Это был двухэтажный каменный дом на берегу Малой Невки недалеко от немецкого кладбища. Поручик Карнизов остановил извозчика у парадного крыльца и, оглядевшись по сторонам, поднялся по ступенькам. Улица в этот ранний час была пуста, и покой ее смущал только экипаж, на котором поручик приехал и который уже сворачивал в какой-то проулок. Утро выдалось сырым, по мостовой стлались языки тумана. На реке, было слышно, перекликались лодочники.
Надвинув треуголку на самые брови, Карнизов подергал за шнурок колокольчика. Карнизов услышал, как колокольчик отозвался звоном где-то в глубине дома. Но никто не спешил открывать; прошла минута... другая... В доме будто никого не было.
Карнизов выругался вполголоса и позвонил настойчивее.
Наконец услышал за дверью шарканье подошв. Потом раздался приглушенный старческий голос:
Кто?
К доктору Мольтке... — поручик опять украдкой огляделся по сторонам.
Дверь приоткрылась.
Из темноты прихожей в Карнизова долго и внимательно всматривались. Поручик вздохнул и протянул в темноту ассигнат довольно крупного достоинства.
Ассигнат мгновенно исчез.
Ах, это вы, господин Карнизов!.. — и дверь распахнулась шире.
Поручик вошел. Они вдвоем были в прихожей: он и доктор Мольтке — высокий, сутулый, тощий и совершенно седой старик с длинным и тонким, едва не прозрачным носом.
Вы — как всегда? — спросил доктор, принимая у поручика тонкие перчатки из выпарки и треуголку.
Есть что-то притягательное в вашем музеуме, — натянуто улыбнулся Карнизов. — Один раз увидишь и...
Да, сударь, — не мог не согласиться господин Мольтке. — Есть у меня еще постоянные посетители.
По деревянной, потемневшей от времени, скрипучей и тяжело вздыхающей лестнице они поднялись на второй этаж. Здесь были две двери: одна из них — в музеум, а другая, насколько знал поручик, — в кабинет доктора.
Карнизов кивнул старику и открыл дверь музеума.
Господин Мольтке сказал поручику в спину:
Быть может, темновато — сырое утро... Зажгите свечу.
Карнизов не ответил и закрыл перед носом старика дверь.
Огляделся. С удовольствием — полной грудью — вдохнул воздух музеума. Нигде больше не пахло так, как здесь: неким сладковатым лаком и еще какими-то неизвестными химикалиями, которые доктор Мольтке использовал при бальзамировании...
Музеум был не большой, но собрание — столь обширное, что стеллажи и столы стояли очень тесно. Между ними мог пройти худой старик Мольтке, мог протиснуться худощавый и стройный поручик Карнизов, но какой-нибудь господин, находящий известный смысл жизни в чревоугодии, вряд ли прошел бы в этом музеуме и пять шагов, не наткнувшись на угол какого-либо стола и не опрокинув один из препаратов.
Посреди комнаты на каменном столе покоился набальзамированный труп атлетически сложенного мужчины — настоящего Геркулеса и при жизни несомненно красавца. Впрочем трупом это называть несколько неверно; это был — экспонат. Кожа снята, каждая мышца с величайшим искусством отпрепарирована и снабжена картонным круглым номерком. Брюшная стенка была надрезана широким лоскутом и отвернута на бедра; внутренние органы, открывающиеся взору, также пронумерованы и даже слегка раскрашены. И органы, и мышцы каким-то образом высушены и покрыты толстым блестящим слоем лака... По каменной столешнице готическим шрифтом швабахер была высечена надпись: «Das eigentliche Studium der Men schheit ist der Mensch». Поручик не знал немецкого (он, выходец из низов, из необразованной толпы, вообще считал, что говорить не по-русски — это оскорблять свое человеческое достоинство, а в его частном случае — оскорблять достоинство офицера великой российской державы, победившей армию, собранную со всей презренной Европы) и самостоятельно перевести надпись не мог. В одно из прошлых посещений он спросил перевод у доктора Мольтке. Старик с затаенным чувством превосходства перевел: «Истинная наука для человечества — сам человек»...
Человек, лежащий посреди музеума на столе, был бесспорно самим совершенством. Окружали же его сплошные уродства... Не исключено, что именно по этому принципу (перл среди хаоса и безобразия) и подбирались экспонаты. Сам доктор Мольтке представлял свой музеум — как музеум человека, но на самом деле это скорее был музеум уродств человека.
Упомянутые уродства были помещены в стеклянные емкости разной величины и залиты спиртом. Емкости стояли тут всюду: на столах, на табуретках, на подоконниках, в книжных шкафах... И каких только уродств тут не было!.. «Заячья губа» и «волчья пасть» — уродства простейшие. Была в одной банке годовалая девочка с тремя ножками; третья ножка — недоразвитая — росла из головки правого бедра. У другой девочки, тоже примерно этого возраста, был общий анальный проход — как у птицы; она и сама весьма походила на птенца: удлиненный нос, вместо волос — желтоватый пушок на голове... Был тут и младенец с хвостиком, была шестипалая рука взрослого мужчины, была детская рука с перепонками между пальцев... Был в музеуме ребенок с жабрами. Был ребенок, рожденный без рук, без ног. Был урод, произведенный на свет некоей сифилитичкой; лицо его — два маленьких глаза, седловидный нос, а все остальное огромный, как у лягушки, рот... Были головы карликов со старообразными лицами, была коллекция искривленных рахитом костей, было трехка- мерное, как у пресмыкающихся, человеческое сердце, и еще было много-много разных органов, уродств которых Карнизов не понимал, поскольку мало разбирался в анатомии...
Но наиболее впечатляющий здесь был экспонат — это «братцы».
«Братцами» их называл сам доктор Мольтке. Эти два братца, как и другие уродства, хранились в большой стеклянной банке, а стояла банка отдельно от других на высоком круглом столике — чтобы можно было братцев со всех сторон рассмотреть. Все, кто ни посещал домашний музеум старого доктора Мольтке, надолго задерживались возле этого экспоната...
Братцы были сросшиеся головами. Точнее даже можно сказать, что у них была одна голова на двоих, один был мозговой череп и соответственно — мозг. Но были два лица. Эти лица смотрели в две противоположные стороны.
Именно на них и приходил время от времени смотреть поручик Карнизов, сыскных дел мастер. И никто не знал... никому и в голову такое не могло прийти, что эти два братца, два новорожденных урода, — родные братцы поручика Карнизова, человека на ответственной государственной службе...
Поручик разыскал их совсем недавно — двух месяцев не прошло. Вспомнил рассказы матери о рожденных «неудачных» детях, вспомнил названную ею фамилию доктора, что пособлял при трудных родах, вспомнил, как мать сетовала: не надо было продавать этому тощему доктору умерших младенцев, а надо было похоронить по-людски, по православному обряду; как мучилась — грех большой — деток не погребла, продала... И разыскал доктора Мольтке в Петербурге. Карнизову — мастеру своего дела — нетрудно было разыскать при надобности кого бы то ни было.
Маленькие сросшиеся братцы наряду с отпрепарированным трупом были вторым центром необычной коллекции старого Мольтке, были гордостью доктора. Ни один посетитель музеума не обошел их без внимания стороной; каждый остановился и не отказал себе в удовольствии рассмотреть в деталях это чудо природы, этот каприз природы, а всего вернее — ошибку природы. Посмотрят, покачают головой, прищелкнут удивленно языком и дальше пойдут... А вот этот молодой офицер, фамилию которого старый Мольтке запамятовал и запамятовал же его рекомендантов, вел себя в музеуме не так, как все. Он, кажется, приходил сюда в четвертый-пятый раз исключительно на «братцев». Этот офицер замирал у емкости и долго стоял, глядя на экспонат в молчаливом размышлении. Кажется, позови его в эту минуту — не откликнется — так он погружался в собственные мысли...
Доктор не находил объяснения странной привязанности этого офицера к «братцам». Доктору, хоть и философического склада ума, привыкшего к мысли, что ничто в мире не происходит случайно и все со всем связано, было невдомек, что это третий братец приходит к первым двум.
Поручик Карнизов, увидев братцев впервые, был, разумеется, потрясен: и собственно видом редкого уродства, и затем мыслью о том, что он с этими братцами состоит в самом близком родстве. Кровь, какая, наверное, еще осталась у них в жилах, и его кровь — это была одна кровь... Утроба, которая вынашивала их, вынашивала и его. И там, в утробе, они слышали голос матери, который слышал и он...
Поручик мог смотреть на них часами...
У братцев были раскрытые маленькие мутные глазки. Эта мутность создавала впечатление, что братцы будто смотрят в себя. В другой раз Карнизову, наоборот, казалось, что только такие — мутные — глазки способны видеть самую суть всех явлений. А братцы смотрели в разные стороны, и поэтому они видели все. И ничто от них как будто не могло укрыться (как не могло укрыться от мифического двуглавого орла). В этом было что-то дьявольское...
Если не принимать во внимание одного мозга на двоих и завораживающих глазок, более ничего примечательного в братцах не было: сине-зеленые вздутые животики с не завязавшейся пуповиной, кривенькие ножки, сморщенные синюшные попки. Братцы были несколько старше поручика. Братцам уже исполнилось больше тридцати лет...
Странное ощущение было у Карнизова во время этих встреч с братцами. Он не воспринимал их как умерших, как мертвых. Он, разумеется, не воспринимал их и как живых... Карнизов воспринимал своих братцев — как неживых. Вероятно, тут была для него какая-то тонкая разница — между мертвыми и неживыми... Он ощущал и некоторую радость от лицезрения такого необычного зрелища (в глубине его сознания некто твердил: ты отличаешься от них, ты — красавчик рядом с ними), и в то же время возникало беспокойство — все же это были его братцы, в них была кровь его родителей...
Удивительно, но, кроме некоторой радости и беспокойства, Карнизов ощущал еще гордость — гордость за причастность свою к явлению необычному — сросшимся близнецам-уродцам. Быть может, нечто похожее на эту гордость испытывает калека, который видит, что у него нога отрезана выше, чем у другого калеки...
Порой, забывшись, Карнизов мыслил себя не братом несчастных уродцев, а родителем их. И от того гордость его усиливалась. В той толпе, что стояла у него за плечами и из которой он вышел, ни у кого не было такого странного — радостно- беспокойно-гордого — родства. Никто из той толпы не знал, что братцами-уродцами можно в глубине души гордиться.
Хотя трезвым умом Карнизов понимал: нехорошо это — иметь таких братцев. И гордиться ими не следует, как не следует приходить вновь и вновь к доктору Мольтке — догадается же однажды. Совсем будет плохо, если про братцев узнает начальство. Ведь начальство может подумать, что и он, Карнизов, как родственник братцев, тоже...
Поручик даже боялся представить то, что может подумать начальство. И неделю-другую в музеум к доктору Мольтке не приходил. Но тянуло. И тянуло все сильнее... Карнизов только и думал о братцах, и они сами приходили к нему во снах. Будто звали его братцы.
Родная кровь...
Поручик заглядывал братцам в глаза: то одному, то, обойдя стол, другому. Он думал о том, что если бы они выжили и выросли, то представляли бы из себя еще более поразительное зрелище. Карнизов задавался вопросами: как бы они думали? как бы они мыслили себя? Двое в одном... Или один в образе двоих... Вот уж кто мог бы стать мастером сыскного дела и принести пользу державе!.. Они же могли смотреть одновременно в две стороны; ни одно бы явление, подтачивающее мощь государства, не прошло бы мимо них незамеченным. Рассмотрели бы четырьмя глазами, услышали бы четырьмя ушами и схватили крепко четырьмя руками...
Карнизов вздохнул. Он подумал, что, подобно братцам своим, должен уметь смотреть одновременно в две стороны. Если хочет, конечно, продвинуться по службе... Какие стороны? Державе быть полезным и себя не забыть... Разве это не разумно!..
Поручик так задумался, что услышал приближение доктора Мольтке, только когда позади скрипнула половица. Карнизов оглянулся...
Хозяин музеума вытирал ветошью стенки сосудов. Встретившись взглядом с поручиком, посетовал:
Тычут пальцами в уродства, все стекло испачкали. И ничего не могу с этим поделать. Что за люди!
Люди? — не понял Карнизов.
Но старик будто не слышал его.
Каких успехов может достигнуть народ, который тычет грязными пальцами в уродства?.. Ничего святого!..
Карнизов насторожился, почуяв в словах старика-немца крамолу:
Я не понял, что вы хотите сказать...
Но старик бурчал себе под нос что-то невнятное, и Карнизов не стал настаивать на ответе. А доктор Мольтке уже вытирал сосуд, в котором содержались близнецы; он дышал на стекло и потом тер его ветошью; при этом Мольтке улыбался, он, конечно же, любил близнецов ничуть не меньше Карнизова. От доктора пахло какими-то химикалиями — он, видно, еще не отошел от практики.
Поручик кивнул на братцев:
Скажите, милейший, откуда они у вас?
Мольтке посмотрел на уродцев тепло и даже как бы с благодарностью:
Разве они не лучшие представители человечества?.. Хотя они и не совершенны, как совершенны вы, или я, или тот атлант... — старик кивнул в сторону отпрепарированного и лакированного трупа. — Природа только толкнулась в эту дверь в вечных поисках лучшего результата. И дверь не открылась. Но то, что она не открылась, еще не означает, что за ней пустота, что за ней не таится какое-нибудь совершенство в непривычном для нас, конечно, виде... Тот самый двуглавый орел — символ нескольких империй — разве не из- за этой двери произошел? Разве не из-под нее выползает время от времени двух- или трехглавая змея, которую почитают за некое предостережение с Небес?.. — говоря все это, доктор Мольтке даже как бы изменился внешне; из немощного старика, каким он был всего минуту назад, Мольтке превратился в профессора, взошедшего на кафедру; у Мольтке был теперь весьма значительный вид. — Вы видите в этих братцах уродцев и дивитесь на них, как сказал бы малограмотный малоросс. А я вйжу в них величайшее явление — одну из попыток изобретательной природы приблизить человека к божеству...
Карнизов вздохнул — сумасшедший старик (хотя последние слова о братцах были ему даже лестны).
Вы не ответили на мой вопрос, любезный.
Мольтке посмотрел на него, как показалось Карнизову, с полускрытой насмешкой:
Я именно и отвечаю на ваш вопрос-
Старик, впрочем, понял, что хочет от него узнать этот посетитель, и «сошел с кафедры».
Он рассказал, как около тридцати лет назад принимал роды у одной мещанки на окраине Петербурга. Очень трудные это были роды. Молодой Мольтке уж было хотел прибегнуть к помощи сечения, как дело продвинулось: ребенок рождался ножками вперед. А потом вдруг за первым ребенком потянулся второй... То, что предстало взору молодого доктора, могло смутить и доктора постарше... Каприз природы в уродливости своей был слишком очарователен, чтоб оставлять его юной путане...
Путане? — переспросил поручик (вот уж не думал он, что об этом периоде из жизни его матушки кто-то в Петербурге еще помнит).
...Путане, которая, кажется, и не очень хотела оставлять своих новорожденных чад себе... Но братцы были живые и кричали на два голоса, как положено кричать новорожденным. Родильница — и ее можно понять — была крепко перепугана, когда увидела впервые произведения свои; она имела все основания полагать, что это Бог наказывает ее за грехи. А молодой Мольтке был не достаточно решителен, чтобы новорожденных забрать, хотя так и подмывало.
Ах, его так влекла наука!..
На счастье Мольтке и молодой мамаши, а также на счастье самих новорожденных братцы не прожили и недели. Мольтке несколько раз навещал их и наблюдал, как мамаша-путана их кормит грудью. А она приспособилась кормить их одновременно. Братцы сосали сразу две груди. Мольтке глядел на это с трепетом; ему представлялось, что он наблюдает сценку из жизни языческих богов...
Впрочем братцы сосали грудь с каждым днем все более вяло. Они, увы, угасали на глазах... Когда они умерли, их юная мамаша вздохнула с облегчением и завернула их в какую-то тряпицу — с глаз долой. Доктор Мольтке как раз при этом присутствовал и предложил за братцев деньги. Молодая мамаша глазам не поверила, когда увидела, что за ее уродцев (да еще мертвых) ей дают деньги. Она растрогалась и даже прослезилась...
Несколько последующих лет Мольтке не упускал эту женщину из виду, надеясь, что она — эта отдушина, эта таинственная дверца в стене матушки Природы — произведет на свет еще какое-нибудь потрясающее чудо. Но надежды его не оправдались. Она родила потом мальчика — к сожалению, нормального (так Мольтке слышал; говорили, что женщина та родила во сне — не просыпаясь, повернувшись на другой бок, — так мал был ребенок; потом, ворочаясь на кровати, мамаша едва его не задавила, но, к счастью, все обошлось). Куда-то потом эта женщина со своим ребенком делась. Мольтке не пробовал уже наводить о ней справки...
С довольно сумрачным видом Карнизов выслушал эту историю, потом спросил:
Эти братцы... во сколько они вам обошлись?
Старик Мольтке посмотрел на него удивленно:
Какой странный вопрос! Никто не спрашивал меня об этом. Да я, признаться, и не помню. А зачем это вам, молодой человек?
Карнизов покосился на лакированную мумию в центре музеума, как будто она могла подслушать:
Дело в том, что я хотел бы купить у вас их — братцев...
Купить?.. — доктор Мольтке насупился и посмотрел на Карнизова из-под старческих кустистых бровей.
Поручик отвел глаза:
Я бы дал хорошую цену. Много большую, чем когда-то заплатили вы.
Не пойму, зачем это вам...
Карнизов, разумеется, не собирался говорить старику, что является младшим братом этих уродцев.
Дело в том, что они... они мне нравятся...
Они многим нравятся, молодой человек, — Мольтке язвительно улыбнулся. — Они — центральный экспонат в моем маленьком музеуме. Очень показательный и, согласитесь, впечатляющий, тревожащий воображение экспонат. Эти братцы даже приносят мне некоторую известность. И не только в кругу лекарей. Многие люди приходят посмотреть на них.
И они приносят вам некоторый доход... — догадался Карнизов.
Да, и это для меня, старика, немаловажно.
И все же! — настаивал Карнизов. — Сколько бы вы за них хотели получить?
Доктор Мольтке зло сверкнул на него глазами:
Вещь не продается...
Раздраженно вскинув брови, поручик Карнизов так и не поднял на старика глаза. Пожал плечами и молча направился к выходу.
Старый Мольтке смотрел ему в спину. Доктор чувствовал неловкость за свой столь категоричный отказ. Как всякий хороший врач, он не привык отказывать, он привык давать, приносить — помощь, облегчение, выздоровление. Но уж слишком дороги ему были братцы, и для него было выше всяких сил расстаться с ними.
Несколько потеплевшим голосом старик сказал Карнизову вслед:
А приходить смотреть можно сколько угодно...