LXI. «Изусу» на нас обиделся. Он ворчал, фыркал, но никак не хотел заводиться. Метров сто мы его толкали, запыхавшиеся, грязные, злые до бешенства. Наконец он нехотя затарахтел. Мы сказали шоферу, чтобы на остановках не глушил мотор. В ответ он покачал головой и показал на неисправную тормозную педаль. А при торможении коробкой скоростей глохнет мотор. Вся абсурдность этого городского автобуса — единственного уцелевшего в этом когда-то двухмиллионном городе, ибо остальные сожгли или вывезли в Китай, — смешила нас, но одновременно мы вдруг почувствовали, что начинаем обживаться. В этой пустыне у нас был свой автобус, свои места в нем, уютный уголок среди небытия.
Человек и впрямь удивительное создание.
LXII. Мы снова ехали по пустым замусоренным улицам, по сторонам тянулись дышащие холодом разбитые витрины магазинов, окна, из которых никто не выглядывал, виллы, заросшие кустарником, и многоэтажные дома, схожие с наспех изготовленными декорациями для киносъемок. За все это время нам никто, абсолютно никто не встретился, хотя размеры города нас все больше и больше поражали. Каждый новый перекресток был словно букет из новых тенистых бульваров и улиц. В глубине виднелись какие-то огромные здания, ослепительно сверкали белые стены вилл. Одна краше другой. Мы ехали мимо утопающих в цветах парков, высоких цоколей, с которых были сняты памятники, проносились по мертвым проспектам. Увидели ратушу в колониальном стиле, вход в которую был забит досками, и здание почты, где не было ни одного посетителя.
Нам показали большую прямоугольную площадь в центре города между железнодорожным вокзалом и отелем «Руайяль». Здесь стоял единственный в Кампучии католический собор. 19 апреля 1975 года, спустя 48 часов после вступления в город, полпотовцы взорвали его вместе со всем, что было внутри, а развалины так тщательно убрали, что теперь нельзя даже было распознать очертаний фундамента. А что со священниками? Они были расстреляны все до единого человека, как и буддийское духовенство.
LXIII. Мне подумалось: вот тема для резкой обличительной статьи, которая должна стать результатом этой поездки. На Западе до изнеможения болтают о правах человека. Свобода, суверенность, законность, демократия… Им это никогда не наскучит. Они неутомимо жонглируют фразами даже в тот момент, когда происходят массовые убийства в Алжире или в Сонгми. Но если возникнет повод сопоставить красивые слова с политической практикой, на их благородных физиономиях тут же появится обезьянья гримаса равнодушия. Они начнут кривить физиономии и приводить «совершенно неопровержимые» аргументы в оправдание людоедства. Цена их совести абсолютно та же, что и в эпоху конкистадоров, раннего колониализма и опиумных войн. Они располагают сейчас полной информацией о том, что оставили после себя в Кампучии полпотовцы. У них не может быть ни малейшего сомнения, что Пол Пот, останься он у власти, уничтожил бы еще два миллиона человек. Им нет до этого дела и никогда не было. Для них важны, в сущности, лишь стратегические расчеты и суммы прибылей. Они превосходно умеют изображать из себя апостолов морали и всевозможных прав и свобод. Может быть, в ту самую минуту, когда на автобусе «Изусу» я еду по городу-кладбищу, они обмениваются рукопожатиями с дипломатическим представителем Пол Пота в Организации Объединенных Наций и что-то бормочут насчет законности, суверенности и недопустимости агрессии. Свежеиспеченные моралисты, новоявленные сторонники невмешательства, закоренелые и циничные оппортунисты.
А ведь им превосходно известно, что на дипломатическую службу Пол Пот назначал только тех, кто имел достаточно долгий стаж службы «на переднем крае», ибо от сообщников можно ждать полной лояльности. Лощеные дипломаты поработали когда-то, надо думать, с автоматами в руках или мотыгой, которой разбивают черепа. Меж ними нет таких, кто убивал бы «всего лишь» росчерком пера и не участвовал действием в «строительстве нового общества». Надо бы поспрашивать этих людей насчет подробностей их биографии, точно выяснить даты и места, где они были. Надо бы с невинным видом спросить их: собственноручно они ликвидировали католических священников и буддийское духовенство или. «только» надзирали за ходом «окончательного решения», выбирая места для массовых могил и указывая движением руки, кому пуля, а кому мотыга.
Законность — это прекрасная вещь. Например, законный президент Германии фельдмаршал Гинденбург законно вручил власть законному канцлеру по фамилии Адольф Гитлер. Законное правительство Гитлера создало законную государственную полицию, которая называлась гестапо, и в деятельность ее не должен был вмешиваться ни один сторонник невмешательства. Законное министерство законного правительства третьего рейха создало с полным уважением к закону законный концлагерь под названием «Аушвитц»[30], где служащие законного германского государства совершали разного рода действия, не выходящие из законных рамок суверенности. Более того, пребывание союзных войск на территории рейха было скандально незаконным делом, ибо никакое германское правительство не приглашало этих войск на свою территорию.
Безграничный цинизм, предельно произвольные представления об окружающем мире. Не буду утверждать, что на моем лице никогда не бывает гримасы равнодушия, что моя совесть абсолютно чиста. Только ведь я давно отказался от гордых претензий на непогрешимость любого отдельно взятого суждения. Все прочее — результат субъективного, добровольного выбора. Как и у тех, других. Речь идет о разнице между алгебраическими знаками, а не качественных различиях между моральными кодексами и нормами, которые ставят их якобы выше. Ничего подобного нет. Кампучия — лучшее тому свидетельство.
Но я такой статьи не напишу. Они не соизволят дискутировать со мною о Пол Поте, а ловко подсунут другую тему, для них более выгодную. Нет смысла.
LXIV. На минуту — только на минуту, товарищи! — мы остановились в бывшем торговом центре города. Начальник охраны, измученный нашим непослушанием, в своей речи еще раз предупредил о возможных опасностях. Начали торговаться и договариваться. Удалось. На съемки было отведено двадцать минут.
Снять все это и описать было не так просто. Конусообразное здание главного торгового центра без людей и товаров выглядело как декорация фантастического фильма. Но снимок сам по себе всего не скажет, не передаст гнетущей тишины мрачных помещений, писка крыс, бегающих по пустым прилавкам и полкам, и атмосферы безнадежного ожидания того момента, когда здание заполнит веселая говорливая толпа. Лавки и базары Азии — это зрелище, которым можно бесконечно наслаждаться, праздник для глаз, ошеломительная пляска красок, жестов, звуков, движений. Надо это помнить, дабы ощутить всю тишь и пустоту безлюдного торжища. Недовольные операторы один за другим опускали камеры: для фильма это не подходит — пустое здание на экране так и останется пустым зданием.
Я снова пошел вдоль широкой улицы. По бокам тянулась длинная череда богатых, элегантных магазинов для «избранных десяти тысяч». И здесь товары были беспорядочно сброшены с полок, разбросаны по тротуарам, придавлены ливнями в сезон муссонов. Косметика и грампластинки, бумага и инструменты, вазы и одежда, посуда и ковры. Внутри каждого из магазинов разбитые электросчетчики, вырванная проводка, растоптанные лампочки. Ненависть к электричеству тут, как видно, граничила с паранойей. Каждый холодильник, вентилятор, пылесос, кофеварка, электроплитка, электрические часы были смяты и раздавлены. Количество стульев и диванов на тротуарах исчислялось сотнями: их стаскивали, наверное, с верхних этажей, не может быть, чтобы все они стояли раньше в одноэтажных лавках. Куда ни глянь, на пустых, залитых солнцем улицах красовались мягкие стулья и кухонные табуретки, удобные пуфы, металлическая дачная мебель, изысканного вида тахты, кожаные кресла. Засохшие желтые листья, папиросные окурки, скомканные магнитофонные ленты, любительские фото с чьими-то улыбающимися лицами, сухие иглы камфарных деревьев — все это забивалось в щели, собирало пыль и создавало атмосферу одновременно ужаса и скорби, абсолютной заброшенности и нереальности, какую увидишь только на картинах Макса Эрнста или Ива Танги[31].
Но самое поразительное зрелище — это обувь. Сотни, тысячи, может быть, десятки тысяч пар, брошенных посреди мостовой, стоящих на тротуарах, в воротах домов, буквально на каждом квадратном метре улицы. Мужские, дамские, детские. Сандалии и штиблеты. Элегантные туфельки на каблучке и мужские мокасины из буйволовой кожи, дешевые школьные тапочки и стоптанные ботинки торговца. Где-то здесь, когда выселяли жителей, был, по всей вероятности, сборный пункт. Перед отправкой в «коммуны» жителям велели выбросить все документы и снять обувь.
На одном из перекрестков я снял неплохой кадр: пара мужских ботинок из крепкой кожи, рядом беспомощно прислонились белые дамские туфельки из дерматина, в шаге от них — детские башмачки и розовая кукла без рук. На заднем плане — пустая замусоренная улица, зияющие витрины разгромленных лавок и клок травы посреди мостовой.
Свернув в одну из боковых улиц, я увидел над угловым домом буквы «IBM». Это была единственная надпись, попавшаяся мне в этом городе, единственные буквы, которые не были уничтожены — по небрежности или невнимательности. Объяснить это трудно, ибо «Интернэшнл бизнес машин» — один из крупнейших западных концернов и первый в мире производитель компьютеров, то есть вещей, которые полпотовцам должны были казаться воплощением дьявола промышленной цивилизации.
Я вошел в распахнутые настежь двери. Разбросанные кресла, остатки сожженных перфокарт, за стойкой охапка рисовой соломы, на полу запыленные бутылки из-под виски.
Приоткрыв дверь, которая вела внутрь, я впервые в жизни увидел умерщвленный компьютер.
Это была, по-видимому, единственная вычислительная машина третьего поколения в районе между Токио и Бангкоком. Она была изготовлена в американском городе Бриджпорт в 1973 году и обозначена серийным номером А 012 0653 7070. Неизвестно, какой цели она могла служить в этой бедной стране, где человеческий труд всегда стоил бесконечно дешевле, чем какая бы то ни было машина. Может быть, ее использовала тайная полиция Лон Нола. Может быть, достопочтенный Сянь Тай подсчитывал на ней свои баснословные прибыли.
Теперь она уничтожена. Годится лишь на лом. Процессор напоминает кузов автомобиля после сильного лобового удара. Контрольные лампочки все до одной перебиты. Микровыключатели вырваны клещами, клавиатура покорежена, экраны разбиты. Все это можно было проделать за четверть часа. Но уничтожение бобин с магнитной памятью должно было занять много времени. На одной катушке помещается около двух километров пленки. Все катушки размотаны, лента спутана и порезана, зажимы раздавлены. Шкафчик микропроцессора прямо-таки поражает: переключатели и разъемы выковыряны из контактных гнезд штыком или отверткой, чувствительные края плат старательно и терпеливо изрезаны, наверное лезвием или бритвой. Трудно даже представить себе, какие огромные усилия затрачены на уничтожение компьютера: одна брошенная в шкафчик граната в секунду сделала бы дело лучше. Но нет никакого следа взрывчатки: видимо, уничтожение вручную столь разнузданных творений цивилизации имело для полпотовцев какой-то идеологический смысл. Умертвить компьютер вовсе не так легко. Люди, которым это было поручено, должны были глубоко верить в целесообразность выполнения задачи. Они могли ведь ограничиться уничтожением процессора. Или просто поджечь здание концерна «IBM».
Я по-прежнему мало понимаю мотивы, коими руководствовались полпотовцы. Ведь лично Пол Пот или Иенг Сари этим не занимались.
На обратном пути я остановился возле жилого шестиэтажного дома и, не задумываясь, вошел в подъезд, поднялся на лестничную площадку. Это было весьма представительное здание, которое с успехом могло бы стоять на проспекте Реформы в Мехико или на улице Солиман-паши в Каире, оно заметно напоминало стиль этих городов.
В открытом лифте валялся какой-то поспешно связанный узелок, видимо с одеждой. По полу были разбросаны личные документы на кхмерском языке и множество мелких предметов личного обихода.
Я поднялся по широкой мраморной лестнице на второй этаж, спотыкаясь о чемоданы, ботинки, скомканную одежду, игрушки. Дверь одной из квартир была слегка приоткрыта, но дальше не поддавалась. Секунду я колебался, входить или нет: внезапно припомнился дом с москательной лавкой. Но только секунду. Нажав на дверь, я протиснулся сквозь щель в просторную полутемную переднюю. Дверь сразу закрылась, словно дернутая пружиной. Между створкой двери и стеной лежало грязное свернутое одеяло с отчетливыми следами крови. Капли засохшей крови складывались в ясно различимую цепочку, которая шла через всю переднюю. Проклиная в душе свое любопытство, я пошел дальше. Следы обрывались на пороге кухни. Кому-то здесь убитому не дана была легкая смерть. На каменном полу кухни лежало еще какое-то скомканное покрывало, сильно залитое кровью. Длинные коричневые пятна засохшей крови расползлись языками по полу в радиусе полутора метров.
Я оглядел кухню, оборудованную почти на европейский лад, что в Азии редкость даже в домах состоятельных людей. Холодильник повален набок, вывороченный агрегат валялся под окном. На полу полно разбитых баночек и раздавленных коробочек. Над сохранившейся в целости электрической плитой висят чистые, веселые кастрюли и сковороды, на столе — ржавый нож. Во всяком случае, это похоже на ржавчину; я подумал, что на ноже могла быть и кровь убитого здесь человека.
Еще одна узкая деревянная дверь вела из кухни в соседнее помещение, кладовку или тайник. Дверь, как я заметил, заперта на ключ, но доска посредине выломана, притом недавно, так как щепки совсем свежие. Я заглянул внутрь. У самых дверей — скелет большой собаки. Ее череп упирался в порог. Кости хвоста ровненько лежали, как у школьной анатомической модели. Вероятно, пса заперли здесь во время выселения, чтобы он подох с голода и не путался около своих хозяев.
У полпотовцев был строгий приказ: беречь патроны. Большую собаку труднее убить мотыгой, чем человека. Я заглянул и в гостиную, обставленную строго по-американски. Должно быть, проживавший здесь человек довольно хорошо знал Соединенные Штаты. Мягкий кожаный диван. На столе хрустальная пепельница. Две рюмки. Страница из еженедельника «Тайм» от 14 марта 1975 года. Вырванные из стен бра. Согнутый пополам торшер. Мелкие стекла раздавленных лампочек. Пустая библиотека, ни одной книги. На мягком коврике пара дамских туфель.
В передней я заглянул в шкаф. Полно костюмов, платьев, курток. Между ними мундир из тонкой бежевой ткани. Хозяин служил в армии или полиции Лон Нола. Я обыскал карманы. Вечное перо, календарик, спички из какой-то гостиницы в Сингапуре. Во внутреннем кармане на правой стороне груди я нашел удостоверение личности с фотографией и с печатью. Человек, который смотрел на меня со снимка в передней собственной квартиры, наверняка уже мертв, даже если это и не его кровь пролилась на кухне и в передней. У него слишком много звездочек на воротнике, слишком много планок на груди.
Я спрятал удостоверение в карман, но через минуту вытащил и бросил на пол.
Выходя из дома, я ускорил шаги. Было поздно. Отведенные двадцать минут уже прошли. Едва я поставил ногу на тротуар, произошла сцена, словно в ковбойском фильме, прокрученном в ускоренном темпе. По этой же стороне улицы в четырех метрах от меня шел кхмерский офицер. Когда я внезапно высунулся из ворот, он молниеносно выхватил пистолет из кобуры, но прежде, чем он успел его взвести, я крикнул: «Полонь! Нэак касаэт! Самамыт!» — и оскалил в улыбке зубы. Секунду он подозрительно смотрел на меня, не опуская пистолета. А потом, видимо, вспомнил о группе иностранцев, которая осматривала город; он не мог о ней не знать. В конце концов он ответил мне улыбкой, и мы разошлись в разные стороны.
Это был первый живой человек, с которым я столкнулся лицом к лицу в этом когда-то двухмиллионном городе.
LXV. Последним пунктом нашей программы в Пномпене было посещение госпиталя «Прачкет Миалеа», где тоже, как нам сказали, началась «новая жизнь».
У входа нас встретила молодая красивая женщина в белом халате, доктор Чей Каньня, единственная уцелевшая во всей Кампучии женщина-врач. Она заместитель министра здравоохранения в новом правительстве и одновременно главный врач госпиталя. В ее смуглом нежном лице с прекрасными карими глазами было столько муки и бесконечной грусти, что я не мог не обратиться к ней с просьбой рассказать о себе.
Доктору Чей тридцать четыре года. Она происходит из состоятельной купеческой семьи. Диплом доктора медицины получила в 1970 году на медицинском факультете Пномпеньского университета. Работала в детском отделении госпиталя «Прачкет Миалеа» ассистентом ординатора. Ее муж был на четырнадцать лет старше, диплом получил в Париже, а затем учился в Москве. После возвращения в страну он получил звание профессора и преподавал в Пномпене нейрологию и одновременно занимался частной практикой.
Оба были известными в столице людьми и не имели никакой возможности спрятаться или скрыть свою биографию после вступления в город полпотовцев. Муж мадам Чей был прямо-таки показательным примером сочетания в одном лице вредного влияния Запада и Советов. Его арестовали в собственной квартире двадцатого апреля, через три дня после взятия города, а несколькими днями позже повесили во дворе одной из школ. Доктор Чей хотела похоронить тело мужа и пешком направилась к школе, где на столбе волейбольной площадки все еще висел спутник ее жизни. По дороге ее задержал полпотовский патруль. Ей приказали снять обувь, выбросить личные документы и встать в шеренгу. Она уже не вернулась домой, где под присмотром соседки остались две ее дочери — в возрасте шести и семи лет. Дети исчезли навсегда в водовороте эвакуации. Нет надежды, что они когда-нибудь найдутся.
Двадцать два дня она шла пешком до уезда Бунлонг. Сперва на север дорогой номер 13, потом на восток по дороге номер 19. Из-за кровоточащих, израненных ног она не могла идти дальше; трижды вынуждена была останавливаться; конвоиры велели ей сесть на возок, который тянули две старые женщины, но не позволили задержаться хотя бы на один день. Когда раны на ступнях переставали кровоточить, все начиналось сызнова. В «коммуне» доктор Чей получила сперва третью, а потом четвертую категорию, потому что молчала и не выступала на собраниях по перевоспитанию. Она работала на рисовых полях с пяти часов утра и до семи вечера с часовым перерывом на обед. Ее нежные ладони огрубели и покрылись язвами от беспрерывных болячек.
Спустя девятнадцать месяцев доктор Чей сговорилась бежать вместе с другой женщиной, потерявшей во время выселения мужа и сына. С сентября 1976 года они вдвоем начали копить рис и сушеные овощи. С кухни украли коробку спичек. Тайком насушили фунт маленьких рыбок. Первого октября, незадолго до полуночи, они выбрались из барака и скрылись в зарослях. Шли на восток, во Вьетнам. «Коммуна» находилась в восьмидесяти пяти километрах от границы. Они рассчитывали, что дорога займет не больше недели. В действительности понадобилось семнадцать дней. Особенно страшными были ночи в джунглях, когда приходилось спать по очереди, чтобы поддерживать пламя небольшого костра, который отпугивал зверей. Кажется, один раз они видели тигра. На пятнадцатый день обе заболели дизентерией. Доктор Чей не может сказать, каким образом они с температурой, доходившей до 40 градусов, все-таки вышли к пограничному оврагу. Восемнадцатого октября на рассвете они увидели вьетнамского крестьянина с автоматом.
Два с половиной года доктор Чей провела во Вьетнаме, в лагере для беженцев из Кампучии. Сразу после выздоровления занялась политической работой среди беженцев, была в числе организаторов Единого фронта национального спасения Кампучии. В Пномпень возвратилась вместе с передовыми частями освободительной армии. Теперь она одинокая женщина, личная жизнь у нее кончена. Она не вернулась в свою бывшую квартиру в центре города и живет в маленькой комнатке на территории госпиталя. Все свое время отдает больным и политической деятельности в новом правительстве. — Она правая рука доктора Ну Бенга, который отвечает в Народно-революционном совете за здравоохранение. Пока эти два понятия звучат в Кампучии весьма странно.
LXVI. Госпиталь «Прачкет Миалеа» был построен Сиануком во второй половине пятидесятых годов. При Лон Ноле он был перестроен. Впрочем, это не так уж важно, так как от госпиталя практически остались только стены. Так же как и в Свайриенге, здесь уничтожен весь запас медикаментов, почти все медицинские инструменты, оборудование, кухня, даже большая часть матрацев.
Больных и раненых здесь было больше, чем в Свайриенге. При нас машина привезла двух солдат с тяжелыми огнестрельными ранами. В этой части города пальба была гораздо сильнее, чем в центре. Моментами сквозь треск автоматов можно было услышать далекие пулеметные очереди и какие-то глухие взрывы. На персонал госпиталя это не производило никакого впечатления.
Снова палаты, полные безмолвно страдающих людей, которым можно дать только чашку мутной питьевой воды или хинин, единственное лекарство, которое имелось тут в изобилии. Рожающая женщина. Старик со стеклянными глазами. Истощенное тело мальчика и рыдающая над ним мать. Раненые солдаты с горячечными глазами, прикрытые окровавленными скатертями из ресторана. Путь, которым шли крестьяне, пролегал по окраине, и, вероятно, поэтому здесь было много людей. После пустоты центральных улиц госпитальные коридоры казались переполненными.
Я заглянул сквозь приоткрытые двери в какое-то помещение, откуда шел электрический свет. Я знал, что в госпитале, как и во всем городе, нет электричества. Это была операционная, освещенная бестеневой лампой, ток для которой давал переносный агрегат. Два молоденьких вьетнамских врача в чистых халатах, наброшенных на военные мундиры, оперировали находившегося без сознания мужчину, руки которого бессильно свисали по обе стороны стола. Ассистировала вьетнамская монахиня с большим деревянным крестом поверх монашеского одеяния. Около движка на больничном дворе хлопотали двое перепачканных, измученных вьетнамских солдат.
Я спускался со второго этажа, когда шедший рядом фельдшер спросил, хочу ли я увидеть жертву полпотовских зверств. Это его подлинные слова.
LXVII. Никогда я еще не видел до такой степени изуродованного человека, хотя много чего повидал в годы войны, в дни Варшавского восстания, а затем во время войн в Египте и Индонезии.
Мужчина в возрасте не больше тридцати лет. Лицо — ком окровавленного мяса. Разорванные губы. Вылезший наружу, ничего не видящий глаз с неподвижным веком. Сломанная кость подбородка. Нос размозжен палкой или каблуком. Лицо превратилось в маску, настолько ужасную, что трудно признать ее человеческой. Грудная клетка вся покрыта струпьями. Живот, пах и половые органы совершенно почернели, блестят и вздуты. На бедрах обуглившиеся следы электродов. Должно быть, его очень долго пытали переменным током. Кости ног у этого человека, как объяснил фельдшер, переломаны в семнадцати местах после ударов стальным прутом. Только ноги раненого получили какое-то лечение: они разделены подушечкой из рафии и привязаны к узким бамбуковым дощечкам. Ничего больше сделать нельзя. В больнице нет антибиотиков, обезболивающих средств, кальция, глюкозы, строфантина.
От раненого исходил такой запах, что в комнате трудно было дышать. Грудь ритмично вздымалась, при каждом вдохе запекшиеся края ран чуть раздвигались, обнажая светло-розовую глубь шрамов.
Ничего об этом человеке неизвестно. Неизвестны его фамилия, происхождение, взгляды. Сам факт, что он еще жив, граничит с чудом: прошло почти четыре недели с момента, как его сюда привезли. Он был найден седьмого января во второй половине дня в знаменитом лицее «Туолсленг», который полпотовцы превратили в самый страшный из своих застенков. Там было еще сорок шесть узников, точно в таком же состоянии, но они уже мертвы. Я слышал об этом лицее. Нам обещали показать его в следующий раз.
Фельдшер думает, что раненый был полпотовским офицером, пойманным при попытке дезертировать или заподозренным в сочувствии армии Хенг Самрина. Но это лишь догадка. Раненый только однажды пришел в сознание на несколько минут, но говорить не мог. У него выбиты зубы и губы разорваны. Вообще трудно объяснить, почему он еще жив.
Я еще раз глянул на человека без имени, который тем, что живет, опровергает законы природы. И подумал, что в этих условиях он долго не протянет, что земля поглотит его вместе с рассказом, которого никто никогда не услышит.
Во дворе госпиталя большая, в полметра вышиной, груда разбитых ампул. Я поднял горсточку тонких осколков. Среди неизвестных мне редких лекарств американского, французского и швейцарского производства я нашел ампулы из-под глюкозы, морфия и кальция.
LXVIII. Когда мы вышли из больницы, столкнули с места наш «Изусу» и отдышались, я осознал, почему Пномпень с первой же минуты вызывает неясное, подсознательное беспокойство, которому трудно дать название. У города нет запаха. Он не пахнет Азией, а запах Азии — это рыба, которую вялят на солнце, нечистоты в сточных канавах, влажные фрукты, жар древесного угля, соевый соус, ароматные пирожки, бедность, грязь, шипящее масло, сухая пыль, листья арека, темные помещения лавок, одуряющий запах гелиотропа, имбирь, ил на клешнях крабов, моча, сандаловое дерево.
У этого города нет никакого запаха. Мы дружно заявили, что он пахнет трупом, но это было, пожалуй, наше коллективное самовнушение. Пномпень стерилен, не пахнет собою, не распознается через обоняние — в отличие от любого большого города.
LXIX. Из блокнота. Самолет Пномпень — Сайгон, 6.II, 17 час. 10 мин. Some birthday[32]. Завтракал в королевском дворце и ходил по золоту. Очередное «приключение» репортера. Гадость. Не размениваться на дешевые анекдоты. Не бормотать по радио: как я потрясен! Greuelgeschichte[33] — это еще не журналистика. Непременно: не стараться ошеломить, не впасть в изобилие описаний и восклицаний. ТВ покажет это лучше. Миша и Ян работают без промахов. Понять, но до конца, без упрощений. Объяснить в первую очередь самому себе, громко. Хоть раз, чтоб всерьез. Принцип: без красивых слов, сухая запись. Короткие фразы! Идем на посадку.
LXX. Опять два дня ждем очередного выезда. Спирт с пепси-колой. Лангусты à poivre[34]. Ссоры, дружбы, ночные споры. «Луа мой». Огромные количества слабого пива, стимулирующего работу почек. В отеле «Рекс» без меня, говорят, было здорово. Экскурсии на барахолку, в Шолон, в собор святого Франциска-Ксаверия. Карлос во время ужина пальцами изображает выстрелы и кричит: пол-пот, иенг-сари! пол-пот! иенг-сари! Герхард читает наизусть Аполлинера по-французски. Армяне угощают кинзой.
Прогулки в одиночестве по центру города, запись собранных материалов. Первая наметка книги. Стыдно.