытались действовать разумно и организовать цепочки с ведрами, другие мчались, вопя, не в том направлении или бросались в горящие дома, чтобы спасти детей, вытащить немощных родственников или пограбить. Во время пожара перед глазами раскрывается весь набор хороших и дурных сторон человеческой природы: отвага и трусость, алчность и холодный расчет и сотни тончайших оттенков глупости — жаль, что все это с такой скоростью проносится прямо у кончика носа, а три или четыре захватывающих представления идут одновременно; неважно, насколько вы наблюдательны, вы обречены пропустить пару-тройку бриллиантов — поразительную демонстрацию самоотверженной храбрости или коллекционное издание беспрецедентного эгоизма. Пожар не хуже театра позволяет возогнать самую сущность смертных до девяностодевятипроцентной чистоты. Дым и прочее дерьмо тут абсолютно ни к чему, но они, возможно, нужны для создания атмосферы.
Ну так вот, прямо у меня перед носом разворачивалось фантастическое представление: Рим Полыхающий — трагикомическая экстраваганца в двенадцати одновременно идущих частях, а я, как обычно, смотрел в другую сторону. Нет, я даже не воспринимал себя, как зрителя: наоборот, я вскарабкался на сцену и буквально проломил дорогу к роли. Думая об этом в сказочном алхимическом свете ретроспективы, я могу понять, почему истинных римских аристократов так раздражают попытки уважаемых людей выступать на сцене в компании актеришек. Вот, например, горящий Рим, трагедия космических пропорций, пожирающая жизни десятков и сотен несчастных ублюдков, богатых и бедных; а вот я, неприметный маленький грек, осмелившийся использовать ужасающую катастрофу и качестве фона для своей собственной заурядной пьески, своего личного побочного сюжетца. В данном случае все было еще хуже, потому что я пошел дальше. Я сам послужил причиной проклятого пожара, приведя в сюжет Александра с его склонностью при малейшем затруднении поджигать декорации. Вы знаете, как много людей свято верят в то, что Луций Домиций Нерон Цезарь учинил Великий Пожар только для того, чтобы создать живописный фон для своего «Падения Трои» под аккомпанемент арфы? Так вот, это как раз неправда; но не подлежит сомнению тот абсолютно достоверный факт, что Гален Афинянин, представитель совершенно другого артистического жанра, учинил Пожар на Долгой улице просто в качестве мизансцены (надеюсь, это правильный термин) в его балете для трех идиотов и контуженой девицы под названием «Спасение Луция Домиция». Боюсь, безо всякого аккомпанемента, но чего вы ожидаете, ангажируя всякий сброд?
Не вполне уверен, что я хочу этим сказать. То есть какой-то смысл тут определенно имеется, и его на раз бы извлекли Сенека, Петроний Арбитр или Ювенал, но вместо них у вас есть только я. Возможно, вы сами сможете его найти — в таком случае потрудитесь дать мне знать. Это если предположить, что я буду все еще жив, когда вы прочтете эти строки.
В общем, я оказался во внутреннем дворе, окруженный горящими зданиями, мечущимися людьми, которые налетали на меня и наступали на ноги, в компании Александра и Хвоста, не говоря уж о ядовитой змее Бландинии, которая, кстати, проспала все представление, что твоя престарелая тетушка, ради которой пришлось выдержать смертный бой за билеты в первый ряд. При это я думал примерно следующее: дерьмо. Ну что ты наделал? Мы же здесь ради того, чтобы спасти жизнь Луция Домиция, а он как раз в одном из этих больших зданий, только что превратившихся в пепел. Очень неумно. Мог бы придумать чего получше.
— Не стойте просто так! — завопил я. — Сделайте что-нибудь!
Александр и Хвост посмотрели на меня так, будто я был капитаном корабля, заштилевшего посреди моря, который вдруг тыкает пальцем в небо и говорит: нам туда. Ну, нельзя их винить, я только что выдвинул определенно не самое дельное предложение в жизни. Но я не знал, что делать, меня совершенно ошеломила быстрота, с которой события сменяли друг друга, не говоря уж о невообразимых масштабах сотворенной мной лажи. Не каждый день крестьянский паренек из провинции вроде меня поджигает величайший город мира. Если хотите, можете называть это сценическим мандражом.
Затем маленький тлеющий уголек приземлился Бландинии на лоб и она с визгом очнулась. Она выпрямилась, качнулась вперед, как водевильный пьянчужка, поймала равновесие, оглянулась и выдала несколько терминов, знать которые девушке совершенно не пристало.
— Вы, идиоты, — сказала она, показывая, что способна мгновенно оценить обстановку. — Что вы наделали?
Мне кажется, она угадала, как развивались события, с первой же попытки; это называется «женская интуиция». Так или иначе, мы были не в настроении объяснять, поэтому ничего ей не ответили.
— Ладно, — сказала она, и можно было расслышать щелчок, с которым ее мозги встали на место, как шарниры большого молосского замка при повороте ключа. — Пять к десяти, что он в обеденном зале, который должен быть там, — она указала на дверь на дальней стороне двора. Дверь была окружена пламенем, как настенной росписью, а снизу величественно выплывали клубы дыма.
— Ты уверена? — спросил я.
— На все сто, — сказала она. — Давайте, двигайте.
Мы двинули, и я не нахожу этому ни единой причины, кроме ее приказа. Примерно так солдаты подчиняются указаниями вышестоящих командиров, не задаваясь лишними мыслями. В общем, Александр плечом вперед обрушился на дверь, не оставив жалкой деревяшке ни единого шанса. Она превратилось в вихрь щепок и мы влетели внутрь, угодив в облако дыма столь густого, что его можно было намазывать на хлеб ножом.
Больше я ничего разглядеть не успел, потому что споткнулся обо что-то и полетел мордой вперед на мозаичный пол — хрясь!
Оказалось, что споткнулся я о труп, и мне очень жаль, что я не знаю, кем он был при жизни, потому что бедолага спас мою жизнь, хотя, наверное, и не имел такого намерения. Александр и Хвост пронеслись мимо, нырнули в густой дым, а мгновением позже оттуда раздался ужасающий грохот, как будто обрушились стены или потолок. Что-то тяжелое и совершенно смертельное.
И это был последний раз, когда я их видел. Только что они были здесь — могучие, быстрые, огромные идиоты, милейшие парни — я сужу по тому, что они были на моей стороне, мало ли, что поджигали время от времени город. В следующий момент их не стало; погибли ли они мгновенно под рухнувшей кладкой, были ли завалены и задохнулись в дыму, находились ли они еще в сознании, когда до них добрался огонь — увы, я просто не знаю этого. Они выпрыгнули из моей жизни так же внезапно, как и ворвались в нее, и таков был их конец.
Проклятье, думал я, выскакивая оттуда как кролик с подпаленной задницей. Бландинии тоже нигде не было видно — может быть, ее накрыло тем же обвалом, но почему-то я сомневался в этом; такие как она не умирают, если только их со всей решительностью не умертвить.
Не важно. Мы пытались спасти Луция Домиция, но затея с самого начала была обречена на неудачу, и я очень, очень сожалел, что вообще начал действовать. Мне по сей день неизвестно, скольких жизней стоила идея, сперва казавшаяся такой неплохой. Все это целиком моя вина. Извините.
В любом случае, это был конец всего. Луций Домиций, два повара-гладиатора, а возможно, и сука Бландиния тоже — практически все, кого я знал в Риме, были теперь мертвы, а я, как всегда, остался совсем один и в полной заднице. Я побрел через двор, даже не думая бежать. Какой смысл? В тот момент я бы не слишком переживал, если бы горящее бревно рухнуло на мою тупую голову и стерло меня из этой истории.
— Гален? — произнес голос у меня за спиной. — Кой хрен ты тут делаешь?
Я повернулся кругом. Угадайте, кто это был.
Даже я не узнал бы его в тот момент, наверное. Во-первых, он был залит кровью, во-вторых, промок насквозь — волосы прилипли к голове, его покрывал слой пепла, штукатурки и Бог знает чего еще. В правой руке он держал германский длинный меч с лезвием, согнутым почти под прямым углом.
— Гален? — повторил он. — На что это ты так уставился?
О, да ни на что. Просто на мертвеца, который вдруг возродился к жизни.
— Ты цел? — спросил я. — Выглядишь хреново.
— Ты тоже, — ответил он. — Слушай, есть какие-то причины, по которым ты торчишь тут, как хрен в горшке? Может, ждешь кого?
Я покачал головой.
— Прекрасно, — сказал он. — Тогда давай убираться отсюда.
Ну, а почему бы и нет? В его устах это прозвучало как приглашение слинять с унылой семейной встречи или праздника урожая: давай-как потихоньку ускользнем за угол, я знаю там одну неплохую винную лавку. Пусть другие тушат огонь и оттаскивают тела, а мы пока пропустим по маленькой. Совершенно согласен, подумал я, какая прекрасная идея. Жалко, что я не дал себе труда подумать два раза.
Улица была полна народу, каждый путался под ногами у каждого, торопясь убраться подальше. Мы не спешили (это одна из приятных сторон заколдованной жизни — ты не паришься по поводу случайной смерти — от падения стены, скажем, или горящей балки. Ты просто плывешь мимо суетливых смертных и все у тебя прекрасно). Когда мы оставили пожар позади, мимо пронеслась большая телега, набитая здоровенными мужиками с длинными баграми и тяжеленными молотами: пожарная команда торопилась разнести побольше домов в противопожарной полосе. Изначально это была идея Луция Домиция, хотя вся слава досталась Веспасиану, который вовремя ее подрезал.
— Ладно, — сказал я. — Кой хрен с тобой было?
— Что? — он, кажется, думал о чем-то другом. — О, да не о чем рассказывать, в общем-то. Вот только что меня забалтывает этот тип Поллион… ты не знаешь, кстати, он это серьезно? Я не могу представить, чтоб кто-нибудь был так одержим моими сочинениями — даже я сам. В общем, тут раздался грохот, я оглянулся — и бац! все потемнело. Очнулся я в амбаре или на конюшне — короче, какой-то деревянный сарай, на полу солома и воняет скотиной. Какой-то ублюдок привязал меня к балке, поэтому очнулся я от судорог в ногах и спине; не успел я открыть глаза и спросить, ой, где это? как какой-то здоровенный козел врезал мне по морде и спросил: ну, где это, где оно спрятано? Бог знает, о чем он говорил. Я решил, что он или безумен, как сорока, или принимает меня за кого-то другого. Каждый раз, когда я пытался что-то сказать, он лупил меня по роже. В общем, он занимался этим какое-то, по-моему, очень долгое время, а потом угадай, кто пришел?. Никогда не догада…
— Сицилиец, — сказал я.
— Чего? О, ты знал!
— Он главарь банды, — сказал я. — Его зовут Стримон.
— Стримон, — повторил он. — Как ни странно, я помню это имя. Кажется, он был в деле еще в мое время. Удивительно. Но так или иначе, он явился туда и вставил тому чуваку, который меня бил, здоровенный фитиль — за то, что тот начал раньше времени. Очень он удивился — в смысле, тот чувак. Думаю, он ожидал, что его похвалят за проявленную инициативу. Он пожал плечами и отошел в сторонку, а его место занял этот Стримон, и он тоже принялся задавать одни и те же вопросы, снова и снова: где это, где тайное укрытие, и каждый раз, когда я говорил ему, что не знаю, о чем он, он мне вдуплял. В этом он был получше первого, хотя надо отдать ему должное — он старался не причинять мне серьезных травм. Как будто я был дорогим рабом или типа того. Как раз когда это начало действовать мне на нервы, кто-то громко завопил — пожар! — и тут же мы все услышали запах дыма. Сицилиец — Стримон, если это и правда был он — сразу заорал: отвязывайте, уводите его отсюда — а потом убежал, чтобы посмотреть, что творится. Двое его костоломов стали резать веревки, но пока они этим занимались, огонь успел добраться до нашей конюшни, кровля вспыхнула, посыпались угольки, загорелась солома; а еще все затянуло дымом. Один из них сказал, ну его нахрен, надо валить отсюда. Другой ответил: нет, хозяин сказал вытащить его в безопасное место, это важно, а ну иди сюда! Но было поздно, его товарищ смылся, так что ему пришлось заканчивать дело в одиночку. Сами виноваты, нечего было так меня упаковывать. В общем, вышло так, что я был почти свободен, когда сверху рухнул кусок бревна и вырубил этого мужика, тот свалился и остался лежать. Я рванулся и оказался свободен. В благодарность я попытался вытащить его оттуда, но после всего этого мордобоя толку от меня было немного. Из раны на голове у него хлестала кровь, он стал ужасно скользким, бедолага, я никак не мог его ухватить, а дым был такой густой, что я едва легкие не выхаркал, так что в конце концов сдался и… в общем, стыдно сказать, но я бросил его там и сбежал. И через несколько мгновений я увидел тебя. Вот и все.
(А я подумал про себя: интересно, сколько народу уже погибло, спасая Луция Домиция от смерти? Начиная с Каллиста и заканчивая Александром и Хвостом, включая какого-то безымянного головореза, который отвязал его от балки в горящей конюшне. Должно быть, смерть его любит, подумал я. Сердце Черного Царя, должно быть, тает от одного его вида, как сердце пастушеской собаки от скрипа двери поутру).
Я кивнул.
— Легко отделался, значит, — сказал я и рассказал все, что случилось со мной, включая разговоры о сокровище Дидоны и все — ну, почти все — о гнусной Бландинии, и о том, что все время, пока мы с ним думали, что мы свободны и безгрешны (за исключением периодов, проведенных в камерах смертников), и что никто не знает, кто мы такие — все это время нас на самом деле внимательно отслеживало правительство и по крайней мере две команды частных дознавателей. Мой рассказ ему совершенно не понравился. Как ни странно, я умолчал о том, что случилось с Александром и Хвостом; и я ничего не сказал о том, почему его так ненавидит Бландиния, просто дал понять, что она жадная и жестокая стерва — каковой она и была, конечно, так что никакой лжи.
Наверное.
— Ну что ж, — сказал он, пока мы прогулочным шагом двигались по улицам Рима, будто добропорядочные граждане, — все оборачивается не так скверно, в конце концов. Сам подумай — кому известно, что я выбрался оттуда живым? Никому, кроме нас с тобой. Они решат, что я погиб в пожаре, и бросят меня искать. Но ты действительно уверен, что я им понадобился из-за сокровищ Дидоны? Даже не я — Каллист. Это же ерунда какая-то.
— Это как раз без разницы, — сказал я. — Если Каллист выглядел в точности как ты, то ты, стало быть, выглядишь в точности как Каллист. В любом случае, ты единственный из вас, кто ходит и разговаривает, если в этом вообще есть какой-то смысл.
Он сморщился.
— Да не очень, — сказал он. — Но все равно получается ерунда. Вот я — самый ненавидимый из римских императоров, но все эти типы гоняются за мной потому, что думают, что я греческий торговец сказками, который в жизни никому не причинил вреда. Это только лишний раз показывает — совершенно неважно, кто ты и что ты, важно, что люди о тебе думают.
Ну, с этим я спорить не собирался. Луций Домиций не сказал ничего достаточно умного или веского, чтобы спорить с ним, а кроме того, он ухитрился при этом наступить на толстый пучок оголенных нервов (не думаю, впрочем, что сам это понимал), так что я хотел только сменить тему.
— Ладно, — сказал я. — Мы наконец для разнообразия действительно свободны и безгрешны. Дальше что?
Он пожал плечами.
— Что ж, — сказал он. — Не будь мы бесправными и нищими, мы могли бы заняться чем угодно — отправиться на охоту в Месопотамию, или пуститься в путешествие по Эгейскому морю, или удалиться в сельский дом и провести остаток жизни, переводя «Одиссею» на латынь ямбическим стихом. Проблема в том, что у нас нет ни денег, ни возможности их заработать, так что мы по-прежнему крепко заякорены в говне. Единственная разница с прежними временами заключается в том, что наше положение ничуть не хуже, чему у пятидесяти тысяч других бедолаг в этом городе. Если посмотреть с этой точки зрения, то наши свобода и безгрешность ничего особенного нам не дают.
Похоже, он выбрал этот день для провозглашения пошлейших банальностей.
— Дальше что? — повторил я. — Останемся здесь или отправимся куда-нибудь еще? Если хочешь знать мое мнение, то я, пожалуй, насытился пока что городской жизнью. По-моему, в ней слишком много нежелательных сторон.
Он вздохнул.
— Если мы решим куда-нибудь отправиться, нам придется идти пешком, — сказал он. — Это исключает самые привлекательные варианты, например, занятие скотоводством в Вифинии или паломничество в Афины за уроками нравственной философии.
— Не знаю, — сказал я. — Всегда есть корабли.
Он вздернул голову.
— Плавать зайцем, — ответил он. — Значит напрашиваться на неприятности.
— О, но мы не будем плавать зайцами. Мы можем отработать проезд, как нормальные люди. Мы оба владеем этим ремеслом после того зерновоза.
— Верно, — признал он. — Но к чему все эти трудности? Если мы официально мертвы, ничто не мешает нам остаться в Италии. Мы годимся для сельхозработ точно так же, как и для корабля. Если вспомнишь, мы тогда сбежали только потому, что заметили Стримона.
— Брось, — сказал я. — Ты не выдержишь работы в поле. Я же там был, помнишь?
— Проблемы были только из-за шута-хозяина и его тяжеловесных мотыг. На нормальной ферме…
Я прервал его.
— На нормальной ферме, — сказал я, — будет нормальный управляющий. Он тебе не понравится, можешь мне поверить. Он уработает тебя до смерти и скормит свиньям, а паек твой сопрет. Проблема хозяйств, достаточно больших, чтобы нанимать людей на стороне, — продолжал я, — заключается в том, что ими владеют богатые римские ублюдки, которые воображают себя владыками всего сущего. Возможно, из-за того, — добавил я для пущего беспристрастия, — что они таковыми и являются. Поверь мне на слово, тебе там очень не понравится.
Он задрал бровь.
— Твое мнение, надо думать, основывается на многолетнем опыте сельхозработ в Италии, — сказал он. — Который ты получил, должно быть, когда я спал или смотрел в сторону. Но вообще я думаю, что ты прав, — он вздохнул. — Пасторальные идиллии — удел поэтов, вроде Вергилия Марона, и мы оба знаем, сколько от них вреда, когда их принимают всерьез. Даже стыдно, что я поэт.
— Согласен, — сказал я. — Однако погоди, мне тут кое-что пришло в голову.
— О боги. Ну?
Я призадумался.
— Ты же мертв, так?
— Можно и так сказать.
— По мнению всех заинтересованных сторон вы официально мертвы — и ты, и Каллист. Никто больше не станет нас искать. Правильно?
— Будем надеяться на это, во всяком случае.
— Прекрасно. Так что же мешает тебе зарабатывать нам на жизнь тем способом, в котором ты хотя бы наполовину разбираешься?
Он нахмурился.
— Создание проблем? Не думаю, что это привлекательное деловое предложение.
— Пение, — сказал я нетерпеливо. — Игра на арфе, вот это все. Ты же всегда говорил, что единственной причиной, по которой ты не можешь этим заниматься, был страх, что тебя кто-нибудь узнает. Ну так вот, теперь это не проблема, так? Допустим, кому-то твоя песенка покажется смутно знакомой… не думаю, что такое случится, но просто предположим. Кто-нибудь услышит тебя и подумает: боже, парень поет в точности, как Нерон Цезарь, а может, это он сам и есть? Он побежит к префекту и скажет: представляете, Нерон-то Цезарь, оказывается, не умер, он жив и играет на арфе у придорожной винной лавки в Калабрии. Далее предположим, просто для простоты, что префект не засунет этого типа в камеру, чтобы протрезвел; предположим, что он отнесется к нему всерьез. Он напишет в верха, а в ответе будет сказано: не смеши нас, в деле указано, что Нерон Цезарь мертв, равно как и его двойник-грек, за которым мы следили десять лет. Префект доволен и приказывает кляузнику проваливать нахрен. Свободны и безгрешны, как и было сказано. И поэтому можем начать для разнообразия зарабатывать на жизнь честно, а не прятаться по переулкам от рыночных патрулей.
Он вздернул голову.
— Я не стану этого делать, — сказал он. — Слишком опасно. Ты же слышал этого Поллиона; и гладиаторов тоже, Александра и Юлиана… жаль, не удалось попрощаться и поблагодарить из, кстати. Похоже, я по гроб жизни им должен.
— Не меняй тему, — быстро сказал я.
— Ладно. В общем, ты слышал. Они все были бешеными фанатами. Предположим, они услышат, как я играю во дворе таверны или в чьем-нибудь доме, на приеме. Они сразу меня узнают; и их не собьет с толку отлуп префекта, потому что они-то будут уверены, что правы.
— Ладно, — сказал я. — Но они и не причинят нам никакого вреда. Поднесут выпить, может быть. Такой риск я готов потерпеть.
— Ты не понял, — пробурчал он. — Они начнут трепаться: знаете, кого я вчера видел в забегаловке Пеллегрина?..
— И их собеседник, с кем бы они не говорили, предложит им в следующий раз не выходить на солнце без шляпы. Даже если эти твои мифические поклонники и поверят, то больше никто. Да ладно тебе, — сказал я. — Взгляни на ситуацию разумно, Бога ради. Что, по-твоему, больший риск: исчезающе малый шанс напороться на психа, которому нравится твоя музыка или встреча со взводом солдат, когда мы завалим первую же аферу? Ну, пока нам везло, но если уж говорить об удаче, то дно кувшина уже начинает проглядывать. А помимо жульничества и твоих песен на кой хрен мы еще способны? Да ни на кой.
Он молчал очень долго. Потом он посмотрел мимо меня и сказал:
— Полагаю, — сказал он, — если я буду играть на арфе и притом не свои собственные сочинения — теперь, когда я определенно мертв, как ты говоришь — может быть, риск и вправду будет не слишком велик.
Я с облегчением вздохнул.
— Молодец, — сказал я. — Я был уверен, что мы в конце концов договоримся.
— И ведь в этом я действительно хорош, — продолжал он, и в голосе его, наконец, прозвучало что-то вроде радости. — Притом что игра на арфе сама по себе лучше, чем мошенничество.
Я улыбнулся.
— А также безопаснее.
— Да, уже безопаснее. И лучше сельского хозяйства, как ты указал.
— Очень многие вещи лучше сельского хозяйства, — сказал я. — Во всяком случае, работать можно в тепле; стол и ночлег бесплатно. Побьет любую профессию, если хочешь знать мое мнение: хоть строительство, хоть бочажное дело, хоть кузнечное, хоть рыболовство…
— Не говоря уж о радости, которое музыка приносит людям, — сказал он с воодушевлением. — Озаряет светом неуловимого счастья их унылую и ничтожную жизнь.
На этот счет я не был так уж уверен, но не хотел портить ему настроение.
— Мы уже много раз говорили, — сказал я. — Ты для этого рожден, и вот наконец ты получил свой шанс. Должно быть, ты взволнован. Знаешь, что? Это значит, что теперь ты более свободен, чем когда-либо раньше. Ну типа когда ты был императором Рима, то не мог по-настоящему заняться музыкой — да что говорить, тебя чуть не убили из-за нее. Говорю тебе, сегодня на самом деле первый день твоей жизни. Все, что было раньше — не более, чем время, растраченное на попытки быть кем-то еще.
— В такой формулировке звучит очень разумно, — сказал он. Тут он скорчил ужасную рожу, как будто вспомнил, что вчера у жены был день рождения. — Есть одна проблема.
— А? Какая еще?
— У меня нет арфы.