Глава II

После недолгого пребывания в деревне, в своем имении, Надежда фон Мекк возвращается в Москву, где снова оказывается во власти своей идефикс и принимается нетерпеливо расспрашивать придворного музыканта из своей небольшой свиты, Иосифа Котека, о загадочном Чайковском. Ей довелось слышать, что тот недавно обвенчался с французской певицей Дезире Арто. Что в этой истории правда? Со своей обычной осторожностью Котек отвечает, что легкий роман действительно на время сблизил диву и композитора, однако карьера заставляет ее все время ездить по миру, а Чайковский, будучи очень привязанным к Москве, не решился покинуть, хотя бы на время, Россию, где на его попечении находятся многочисленные родственники. Помолвка, таким образом, была с обоюдного согласия расторгнута, и Дезире Арто от отчаяния вышла замуж за некоего тенора, привычного, как и она сама, к постоянным разъездам по турне. Эта новость несколько успокаивает Надежду и одновременно болезненно обостряет ее аппетит. Она представляет, что подстерегало бы едва избежавшего опасной Дезире Арто Чайковского в случае абсурдной женитьбы и неизбежного отцовства, какой ад супружеского притворства, отупляющих пошлостей, детских болезней и повседневных избитых фраз. Дабы уберечь его искусство, необходимо оградить его от мелких огорчений обыденной жизни, с ее удовольствиями для тела, которые отворачивают дух от великих творческих свершений. Сколько хрупкой музыки не смогло родиться, задохнувшись под ворохом неоплаченных счетов, перепачкавшись грязными пеленками, опрокинутыми ночными вазами и бесконечными женскими недомоганиями! Всякий композитор, достойный того, чтобы носить это имя, должен отказаться жить как другие, дабы иметь возможность творить лучше, чем другие. Обуреваемая столь категоричными мыслями, Надежда узнает, что 17 февраля 1877 года Чайковский будет лично управлять в Большом театре исполнением своего нового произведения, «Славянского марша», на написание которого был подвигнут ужасами Русско-турецкой войны. На этот концерт она отправляется с ощущением, что это она, а не Чайковский, предстанет перед судом публики.

Первые же звуки, ошеломляюще патриотичные, потрясают ее до глубины души. Воинственный клич медных труб вселяет в нее саму боевой дух. Она чувствует гордость от того, что она русская, и еще большую гордость от того, что является соотечественницей Чайковского. Однако у него самого вид вовсе не праздничный. Оказавшись во главе оркестра случайно, он стоит неуверенно, согнувшись, втянув шею, сгорбив плечи, словно испуганный ураганом музыки, вырывающимся из-под его робкой палочки. Можно было бы подумать, что он не автор этого триумфального марша и что это марш постепенно возвеличивает того, кто им управляет. В конце он кажется совершенно изможденным, неловко приветствует публику и скрывается за кулисами. Несмотря на бурю аплодисментов и вызовы, на сцене он больше не появится. Надежда в недоумении. Неужели он настолько же робок, насколько гениален? Это предположение делает его для нее вдвойне дороже, ведь человек робкий больше, чем любой другой, нуждается в защите, совете. А христианская помощь ближнему, думает Надежда, это ее дело. Ее попросту переполняет материнская нежность к этому зрелому мужчине, который, как она теперь прекрасно знает, лишь большой ребенок!


Так, выбрав будущую жертву своей благотворительности, она снова открывает по юному Котеку артиллерийский огонь своего любопытства. Чем больше ее восхищение Чайковским, тем больше ей нужно знать о его работе и жизни. Что он делает в этот момент? О чем он думает? На что он живет, какова его семейная ситуация, каковы вкусы в области музыки, литературы, театра? Много ли у него друзей? Ищет ли он женского общества? Атакуемый сотней бестактных вопросов, Котек отвечает осмотрительно, понизив голос, словно боясь выдать государственную тайну. Да, Чайковский, близким другом которого он является, работает в этот момент над симфонией и даже подумывает об опере, но его преподавательская работа в консерватории отнимает у него слишком много времени, и он при всяком случае клянет свои обязанности, которые мешают ему заняться творчеством. Если бы ему хотя бы щедро платили! Но жалованье он получает более чем скромное, тогда как жизнь в Москве безумно дорога. Помимо этого, он вынужден помогать семье, о которой меньшее что можно сказать, так это что она очень многочисленна и неимоверно расточительна. Конечно же, отец семейства Илья Петрович, бывший горный инженер, достоин всяческого уважения, но, неспособный уследить за своими деньгами, он подчистую разорился и находится на иждивении у своих пяти сыновей: Петра, Ипполита, Николая, Анатолия и Модеста, а также дочери Александры. И если Ипполит и Николай имеют прочное положение и безупречное поведение, если Александра вышла замуж за достойного человека, то двое младших, Модест и Анатолий, без конца клянчат деньги у своего брата, который старше на десять лет, великого композитора, гордости семьи. Зная о почти женской чувствительности старшего брата, они пользуются любым предлогом, чтобы разжалобить его. Узнав о том, что Модест решил оставить свою сомнительную юридическую и журналистскую деятельность, чтобы посвятить себя, при условии подходящего материального обеспечения, воспитанию семилетнего мальчика Коли, глухонемого с рождения, Петр Чайковский был настолько взволнован, что расплакался на людях. Он не успокоился, пока не получил заверение в том, что отец Коли, некий Конради, возлагает все свои надежды на этого посланного провидением опекуна, веря, что сын его когда-нибудь исцелится. По словам Котека, это желание Модеста посвятить свою жизнь неполноценному ребенку настолько растрогало Чайковского, что он был готов простить младшему брату все прежние ошибки. Рассказывая об этом семейном эпизоде, Котек и сам говорит срывающимся голосом, и глаза его увлажнились.

Но Надежда догадывается, что взволнован он не заботой Модеста о маленьком Коле, а наивностью и добротой Чайковского, всегда беззащитного, сердцем которого может походя играть всякий. Вдруг она вспоминает, что говорят злые языки о странных нравах Николая Рубинштейна и об оргиях, которые он якобы устраивает с некоторыми учащимися консерватории, девушками и юношами. Не из числа ли тех Иосиф Котек, кто тайком предается там играм, осуждаемым моралью? А Петр Чайковский, свой в этих кругах, позволяющих себе все, что угодно, под прикрытием художественной свободы, не следует ли и он примеру этих искателей запретных удовольствий? Но нет, подобное отклонение так или иначе отразилось бы на его музыке. А эта музыка обладает искренностью, правдивостью, небесной чистотой. Подозревать его – такое же святотатство, как отворачиваться от иконы. Из всего сказанного Котеком Надежда фон Мекк пожелала запомнить лишь одно: у Чайковского нет денег и есть гениальность, тогда как у нее гениальности нет, зато денег столько, что она не знает, что с ними делать. Логический вывод видится ей с ослепительной четкостью. Из любви к музыке она должна помочь Чайковскому. Этот жест, на первый взгляд лишенный заинтересованности, принесет двойную выгоду. Став меценатом композитора, она заслужит его дружбу и сможет, если будет угодно Господу, в дальнейшем взять на себя завидную роль его советчицы и вдохновительницы. Избавив его от каждодневных забот, оберегая его от обступающего со всех сторон уродства, купив его, она окажет услугу России, которая испытывает недостаток в великих людях, и себе самой, с детства мечтавшей о неподвластном времени единении с существом высшим. Решив убить одним выстрелом двух зайцев, она достает тяжелую пригоршню золотых рублей и заворачивает их в записку с лаконичным текстом. Не оскорбится ли он этой навязанной ему и не вполне приличной денежной помощью? Результата своих добрых намерений она ожидает с трепетом. Однако следующее утро успокоит ее. Чайковский не только не шокирован дерзостью ее жеста, но и признается, что ее щедрость пришлась как нельзя кстати.


Укрепленная в своей решимости, она больше не обращает внимания на правила приличия и заказывает ему вторую транскрипцию, за которую обещает заплатить сполна. И на этот раз он удовлетворяет ее желание с такой готовностью, что, получив выполненную по ее заказу аранжировку, она не знает, считать ли себя благодетельницей Чайковского или обязанной ему.

«Если бы не мои задушевные симпатии к Вам, я боялась бы, что Вы меня избалуете, но я слишком дорожу Вашею добротою ко мне, для того чтобы это могло случиться, – пишет она ему 15 февраля 1877 года. – Хотелось бы мне много, много при этом случае сказать Вам о моем фантастическом отношении к Вам, да боюсь отнимать у Вас время, которого Вы имеете так мало свободного. Скажу только, что это отношение, как оно ни отвлеченно, дорого мне как самое лучшее, самое высокое из всех чувств, возможных в человеческой натуре. Поэтому, если хотите, Петр Ильич, назовите меня фантазеркою, пожалуй даже сумасбродкою, но не смейтесь, потому что все это было бы смешно, когда бы не было так искренно, да и так основательно».

Конечно же, это признание в платонической любви сопровождается щедрым денежным вознаграждением.


Двадцать четыре часа спустя получатель отвечает с куртуазностью и смиренностью, покорившими Надежду: «Напрасно Вы не захотели сказать мне всего того, что думалось. Смею Вас уверить, что это было бы мне чрезвычайно интересно и приятно, хотя бы оттого только, что и я преисполнен самых симпатических чувств к Вам. Это совсем не фраза. Я Вас совсем не так мало знаю, как Вы, может быть, думаете. Если бы Вы потрудились в один прекрасный день удостоить меня письменным изложением того многого, что Вы хотели сказать, то я бы был Вам чрезвычайно благодарен».

Взволнованная этой эпистолярной ласковостью, 7 марта она направляет ему новый заказ, с тем чтобы, пользуясь возможностью, описать ему свою меланхолию, свой поиск недостижимого идеала, и в конце письма просит его фотографию. «Мне хочется на Вашем лице искать тех вдохновений, тех чувств, под влиянием которых Вы писали музыку, что уносит человека в мир ощущений, стремлений и желаний, которых жизнь не может удовлетворить. [...] Мой идеал человека – непременно музыкант, но в нем свойства человека должны быть равносильны таланту; тогда только он производит глубокое и полное впечатление... И потому, как только я оправилась от первого впечатления Вашим сочинением, я сейчас хотела узнать, каков человек, творящий такую вещь».

После нескольких колебаний она даже признается ему, что занялась небольшим расследованием его биографии, прислушиваясь ко всему, что говорят, а говорят иногда вещи самые нескромные. «Я стала искать возможности узнать об Вас как можно больше, не пропуская никакого случая услышать что-нибудь, прислушивалась к общественному мнению, к отдельным отзывам, ко всякому замечанию, и скажу Вам при этом, что часто то, что другие в Вас порицали, меня приводило в восторг, – у каждого свой вкус. Еще на днях, из случайного разговора, я узнала один из Ваших взглядов, который меня так восхитил, так сочувствен мне, что Вы разом стали мне как будто близким и, во всяком случае, дорогим человеком. Мне кажется, что ведь не одни отношения делают людей близкими, а еще более сходство взглядов, одинаковые способности чувств и тождественность симпатий, так что можно быть близким, будучи очень далеким.

Я до такой степени интересуюсь знать о Вас все, что почти в каждое время могу сказать, где Вы находитесь и, до некоторой степени, что делаете... Я счастлива, что в Вас музыкант и человек соединились так прекрасно, так гармонично, что можно отдаваться полному очарованию звуков Вашей музыки, потому что в этих звуках есть благородный, неподдельный смысл, они написаны не для людей, а для выражения собственных чувств, дум, состояния. Я счастлива, что моя идея осуществима, что мне не надо отказываться от моего идеала, а, напротив, он становится мне еще дороже, еще милее... Было время, что я очень хотела познакомиться с Вами. Теперь же, чем больше я очаровываюсь Вами, тем больше я боюсь знакомства – мне кажется, что я была бы не в состоянии заговорить с Вами, хотя, если бы где-нибудь нечаянно мы близко встретились, я не могла бы отнестись к Вам как к чужому человеку и протянула бы Вам руку, но только для того, чтобы пожать Вашу, но не сказать ни слова. Теперь я предпочитаю вдали думать о Вас, слышать Вас в Вашей музыке и в ней чувствовать с Вами заодно...»

Далее она набирается смелости просить его о написании похоронного марша на понравившиеся ей темы его оперы «Опричник».


Он покорно повинуется, и 16 марта, без запоздания, обрадованная Надежда фон Мекк получает «Похоронный марш», сопровожденный письмом, скромный тон которого глубоко трогает ее.

«Не знаю, будете ли Вы довольны маршем и сумел ли я хоть приблизительно подойти к тому, о чем Вы мечтали. Если нет, то не стесняйтесь сказать мне правду. Когда-нибудь я, может быть, сумею написать нечто более подходящее».


Как ей устоять перед усердием и готовностью, с которыми повинуется ей гений, как кажется, осчастливленный этим? Надежда все больше восторгается Чайковским, и все больше ей нравится иметь его в своем распоряжении. Но столь ли поспешно стал бы он исполнять ее музыкальные капризы, не плати она ему так щедро? Неважно! Купленная за деньги или нет, дружба человека, которого сотни любителей музыки осыпают на каждом концерте аплодисментами, – редкая удача для женщины, которую восторгает лишь высота чувств.

В следующем месяце, не желая останавливаться на столь правильном пути, ненасытная Надежда предлагает Чайковскому написать сочинение для скрипки и фортепиано, которое имело бы темой и названием «Упрек». «Мой упрек, – уточняет она 30 апреля 1877 года, – должен быть выражением невыносимого душевного состояния, того, которое выражается по-французски фразою: Je n'en peux plus![4] В нем должны сказаться разбитое сердце, растоптанные верования, оскорбленные понятия, отнятое счастье – все, все, что дорого и мило человеку и что отнято у него без всякой жалости... В этом упреке должен слышаться отчаянный порыв тоски, невозможность выносить дальше такое страдание, изнеможение и, если можно, смерть, чтобы хоть в музыке найти успокоение, которое не дается в жизни, когда хочешь... Ничто лучше музыки не может выразить таких душевных состояний, и никто лучше Вас не умеет понять их в другом; потому и смело отдаю в Ваши руки свои чувства, думы, желания и уверена, что не ошибаюсь в этот раз, что я в действительно чистые руки помещаю самую дорогую свою собственность». Она так уверена в своей власти над композитором?

На этот раз Чайковский под всяческими предлогами уклоняется от написания «Упрека». Но в качестве возмещения он выплескивает Надежде все, что у него на сердце. Не дороже ли этот подарок любого сочинительства на потребу дня? Без ложного стыда он признается, что помощь, оказываемая ему время от времени Надеждой, ему нужна как никогда. «Мне очень бы не хотелось, – пишет он ей 1 мая 1877 года, – чтобы в наших отношениях с Вами была та фальшь, та ложь, которая неминуемо проявилась бы, если бы, не внявши внутреннему голосу, не проникнувшись тем настроением, которого Вы требуете, я бы поспешил смастерить что-нибудь, послать это „что-нибудь“ Вам и получить с Вас неподобающее вознаграждение. Не промелькнула ли бы и у Вас невольно мысль, что я слишком податлив на всякого рода музыкальную работу, результатом которой являются сторублевые бумажки? Вообще в моих отношениях с Вами есть то щекотливое обстоятельство, что каждый раз, когда мы с Вами переписывается, на сцену являются деньги. Положим, артисту никогда не унизительно получать вознаграждение за свой труд, но ведь, кроме труда, в сочинение, подобное тому, какого Вы теперь желаете, я должен вложить известного рода настроение, т. е. то, что называется вдохновением, а это последнее не всегда же к моим услугам, и я поступил бы артистически бесчестно, если бы ради улучшения обстоятельств и злоупотребив своей технической умелостью выдал Вам фальшивый металл за настоящий».


Затем, изложив причину своего отказа повиноваться, он заглушает свое самолюбие и напрямик умоляет баронессу прийти ему на помощь в текущих и будущих нуждах: «Вы – единственный человек в мире, у которого мне не совестно просить денег. Во-первых, Вы очень добры и щедры; во-вторых, Вы богаты. Мне бы хотелось все мои долги соединить в руках одного великодушного кредитора и посредством его высвободиться из лап ростовщиков. Если бы Вы согласились дать мне заимообразно сумму, которая раз навсегда освободила бы меня от них, я бы был безгранично благодарен Вам за эту неоценимую услугу. Дело в том, что сумма моих долгов очень велика: она составляет что-то вроде трех тысяч рублей. Эту сумму я бы уплатил Вам тремя различными путями: 1) исполнением различного рода работ, как, например, аранжементов, подобных тем, который я для Вас уже делал; 2) предоставлением Вам поспектакльной платы, которую я получаю с дирекции за мои оперы, и 3) ежемесячной присылкой части моего жалованья...»


Обрадованная тем, что за помощью он обратился к ней, и прикинув, что, выполнив просьбу Чайковского, она окончательно привяжет его к себе, она отвечает ему, что он может рассчитывать на нее в любой ситуации и что ему не стоит беспокоиться о том, как он расплатится с ней, когда придет время. Это благородное бескорыстие купило ей незамедлительный ответ Чайковского: «Благодаря Вам я начну теперь вести спокойную жизнь, и это, наверное, хорошо отзовется на моей музыкальной деятельности».


При этом обмене письмами оба корреспондента кажутся настолько довольными друг другом, словно заключили хорошую сделку. Обеспечив будущее Чайковского в музыкальном плане, Надежда фон Мекк живет с ощущением, что обеспечила тем самым и свое, в плане моральном. Не удовольствовавшись возможностью помогать ему время от времени, когда он попросит о том сам, вскоре она берется выплачивать ему постоянное пособие, дабы оградить его от многочисленных проблем, от которых страдает простой человек. «Я не ставлю никакого срока моей заботливости о всех сторонах Вашей жизни, – напишет она ему 12 февраля 1878 года. – Она будет действовать до тех пор, пока существуют чувства, нас соединяющие, будет ли это за границей, в России ли, в Москве, – она везде будет одинакова и даже в тех же самых видах, как теперь, тем более что я убедилась в своей долголетней жизни, что для того, чтобы талант мог идти вперед и получать вдохновения, ему необходимо быть обеспеченным с материальной стороны».


Выплачивая Чайковскому эту субсидию, она продолжает бдительно следить за музыкальной деятельностью и личной жизнью получателя ее щедрот. Она провожает его мысленно в Каменку, имение его сестры Александры, где он завершает увертюру Четвертой симфонии и оперы «Евгений Онегин», вдохновленный Пушкиным. Этот последний замысел тревожит Надежду. Она нисколько не любит Пушкина – певца, по ее мнению, дряхлой Руси, погрязшей в суевериях, обрядах и ложной романтической сентиментальности. Кроме того, ей претят любые оперные спектакли, которым она ставит в упрек то, что они отвлекают внимание публики интригой, декорациями, костюмами, актерской игрой, вместо того чтобы предоставить творить чудо самой музыке. Она страшится для Чайковского такого испытания, слишком часто жестокого, как сцена, не решаясь сказать ему об этом открыто. Однако ее постоянным наваждением остается происходящее в интимной жизни ее идола. Здесь даже Иосиф Котек не может утолить ее жажду выведать все. Пусть она и писала Чайковскому за год до того: «Я до такой степени интересуюсь знать о Вас все, что почти в каждое время могу сказать, где Вы находитесь и, до некоторой степени, что делаете», – сегодня она признает, что сущность этого человека ускользает от нее. Странный дуэт на расстоянии. Каждый из двух главных действующих лиц этого романа о бесплотной страсти колесит из города в город, по России и Европе. Они любят друг друга, с пером в руке, и отправляют друг другу признания из Флоренции в Париж, из Вены в Венецию, никогда не пресыщаясь друг другом. В их письмах суждения об искусстве, религии или проводимой правительством политике перемежаются противоречивыми мнениями о том или ином дирижере. Их мнения расходятся, когда речь заходит о Моцарте, или Брамсе, или Вагнере, или Берлиозе. Каждый яростно отстаивает свою точку зрения. В этом эпистолярном поединке Надежда проявляет компетентность, поражающую Чайковского. Она не только изголодалась по великой музыке, она купается в пьянящем музыкальном мирке, комментирует сплетни, гуляющие среди братии концертантов, возмущается дерзким поведением Рубинштейна или полной недомолвок статьей о Чайковском. Жизнь Надежды похожа то на божественную симфонию, то на невыносимую какофонию, но никогда – на глубокую тишину. Она хочет проникнуть в мысли и в сердце Чайковского, чтобы быть инициированной в особенную алхимию творчества. Но чем охотнее и многословнее он пишет о своих музыкальных проектах, о своей жизни в Венеции или в Москве, о своих одиноких прогулках, об авантюрах своего брата Анатолия или Модеста, о своих нервных кризах с приходом вечера и о своей тревоге композитора, которому не хватает вдохновения, тем все менее и менее она чувствует себя допущенной к секрету его гения. Туманная пелена застилает ей взор. Вот он, замок, но ключа у нее нет. В некоторые вечера, измученная тщетностью этой игры в прятки, она даже не находит в себе мужества сесть за фортепьяно, чтобы утешить себя музыкой, ведь музыка – это снова Чайковский и его загадка.

Да и все, размышляет она, в ее отношениях с этим человеком выходит за рамки обычности. Точно так же, как она оказывается неспособной проникнуть в глубь личности Чайковского, так же она должна признать, что, несмотря на все ее музыкальные познания, она не в состоянии сочинить даже самую безобидную сонату. Неспособная постичь эту всегда ускользающую душу, как и зачать хотя бы одну из тех мелодий, которые услаждают ее одиночество, она приходит в негодование от своей двойной неполноценности. Чем она согрешила, чтобы быть приговоренной к бесплодной компетентности в области музыки и к порывам, тревожным и поверхностным, что касается дружбы? Достаточно знающая, чтобы бесконечно дискутировать, в письмах, которыми она обменивается с Чайковским, о контрапунктах или о гармонии, почему она должна быть в числе не допущенных к великому таинству творчества? Для нее это столь же удручающе, столь же досадно, как топтаться часами у дверей музея, закрытого на ремонт. Возмущение грустной судьбой просвещенной любительницы, знаний и терпения которой не хватает для того, чтобы придумать простейшую мелодию, сменяется у нее тщетными поисками утешения, которое она надеется почерпнуть в перечитывании волнующих писем того, кому она платит за то, что он обладает гениальностью вместо нее.

Загрузка...