Игорь Левшин
Петруша и комар

ПЕТРУША И КОМАР

— Петруша!

Петруша!

Я иду к тебе. Вижу черные глаза твои, грустные глаза твои вижу; и волосы твои вижу: сквозняк их треплет. В распахнутом ты окне стоишь, свет за спиной твоей; свет за твоей спиной вижу; дыхание даже, шум дыхания твоего слышу, Петруша, слышу, как будто. А ты? Ведь я иду, иду к тебе, Петруша. Эх, голос мой тонок…

Голос мой тонок — повторил он.

Он стоял у окна и был хорошо виден в свете, зажженном им в комнате за его спиной. Окно было открыто. Рукой оперся он о подоконник, другой — держался за край фрамуги или за шпингалет. Он заглянул вниз. И что там? Ничего.

А тут?

Оттуда он виден как часть окна или, скажем, комнаты, как то, короче, место, где света нет. То есть есть свет и есть он, но как то, что не свет, так? Погаси свет или окно закрой: комары налетят. Так вот, комары летят не на свет, а на то, что не есть свет /но на то, что есть/. А он — есть /верит Петруша/.

Петруша!

Вот он стоит у раскрытого окна. Нечесаные волосы сквозняк треплет; рука его, сжимающая древесину, мелко дрожит. Он слегка перегибается, вслушивается в черноту: не идет ли кто? Не слышно ли голосов иль шагов?

Да нет. Никого нет. Не видно никого. Нет ничего там.

Да?

Иду к тебе!

Я иду к тебе, иди-иду; но я тебя не вижу, Петруша: ты свет-то что погасил, сдурел, что ли? Беда с этой пьянью. Ты только не вывались, сделай одолжение, не перевешивайся, отойди оттуда, бога ради; уйди совсем. У человека нет крыльев /сказал комар/.

Сказал какой комар: комар Страха, Свинца или комар Одиннадцатого Часа? Комар Топей. Не важно какой. Он /комар Страха/ садится на лицо ближе к ночи; ночью, как правило. Обычно это бывает комар размером 15–20 см, с конечностями немного большей, может быть, длины, тонкими конечностями наподобие нитей. Время от времени он перебирает ими, переставляет эти почти, впрочем, невесомые, ломкие, нитевидные ноги, касаясь подбородка, задевая глаза, путаясь в бровях; никогда не торопится он свой хобот — такой же тонкий — вонзить в кожу; прозрачными крыльями создает еле уловимый ток воздуха; дотрагивается до шепчущих губ. Его нельзя убить. Он /Петруша/ шепчет: уходи. Христом-богом прошу, а? Уходи… Уйдешь? Он уходит.

Если осторожно взять указательным и большим пальцами ногу комара, на подушечках пальцев останется она растертой в полоску пыли, в тонкую полоску грязи.

Как волос на подушке. Волосы его слиплись; а ногами он запутался в белом кармане пододеяльника. Не освободится никак Петруша /ждет, наверное, комара Свободы/.

А потом у открытого окна стоит.

Сквозняк склеившиеся его волосы расщепляет, треплет; редеющие уже волосы; обвевает грубую пористую кожу шеи, шевелит тонкие и длинные волоски на кадыке, по двух-трехдневной кое-где седой щетине к подергивающимся крыльям носа, тоже пористым, к его глубоко посаженным глазам в красных прожилках подбирается. К глазам бессонным. Они-то, впрочем, красные постоянно по понятной причине, а вот шею Петруша завтра точно не повернет: просифонило; и за поясницу будет опять хвататься и мазать зельем.

Из-за того, что он стоял у открытого окна. Он вглядывался в темень; он вслушивался, перегнувшись, в тишь; вчувствовался в ночь. Он ждал. Ночь была теплой и душной. Он ждал кого-то.

Не комара. Комар приходит ночью и садится на лицо. Ломкими конечностями-нитями касается он кожи лба, цепляется за ресницы, перемещая над Петрушиным лицом свое длинное изогнутое тело; иногда он дотрагивается невесомыми крыльями до щек Петруши, оставляя на них невидимую пыльцу. Размером он, пожалуй, сантиметров 20–30.

Таков Любви комар. Или Страха /это один и тот же комар/. Он погружает в тело Петруши хобот; Петруша видит, как тело комара наполняется Петрушиной кровью. Тело комара — серого цвета, по сути — бесцветно, прозрачно; размером оно с тело годовалого ребенка; кровь, выкачанная из Петруши, видится сквозь стенки тела бурой. Комар бесконечно медленно и все же заметно тяжелеет; кожа его истончается и делается все более упругой одновременно. Комар напрягает ноги, хочет, вынув хобот из Петруши, улететь; он делает взмах широкими прозрачными крыльями. Его нельзя теперь убить. Петруша держит его тело осторожно, чуть проминая ладонями бока комара, теплые от Петрушиной внутри него крови, неслышно, но ощутимо перетекающей под пальцами; охватывает, постепенно передвигая руки, спину комара, притягивает его к себе, не дает улететь. Комар упирается тонкими ногами в грудь, в плечи Петруши; ноги тонко пружинят, дрожат. Не уходи — он пытается прижать его к себе — не уходи, пожалуйста. Я умру без тебя, ты же знаешь. Без тебя я не смогу жить. Петруша переходит на шепот, прислушивается; тянет, влечет к себе теплое, гибкое тело.

Может быть, комар — Лариса? Тамара делает вид, что не понимает. Чего он хочет-то? Ты просто издеваешься надо мной — догадывается Петруша. Дурак ты — шепчет она /Надя/. Ей просто интересно. Ох, артистка! Ей интересно, как он будет объяснять, что она должна делать. А так, как раньше, тебе уже неинтересно со мной, я тебе надоела? Ты хочешь, чтобы мы это делали при свете? Петруша гасит свет и ложится на спину. Надя наклоняется, нависает над ним; она шепчет опять, в пахнущий табаком рот его шепчет: я так не смогу, я так стесняюсь; но он уже нашел своим хоботом тесный, пока, вход в ее тело, расправил им горячую складку у входа; он выгибается, напрягая бедра и живот, шепчет: ну садись, садись; его хобот протискивается во влажную и терпкую внутреннюю поверхность ее тела, и тело начинает подпрыгивать, с каждым разом сильней и свободней. Еще, еще — умоляет Петруша — немножечко — сдавливая с боков Надину грудную клетку, больно упираясь рукой ей в грудь.

Петруша — не комар!

Ничего не получилось, Петруша.

И не могло получиться. Потому что ты, Петруша, не нужен никому такой. Ты, наверное, устал. Посмотри на себя: на кого ты похож?

Ничего не получится. Я никогда не смогу полюбить тебя. Ты прости, но я не могу любить твой голос, твои тонкие ноги. Не могу.

Не хочу, ты это можешь понять? Я не хочу тебя, ничего твоего не хочу. Я ничего больше не хочу.

Я не хочу никого. Мне никто не нужен, можно это, наконец, понять? Устал я. Оставь меня, ради бога, ничего не хочу. Вот, сейчас буду чай пить.

А я хочу тебя! Иду к тебе; все эти годы ищу тебя повсюду. Все это время думаю только о тебе: я, кажется, свихнусь от того, что постоянно о тебе думаю. А ты — ты меня не ждешь!

— Как не жду?

— Ждешь, значит? А свет?!

Ах, черт, свет.

Свет, ты не бываешь у меня совсем, что случилось? Как будто я не существую для тебя, как будто меня вообще нет на белом свете. Стасика своего хоть присылаешь.

Она не бывает у него совсем /да и раньше, честно говоря, не часто его баловала/. И Тамара его от него ушла; и не вернется, разумеется: на черта он теперь ей? Кому он нужен-то? А он все ждет; ждет кого-то.

У раскрытого он стоит окна.

У раскрытого он стоял окна. Он как бы застыл. Казалось, он всматривается, как бы высматривает во мраке что-то. Что ищет он среди тьмы: Свет, Любовь?

— Я ищу Свободу /?/

Ты ищешь ее во втором часу ночи.

Ты ищешь ее, но ее уже нет.

Она не придет. Не придет она, твоя Лариса.

Любовь, впрочем, существует /в отличие от свободы/. Возможно, любовь — выбор несвободы; и уж наверняка она — свобода невыбора, или выбор нестраха.

Страх приходит ночью, а он, как было сказано, и есть любовь, хотя не в том смысле, что любовь — форма страха /что верно/, а в том, что он, страх, — есть творчество несвободы. А он есть /кто? выбор, что ли?/.

Комар Творчества есть. Но лучше бы его не было.

Он не терпит неподвижности. Он не может оставаться в одном положении больше минуты. Волосы его слиплись в клочья, ему душно, ногами он запутался в одеяле; а одеяло превратил в нечто бесформенное.

Это никогда не кончится. Я сейчас сойду с ума!

Иди: откроешь комар Сумки, там желтые таблетки. С тобой спать невозможно. Последний раз сплю.

— Что?

— Что?

— Какой комар?

— То есть? Какой еще комар?

— Ты сказала: комар.

— Комар? A-а, карман. Нет, ты точно чокнулся.

Петруша

шарит

в кармане

отчаяния /ногами/.

Но, может быть, комар — это Бог.

— Петр Валентинович, я вам принес что-то.

— Заходи, Стасик. Что это есть-то? A-а, спасибо.

— Петр Валентинович, я жду.

Он стоит у открытого окна. Руки его засунуты в карманы школьных шевиотовых штанов.

— Я жду.

— Чего ты ждешь, Стасик?

— А вы и не догадываетесь.

— Что? Что такое?

— Что, что! Что вы притворяетесь, как маленький, ей-богу: налейте рюмочку.

— Что-о-о?

— Как это: что-о-о? Если не нальете, я сейчас встаю и иду к матери и говорю все как есть: что это вы, Петр Валентинович, меня вчера вечером водкой угощали. Вы меня знаете.

Он видит его узкую спину, руки в карманах школьных штанов: у окна он стоит, короткие его волосы сквозняк топорщит; слезы появляются на его глазах /глазах Петра Валентиновича/; он думает: ну и дрянь же ты; и отвечает:

— У меня нет.

— Как нет? — оборачивается Стасик. — Я пойду.

— Иди.

— Ну капельку, а? Ну вот столечко.

— Нет.

— Ни вот столечко нет, да?

— Нет. Кончен разговор.

— А вот там — что стоит? А-а-а-а! — хохочет Стасик и даже пританцовывает по-модному.

А ты, Петр Валентинович, какой-то, что ли, грустный. Руки твои дрожат /от страха, надо думать/. В кухне вот сидишь с пацаном, с чужим пацаном, между прочим; и им же принесенную, матерью его переданную, заветренную ветчину режешь. И, поколебавшись, спрашиваешь:

— Стасик.

— У?

— Тебе бывает страшно?

— Страшно? Нет.

— Как это нет, что ты врешь?

— Ну, бывает.

— Ты мне расскажешь?

— Не знаю. Можно я буду звать тебя Петрушей?

— Нет. Я же сказал раз и навсегда: нет.

— Какой ты злой. Налей еще рюмочку.

— Не хочешь — не рассказывай.

— Ты знаешь… — Он прислоняется виском к его руке, к липкой, пожелтевшей, веснушками покрытой коже Петра Валентиновича; краем глаза он видит колючий подбородок, его локоть на скатерти с поблекшим зеленоватым рисунком; он шепчет:

— …ты знаешь, мне бывает так страшно… Ночью. Как будто что-то такое… Опускается на меня из темноты. Так, не сразу… А я сначала прямо как цепенею, ну, не могу пошевелиться, потому что не пойму, что это такое, а когда догадываюсь, тогда… — Он умолкает.

— Да, оно опускается, оно всегда опускается, Стасик… А что оно, а? Что это такое, Стасик?

— Да твой комар, Петруша, дурья башка!

— С-с-сволочь, — поднимается Петруша. — Откуда же берется такая сволочь!

Я комар-р-р-р! Я стр-р-рашный комар-р! — буйствует, мечется в Петрушиной квартире Стасик, в комнате его мечется.

Петруша!

Убей комара!

На потолке он сидит. Один. Чай собирается пить, с ветчиной; он думает: гаденыш… когда же я успел сболтнуть ему про комара? вчера, что ли?

Лежит он, не может заснуть. Откуда эта сволочь берется?

Ему не спалось. Он не мог найти удобное положение; каждую минуту он менял его: со спины переворачивался на бок, с боку — на живот; он натягивал одеяло на голову, на уши, чтобы только избавиться от этого звука, этого звона, от которого он, казалось ему, сейчас сойдет с ума, спятит.

Казалось, он чувствует: это действительно произойдет с ним; и вот он отбрасывает скомканное одеяло, встает и… идет. Идет! Он подходит к шкафу /может быть, к серванту/; там /на пианино/ не первый месяц пылятся газеты, какие-то журналы. Он скатывает из верхней трубку, слегка сплющенную; пробует ее, гнет; он — готов, приступает.

— Ну?

— Чик! Комар Выбора — ты стал пятнышком на газете-мухобойке.

— Чик! чик! Комар Одиннадцатого Часа. И ты — пятнышко грязи на известке потолка, тебя нет.

— Чмок! Комар Второго Часа! И тебя нет, как нети…

— Оп-па! Комар Веры.

Комар Черемухи. Там же.

— Чмок! Комар Сумки — тебя уже не будет никогда!

— И-и-эх! Судьбы комар — ты пятнышко грязи, да-да, крови и грязи на обоях, ну да уж черт сними.

Петруша!

Петруша!

— Его нет.

— Как это нет?

— Всё, никого нет.

— В смысле?

— А смысла уже давно нет.

— А, понятно. Петруша!

— Да нет же его!

— Вот он сидит, сукин сын, ветчину жрет! Петруша!

— Это? Это не Петруша. Это — так.

А Петруши — нет. И сукиного сына — нет, а ветчины — сроду не было. Ничего нет.

— Никого?

— Ничего. Ибо — никого.

Нетмь их.

Аз есмь.

Аз есмь комар Комара

/но голос мой тонок/.

В однокомнатной квартирке на седьмом этаже углового дома, справа, если смотреть с Погонного проезда, в холостяцкой, как говорится, квартирке, где жил Петр Валентинович Лидин, никого не было. Угол простыни свисал с кушетки на пол, одеяло просто валялось на полу рядом. Из-под подушки робко выглядывал потрепанный сборник «Искатель»; та книжка, что лежала в кухне на холодильнике, вообще была без обложки и первых десяти страниц; на столе там лежал обгрызанный карандаш, еще была чашка с недопитым холодным чаем. Пустые бутылки он складывал в ящик под раковиной, за помойным ведром. Вера Ефимовна, которая звонила ему в дверь примерно в то время, чтобы по обыкновению своему «одолжить» папирос, говорит, что она не знает, что и думать. Никто, впрочем, не выказывал уж такого особого беспокойства. Капитан, которого привела Марина со второго этажа /он был ее братом/, по большей части помалкивал, сидел на единственном в комнате стуле, щурился, морщился и стряхивал пепел на пол. Светлана за его спиной в разговоре тоже не участвовала. Надо сказать, выглядит она не ахти. Вера Ефимовна спрашивает ее: как парень? Она отвечает: лодырь. И все. Да, еще была Настя: зашла, поглядела на постные физиономии, на окно и ушла. Окно было открыто.

Его нет.

Но он… идет.

Идет! Он пересекает безлюдные, освещенные кое-как улицы, исчезает в опасных подворотнях, чтобы появиться вновь за какой-нибудь остановкой трамвая; идет пустырем мимо высвеченного лунным светом мусора; идет не разбирая дороги, будто не видит /а он и не видит: зенки-то залил опять на ночь глядя!/, не знает: что перед ним, где он? Он не уходил ниоткуда, он никуда не возвращался — он /волосы его редкие ветерок треплет/ идет. Идет он.

Он не идет.

1987 г.

Загрузка...