На облака облокотись
И вниз на землю погляди.
Взгляни на горы сверху вниз,
На реки в челюстях плотин.
Взгляни на сёла, города
Не свысока, а с высоты,
Чтоб просто больше увидать,
Чтоб сразу взглядом охватить.
Гляди: над лучшим из миров
Редеет облачный покров…
Да, люди выше облаков,
И люди больше городов.
Уже четыре месяца над Новгородом Великим не было солнца. С начала января.
В такую погоду всем не по себе. Даже тем, кто родился уже при солнце и хорошо знает: оно всегда возвращается в небо. А что говорить о тех, кто помнил не такие уж давние бессолнечные годы? Этих людей много, они несомненно мужественны (да более, чем кто-либо другой, если уж на то пошло!)… и всё-таки каждый раз, когда снова надолго затягивают небо тучи — пусть и самые обычные! — людей охватывает страх.
Страх, что солнце не вернётся…
…Оно всегда возвращается. И всё-таки нет на всей Земле ни единого человека, который не думал бы в такие дни — ужасно долгие дни! — ну а если?! А вдруг?!.
…Женщина, проснувшаяся в небольшой, строго и в то же время изыскано обставленной спальне небольшого особняка, выходившей окнами на серый, совсем не майский Волхов, подумала, что сегодняшний День Труда, сегодняшний Первомай, будет последним в её жизни.
Мысль эта — первая мысль в последний раз проснувшейся женщины — была такой же спокойной, как и она сама. Есть такой рубеж в возрасте, за которым люди перестают меняться. И перестают беспокоиться. Раньше люди редко до него доживали в своём сознании — хихикающий дядя Альцгеймер подстерегал их во всё более и более ранние годы. Такова была плата — а точнее, клеймо от Природы — за бесстыдную юность, бессмысленную зрелость и одинокую, аномальную старость.
Женщина, которую звали Елена Игоревна Половцева, была очень стара. И — вышло уж так — что под старость одинока. Хотя аномального в этом не было ничего. Просто тем, кому она так или иначе дала жизнь, было бы в любом случае тесно у её постели — даже если бы тут собрались лишь те, кому она дала жизнь только по крови. Да и к чему сидеть рядом с медленно угасающей старухой тем, у кого в мире полно дел? Полных смысла, кстати.
Пусть лучше соберутся в тот день, когда взметнётся над площадкой пламя…
…Колокола на Святой Софии пробили… шесть? Или пять? Она упустила удары — слух сдавал потихоньку все последние годы. Зрение, впрочем, оставалось странно острым, и она смогла разглядеть над белой спиной спящей у столика медсестры циферблат в полутьме: нет, всё-таки шесть. А темно. Печально будет, если на такой Первомай в этом году — тучи…
Впрочем, тут она ничего не может сделать.
Она снова прикрыла глаза. Если бы кто-то сказал ей ещё не так уж давно, что можно с таким спокойствием ждать смерти, понимая, что наверняка умрёшь — она бы ни за что не поверила. Со Смертью она сражалась всю жизнь. В разных обличьях, но всё больше — пакостной Смертью. Злой, безвременной, глобальной, желавшей быть единовластной хозяйкой всего и вся…
И что же получается — боролась-боролась, и всё равно проиграла? Смерть-то, выходит, всё равно взяла своё… Обидно. Но с другой стороны — можно будет точно проверить, есть ли что-то там… А как это будет — она знала точно: просто скоро не окажется сил, чтобы сделать вдох. И всё.
Вспомнилось вдруг — Вадим. Что-то, связанное с младшим сыном… нет, не с ним — с внучкой, Валеркой. Валерка ей всегда казалась больше остальных внуков похожей на неё саму. Не на нынешнюю, конечно, нет… И когда её пырнул вилами в Крыму перепуганный глупец, а врачи вынесли потом свой безжалостный вердикт — она, Елена Игоревна, была близка к тому, чтобы заплакать. Чего не делала с незапамятных времён.
Она надеялась, что Валерка родит сына. Именно Валерка. И, когда та, вопреки предупреждениям врачей, решила беременеть — Елена Игоревна была первой, кто поддержал внучку в этом решении…
…Ужасно, сказали бы раньше, в далёкой-далекой, совсем иной жизни — ужасно сразу потерять мужа и сына.
Ужасно, конечно. Но когда её Денис и их двадцатилетний Вадим — так и не увидевший своей единственной дочери — на локомотиве протаранили стену превращённого в крепость вокзала — до последнего ведя огонь из спаренных пулемётов, косивших пытавшихся остановить жуткий таран бандосов, как дурную траву — это не было ужасно. Это было прекрасно.
Ужасно было бы — не сделай они этого. Другого выхода тогда и там не было, и она бы не поняла, поступи её муж и её мальчик — иначе.
Люди сильно изменились с тех времён, когда они массово хотели родить без боли, прожить без волнений и умереть без следа. К лучшему изменились. К лучшему — она не просто в это верила — она это знала точно.
Но всё-таки ей хотелось бы, чтобы Денис был с ней сейчас… вот глупость. Он был старше. На три года всего, но старше. И умер бы раньше, конечно. Он всегда всё брал на себя, как положено мужчине и воину. Это она зажилась. Зачем-то зажилась…
…С закрытыми глазами она спокойно и бережно листала страницы воспоминаний. Полные редкого, но искреннего, чистого веселья, огня, боли, страха, надежд, разочарований, за которыми снова возвращалась надежда — полные снега, холода, крови, побед, грандиозных свершений, равных которым не было никогда в мыслимой истории Человечества. И не верила временами, что была не просто участницей — зачинателем многих тех дел. Нет, правда — вот это неощутимое и в то же время тяжёлое истощённое старостью тело могло когда-то делать такое?!
Или… или что-то иное делало это? В конце концов, тело и раньше столько раз боялось, стонало, выло и трусило. Иногда прямо мешало и пыталось диктовать свою тупую «волю».
Тщетно. Тело было лишь инструментом для неё — послушным без оговорок в конце концов. Те, кто жил иначе — не выжили. Или не смогли остаться людьми и в конечном счёте — тоже не выжили. Как те… возле снежной хижины-ямы, где она, сжимая в руке немецкий пистолет, рожала своего первенца. И слушала, как они похрипывают и скрипят снаружи — почти не по-людски — решая, кому идти первым. И никто не хотел входить, потому что они знали про пистолет. И знали, что она умеет стрелять, хоть и не догадывались о том, что учил её в тире НКВД старенький инструктор, ветеран даже не Империалистической, а ещё русско-японской войны. Как говорится — «так получилось».
А они хотели жить. Жрать и жить. Больше чего бы то ни было другого — каждый сам хотел жрать и жить. Сам.
Она молчала. И спокойно ждала, повторяя про пять патрон — четыре в магазине, один в стволе. А первый крик её первенца — Сашки — заглушили выстрелы снаружи и вопли умирающих.
Денис успел вернуться. «Не стреляй, Ленка! — раздался за пологом испуганный родной голос. — Ленка, ты жива?! Ленка, кто там у тебя?!»
Она тогда засмеялась его глупости — кто мог «у неё быть», кроме родившегося ребёнка?
А через месяц они нашли людей. Настоящих людей, в существование которых уже не верили. Денис шёл первым, тяжело шлёпая снегоступами, она — следом, согревая под курткой спящего сытого и довольного малыша. Шла и гадала, на сколько их ещё хватит…
…В тот день ей исполнилось восемнадцать. Да, точно — восемнадцать…
…на долгие-долгие годы их хватило. Её — так и вовсе на бессчётные, можно сказать. Когда оборвался единственный в те времена несущий трос струнника Новгород-Варшау — одного из первых — и стальные волокна, разьявшиеся с дикой силой, разлетаясь, превратили в ничто экспериментальную лабораторию на склоне холма, а их вагончик плавно сорвался вниз и, врезавшись в опору, повис между могучих ферм — она лежала на ставшем полом окне, смотрела, как оно медленно трескается, смотрела на серые сугробы внизу и медленно мчащийся к месту аварии санный поезд и думала, что можно упасть удачно, пусть и большая высота. Надо упасть удачно, потому что это будет глупо — так погибнуть, и потому что не все ещё дела переделаны.
Они выбрались. Выбрались через верх ещё до подхода спасателей, потому что не привыкли ждать, когда их спасут. Все, кроме Саши — он сидел впереди, и его ударило о сплющившийся нос. Как же была его фамилия? Надо же — не вспоминается… а вот что он говорил перед тем рейсом про новые амортизаторы на случай аварии — помнится хорошо. Дословно. Потом она это записала, немного обработала и опубликовала короткой заметкой под фамилией погибшего…
…Межиров. Александр Межиров. Александр по имени — как её первенец. А по фамилии так же — Межиров — звали офицера, с которым она вместе допрашивала Джиоева. Она тогда ещё спросила перед отъездом струнника, не было ли у Александра брата-офицера…
…Вспомнилось лицо Джиоева — худое, в свалявшейся бороде, с кривым ртом. Он был уже старым, этот бандос, бандос со стажем, чудом выживший, чудом ставший в Безвременье имамом такого же бандитского «государства» из трёх аулов, наполовину населённых полумутантами. На фоне многих других бандитских главарей он казался мелочью, но именно от него она услышала тогда запомнившиеся слова: «Бесполезно всё это стало. Брать заложников — опасно, потому что волка не берут в заложники, а кроме волков никого нигде не осталось. Да и не торгуются волки за волка. Бесполезно всё.»
Он так и висел на фоне нудно чадящего разрушенного аула — с кривой усмешкой на задумчиво склонённом в сторону от узла петли сине-чёрном лице, и в снег капало со сведённых вместе носков тёплых сапог дерьмо. А мальчишки из кадетского отряда смотрели скучными серыми глазами, украдкой зевали и ждали, когда им прикажут разойтись и можно будет свернуться в снежных норах в обнимку с ухоженными автоматами и уснуть на два-три часа перед возвращением…
Кажется, тогда уже светило солнце. Время от времени, но светило. Да, потому что она хорошо помнит, как во время возвращения солнечный луч упал через лобовое стекло на прикреплённую к приборной доске фотку тропического острова, на которой синим маркёром было написано наискось:
ХРЮШАВЕЛЬ
Как приговор какой-то. Да, может, это и был приговор…
…Звонок телефона был резким и требовательным. Телефон от неё хотели убрать — «чтобы не беспокоить» — но она запретила. Настрого. Голос и властность у неё остались — остались, несмотря ни на что. И сейчас взяла трубку безошибочным точным движением — раньше, чем мгновенно-профессионально проснувшаяся медсестра успела хотя бы протянуть руку. Свободной ладонью показала девушке: не суетись. И спокойно сказала в зеленоватую пластиковую чашу:
— Жива пока… Борис?.. — она так ушла в прошлое, что теперь понадобилось вдруг усилие, чтобы понять и вспомнить: это муж Валерки, Борис Третьяков, молодой поручик ОБХСС. — Погоди, не части… что… а?! — она дёрнула головой, роняя её на подушку, судорожно прижимая к щеке трубку, но почти злым нетерпеливым жестом отстранила метнувшуюся поддержать голову медсестру. Выпрямилась сама. — Кто?!. Да. Поздравляю… Жду — а впрочем, это глупость, конечно. Спасибо вам с Валеркой.
Она аккуратно положила на аппарат трубку.
— У меня родился правнук, — с неожиданным спокойным весельем сообщила она растерянной медсестре. И та не нашла ничего лучше, как сказать вечное и нелепое в такой ситуации… или вовсе не нелепое?
— Поздравляю.
— Спасибо, — серьёзно ответила Елена Игоревна. Нахмурилась и кивнула — сама себе, своим мыслям:
— Да. Надо не забыть.
И — откинула одеяло…
…С ужасом, который раньше называли «священным», медсестра, с силой прижав руки к щекам, огромными глазами наблюдала за своей уже несколько недель почти недвижной подопечной. Медсестра читала об этой женщине в книгах ещё в детстве, видела документальные ленты — и не могли себе даже представить, что когда-нибудь ей предложат быть сиделкой у постели живой легенды. Потому что легенды не болеют и уж тем более — не умирают.
И вот, когда она уже убедилась с грустью и жалостью, что — болеют и умирают — ей было разрешено увидеть, что легенда остаётся легендой.
Елена Игоревна не могла ходить без посторонней помощи. Медсестра знала это отлично. Но сейчас умирающая двигалась легко и свободно. Она встала — может быть, только чуть замедленно — запахнула лёгкий халат. И пошла — тоже лишь слегка неуверенно, просто как долго лежавший человек — к стенному шкафу чёрного лака.
— Не шуми, пожалуйста, — сказала она на ходу. — Виктор Степанович тоже устал. Позовёшь его позже — уже пришло моё время. Но не сию секунду. Помоги-ка мне открыть… — мимоходом она глянула в окно и удивилась. И обрадовалась. Тучи растягивало в стороны! Стремительно и неотвратимо — словно две могучие руки непреклонно тащили налево и направо серый с угрожающей, хотя и слабой, рыжиной тяжкий занавес. Проглядывала ширящаяся полоса неба — ещё бессолнечного, но чистого.
Медсестра открыла мерцавшие глубоким лаком дверцы. Отшагнула, не сводя глаз с Елены Игоревны, которая, кивком поблагодарив, безошибочно достала со средней полки — от стенки, запустив руку между нею и аккуратной стопкой белья — серовато-жёлтую коробочку из шероховатого, даже не полированного, дерева. Небольшую — немногим больше ладони, на которой она эту коробочку подержала, чему-то грустно и задумчиво улыбаясь.
Потом — с усилием открыла плоскую крышку.
— Скрип, — хрипловато, но неожиданно звонко и мелодично сказала коробочка. Словно бы здоровалась с хозяйкой после долгой разлуки.
Елена Игоревна прошла к столу, поставила на него коробочку и вынула оттуда старый, но хорошо вычищенный и смазанный пистолет со свастикой на рукоятке. Пистолет, подаренный ей самим Гессом, когда тот прилетал в Москву в ноябре сорокового. Пистолет, из которого была убита сумасшедшая женщина, избивавшая на равнодушной улице маленькую девочку Свету. Интересно, как там, в том мире, сложилась её жизнь? Получил ли продолжение её телефонный роман с берлинцем Лотаром — или дальше международных звонков дело так и не пошло? Этого уже не узнать. Но, может быть, у них не было того, что было — здесь. Чего не получилось здесь избежать. Она хотела всё исправить — она не успела, всё рухнуло почти сразу после её возвращения, и что могла сделать одна девчонка?
Хочется надеяться, что там-то — получилось. А она могла лишь никому не рассказывать о той истории. Даже знакомым учёным умникам из РИАН. К чему? Дел хватало и в этом мире…
…Вслед за пистолетом Елена Игоревна извлекла из коробочки и положила на стол коробку патронов, запасную обойму, а затем… затем аккуратно сложенный в несколько раз полиэтиленовый пакет с почти уже стёршейся надписью «Макдоналдс». Пожилая женщина бережно и осторожно стала разворачивать хрупкий от старости полиэтилен.
Изнутри пакета пахнуло табаком. Это было невозможно, но это было правдой — запах сохранился, запах «Герцеговины Флор», который она ощущала в тот день, когда, окаменев, замерев, не смея верить происходящему, она стояла перед невысоким человеком — тихонько посапывая от какого-то детского старания, он не очень умело завязывал галстук на её шее, и она видела, что твёрдые недрожкие пальцы у человека — чуть пожелтевшие от никотина. А потом сказал еле слышно — наверное, самому себе — «Вот…» — и посмотрел в её глаза — своими, желтоватыми и внимательными…
…Это было даже не в прошлой жизни. В какой-то позапрошлой и параллельной вообще. В которую самой не верилось.
А ведь если бы не эта коробочка и то, что в ней лежит — она бы умерла в промёрзлой насквозь гулкой квартире. Умерла бы так же покорно и бессмысленно, как и почти весь их дом. Смешно. Она тогда представила себе, что когда-нибудь кто-нибудь, какой-нибудь археолог из будущего (или параллельного мира) найдёт её останки в комнате, как останки мыши в мышеловке, будет осматривать всё и потом обронит удивлённо и укоризненно: «Эх, а ещё пионерка была…» Это было нелогично и невозможно — потому что будущего не стало, и не было в нём никаких археологов, а только пустая планета — но именно это она представила себе.
А ещё представила, что в такой ситуации сделал бы Сашка. Тот мальчик из советского города Ленинград — города, у которого не будет Блокады, в котором не будет промёрзшей уже сашкиной квартиры! — и в которого она, честно говоря, успела влюбиться за месяцы их недолгого знакомства. Он бы сдался? Он бы сидел в пустой квартире, ожидая непонятно чего?
Мама не вернётся, это ей было ясно, она и так долго-долго ждала. Папа работал в центре, а центр Москвы уничтожен полностью, разве что в метро кто-то мог уцелеть. Так что, сидеть тут, на окраине древней уничтоженной столицы и ждать смерти от голода? Что бы сказал Сашка?
Сашка.
А Сашка ничего бы не сказал, он бы наверняка спел своё любимое:
Кто привык за победу бороться,
С нами вместе пускай запоёт.
Кто весел — тот смеётся,
Кто хочет — тот добьётся,
Кто ищет — тот всегда найдёт!
И она — взбунтовалась. И — решила идти. Идти, потому что она — Пионер Советского Союза! Хотя идти, в сущности, было некуда, и уходить было страшно, как будто квартира могла от чего-то спасти. Но идти — значило жить…
…Дениса Половцева она встретила в тот же день вечером. И не просто встретила — спасла. Те… козлы почему-то решили, что она не сможет выстрелить. Ха. Конечно, ведь они не знали, КТО учил её стрелять…
…Елена Игоревна переложила то, что лежало внутри пакета, в руку, убрала пистолет на место, осторожно и ласково закрыла коробочку и поставила её обратно. Медсестра не видела, что именно взяла женщина из коробочки, которую аккуратно поставила обратно на полку. То, что там лежало, она спрятала в кулаке и спокойно попросила:
— Помоги-ка лечь. Кажется — всё, внучка…
…Виктор Степанович Баклашов не спал. Вернее, он проснулся именно в эту секунду — от того чутья, которое уже давно выработалось у него по службе. «Умирает» — коротко подумал он и вскочил раньше, чем из соседней комнаты вбежала Лена.
— Скорей, Виктор Степанович! — по щекам медсестры текли беспомощные слёзы. — Скорей, она умирает! — и тут же, развернувшись так, что халат на ней взвихрился колоколом, бросилась обратно в спальню.
Крупно, быстро шагая следом за летящим белым халатиком, на ходу ударив кулаком по тревожной кнопке на углу стола, за которым он дремал, полковник Баклашов ощущал возмущение и гнев. На себя. На несправедливость жизни и смерти. И в то же время понимал, что это — нелепо и неоправданно. Но привычно-спокойное лицо он всё-таки «надел» и даже хотел сказать что-нибудь ободряющее — но пациентка опередила его. Комната была залита серым предрассветным полумраком, но полковник отметил машинально, какое чистое за окнами небо — впервые за несколько месяцев чистое, ветреное, настоящее небо Первомая, на которое готовится взойти солнце… И в этой комнате зазвучал голос лежащей в постели женщины — он был твёрд и даже весел:
— Оставьте. Это — всё… но это вовсе не конец. Я так думаю, что это даже начало. Нет. Не так. Я — знаю это.
— Елена Игоревна, — начал врач, но женщина остановила его, закрывая глаза — остановила одним властным жестом сухой, однако — не дрожащей руки. И врач послушно замолк, стиснув зубы и клянясь про себя, что он… он… Он сам не знал, в чём клянётся, но его мучила мысль, что такой человек уходит на его глазах, а он — он ничего не может сделать!
— Это просто срок, — не открывая глаз, сказала Елена Игоревна. — Милочка, перестаньте хлюпать, — это было обращено уже к медсестре. — Вы очень хорошо за мной ухаживали, не надо портить впечатление перед смертью и привязывать к моим ногам бадью со слезами… Поверьте, жалеть стоит не о том, что я ухожу, а о том, что многое не сделано… вы уж доделайте, пожалуйста…
— Сюда уже едут, — сказал Баклашов. — Если бы разрешили мне сделать вам…
— Пф, — спокойно ответила Елена Игоревна и распахнула чистые яркие глаза — глаза бесстрашной девчонки. — Знаю я, кто сюда едет. Мы столько раз ругались друг с другом, что я не хочу выслушивать ещё одну порцию трёпа — теперь уже сочувственного. Передайте им, что… — она нахмурилась. — Нет. Им ничего не надо передавать. Что я им скажу такого, чего они не знают, мы же всё видели и всё прошли вместе, да я ещё и учила этих щенков… А вот это — это правнуку. Когда я умру, — она пошевелила лежащим поверх одеяла правым кулаком, в котором что-то было зажато. — У меня родился правнук, и я прощаю Валерке, что она не толклась у моего скелета всё это время. Это — правнуку… Денису. Это — и коробку из шкафа, там, на дне, фотографии… тоже ему. А пистолет — на совершеннолетие… И… пусть обязательно назовут мальчишку Денисом. Передайте — я так хочу.
Эти слова она произнесла уже очень тихо, хотя и властно. И смотрела — хотя и по-прежнему чистыми глазами — куда-то мимо и сквозь врача и медсестру. Комната была полна людей, самых разных людей, и сейчас Елена Игоревна Половцева, Кавалер Золотого Ратиборца, Думец Великого Думского Круга и Старшая Круга Мораны, разговаривала именно с ними, потому что ей было чисто по-человечески приятно, что они — пришли её встречать. Она узнавала лица, здоровалась, улыбалась — и оторопело онемела, чувствуя, как её переполняют восторг и смущение, когда увидела протолкавшегося вперёд хорошо знакомого мальчишку. Который без предисловий почти возмущённо завопил:
— Ленка, ты чего лежишь, как больная?! Вставай скорей, пошли! У нас столько дел!
И — протянул ей руку…
… — А всё-таки, значит, смерти — нет, — услышал Баклашов последние слова, которые почти заглушил визг шин одного за другим останавливавшихся у подъезда автомобилей. Елена Игоревна чуть построжала, вздохнула и закрыла глаза.
Совсем.
Правый кулак её медленно разжался, и, словно прорастающий сквозь пальцы огненный цветок, на одеяле поверх груди умершей распустился-запылал алый пионерский галстук.
Ударившее в окна с поразительно чистого во всю ширь неба рассветное солнце превратило его алый цвет в ослепительное живое пламя.
По коридору с шумом бежали люди.
Орлята учатся летать.
Им салютует шум прибоя,
В глазах их — небо голубое…
Ничем орлят не испугать!
Орлята учатся летать.
Орлята учатся летать, —
То прямо к солнцу в пламень алый,
То камнем падая на скалы
И начиная жизнь опять, —
Орлята учатся летать.
Не просто спорить с высотой,
Ещё труднее быть непримиримым.
Но жизнь не зря зовут борьбой,
И рано нам трубить отбой! Бой! Бой!
Орлята учатся летать,
А где-то в гнёздах шепчут птицы,
Что так недолго и разбиться,
Что вряд ли стоит рисковать…
Орлята учатся летать.
Орлята учатся летать.
Вдали почти неразличимы
Года, как горные вершины,
А их не так-то просто взять, —
Орлята учатся летать.
Орлята учатся летать…
Гудят встревоженные горны,
Что завтра злее будут штормы.
Ну, что же… Нам не привыкать!
Орлята учатся летать.
Орлята учатся летать,
Они сумеют встретить горе,
Поднять на сильных крыльях зори.
Не умирать, а побеждать!
Орлята учатся летать!
Конец. Это конец этой книги, но не конец истории. Но что же было дальше? Как сложилась судьба новорожденного правнука самого последнего Пионера Советского Союза? А вот про это читайте в книге О. Н. Верещагина «Горны империи»…