25

Я стою перед дверью Анны. Глаз дергает, вижу с трудом. Стучу в дверь — никто не отвечает. Я нашел ее адрес на старой открытке. Снова стучу, дверь открывается, в проеме стоит Анна. В черной футболке с пятнами свежей краски, с отросшими волосами, светлые дреды похожи на пряжу. Сначала она смотрит удивленно, затем узнает меня. Несколько раз называет по имени, притягивает и крепко обнимает.

— Янус… О черт, теперь ты в краске.

— Не страшно.

Говорить больно.

— Что с тобой случилось, ты сбежал?

— Нет-нет, меня выписали.

— Ты подрался?

— Нет… Я расскажу.

Маленькая прихожая ведет в большую мансарду, превращенную в мастерскую. К наклонным стенам прислонены картины, посредине стоит большой мольберт с еще влажным от краски холстом. На оциклеванных досках пола пятна краски. Повсюду грязные кофейные чашки и винные бокалы.

— Ты садись, я сейчас тобой займусь.

Она пододвигает ко мне табурет и исчезает в другой комнате. Я вынимаю из кармана сигареты: большая часть сломана, но мне удается найти одну, которая просто согнута. Эта сигарета напоминает мне о рекламных кампаниях, ну таких, в них еще курильщиков пугают импотенцией. Анна возвращается с пакетом голубых ватных шариков и бутылочкой с прозрачной жидкостью.

— Будет немного больно, но, если не обработать, может начаться воспаление.

Она смачивает пару ватных шариков в жидкости и протирает мне лоб. Затем бровь, очень осторожно. Она встает так, что мои колени оказываются у нее между ног, совсем как мама, когда та, бывало, стригла меня, маленького. Бровь щиплет, я сжимаю зубы. Давно я не находился так близко к девушке.

— У меня когда-то была подруга. Тусовалась с панками в Доме молодежи. И вот она попросила своего парня сделать ей пирсинг между бровями. Ну, ты знаешь технологию: иголка, кубик льда и вперед. Сначала все было хорошо, но потом началось воспаление, и две недели она ходила со здоровенным рогом между глаз.

Думаю, она рассказывает это, чтобы я не фиксировался на боли. Она выкидывает ватку.

— С бровью тебе повезло, похоже, зашивать не придется.

— А у тебя, наверное, и иголка с ниткой имеется?

Она больше не спрашивает, что случилось. И уже за одно это зарабатывает кучу очков. Берет новую ватку, слегка смачивает. Осторожно протирает мне ухо. Очень жжется.

— А здесь ничего себе…

— Да, нормально, вполне подходящее место для работы… Это мой… как, блин, это называется… мой импресарио, это он нашел.

— Какое дорогое слово.

— Да.

— Наверное, хороший мужик.

— Ага, даже не очень обиделся, когда я отказалась его трахать.


Анна лежала со мной в больнице, но ее выписали пару лет назад. В больнице она все время рисовала на клочках бумаги, карандашом, ручкой, всем, что попадалось. Была неразговорчива, держалась в основном особняком, но нравилась мне. Врачи относились к ее мании калякать на всем, что ни попадя, как к симптому болезни, пока один специалист по двигательной терапии не решил, что стоит попытать счастья в этом направлении. Он достал ей коробку цветных мелков и еще что-то в этом духе. Год с небольшим назад я получил от нее открытку. Из галереи, выставляющей ее картины. Она писала, что, если я когда-нибудь удеру, то обязательно должен заглянуть к ней.

Она протирает мне шею и кидает красную ватку к другим клочочкам.

— Вот так, а будет еще лучше. А теперь осталось найти что-нибудь обезболивающее.

Она подходит к пакету, прислоненному к стене, и вынимает бутылку белого вина, зажимает ее между ног и вытаскивает пробку. Затем берет из шкафчика на стене два бокала, наполняет их и протягивает один мне. Приветственно приподнимает свой бокал:

— За доктора Петерсона, старого психопата.

— И за всех нас, шизиков!

Мы чокаемся так, что вино выплескивается и течет по пальцам.

Сидя за обеденным столиком, мы наполняем и так уже переполненные пепельницы, одновременно обрабатывая бутылочку. Губа болит, я стараюсь не шевелить разбитой стороной.

— Я скучала по тебе, говнюк, сто лет прошло.

— Я боялся, что ты не захочешь меня видеть.

— Чушь какая. Ты не получил мою открытку?

— Получил… но с тех пор много времени утекло. Могло ведь статься, что ты не захочешь вспоминать больницу.

— Я каждый день вспоминаю больницу. Мне за это деньги платят. Я зарабатываю тем, что я шизофреник.

Я подхожу к мольберту. Красные и черные цвета сражаются друг с другом на полотне. Наверху слева в холсте большая прореха. Рядом на табурете лежит канцелярский нож, на лезвии и ниже, на ручке, подсыхает красная краска.

— Большинство моих картин похожи. Эту я еще не совсем закончила…

— Хорошо продаются?

— Да вообще не проблема. На эту у меня уже есть покупатель. Какой-то старый осел хочет повесить ее на своей вилле в Хеллерупе и рассказывать всем, кто ее увидит, что я шизик. Они просто обожают шизиков.

— Так ты модный художник?

— Я самый модный художник с тех пор, как Бьёрн Нёргорд запихнул пони в банку с желе. Все каталоги галерей, где я выставляюсь, — все пишут о моей жизни в психушке. Это беспроигрышно. Я слышала, один студент, художник, лег в психушку, просто чтобы вставить это в свое резюме.

Она снова наполняет бокалы. Давненько я не пил вина, давненько не сидел ни с кем вот так. Анна очень изменилась. Раньше она была просто крупной девушкой в еще более крупных футболках. Вечно рваных, со слоганами типа «Долой богачей!» или «Дорогу молодежи!». У нее были короткие черные волосы и кольцо в брови, которое она вырвала во время приступа. Она выросла, ей это идет. Она ловит мой взгляд. Я отвожу глаза, она улыбается:

— Я думала о тебе. Не знаю, как бы я там выжила, если бы не ты.

— Ты бы выжила. Ты не была такой уж психопаткой.

— Нет, но я была ими окружена. Я больше получала от разговоров с тобой, чем с врачами. Они никогда не могли просто поговорить, они все время слушали: а что не так?

— Как раз за это они и получают деньги.


Мы пьем вино, и я рассказываю ей об Амине. О письмах и обо всем, и о моем походе в кризисный центр. Она понимает все лучше, чем я мог предположить. Обещает завтра туда сходить. Именно это я и хотел услышать. Ей ведь проще: скажет, что она подруга Амины, и возьмет у них адрес.

— Но сегодня вечером мы надеремся.

Анна размахивает еще одной бутылкой белого из пластикового пакета и двумя новенькими сигаретными пачками. Мы пьем, вспоминаем людей, с которыми лежали в больнице. Каспера, он спал со светом, потому что боялся исчезнуть, а Мона, она не хотела говорить с родственниками по телефону — думала, ее записывают на магнитофон. Андерс боялся, что ему вместо успокоительных колют ртуть. Мы подтрунивали над ним, говорили, что однажды сможем пользоваться им как термометром. Мы вспоминаем больничную еду, всегда имевшую один вкус, такая анонимная еда, вроде той, что дают в самолете. И врачей, которым достаточно было посмотреть на тебя две минуты, чтобы определить, какое тебе нужно лекарство.


У Анны в пакете еще несколько бутылок вина, она ставит пластинку Коулмена Хокинса на старый проигрыватель. Становится передо мной:

— Вставай, пьянчуга.

— Знаешь, я, пожалуй, лучше посижу, если ты не против.

— Вставай давай. Мы потанцуем, или вечер пропал?

— Да не могу я танцевать. Я и ходить-то не очень могу. Как же я буду…

Она берет меня за руку и тянет. Я буду потяжелее кило так на двадцать, но она все же ставит меня на ноги.

— Ну вот, а ты боялся.

Я кладу руки ей на бедра. Мы стоим, чуть покачиваясь в такт музыке. Тихо и мирно, кружимся вокруг своей оси, а Хокинс играет на саксофоне. Когда мы наступаем на одну из половых досок, пластинка подпрыгивает.

Потом я падаю на матрас, который служит одновременно кроватью и диваном. Анна вынимает из своего, судя по всему бездонного, пакета еще одну бутылку.


Мне нужно в туалет. Анна показывает дорогу.

Душевая кабина нуждается в порядочной чистке, вокруг стоят разные женские штучки. Крема, мыло, дорогая косметика в маленьких бутылочках. Писая, я крепко держусь за кран, чтобы не упасть. Я вижу себя в зеркале над раковиной. Давненько мне не удавалось полюбоваться на свое отражение, чтобы потом не воротило с души.

Лицо, конечно, разбито. Пара некрасивых царапин, глаз заплыл. Но я вполне могу мириться со своим существованием.


Бутылка опустела, и на нас наваливается усталость, в основном на меня. Мы будем спать рядом, на матрасе. Она вынимает плед и укрывает меня. Задувает стеариновые свечи, пробирается по комнате в лучах света, проникающего сквозь чердачные окна. Ложится рядом. Целует меня в лоб и натягивает на нас плед.

Мы лежим в темноте, мои веки тяжелеют, я начинаю засыпать, когда она поворачивается и прижимается ко мне. Покрывает половину моего рта своими губами. Она пьяна, но не глупа, целует меня там, где не больно. Я обнимаю ее и думаю, что, может, неплохо так немного полежать, пока не заснем. Чувствую ее тепло, ее дыхание у моего уха. Кажется, что какая-то совершенно независимая часть меня ожила. Я не могу этим управлять. Она стягивает футболку. При свете, проникающем в окна, я вижу ее грудь. Маленькие упругие груди с твердыми сосками. Молочно-белые. Она расстегивает на мне брюки. Снимает с себя оставшуюся одежду и соскальзывает вниз, ко мне. Медленно движется, сидя на мне сверху. Слезает и ложится на спину, я ложусь на нее. В этом положении мне больно, приходится беречь левую руку, но это неважно. Затем в молчании мы выкуриваем одну сигарету. Она целует меня в лоб и переворачивается на бок. Ее дыхание становится ровным. Она спит.

Загрузка...