ЛОМОНОСОВОЙ Р. Н

20-го апреля 1928 г.


Meudon (S. et О.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Милая Раиса Николаевна,


Экспресс пришел без меня, я на три дня уезжала зáгород, за чужой зáгород, потому что Медон, в котором я живу, тоже загород. Только потому не отозвалась тотчас же.


Сердечное спасибо за Бориса Леонидовича и за себя.


Способ пересылки, как видите, очень хорош, но мне очень совестно утруждать Вас.


Два года назад, даже меньше, я была в Лондоне, у меня там был вечер стихов, могли бы встретиться. Но может быть — Вáс там не было?[1096] (Стихи с предварительным докладом Кн<язя> Святополка-Мирского, из которого я поняла только собственное имя, да и то в английской звуковой транскрипции!)


Еще раз сердечное спасибо.


Марина Цветаева


— Да, Пастернак мой большой друг и в жизни и в работе. И — что самое лучшее — никогда не знаешь, кто в нем больше: поэт или человек? Оба больше!


Редчайший случай с людьми творчества, хотя, по-моему, — законный. Таков был и Гёте — и Пушкин — и, из наших дней. Блок. А Ломоносова забываю. Вашего однофамильца, а может быть — предка?[1097]


29-го мая 1928 г.


Meudon (S. et О.)


2, Avenue Jeaime d'Arc


Дорогая Раиса Владимировна,[1098]


Простите великодушно: замоталась с вечером, имеющим быть 17-го июня. Нужно ловить людей, устраивать и развозить билеты, всего этого я не умею, а без вечера мне не уехать.


Париж раскаленный, 49° на солнце, 34° в тени. Люблю жару, но речную и морскую. Сущность камня — холод, в пышущем камне нарушена его природа.


Непосредственно после Вашего письма написала Борису[1099] — все письмо было о Вас, как жалко, что получил его он, а не Вы!


А перед Вами я осталась невежей. Знаю. Пишу между двумя поездами, т. е. билетными поездками. Моя сущность — <одиночество[1100]> сам по себе. Во мне, предлагающей билеты, нарушена моя природа.


Простите за несвязность речи и безобразный почерк. Все хотелось написать Вам по-настоящему — хотя бы про поэтов и соловьев. Не вышло. Вышло — невежа.


Не сердитесь! Сама сержусь.


Сердечный привет и благодарность


М. Цветаева


Р. S. Мой поезд конечно ушел.


12-го сентября 1929 г.


Meudon (S. et О.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Г<оспо>жа Ломоносова (а отчество Ваше позорно забыла, — в говоре оно слито, а тáк, в отвлечении, отпадает — по крайней мере у меня. Имя — помню.) Как жаль, что Вы не попали в Париж и какой стыд, что только сейчас, полгода по несвершении, от меня это слышите.[1101]


Дело не в «собирании» написать, а в лютости жизни. Встаю в 7 ч., ложусь в 2 ч., а то и в 3 ч. — чтó в промежутке? — быт: стирка, готовка, прогулка с мальчиком (обожаю мальчика, обожаю гулять, но писать гуляя не могу), посуда, посуда, посуда, штопка, штопка, штопка, — а еще кройка нового, а я так бездарна! Часто за весь день — ни получасу на себя (писанье), ибо не забудьте людей: гостей — или в тебе нуждающихся.


Нас четверо в семье: муж, за которого я вышла замуж, когда ему было 18 лет, а мне не было 17-ти,[1102] — Сергей Яковлевич Эфрон, бывший доброволец (с Октябрьской Москвы до Галлиполи — всё, сплошь в строю, кроме лазаретов (три раненья) — потом пражский студент, ученик Кондакова (о котором Вы наверное слышали — иконопись, археология, архаика, — 80-летнее светило)[1103] — ныне один из самых деятельных — не хочу сказать вождей, не потому что не вождь, а потому что вождь — не то, просто — отбросив «один из» — сердце Евразийства. Газета «Евразия», единственная в эмиграции (да и в России) — его замысел, его детище, его горб, его радость. Чем-то, многим чем, а главное: совестью, ответственностью, глубокой серьезностью сущности, похож на Бориса, но — мужественнее. Борис, как бы сказать, женское явление той же сути. Это о муже. Затем дочь — Аля (Ариадна), дитя моего детства, скоро 16 лет,[1104] чудная девочка, не Wunder-Kind, a wunder-bares Kind,[1105] проделавшая со мной всю Советскую (1917 г. — 1922 г.) эпопею. У меня есть ее 5-летние (собственноручные) записи, рисунки и стихи того времени (6-летние стихи в моей книжке «Психея», — «Стихи дочери», которые многие считают за мои, хотя совсем не похожи). Сейчас выше меня, красивая, тип скорее германский — из Kinder-Walhalla.[1106] — Два дара: слово и карандаш (пока не кисть), училась этой зимой (в первый раз в жизни) у Натальи Гончаровой, т. е. та ей давала быть. — И похожа на меня и не-похожа. Похожа страстью к слову, жизнью в нем (о, не влияние! рождение), непохожа — гармоничностью, даже идилличностью всего существа (о, не от возраста! помню свои шестнадцатъ). Наконец — Мур (Георгий) — «маленький великан», «Муссолини»,[1107] «философ», «Зигфрид», «Le petit phénomène», «Napoléon a Ste Hélène», «mon doux Jésus de petit Roi de Rome»[1108] — все это отзывы встречных и поперечных — русских и французов — а по мне просто Мур, которому таким и быть должно. 41/2 года, рост 8-летнего, вес 33 кило (я — 52), вещи покупаю на 12-летнего (NB! француза) — серьезность в беседе, необычайная живость в движениях, любовь 1) к зверям (все добрые, если накормить) 2) к машинам (увы, увы! ненавижу) 3) к домашним. Родился 1-го февраля 1925 г., в полдень, в воскресенье. Sonntagskind.[1109]


Я еще в Москве, в 1920 г. о нем писала:

Все женщины тебе целуют рухи

И забывают сыновей.

Весь — как струна! Славянской скуки

Ни тени — в красоте твоей![1110]

Буйно и крупно-кудряв, белокур, синеглаз. Этого-то Мура я и прогуливаю — с февраля 1925 г. по нынешний день. Он не должен страдать от того, что я пишу стихи, — пусть лучше стихи страдают! (как оно и есть).


О себе не успела. Вкратце. Написала большую поэму Перекоп, которую никто не хочет по тем же причинам, по которым Вас красные считают белой, а белые — красной. Так и лежит. А я пишу другую, имя которой пока не сообщаю.[1111] Эпиграф к Перекопу: Dunkle Zypressen! — Die Welt ist gar zu lustig. — Es wird doch alles vergessen[1112]


<Приписки на полях:>


Сообщите отчество, которое я раз 10 сряду протвержу вместе с именем, тогда сольется.


Как Ваш сын?[1113] О Борисе ничего не знаю давно. Читала его «Повесть» в Совр<еменном> Мире.[1114] — Чудно. —


Написала зимой большую работу о Н. Гончаровой (живописание). Идет в «Воле России».[1115]


У меня есть большой друг в Нью-Йорке: Людмила Евгеньевна Чирикова, дочь писателя — не в этом дело — и художница — не в этом дело, — только как приметы. Красивая, умная, обаятельная, добрая, мужественная и — по-моему — зря замужем. Начало девическое и мужественное. Узнайте у кого-нибудь ее адрес и при случае познакомьтесь. Вы ее полюбите. Ей тоже очень трудно жить, хотя внешне хорошо устроена. Любовь к ребенку и к ремеслу: двойное благословение Адама и Евы. — Целую Вас. Не сердитесь? Не сердитесь. Вы меня тоже любили.


МЦ.


27-го сентября 1929 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Г<оспо>жа Ломоносова! Это письмо Вы получите раньше первого, отправленного недели две назад.


Направляю к Вам Елизавету Алексеевну Хенкину, моего большого друга, которая ныне покидает Медон на Нью-Йорк.[1116] Она Вам обо мне расскажет, — знает моего мужа, детей, жизнь, меня, — Живая связь. Уверена, что эта встреча к общей радости.


Обнимаю Вас


Марина Цветаева


1-го февраля 1930 г.


Meudon (S. et О.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Вы живете в стране, которой я всегда боялась: два страха: по горизонтали — отстояния от всех других, водной горизонтали, и по вертикали — ее этажей. Письмо будет идти вечно через океан и — вторая вечность — на стосороковой — или сороковой — этаж. Письмо не дойдет, или — дойдет уже состарившимся. Не моим.


Отсюда — всё, то есть: мое безобразное молчание на Ваше чудное, громкое как голос, письмо, и подарок. Есть у меня друг в Харбине. Думаю о нем всегда, не пишу никогда. Чувство, что из такой, верней на такой дали всё само-собой слышно, видно, ведомо — как на том свете — что писать потому невозможно, что — не нужно. На такие дали — только стихи. Или сны.


Вы не так видите, ибо там живете и там для Вас «здесь», но если бы Вы хоть час провели со мной, на воле, наедине, то Вы бы меня сразу поняли, ибо из таких чувствований, страхов, поступков — вся я. К тому же — я в Америке никогда не буду, знаю это, — не говоря уж о визах («визы» — вздор!) — чем устойчивее, благоустроеннее, благонадежнее пароходы — тем они мне страшней. Моя уверенность, т. е. уверенность моего страха (ВОДЫ), вызвала бы крушение — или кáк это нá море называется. Из-за одного неверующего (обратно Содому!) весь корабль погибнет.


Континентальнее человека не знаю. Реку люблю: тот же континент. На море — самом простом, почти семейном («plage de famille»,[1117] как в путеводителях) — томлюсь, не знаю, что делать. Уже два раза во Франции ездила по летам нá море, и каждый раз, к вечеру первого же дня: не то! нет — то, то самое, т. е. первое детское море Генуи после: «Прощай, свободная стихия!» Пушкина: разочарование. После первого раза — привычное. Сколько раз пыталась полюбить! Как любовь.


Все мои обожают: Мур за песок, Аля за свободу (от хозяйства и, может быть, — немножко от меня), Сережа (муж, так же странно звучит как звучало бы о Борисе, чужое слово, но называю, чтобы не вышло путаницы) за всю свою раннюю юность: Крым, Кавказ и — другой Крым, 1919 г. — 20 г. Я одна, как белый волк, — хотя бурый от загара — не знаю что делать на этом, с этим, в этом (песке, песком, песке). Лежать не могу, купаться — замерзаю. Люблю плоскую воду и гористую землю, не обратно.


На ездящих в Америку — на столько-то, т. е. определенный, или назначенный срок — и из нее возвращающихся смотрю как на чудесные чудовища, существа с Марса или далее.


_______


Недавно (для Америки недавно — с полгода назад) туда уехала моя большая приятельница, Елизавета Алексеевна Хенкина, жена певца, — м. б. слышали? С хорошим большим мальчиком.[1118] (Приснилось или нет, что Вы мне о ней писали? Будто она писала — Вам!)[1119] Есть у меня в Америке еще одна приятельница, дочка писателя Чирикова, Людмила (в замужестве Шнитникова), художница, красивая, даровитая, очаровательная. В Нью-Йорке. (Для меня, как для всех необразованных людей, Америка — если не ковбои — так Нью-Йорк.)


_______


Как грустно Вы пишете о сыне: «Совсем большой. Скоро женится — уйдет». Моему нынче — как раз 5 лет. Думаю об этом с его, а м. б. с до — его рожденья. Его жену конечно буду ненавидеть. Потому что она не я. (Не обратно.)


Мне уже сейчас грустно, что ему пять лет, а не четыре. Мур, удивленно: «Мама! Да ведь я такой же! Я же не изменился!» — «В том-то и… Всё будешь такой же, и вдруг — 20 лет. Прощай, Мур!» — «Мама! Я никогда не женюсь, потому что жена — глупость. Вы же знаете, что я женюсь на тракторе». (NB! Утешил!)


На Ваш подарок он получил — на Рождество: башмаки, штаны, бархатную куртку, Ноев ковчег (на колесах, со зверями), все постельное белье, и — ныне — чудный «дом на колесах» — «roulotte», где живут — раньше — цыгане, теперь — семьи рабочих. Приставная лесенка, ставни с сердцами, кухня с плитой, — все по образцу настоящего. Мур напихал туда пока своих зверей.


Аля на Рождество (тот же источник) получила шубу, башмаки и запись на Cours du Louvre: Histoire de l’Art i Histoire de la Peinture.[1120] Учится она у Гончаровой, — ее в Америке хорошо знают, много заказов. Москвичка как я. Я о ней в прошлом году написала целую книгу, много месяцев шедшую в эсеровском журнале «Воля России». Хотела статью, получилась книга: Наталья Гончарова — жизнь и творчество. — М. б. будет переведена на англ<ийский> яз<ык>. (Оцените идиотизм, мне кажется — потому что Вы в Америке — что по-русски не дойдет. Мое отличие от остальных идиотов, что я свой — сознаю.)


Сейчас пишу большую поэму о Царской Семье (конец). Написаны: Последнее Царское — Речная дорога до Тобольска — Тобольск воевод (Ермака, татар, Тобольск до Тобольска, когда еще звался Искер или: Сибирь, отсюда — страна Сибирь). Предстоит: Семья в Тобольске, дорога в Екатеринбург, Екатеринбург — дорога на Рудник Четырех братьев (тáм жгли). Громадная рабога: гора. Радуюсь.


Не нужна никому. Здесь не дойдет из-за «левизны» («формы», — кавычки из-за гнусности слов), там — туда просто не дойдет, физически, как все, и больше—меньше — чем все мои книги. «Для потомства?» Нет. Для очистки совести. И еще от сознания силы: любви и, если хотите, — дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна.


________


Муж болен: туберкулез легких, когда-то в ранней юности болел и вылечился. Сейчас в Савойе. Друзья сложились и устроили на два месяца в санаторию. Дальше — не знаю. Начал прибавлять. (1 м<етр> 87 сант<иметров> росту и 65 кило весу: вес костей! И тяжелая болезнь печени, тоже с юности, мешающая питанию, т. е. восстановлению легких. Заколдованный круг.)


Я уже месяц одна с детьми. Уборка, готовка, стирка, штопка, прогулка с Муром, и — «как? уже два часа?» (ночи). Как и сейчас. Пишу по утрам, пока кипят супы и картошки. А по ночам — письма. Но я все-таки очень виновата перед Вами. Борис пишет часто, рвется на Запад (по мне — на волю!). А у нас украли Кутепова.[1121] По мне — убили.


Сейчас лягу и буду читать Ludwig’a «Wilhelm der Zweite»[1122]


Дорогая! А вот вещь, похожая на чудо — и на головоломку: любовь к тебе второго, сообщенная третьему, третьим — четвертому и четвертым тебе (Вам).


Учтите, что четвертый первого (и обратно), третий первого (и обратно), второй первого (и обратно) — но это еще не всё! третий второго (и обр<атно>) никогда не видел.


Теперь подставлю имена: первый — Вы, второй — Борис, третий — Кн<язь> Святополк-Мирский, четвертый — я.


Слушайте:


… «А вот случай. У нас приятельница, Р. Н. Ломоносова, живущая когда в Англии, когда в Америке. В 26-том году в Германию ездила моя жена,[1123] и для нее эта дружба, завязавшаяся раньше путем переписки, нашла воплощение в живой и все оправдавшей встрече. Я же ее никогда, как и Вас, в глаза не видал. Пять лет тому назад ей обо мне написал К. И. Чуковский,[1124] речь шла о переводе Уайльдовских Epistola in carcere et vinculis,[1125] с авторизацией, которую ей легко было достать для меня. Все делалось без моего ведома, К<орней> И<ванович> знал, что я бедствую и т<аким> обр<азом> устраивал мой заработок. Но фр<анцузский> и англ<ийский> яз<ыки> я знаю неполно и нетвердо, до войны говорил на первом и понимал второй, и все это забылось. Сюрпризом, к<отор>ый мне готовил К<орней> И<ванович>, я не мог воспользоваться. Но вряд ли он знает, какой бесценный, какой неоценимый подарок он мне сделал. Я приобрел друга тем более чудесного, то есть невероятного, что Р<аиса> Н<иколаевна> человек не „от литературы“», и только в самое последнее время я мог убедиться, что мои поделки что-то говорят ей (она мне писала про «Повесть»). По всему я бы должен был быть далек ей. Она живет миром недоступным мне (я бы должен был родиться вновь, и совсем совсем другим, чтобы в нем только найтись, если не очутиться); она иначе представляет себе мой обиход и мою обстановку. Ее занимает движенье европ<ейских> вещей, т. е. по ее счастливой непосредственности прямо говорит ей о движущихся под этим глубинах. Я не менее ее люблю Запад, но мне надо было бы уйти от явности, от злобы дня в историю, от заведомости в неизвестность, чтобы свидеться с глубиной, с которой она (т. е. Вы. М. Ц.) сталкивается походя, уже на поверхности. Она — жена большого инженера и профессора, Ю. В. Ломоносова. Они никогда подолгу не заживаются на одном месте — журналы, путешествия, переезды, общественность — все это она, видно, осиливает, смеясь. — И вот, меня волнует один се почерк, и это можно сказать Вам, а не ей, потому что это совсем не то, что может получиться в прямом к ней отнесеньи.


Иногда сюда приезжают просто путешествующие англичане в американцы, ездят, как съездили бы в Индию, или Грецию, или в Тунис. Было два случая, когда это были знакомые Р<аисы> Н<иколаевны> с рекомендацией от нее. Так, осенью, мы были в гостинице у некой Ms. М. Kelsey (?М. Ц.),[1126] седой, порывистой, горячо во все вникающей, — милой — дамы. В исходе долгой беседы она спросила, не имеется ли чего в переводе из того, что она записала под мою диктовку (я назвал ей с десяток имен прозаических и трех или четырех поэтов) в нет ли статей по-англ<ийски> или по-фр<анцузски>. И тут жена назвала Вашу статью в «Mercury». (NB! Тут следует чистопастернаковское, в самом прямом смысле отступление, как перед врагом — перед хвалой ему Мирского.[1127] Так же, впрочем, Борис отступает перед всяким (завершенным) делом своих рук.) «Оно (т. е. отступление. М. Ц.) послужило поводом к рассказу о Ломоносовой, а не может быть той дряни, которая этим обстоятельством не была бы обелена. Я уже познакомил М<арину> И<вановну> с нею. Теперь знакомы и Вы».


Это отрывок из письма Бориса Святополку-Мирскому <профессору> русской лит<ературы> в Лондоне, единственному в эмигр<ации> критику, ненавидимому эмиграцией, англичане любят и чтят), переславшему письмо на прочтение мне. Источник этого письма, заряд его — Вы, нужно, чтобы творение вернулось к творцу, или еще лучше — река вспять, как Темза в часы отлива. У меня здесь явно сознание завершенного круга, все сошлось — как в песне, как в сказке.


Увидят ли когда-нибудь иначе как синим или лиловым или черным чернилом на бумаге — четвертый первого, второй третьего, третий первого, первый второго?[1128]


МЦ.


Об этом дохождении письма Борис не должен знать. Это его смутило бы. Не я переслала, само вернулось.


<Приписки на полях:>


Спасибо за карточку свою и сына. Какой большой сын! Какая большая даль! Какая маленькая Вы! Как девочка в стране гигантов.


Придет весна — солнце — опять буду снимать, тогда пришлю всех нас. А тот затылок (кудрявый) — моего сына, а не дочери, она совсем гладкая, как мы все, — и Мур вьется за всех.


— «Мама, как по-франц<узски> генерал?» — «Général».


— «Потому что у него — жена?»


Обнимаю и бесконечно — благодарю, и тронута, и смущена.


МЦ.


3-го апреля 1930 г.


Meudon (S. et О.) France


2, Av Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Как благодарить??


Поставьте себя на мое место и оцените его — или мою — безысходность. Всю безысходность моей благодарности. Мне часто говорят, еще чаще — говорили, что у меня вместо сердца — еще раз ум, — что отнюдь не мешало — критикам например — обвинять мои стихи в бессмысленности.


Ответ мой был один: когда у меня болит, и я знаю что болит и отчего болит — болит не меньше, м. б. больше, потому что нет надежды, потому что болезнь, при всей видимости случайности, хроническая. Так с чувствами. Хотите слово самого большого поэта — не хочется сказать современности, не мое мерило — просто самого большого поэта, который когда-либо был и будет — Рильке (Rainer Maria Rilke).


— Er war Dichter und hasste das Ungefähre[1129] — (можно еще и Ungefährliche:[1130] от Gefahr, т. е. безответственное) — так и я в своих лабиринтах.


Простите за такое долгое лирическое отступление, но иначе Вам меня не понять.


Мне бесконечно жалко, что у меня нет на руках своих вещей — иных уже не достанешь — насколько легче было бы беседовать через океан. Ведь всякое письмо — черновик, не доведенный до беловика, отсылая — страдаю. А времени проработать письмо — нет. Всякое письмо сопровождается угрызением моей словесной совести (совести пишущего, а м. б. и самого слова во мне). Эта своеобразная и трагическая этика была дана мне — если не взамен, то в ущерб другой. Трагическая потому что ей ни в сем мире ни в том — что награды! Ответа — нет. Так например я могла бы быть первым поэтом своего времени, знаю это, ибо у меня есть всё, все данные, но — своего времени я не люблю, не признаю его своим.

…Ибо мимо родилась Времени.

Вотще и всуе Ратуешь! Калиф на час:

Время! Я тебя миную.[1131]

Еще — меньше, но метче: могла бы просто быть богатым и признанным поэтом — либо там, либо здесь, даже не кривя душой, просто зарядившись другим: чужим. Попутным, не-насущным своим. (Чужого нет!) И — настолько не могу, настолько отродясь nе daigne,[1132] что никогда, ни одной минуты серьезно не задумалась: а что если бы? — так заведомо решен во мне этот вопрос, так никогда не был, не мог быть — вопросом.


И вот — пишу Перекоп (к<оторо>го никто не берет и не возьмет п. ч. для монархистов непонятен словесно, а для эсеров неприемлем внутренне) — и Конец Семьи (Семи — т. е. Царской Семьи, семеро было), а завтра еще подыму на себя какую-нибудь гору.


Но одно: если существует Страшный Суд Слова — я на нем буду оправдана.


«Богатым и признанным» — нет, лучше бедным и призванным. Достойнее. Спокойнее. Вещи за себя мстят; я никогда не любила внешнего, это у меня от матери и от отца. Презрение к вещам, — Странная игра случая. Мать умирала в 1905 г., мы с сестрой были маленькие дети, но из молодых да ранних, особенно я, старшая, — и вот страх: а вдруг, когда вырастут, «пойдут в партию» и всё отдадут на разрушение страны. Деньги кладутся с условием: неприкосновенны до 40-летия наследниц.


Начинается другая революция (наша) мне 22 года, — порядочно до сорока? Коммунисты (знакомые) мне предлагали: дайте расписки, мы вам деньги достанем, и «до сорока лет». Особые условия. Невозможно. Так пропали у меня 100 тысяч, к<отор>ых я никогда не только в глаза не видала, но и не ощутила своими (сорок лет!), не считая еще 100 тысяч или больше — наследство бабушки, к<отор>ая умерла в революцию,[1133] не считая двух домов — одного в Москве, другого бабушкиного, в хлыстовском гнезде Тарусе Калужской губ<ернии> — не имение, старый дом в екатерининском саду: чистая лирика, не считая потом всего золота, всех камней, всех драгоценностей и мехов, к<отор>ые я сдавала для продажи на руки знакомым — казалось, друзьям — и которые — и те и другие — пропадали безвозвратно. Le hasard c’est moi.[1134]


И кормила меня, выручала меня, в конце концов, только моя работа, единственное что я в жизни, кроме детей и нескольких человеческих душ — любила.


Так было, так будет.


________


От Бориса давно ничего. Он пишет припадками. Как бы я его хотела за границу! Продышаться. Тоже «игра судьбы» ему расплачиваться за Россию, когда он весь под знаком готической стрелы. Тоже неравный брак. Ему платить по счетам современности, когда:

Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?[1135]

Если у меня совесть слова, то у него совесть — сроков.


________


А чек поехал обратно на три недели. Так мне сказали, п. ч. нет compte courant[1136] (courant — куда? Как реки в море?) Была в страшном банке на страшном ездовом узле Concorde.[1137] (Хорошо «Согласие», — всё врозь!)


Англичанин, прямо глядя в глаза: — «Qui etes-Vous, Madame».[1138] Я, подумав: «Une refugiée russe. Monsieur».[1139] Вот и поехал чек, опять через море.


Скоро Пасха, приедет на три дня муж из санатории, скоро мой вечер, м. б. потом удастся уехать в горы. Рядом с château,[1140] где санатория, крохотный домик, к<отор>ый С<ергей> Я<ковлевич> облюбовывает для нас. С двумя козами.


Целую Вас. Простите за бессловность моей благодарности


<Приписка на полях:>


Недавно видела Вашу Пасадену[1141] в кинематографе. — Красавица. — Пишите про природу и про погоду.


12-го октября 1930 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна,


Счастлива была получить от Вас словечко, но какой ужас с мотоциклом, самым ненавистным мне из современных способов передвижения. Каждый раз когда вижу и слышу содрогаюсь от омерзения, личная ненависть — точно по мне едет.


Но, подумав о том чтó могло бы случиться, приходится говорить: — счастливо, что только нога!


Страшная вещь — взрослый сын, нужно что-то заранее в себе осилить, замкнуть, в какой-то час — ставку на другое. Иначе жизни нет.


Только что все вернулись из Савойи, где жили — С<ергей> Я<ковлевич> в санатории, мы остальные в деревне, над деревней, в избе—целое лето, хотя дождливое, но чудное, без людей, с ручьем.


Стипендия мужа кончилась, вернулись. Д<октор> сказал: «Pour le moment je le trouve mieux, mais l’avenir c’est toujours l'Inconnu!»[1142] — 3наю. —


Тяжелый год. Газета Евразия, к<отор>ую он редактировал, кончилась, на завод он, по болезни, не может, да и не взяли бы, по образованию — филолог. Вся надежда на устройство моего Мóлодца, к<отор>ый переведен — неким поэтом Броуном. (Alee Brown, из молодых, у него есть книги) на английский яз<ык> и мною на французский. Работала полгода, новая вещь, изнутри франц<узского> языка.


Оба перевода должны пойти с иллюстрациями Натальи Гончаровой, о которой Вы наверное слышали. Иллюстраций много, — и отдельные, и заставки.[1143] Большая книга большого формата.


Но кто за это дело возьмется — неизвестно. Гончарова умеет только рисовать, как я — только писать.


Перевод стихами, изнутри французского народного и старинного яз<ыка>, каким нынче никто не пишет, — да и тогда не писали, ибо многое — чисто-мое. Если встретимся — почитаю отрывочки. Как жаль, что всего на один день! (да еще неизвестно) — а то вместе пошли бы к Гончаровой, в ее чудесную мастерскую, посмотрели бы ее работы. Она замечательный человек и художник. Я в прошлом году живописала ее жизнь, целая книга получилась, — шло в Воле России, в 6-ти нумерах. Истоки и итоги творчества.


О Борисе. Жив и здоров, летом получил отказ заграницу — писал мне прямо из секретариата, на бланке. Сильный удар: страстно хотел. Восемь безвыездных лет.


Не отпускать Пастернака — идиотизм и неблагодарность. Без объяснений. Просто: отказано.


С лета писем не было — месяца три. Недавно писала ему.


Да! написала этим летом ряд стихов к Маяковскому (смерть), которые прочту Вам при встрече, а если минуете Париж (чего очень не хочу) — пришлю. Там есть встреча (тамошняя) с Есениным. Разговор.


Спешу. Плохо пишу, простите, в доме приездный развал — только что ввалились, день ушел на поиски ключей, у меня дар — замыкать безвозвратно, как символисты некогда писали: la clef dans un puits![1144]


Мур (сын) совсем великан, тесно ему в Медоне, на все натыкается я от неизрасходованной силы — как я — свирепеет. В Савойе блаженствовал. Про Монблан сказал: — «Хорошая гора. Только — маленькая».


А в С<анта->Маргерите я была девочкой, один из самых счастливых дней моей жизни, при встрече расскажу. Пусть она будет! Обнимаю Вас М. Цветаева.


Р. S. Имейте в виду — к нам в Медон pneu (городск<ая> воздушн<ая> почта) не ходят, — мы уже banlieue.[1145] Лучше всего известите телеграммой.


15-го ноября 1930 г.


Meudon (S. et О.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Ваша помощь — чудо: мы совсем погибали. Налоги: octroi[1146] и квартирный, газ, электричество, долг в лавку, плата за Сережино (школа кинематографич<еской> техники) и Алино (Arts et Publicite)[1147] учение, — все это вырастало в гору и под этой горой была — я.


Теперь — свобода, ощущение небывалой легкости, все как по взмаху дирижерской палочки — или моцартовской (Zaubertlöte).[1148] Самые вопиющие долговые глотки — заткнуты.


Чем — когда — Вам воздам??


— Так странно все сошлось: перед письмом Г<оспо>жи Крыловой,[1149] просившей заехать — письмо от Бориса, первое после нескольких месяцев молчания. О моем французском Молодце (Gars), выписки из к<оторо>го я в конце лета посылала ему в письме. Вещью восхищен и — Боже, какая тоска по отъезду в каждой строке, из каждой строки.


… «Как еще сказать тебе о действии твоих столбцов и всей этой новости? Прими во внимание, что тут у нас свирепейшая проза, и я стараюсь, и мне не до преувеличений. Так вот, утрачивая чувство концов и начал в этом бесплотно-капканном времени…» и дальше: «Пишу и чувствую, что издалека ты, в особенности же мужчины (инициалы мужа и Св<ятополка>-Мирск<ого> должны меня за этот замогильный тон презирать. Что же делать? Сейчас из-под Москвы от Б<ориса> Н<иколаевича> Б<угаева> (Андр<ея> Белого[1150]) получено письмо как из Сахары в Сахару».


И еще:


— О себе не пишу не случайно. (NB! все письмо, кроме приведенных строк, о моем Молодце.) Это — не тема, пока лучше не надо.


________


Борис, Борис. За что ему, западнику всем строем (— лиры!) так расплачиваться за Россию: приемную страну.


_________


Моя сестра из Москвы пишет: «П<астернак>ов видаю редко. Женя грустная и трудная».


_________


О себе. Летом к нам в Савойю приезжала переводчица Извольская, чудный человек, редкостный.[1151] Я ее мало знала. Близко сошлись.


Это первый, нет — единственный человек, который помог мне в осуществлении, верней — в овеществлении Молодца: подарила мне православную службу на франц<узском> яз<ыке>, — ОТЫСКАЛА! — и, теперь, переписывает на машинке всю вещь — длинную — 105 страниц. Если что выйдет — только благодаря ей. Забыла я Вам сказать, что она работает — без преувеличения — 16 часов в сутки, иногда и 18. И вот, отрывая от сна — помогает мне двигать мою вещь.


________


С моим английским «Мòлодцем» произошла странная вещь, а именно: вещь переведена, а переводчик (Алек Броун, живет в Сербии) — скрылся, просто — канул — кстати с четырьмя иллюстрациями Н. Гончаровой, которые, в бытность свою в Париже, месяцев восемь <а то и девять?> назад, захватил с собой на показ лондонским издателям. С тех пор — ничего ни Гончаровой ни мне. (Брал на неделю, хотел взять все, слава Богу, Гончарова в последнюю минуту дала только четыре.)


Недавно писала Мирскому с просьбой воздействовать на странного переводчика. Писала и непосредственно последнему. Пока ответа нет. Мирский, присутствовавший при встрече, говорил, что перевод — чудесный.


Огромное спасибо за адрес издателя, как только Броун оживет — сообщу ему.


— Посылаю Вам первую главу своего франц<узского> Молодца, чтобы Вы приблизительно могли судить об общем тоне вещи. Кстати, журнал до сих пор — т. е. почти год прошел — не заплатил мне за нее ни копейки. А всего-то — 200 фр.!


Дорогая Раиса Николаевна, один вопрос, может быть нескромный: не по поручению ли Б<ориса> Л<еонидовича> то, что Вы мне послали с Г<оспо>жой Крыловой? Мне это необходимо знать, чтобы каким-нибудь образом выяснить одно темное место в его письме — и как-то отозваться.[1152] Кстати, жалуется, бедный, что за последнее время, с тоски, все пишет за границу, отлично сознавая подозрительность такого поведения. — Чем не времена Николая I, когда не иначе выпускали за границу за 500 р<ублей> серебром (паспорт) — чтобы меньше ездили, и все письма читали? Читали ли Вы, кстати, очень любопытную книгу — Мемуары Панаевой (гражданской жены Некрасова) в советском издании Academia. Там о цензуре — как будто вырезка из нас.[1153]


С большим горем слушала от Г<оспо>жи Крыловой подробности о несчастном случае с Вашим сыном. Но, не скрою, в связи с предстоящей (не дай Бог!) войной, о которой говорят все, шевельнулась мысль: «а ведь, в случае чего — не возьмут!» Изнутри собственной материнской сущности.


Г<оспо>жа Крылова говорила мне о трудности Вашего выбора: либо с мужем в Америку, либо с сыном в Лондоне. Как это ужасно. В таких случаях помогает только одно: СЛУХ. (Wer ist dein nachster? — Der Dich am notwendigsten braucht[1154] — толкование ближнего на протестантском уроке Закона Божьего в моем детстве. Видите — не забыла, хотя с этого уже больше двадцати лет прошло.) Я в жизни всегда выбирала так.


Еще раз спасибо за все. Напишите как понравились «Fiancailles».[1155] Я тогда совсем еще не знала французского) стихосложения, выяснилось в порядке работы, со второй главки уже правильные стихи. А это — как хотите — ритмическая проза или неправильные стихи.


Обнимаю Вас и жду весточки о всем.


МЦ.


Г<оспо>жа Крылова показывала мне чудные виды Кембриджа. Пошлите такую стопочку Б<орису> Л<еонидовичу> — он будет счастлив:


Англия его детская любовь.


29-го ноября 1930 г.


Meudon (S. et О.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Пишу Вам в 6 ч. утра, в темноте, то есть при свете, — сейчас везу Мура в город, в детскую клинику, на показ врачу — жесточайший бронхит, который у него, по примеру прошлых лет, затягивается обычно до весны. Коварный неопределенный здешний климат.


Вернувшись напишу Вам по-настоящему. Пока же: самое горячее — и смущенное — спасибо за присланное. Это меня растравляет, именно от Вас я бы не хотела ничего, именно потому, что Вы так относитесь.


Сейчас иду будить — и одевать — и кормить — и увозить Мура. Для него поездка на метро — счастье. Нынче же постараюсь найти какую-нибудь его похожую карточку из Савойи. Обнимаю Вас. До письма!


МЦ.


<Приписка на полях:>


Как страшно по утрам воют фабричные трубы!


4-го дек<абря> 1930 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна!


У нас первые морозные дни, совпавшие с первыми рождественскими витринами. Нынче я целый день провела в Париже, в погоне — угадайте за чем? — частью центрального отопления, а именно ручки для протрясания пепла, без которой надо ежечасно печь выгребать руками, что я уже и делаю целый месяц. Ручка эта, оказывается, называется ключом (хотя ничего не открывает), а ключа этого нигде нету. Вот я и пропутешествовала из одного «Grand magasin» в другой, с тем же припевом.


Но дело не в этом — пóходя увидела предрождественский Париж, а главное, в перерыве между 12 ч. и 2 ч., когда все завтракают, побродила по знаменитым «quais»[1156] с их книжными ларями. Продавцы обдували и обметали особенно ценные книги, или просто дули себе на руки от мороза. Чего только в этих ларях нет: и какая-то ржавчина, бывшая оружием, и сомнительные миниатюры, и несомненно-поддельные подписи великих людей, и несомненно-достоверный хлам, которому имени (и применения) нету! За 2 ч., которые я там прогуляла, дожидаясь открытия печных лавок, никто ничего не купил. Эти продавцы, неизбежно — философы.


Были чудные гравюры: какие-то девушки с овечками, и Дианы с ланями, и старый Париж — и старый Лондон. Унесла их всех мысленно с собой, даже не их, а их время — когда они были последним словом новизны и даже моды. (Тогда они были хуже.)


А последнее слово парижской моды: гвозди, по которым надо переходить перекрестки. С 1-го января — за неповиновение — штраф. Шофёры ругаются, пешеходы ругаются, полицейские ругаются. Вспоминаю спокойные лондонские обычаи, — в Лондоне я совсем не боялась машин. Память у меня о Лондоне — была раз в жизни, 5 лет назад — самая волшебная: король, туман, студенты с факелами, река идущая вспять, мохнатые собаки в Hyde Park’e…


_________


Жизнь идет. Мои учатся, только Мур дома, в обычной простуде. Сдала стихи к Маяковскому, когда выйдут (в декабрьском № Воли России) вышлю. О Числах помню. Они у меня даром выпросили 5 автографов для вклейки в 1 тысячефр<анковые> (!!!) нумера, посмотрим, дадут ли даром две книги. Пошла на хитрость, играя на их славолюбии: дескать для отправки, с оказией, в Сов<етскую> Россию. А пойдут в Оксфорд!


Сейчас надо бежать в аптеку за лекарством Муру, через четверть часа закрывается.


Пойдите, если не были, на потрясающий фильм по роману Ремарка:


«На Западном фронте без перемен». Американский. Гениальный.[1157] Знаю, что в Лондоне уже давно идет.


Обнимаю Вас, спасибо за все, скоро вышлю русского Молодца. Пишите о себе и здоровье Чуба.[1158]


МЦ.


Р. S. Забыла добавить, что ключ от печки все-таки нашла. Теперь буду беречь «пуще ока».


Мой Броун молчит упорно: думаю, что потерял иллюстрации Гончаровой.


8-го декабря 1930 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Представьте себе: мой Броун — нашелся! И, представьте себе: один его издатель прогорел, а другой обокраден своим компаньоном, после чего уединился в деревню — со всеми рукописями и иллюстрациями. Там его навестил Броун — который сейчас в Норфольке — и, посочувствовав, извлек у него свой перевод и гончаровские картинки. Броун утешает, что через годик-другой…


И — мысль: нет ли у Юрия Владимировича знакомого издательства в Америке? Американцы, когда платят, чудесно платят (NB! не всегда платят, особенно если это русские американцы).


Не может быть, чтобы все американские из<дательст>ва прогорели?!


В книге сто с чем-то страниц текста (стихотворного) и 16 отдельных иллюстраций, не считая заставок и концовок. Мирский (знаток) броуновским переводом очень доволен, говорит: замечательно.


Нынче своего Мóлодца (французского) несу к пастернаковскому другу, писателю Шарлю Вильдраку, пьеса которого на днях пойдет в Comédie Française.[1159]


Как будто — все козыри: Гончарова сейчас (декорации к «Petite Catherine» ГРЕМИТ, Вильдрак (предстоящая постановка в Comedie) ГРЕМИТ, — на таких двух выездных конях — ужели мне не выехать??[1160] Меня французы не знают, но это ничего.


У нас опять дивная погода: весна. Солнце, сквозь окна, жжет. Как иногда хочется, бросив всё (рукопись Мóлодца, штопку чулок, варку бараньей головы (сегодня, например!) — СТРАШНОЙ — С ЗУБА-АМИ! — С ГЛАЗА-АМИ!!!) бросив всё с утра поехать в Версаль, который от нас — рядом.


Жизнь, это то место, где ничего нельзя.


Читаю сейчас жизнь Кромвеля. Человека этого ненавижу.[1161]


Просыпается Мур от дневного сна. Бегу будить.


Целую


МЦ.


Пишите про сына. Как, должно быть, нестерпимо ему так долго лежать!


— Что Вы думаете про американского Мóлодца?


10-го февраля 1931 г., вторник


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Большая прореха — пробел — пробоина моей жизни — отсутствие женской дружбы: женского друга. И если бы мне сейчас дали на выбор мужскую или женскую, я бы в первом (крепчайшем) сне ответила бы: женскую.


Вот какой-то мой первый ответ на Ваши подснежники (точно Вы мне их подарили, да и подарили: я тот кто за тысячи верст (и только на таком отстоянии) и за сотни лет дýши — присваиваю). Но на этот раз, после по крайней мере — десятилетней — засухи, я бы хотела дружить воочию, заживо, проще: чтобы Вы вдруг в комнату — вошли, или, что еще лучше, чтобы я из комнаты — вдруг — навстречу к Вам — вышла. Могу сказать, что жизнь свою я прожила как в Царствии Небесном — или по памяти — без всяких доказательств, что это — на земле, что земным теплом, живым теплом — таким коротким! — не воспользовалась.


Меня мало любили, ко мне шли с иным — за иным — с детства и по сей день. Мать мною восхищалась, любила она мою младшую сестру. (Людям в голову не приходило, что можно (нужно) меня любить!) Очевидно все это законно, во всяком случае это — мое, я, моя судьба. Это — о всей жизни. О данном же часе, т. е. последнем пятилетии в Париже: не по мне город и не по мне среда. Город-смены и мены: всего на всё, среда — остатки и останки — хотя бы Российской Державы!


Еще точнее: женщины: либо убитые (жены убитых, матери убитых) или просто убитые бытом, либо перекраивающиеся на французский — парижский лад. «Домашние» и «светские», я ни то ни другое. Нет КРУГА для ДРУГА — да еще при моей замкнутой жизни.


…Вот почему меня как-то в сердце ударили Ваши подснежники.


________


С французским Мóлодцем пока ничего не вышло. Читают, восхищаются, — издать? невозможно: крах. Не умею я устраивать своих дел:


Крах — верю на слово и сраженная выразительностью звука (крах! точно шкаф треснул) — умолкаю. Рукопись с удовольствием пришлю: отпечатана на машинке, чистая, — но м. б. Вы не о моем (французском) переводе говорите, а о броуновском (англ<ийском>)? От Броуна вчера письмо, он сейчас в Англии — и своего (английского) Молодца не устроил. Св<ятополк->Мирский по-моему ничего не хочет предпринять, когда-то он безумно любил мои стихи, теперь остыл совершенно — как и к самой мне: не ссорились, просто — прошло.


Итак, дорогая Раиса Николаевна, буду ждать Вашего ответа: о каком — французск<ом> или англ<ийском> — моем или броуновском Молодце — речь? Если об английском напишу Броуну с просьбой прислать Вам. (Иллюстрации — одни.)


Радуюсь за Вас, что Ю<рий> В<ладимирович> не уехал, что вы все вместе, что сыну лучше. У моего мужа тоже болезнь печени — с 18 лет: полжизни — изводящая вещь.


В другом письме, расскажу Вам о детях и о всех своих делах. Нежно целую Вас, будьте все здоровы.


МЦ


Посылаю стихи к Маяковскому из последнего № «Воли России».


<Приписка на полях:>


Завтра должна познакомиться с Пильняком, я его писания средне люблю, — а Вы?


13-го февр<аля> 1931 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! События бросают тень вперед — не знаю кем, может быть уже Гомером — сказано.[1162]


Итак: вечер у борисиного друга, франц<узского> поэта Вильдрака. Пригласил «на Пильняка», который только что из Москвы.[1163] Знакомимся, подсаживается.


Я: — А Борис? Здоровье?


П. — Совершенно здоров.


Я: —Ну, слава Богу!


П. — Он сейчас у меня живет, на Ямской.


Я: — С квартиры выселили?


П: —Нет, с женой разошелся, с Женей.


Я: — А мальчик?[1164]


П: — Мальчик с ней.


Я: — А где это — Ямская? Тверскую-Ямскую я знаю.


(Пять минут топографии, речь переходит на заграницу.)


Я: — Почему Борису отказали?


П: — П. ч. он обращается именно туда, где только отказывают. Последние месяцы он очень хлопотал о выезде за границу Евгении (отчество забыла) и Женечки, но тут началась Зинаида Николаевна,[1165] и Женя наотрез отказалась ехать.


— С Борисом у нас вот уже (1923 г. — 1931 г.) — восемь лет тайный уговор: дожить друг до друга. Но Катастрофа встречи все оттягивалась, как гроза, которая где-то за горами. Изредка — перекаты грома, и опять ничего — живешь.


Поймите меня правильно: я, зная себя, наверное от своих к Борису бы не ушла, но если бы ушла — то только к нему. Вот мое отношение. Наша реальная встреча была бы прежде всего большим горем (я, моя семья — он, его семья, моя жалость, его совесть). Теперь ее вовсе не будет. Борис не с Женей, которую он встретил до меня, Борис без Жени и не со мной, с другой, которая не я — не мой Борис, просто — лучший русский поэт. Сразу отвожу руки.


Знаю, что будь я в Москве — или будь он за границей — что встреться он хоть раз — никакой 3<инаиды> Н<иколаевны> бы не было и быть ве могло бы, по громадному закону родства по всему фронту: СЕСТРА МОЯ ЖИЗНЬ. Но — я здесь, а он там, и всё письма, и вместо рук — Рукописи. Вот оно, то «Царствие Небесное» в котором я прожила жизнь. (То письмо Вам, как я это сейчас вижу, всё о Борисе: события которого я тогда не знала, но которое было.)


Потерять — не имев.


О Жене будете думать Вы, которая ее знали. Знаю только, что они были очень несчастны друг с другом. «Женя печальная и трудная», так мне писала о ней сестра, с которой у нас одни глаза. Просто — не вынесла. «Разошлись». Может быть ушла — она. В данную минуту она на все той же Волхонке с сыном. Борис на пустой квартире у Пильняка. («Ямская»). Кончил Спекторского (поэма) и ОХРАННУЮ ГРАМОТУ (проза).[1166] — Дай ему Бог. — Главное, чтобы жил.


Живу. Последняя ставка на человека. Но остается работа и дети и пушкинское:[1167] «На свете счастья нет, но есть покой и воля», которую Пушкин употребил как: «свобода», я же: воля к чему-нибудь: к той же работе. Словом, советское «Герой ТРУДА». У меня это в крови: и отец и мать были такими же. Долг — труд — ответственность — ничего для себя — и всё это врожденное, за тридевять земель от всяких революционных догматов, ибо — монархисты оба (отец был вхож к Царю).


Не знаю, напишу ли я Борису. Слишком велика над ним власть моего слова: голоса. «ТОЛЬКО ЖИВИТЕ!» — как мне когда-то сказал один еврей.


Еще пять лет назад у меня бы душа разорвалась, но пять лет — это столько дней, и каждый из них учил — все тому же, доказывал — все то же. Так и получилось Царствие Небесное — между сковородкой и тетрадкой.


________


О Д. П. С<вятополк->М<ирском> (правда, похоже на учреждение?) — «Дружить со мной нельзя, любить меня не можно»[1168] — вот и окончилось намеренным равнодушием и насильственным забвением. Он меня в себе запер на семь замков — в свои наезды в Париж видит всех кроме меня, меня — случайно и всегда на людях. Когда-то любил (хочется взять в кавычки).


Я ему первая показала, т. е. довела до его сознания, что Темза в часы (отлива или прилива?) течет вспять, что это у меня не поэтический оборот:


РОКОТ ЦЫГАНСКИХ ТЕЛЕГ,

ВСПЯТЬ УБЕГАЮЩИХ РЕК —

РОКОТ…[1169]


(Кстати с этих стихов Борис меня и полюбил. Стихи еще 16 года, но прочел он их уже после моего, боюсь навечного. отъезда за границу, в 1922 г. Помню первое письмо — и свое первое —).


Три недели бродили с ним по Лондону, он всё хотел в музей, а я — на рынок, на мост, под мост. Выходило — учила его жизни. И заставила его разориться на три чудных голубых (одна бежевая) рубашки, которые он мне, по дикой скаредности на себя, до сих пор не простил — но и не износил. Бориса он тогда так же исступленно любил, как меня, но Борис — мужчина, и за тридевять земель — и это не прошло.


А разошлись мы с ним из-за обожаемой им и ненавидимой мной мертворожденной прозы Мандельштама — «ШУМ ВРЕМЕНИ», где живы только предметы, где что ни живой — то вещь.


Так и кончилось.


_______


Нынче же пишу Алеку Броуну. Вот его адрес:


Fressingfield nr Diss

Norfolk

Alee Brown[1170]


Если — потом когда-нибудь — нужны будут иллюстрации Гончаровой вышлем их Вам. А есть ли у Вас мой Мóлодец? Посылаю на авось, м. б. еще что-нибудь найдется, у меня почти нет своих книг.


Пишу под огромный снег, недолетающий и тающий. СИЛА ЖИЗНИ. Будем учиться у подснежников. Обнимаю Вас


МЦ.


Перешлите, пожалуйста, милая Раиса Николаевна, прилагаемую записку Броуну — в своем письме.


6-го марта 1931 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Столько Вам нужно рассказать и сказать, но начну с самого тяжелого: мы совершенно погибаем.


Люди, которые нам помогали пять лет подряд, неожиданно перестали: м. б. — устали, м. б. действительно не могут. С чешской стипендией (350 фр. в месяц) то же: с января (нынче март) ничего. Мы должны кругом: и в лавку, и угольщику, и всем знакомым, живем в грозе газа и электричества и, главное, терма. Отпавшие деньги шли на квартиру. Они — отпали, их нет, платить нечем. Срок 1-го апреля, потом еще пять дней отсрочки. Денег нет ни на что, едим тó что отпускают в долг в лавке, в город ездить нé на что, едет либо С<ергей> Я<ковлевич> либо Аля, завтра не поедет никто, эти деньги на марку — последние.


Пыталась с Перекопом. Три попытки — три отказа. («Числа», «Воля России», «Современные Записки». Последние, устами редактора Руднева — последнего городского головы Москвы: «У нас поэзия, так сказать, на задворках. Вы нам что-нибудь лирическое дайте, коротенькое, строк на 16» (т. е. франков на 16)). С франц<узским> Молодцем — ничего. Читала — порознь — четырем поэтам. Восхищение — поздравления — и никто пальцем не двинул. Свели меня (на блинах) с одним из редакторов Nouvelle Revue Française?[1171] к<отор>ый женат на моей школьной товарке Чалпановой. Тип французского коммуниста, советофил. Слушал — слушал — и: «В стихах я ничего не смыслю, я заведую отделом статей по такому-то вопросу. Но — при случае скажу. — Приносите, только будьте готовы к отказу. Кроме того, денег у нас всё равно нет».


Весь последний месяц билась с этими двумя вещами. Безнадежно. То — «издательский кризис», то — «вещь нова» (это — о франц<узском> Мóлодце). Перекоп же просто никому не нужен. И не скрывают.


Дальше. Начинается у нас Новая литер<атурная> газета. Приглашают. Чтó угодно — только непременно в 1 №. Пишу статью о новой русской детской литер<атуре>. Сравниваю с дошкольными книжками моего детства — и с местным производством. Всё на цитатах. О реализме и фантастике. О фантастике почвенной (народной) и фантастике-ахинее: тамбовских эльфах. 200 строк — 100 фр. Радуюсь. И — отказ. И в России-де есть плохие детские книжки (агитка). Кроме того он, редактор, очень любил фей.


Провалились и эти сто.


Словом — БЬЮСЬ. Бьется и С<ергей> Я<ковлевич> со своей кинемат<ографической> школой, бьется и Аля со своим рисованьем (на конкурсе иллюстраций — вторая, — «поздравляли») и вязаньем — 50 фр. ручной дамский свитер с рисунком. Весь дом работает — и ничего. Писала ли я Вам, что у меня от общего истощения (была в клинике у хорошего проф<ессора>) вылезло полброви, прописал мышьяк и массаж, — вот уже месяц как была: не растет, так и хожу с полутора.


Ждать неоткуда. Через три недели терм. Удушены долгами, утром в лавку — мука. Курю, как в Сов<етской> России, в допайковые годы (паёк мне дали одной из первых, потому что у меня от голоду умер ребенок) курю окурковый табак — полная коробка окурков, хранила про черный день и дождалась. С<ергей> Я<ковлевич> безумно кашляет, сил нет слушать, иду в аптеку. — Есть ли у вас какой-нибудь недорогой сироп? Франков за пять? — Нет, таких вообще нет, — самый дешевый 8 фр. 50 с., вернете бутылку — 50 с. обратно. — Тогда дайте мне на 1 фр. горчичной муки.


Иду, плачу — не от унижения, а от кашля, который буду слышать всю ночь. И от сознания неправедности жизни.


_______


Так живу. Ныне на последние деньги марку и хлеб. Фунт. Уже съели. (Я и в России не умела беречь — когда фунт.)


_______


И вот просьба. Ведь через 6–8 мес<яцев> С<ергей> Я<ковлевич> наверное будет зарабатывать (кинооператор). Но — чтобы как-нибудь дотянуть — м. б. Вы бы рассказали о моем положении нескольким человекам, чтобы каждый что-нибудь ежемесячно давал (так мне помогали те, которые отпали). Именно ежемесячно, чтобы знать. Вроде стипендии. Нам четверым на жизнь нужно тысячу франков, — если бы четыре человека по 250 фр.!


Просила еще в одном месте — тоже женщину — большого друга поэта Рильке, о котором я столько писала, но не знаю, пока молчит.[1172] Чувство, что все места (в сердцах и в жизни) — уже заняты. На столбцах — наверное.


_______


Встретилась еще раз с Пильняком. Был очень добр ко мне: попросила 10 фр. — дал сто. Уплатила за прежний уголь (48 фр. и этим получила возможность очередного кредита. На оставшиеся 50 фр. жили и ездили 4 дня.


А не ездить — С<ергей> Я<ковлевич> и Аля учатся — нельзя, а каждая поездка (поезд и метро) около 5 фр.


Б. Пильняк рассказывал о Борисе: счастлив один, пишет, живет в его, Пильняка, квартире — особнячок на окраине Москвы — про ту женщину знает мало (NB! я не спрашивала), видел ее раз с Борисом, Борис отвел его, Пильняка, в сторону и сказал: «Обещай, что не будешь подымать на нее глаз», — «Я-то не буду, да она сама подымает!» (Это Пильняк — мне). Бедный Борис, боюсь — очередная Елена (Сестра моя Жизнь).[1173]


Читала чудные стихи Бориса «СМЕРТЬ ПОЭТА» — о Маяковском, совсем простые, в гостях, не успела переписать, если достану перепишу и пришлю Вам.


В другом письме напишу Вам о замечательном вечере Игоря Северянина, который (т. е. билет на который) мне подарили. Впервые за 9 лет эмиграции видела — поэта. Обнимаю Вас


МЦ.


Дошел ли русский Мóлодец?


<Приписка Р. Н. Ломоносовой:>


Это письмо верните мне, пожалуйста. Р. Л.[1174]


11-го марта 1931 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна, вчера вечером одно письмо, нынче утром другое. Всё получила, спасибо от всего сердца за себя и за своих. Вчера — двойная радость: Ваше письмо и поздно вечером возвращение С<ергея> Я<ковлевича> с кинематогр<афического> экзамена — выдержал. Готовился он исступленно, а оказалось — легче легкого. По окончании этой школы (Pathé) ему открыты все пути, ибо к счастью связи — есть. Кроме того, он сейчас за рубежом лучший знаток советского кинематографа, у нас вся литература, — присылают друзья из России. А журнальный — статейный — навык у него есть: в Праге он затеял журнал «Своими путями» (который, кстати, первый в эмиграции стал перепечатывать советскую литературу, после него — все. А сначала — как ругали! «Куплен большевиками» и т. д.), в Париже редактировал «ВЕРСТЫ» и затем газету Евразию, в которой постоянно писал.[1175] Пришлю Вам № «Новой Газеты» с его статьей, выйдет 15-го,[1176] — увидите и, если понравится, м. б. дорогая Раиса Николаевна, поможете ему как-нибудь проникнуть в английскую прессу. Тема (Сов<етский> Кинемат<ограф>) нова: из русских никто не решается, а иностранцы не могут быть так полно осведомлены из-за незнания языка и малочисленности переводов. Повторяю, у С<ергея> Я<ковлевича> на руках весь материал, он месяцами ничего другого не читает. Другая статья его принята в сербский журнал[1177] (но увы вознаграждение нищенское). Может писать: о теории кинематографии вообще, о теории монтажа, различных течениях в Сов<етской> Кинематографии, — о ВСЕМ ЧТО КАСАЕТСЯ СОВЕТСКОГО и, вообще, кинематографа.


Но связей в иностранной прессе (кроме Сербии) у нас пока нет. В эту его деятельность (писательскую) я тверже верю, чем в кинооператорство: он отродясь больной человек, сын немолодых и безумно-измученных родителей (когда-нибудь расскажу трагедию их семьи), в 16 лет был туберкулез, (в 17 л<ет> встреча со мной, могу сказать — его спасшая), — болезнь печени — война — добровольчество — второй взрыв туберкулеза (Галлиполи) — Чехия, нищета, студенчество, наконец Париж и исступленная (он исступленный работник!) работа по Евразийству и редакторству — в прошлом году новый взрыв туберкулеза. В постоянную непрерывную его работу в к<инематогра>фе верить трудно — работа трудная, в физически-трудных условиях. Подрабатывать ею — может.


Главное же русло, по которому я его направляю — конечно писательское. Он может стать одним из лучших теоретиков. И идеи, и интерес, и навык. В Чехии он много писал чисто-литер<атурных> вещей, некоторые были напечатаны. Хорошие вещи.[1178] Будь он в России — непременно был бы писателем. Прозаику (и человеку его склада, сильно общественного и идейного) нужен круг и почва: тó, чего здесь нет и не может быть.


Я — другое, меня всю жизнь укоряют в безыдейности, а советская критика даже в беспочвенности. Первый укор принимаю: ибо у меня взамен МИРОВОЗЗРЕНИЯ — МИРООЩУЩЕНИЕ (NB! очень твердое). Беспочвенность? Если иметь в виду землю, почву, родину — на это отвечают мои книги. Если же класс, и, если хотите, даже пол — да, не принадлежу ни к какому классу, ни к какой партии, ни к какой лнтер<атурной> группе НИКОГДА. Помню даже афишу такую на заборах Москвы 1920 г. ВЕЧЕР ВСЕХ ПОЭТОВ. АКМЕИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, НЕОАКМЕИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, ИМАЖИНИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, ИСТЫ-ИСТЫ-ИСТЫ — и, в самом конце, под пустотой:


— и —


МАРИНА ЦВЕТАЕВА


(вроде как — голая!)


Так было так будет. Что я люблю? Жизнь. Всё. Всё — везде, м. б. всё то же одно — везде.


Из-за приветствия Маяковского на страницах Евразии (два года назад) меня прогоняют из Последн<их> Новостей (Милюков: «Она приветствовала представителя власти», NB! М<аяков>ский даже не был коммунист, его не пускали в пролетарские поэты!), из-за поэмы Перекоп (добровольчество), к<отор>ую, продержав 2 года в ящике и — вынужденная необходимостью — я может быть, если примут, помещу в правом (где ничего в стихах не смыслят) еженедельнике «Россия и Славянство», за поэму Перекоп меня может быть прогонят из единств<енного> журнала, где сотрудничаю вот уже 9 лет, с России, — из «Воли России» (левые эсеры). Но Перекоп-то они не взяли! (Bête noire[1179] Добровольчество!) и Совр<еменные> Записки, и Числа не взяли, — куда же мне с ним деваться?! Работала 7 месяцев, держала в столе 2 года, жить не на что, вещь люблю и хочу, чтобы она появилась.


Из-за моего интервью (т. е. приехала сотрудница и расспрашивала, я — отвечала, пошлю) в Возрождении (правые),[1180] С<ергею> Я<ковлевичу> отказали в сотрудничестве в одном более или менее левом издании. Это было третьего дня. Раз я его жена — и т. д. Словом, дела семейные!


Простите за такую подробную отпись, если скучно читать — представьте себе, что это — через 100 лет — мемуары. (Я и на собственные беды так смотрю!)


_______


О Мóлодце. Простая русская сказка: как девушка полюбила мóлодца, а мóлодец оказался упырем — и загубил всю семью — и ее самоё. А потом — едет барин, видит цветок — и т. д.


Остов сказки — народный, я очень мало что изменила.


А гости (м. б. они вам показались большевиками?) простые бесы, которые приехали, чтобы нагадить. Пользуясь слабостью барина, вынуждают его везти ее («барыню» — Марусю!) в церковь, а в церкви — он, Мóлодец! который до последней секунды остерегает ее: Не гляди! НЕ ХОЧЕТ ГУБИТЬ.


Короче: РОК, где нет виновных.


Если увидимся, покажу Вам эту сказку в подлиннике, она у меня со мной.[1181]


_______


О Борисе. Борис — влюбляется. (Всю жизнь!) И влюбляется — по-мужски. По-пушкински. В Женю он никогда влюблен не был. Был влюблен — в Елену (катастрофа) — и в многих других (только — полегче!) нынче — в ту, эту. Катастрофа неминуема, ибо девушка глазастая. И Борис уже боится: уже проиграл.


(Знаете ли Вы мою «Попытку Ревности»? И есть ли у Вас моя книга «После России»? Если нет — пришлю.)


Пора кормить своих, обрываю. Благодарю бесконечно, страшно смущена, тронута, растравлена. Ради Бога — не шлите больше ничего, а то я буду окончательно уничтожена.


Обнимаю


МЦ


22-го м<арта 1931 г.>


Meudon (S. et О.)


2, Av Jeanne d'Arc,


Дорогая Раиса Николаевна!


Простите, что не поблагодарила сразу — все дни уходили на спешную правку и переписку поэмы Перекоп, о которой и будет всё следующее письмо — на днях. (То есть: печатать или нет?)


Большое письмо от Бориса, — и о нем напишу. В общих чертах — всё равно. Радоваться за него — рано. Я написала ему большое письмо, которое так и не отослала.


Еще раз — от души спасибо. Живу в смуте — из-за дилеммы (поэмы) Перекоп.


До скорого большого письма. Обнимаю Вас


МЦ.


31-го марта 1931 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Попытка настоящего письма, хотя с головой, разбитой суетою бытового дня. Не взыщите, у меня как у немцев — лучшая голова — утренняя.


Во-первых — Ваша болезнь. Сердце — лютая вещь и — надежная вещь. Лютая — при малейшем перебое — земля из-под ног: состояние землетрясения, с той разницей, что оно — внутри. Надежная ибо держит больше чем обещает и может больше чем может. Я сердце (орган) люблю как можно любить человека: с восхищением и с благодарностью. Сердце — герой.


А Сиротинин[1182] врал, т. е. не учел чудесности органа. Здесь врач знает меньше чем поэт.


У меня, например, сердце — шалое. Могу — галопом — полверсты в гору и не могу — полное обмирание, до дурноты — при первом повороте автомобиля. На местной, очень веселой карусели, с отделяющимся постепенно сиденьем, чуть не умерла. Не могу лифта (всегда пешком). Воображение? Нет. Не воображают же другие! И не воображаю же в поезде. Не могу — дурнота — когда другой с высоты, о себе уже не говорю: через ж<елезно->д<орожный> мост, где в прогалы видны рельсы, прохожу сжав зубы. Могу все, что пешком, и на земле, нога на земле. И не я могу или не могу, а — сердце.


От мысли о Вашей автомобильной поездке через всю Европу — физически — обмираю.


Нет, лучше где-нибудь нá море или в горах, в тишине. Со своими, без чужих. С какой-нибудь одной книгой на все лето. Такая у меня была прошлым летом — знаете ли? — Sigrid Undset — три части: Der Kranz — Die Frau — Das Kreuz.[1183] Всего около 2000 стр<аниц> и — ни одной лишней строки. Норвежский эпос — и женский эпос. Вся страна и вся судьба. Кажется за нее именно получила нобелевскую премию. Наверное переведена на английский, я читала по-немецки, тáк всё лето и прожила — в Норвегии.


— Кто с Вами целые дни — раз лежите? Чуб работает, Ю<рий> Владимирович > наверное тоже занят. Есть ли у Вас в Лондоне близкие друзья? Тоскливо — когда сердце!


А вот вещь которая Вас обрадует и с которой может быть и следовало начать: вчера чек на 25 долл<аров> от Вашего Тихвинского. Правда — удивительно? Факт отдачи удивителен, независимо от человека. Просит прислать две расписки, одну Вам, одну ему. Вашу — прилагаю.[1184] С несказанной благодарностью. Теперь сразу смогу внести за Алину школу, и еще останется. Терм, благодаря Вам, будет завтра выплачен целиком. А теперь и с Алиной школой устроено! Не примите за сухость, но просто: слов нет.


Аля получила первый приз на конкурсе иллюстрации. Теперь сама гравирует свою вещь (в первый раз). Если удастся, пришлю Вам оттиск. Результат конкурса-бесплатное обучение гравюре (в этой школе за каждый курс отдельно).


Написала нынче Борису. Вспоминала, как и я хотела уйти (6 лет назад).[1185] Выбор был между язвой (если уйду от С<ергея>) и раной (если уйду от другого). Выбрала чистое: рану. Я своим счастьем жить не могу, никогда с ним не считалась, просто на него глубоко, отродясь неспособна. Прошу Б<ориса> только об одном — жить.


А Вас, дорогая и милая и близкая и далекая, незнакомородная Раиса Николаевна — выздоравливать, то есть: верить в сердце.


О своем злосчастном Перекопе в другой раз. И об очередном большом огорчении — одном отъезде.


Обнимаю и бесконечно благодарю. Всё получила.


М.


<Приписки на полях:>


У нас после жаркой весны — ледяные ветра, но с дивной синевой, точно на океане.


Скоро пришлю Вам карточку Мура, нынче снимали. И напишу Вам о нем.


11-го апреля, первый день Пасхи <1931>


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Христос Воскресе, дорогая Раиса Николаевна!


Какой ужас с сыном![1186] Если я до сих пор не могу опомниться — каково Вам? Слава Богу, что не дали беде ходу, вмешались и пресекли сразу. В таких случаях обыкновенно ждут утра, а когда yтpo приходит оказывается, что именно утра не нужно было ждать. (Почему беда так любит ночь?)


Дай Вам Бог — нынче Пасха, лучший день в году и все добрые пожелания должны сбыться! — Дай Вам Бог скорее и вернее успокоиться, для Вас дело не в Вас, мать лично неуязвима, — только через сына — дай Бог Вашему скорой и верной поправки. М. б. лучше, что так разом прорвало, а то бы с медленным процессом внутри, тянулось бы и тянулось, теперь чувство, что внутри — чисто.


(Виноват ли в происшедшем врач, оперировавший в первый раз? Его ли недосмотр, или развилось самостоятельно?)


Часто-часто среди дня укол в сердце — мысль о Вас и Вашем сыне.


Напишите скорей, хотя бы два слова, о дальнейшем ходе болезни — если найдете минутку.


Вчера Мур впервые был с нами у заутрени — 6 лет, пора — впервые видел такую позднюю ночь, стояли на воле, церковка была переполнена, не было ветра, свечи горели ровно, — в руках и в траве, — прихожане устроили иллюминацию в стаканах из-под горчицы, очень красиво — сияющие узоры в траве.


Нынче блаженный день, весь его провели в лесу, уйдя от могущих быть визитеров.


Жду весточки, обнимаю, люблю, болею. Дай Бог!


МЦ.


Письмо залежалось, были проводы двух друзей, — Кн<язя> С. Волконского на Ривьеру (болен, в Париже жить запрещено) и Е. Извольской — в Японию.[1187]


Но все-таки посылаю, чтобы не думали, что о Вас не думала.


10-го мая 1931 г.


Meudon (S. et О.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна,


Не пишу потому что боюсь тревожить, а вместе с тем так хочется знать о Вас и о сыне.


Нынче очередной взнос от Тихвинского, просит выслать Вам расписку, прилагаю.


Напишите хоть словечко!


Обнимаю Вас.


МЦ.


Много есть о чем рассказать, но не решаюсь занимать собой.


Вот когда Чуб поправится!


17-го июня 1931 г.


Meudon (S. et O.)


2, Av Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна! Давно не писала Вам, и Вы давно не писали. Будем надеяться: pas de nouvelles — bonnes nouvelles.[1188]


Причина моего неписания: мой ежегодный вечер со всем предшествующим и последующим: сначала просьбами о размещении билетов, (потом?) благодарностями за размещенные. Вечер — душевно — был необычайно-удачным: решила провести его одна, без других участников, так сказать — всухую, и вышло лучше чем когда-либо. (Раньше у меня играли, пели, даже танцевали, и публика, которую я же хотела развлечь, всегда укоряла.)


Читала прозу — История одного посвящения, которая пойдет в Воле России и которую пришлю Вам — второе отделение стихи. Была в первый раз за все свои вечера (пять или шесть) не в черном, так как моя приятельница Извольская уезжая подарила мне распоротое девическое платье своей матери (— жены посла, рожденной баронессы Толль, — для современников «Nini» — «Le sourire de l’ambassade»[1189] —) платье 50 лет (если не 55) пролежавшее в сундуке — чудного шелка и цвета: чисто-красного. Так как цвет сам по себе был восхитителен, я решила не <красить> портить ради одного вечера, отдав в краску, и шить как есть. Оказалось, что я в нем «красавица», что цвет выбран (!) необычайно удачно и т. д. — Это мое первое собственное (т. е. шитое на меня) платье за шесть лет.


Вечер дал мало, хотя народу было полный зал, но всё дешевые билеты, ибо любящие — не имеют, имеющие — не любят. Кроме того многие разорились. Так что уехать на лето не придется. Но обеспечена уплата квартирного налога. Кроме того, лето пока не жаркое, и мы все-таки за городом. Хуже с квартирой. Полоумная хозяйка затеяла переделку: вроде Метаморфоз Овидия: из кухни — ванную, из ванной — кухню, и повышает за это годовую плату за 1200 фр. Мы даем 500, если не согласится придется съезжать, т. е. все лето (съезжать надо 1-го октября) искать.


Ненавижу квартирные переезды, выбивающие из рабочей колеи на недели по крайней мере.


Была два раза на Колониальной выставке,[1190] лучшее — негры, из стран — Конго, т. е. их жилища и искусство. Портит выставку множество ресторанов и граммофонов с отнюдь не колониальной музыкой, а самыми обыкновенными тенорами и баритонами.


Но, если в синий день, в полдень (когда все завтракают, т. е. отсутствуют) да еще среди чудных гигантских благожелательных негров — можно почувствовать себя действительно за тридевять земель и морей.


Пишите, дорогая Раиса Николаевна, о сыне, — надеюсь выздоровлении — о лете, планах и достоверностях.


От Бориса давно ничего, да и я не пишу. Может быть что-нибудь знаете от Жени?[1191]


________


Дорогая Раиса Николаевна, большая просьба: выходит отдельным изданием моя поэма «Крысолов», по подписке. Не найдется ли среди Ваших знакомых несколько подписчиков? Подписные бланки посылаю отдельно, а вот, пока, один на показ.[1192]


Обнимаю Вас и жду весточки.


МЦ.


29-го авгу<ста> 1931 г.


Meudon (S. et O.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


Дорогая Раиса Николаевна,


Давно-давно Вам не писала — и Вы мне. Всё мое лето прошло в отъездах и сборах: С<ергея> Я<ковлевича> в Савойю и Али в Бретань.[1193] Оба но приглашению и — казалось бы — просто, но нужно было доставать удешевленные проезды — и деньги на эти проезды, проезды не приходили и деньги проедались. Наконец уехал (и уже вернулся, — приглашали на две недели) С<ергей> Я<ковлевич> и теперь уехала Аля.


Кроме сборов и проводов — ремонт квартиры, т. е. насильственная переделка ванной в кухню и кухни в ванную (плод лихорадочной фантазии хозяйки), от которой мы ничего не выиграли, кроме 1) месяца безванния (старую унесли, а новую не поставили) 2) недельной уборки после ремонта (по всей квартире известка толщиной в три пальца) 3) надбавки 100 фр. в месяц, т. е. 300 фр. в терм, т. е. 1200 фр. в год. — А переехать в другую квартиру не смогли, ибо нужно было бы сразу <внести> выложить эту тысячу, даже больше:


сам переезд и залог значат около полутора. Пришлось согласиться на ремонт.


Третье занятие этого лета: собственноручное шитье Муру штанов, — не смеюсь, честное слово, что три пары отняли у меня около месяца, причем шила каждую свободную минуту, и в лесу и дома, и ни одной строки не написала.


Ему шесть лет, на вид и вес — десять русских и 14 французских, готового ничего найти нельзя, ибо всё на один очень узкий манекен. Портнихи отказываются, наконец нашла одну, заплатила за 2 пары 30 фр. и всё пришлось распороть, ибо с первого разу треснули по шву, хотя мерили (и для этого ездили в Париж и теряли по полдня, ве говоря уже о франках) четыре раза. Эти-то штаны и перекраивала в перешивала целый месяц. Мое главное горе: полнейшее отсутствие КОНСТРУКТИВИЗМА, из-за него-то (т. е. отсутствия его) и крою («конструирую») собственноручно Муру штаны. Причем Мур вовсе не какой-нибудь феномен — просто большой и толстый мальчик, вполне пропорциональный и даже хорошо-сложенный. Портних пугает непривычность размеров.


________


Так прошло лето, ибо — прошло. С мая по нынешнее 29-ое августа 2 недели хорошей погоды, остальное — ливни, грозы, холода, туманы, вторая парижская зима. Летних платьев совсем не носили. Но лес — всё лес, люблю его всяким, и зелень — всё зелень, хотя и под дождем. Теперь начались грибы, это большое подспорье, помимо той несравненной радости: найти белый гриб! Берем (NB! так мужики говорят: брать — грибы, ягоды) берем и ежевику. Насколько лес добрее моря, в котором только жесткие и колючие крабы!


Была минутка когда я чуть-чуть не уехала к морю: да к какому: Средиземному! (не была с детства) да куда: в Монте-Карло! Уезжала одна знакомая дама, приехала с нами проститься в Медон, сидим с ней на пне, Мур роет песок. — «Подумайте, М<арина> И<вановна>, до чего я одинока! Вот сейчас — еду в Монте-Карло совершенно одна. Две комнаты с тремя кроватями, кухня, — зачем мне всё это? так и будет стоять пустым. Ведь двоих могла бы пригласить, — ни одного не нашлось! Ведь даром, — только проезд! Приглашаю Г<оспо>жу такую-то — не может, Г<оспо>жу еще такую-то — с радостью бы, да уже приглашена в другое место, — так и еду одна, на шесть недель».


Молчу с сжатым горлом, на губах почти срывающееся: — «А мы? Я и Мур, Мур и я, которые никуда не едем и всюду бы поехали — и тотчас! Я бы на всех готовила и Вам было бы дешевле чем в ресторане. Мур бы с утра до ночи был бы в саду или у моря, в природе он идеален, Вы бы его не слышали» — и т. д.


Но она не предлагает, и я молчу. Так и уехала. Провожала ее на Лионский — морской — вожделенный! вокзал и теперь получаю письма:


«Одна — не с кем молвить — и красота не радует» и т. д.


Странные — люди?


…Так я всю жизнь пропускала «свое счастье». Мне еще цыганка в Москве, в грозу, помню се руку в серебре, вцепившуюся в мою — тогда восемнадцатилетнюю — говорила:


— Линий мало: мало талану —


(Талан, по-народному, везение, удача, «счастье».)


Я потом ее эти слова взяла в стихи: вот мой единственный ТАЛАН!


Наши дела чернее черного. 600 фр. неуплаченных налогов и через месяц терм: 1300 фр. из которых у нас нет ни одного.


Д. П. С<вятополк->Мирский (критик и большой друг) все эти годы помогавший на квартиру (2/3 терма) — сразу перестал. Одна любительница моих стихов, грузинская княжна, ныне жена богатого коммерсанта, собиравшая для меня ежемесячно около 600 фр. — тоже больше не может, т. е. и этого не может, ибо дающие отказались, дает теперь триста. И вот все что у нас есть. Продала — еще российские — два кольца, оба с бирюзой, старинные, одно за сто, другое за полтораста, на них жили около двух недель (на еду 15 фр., но кроме еды нужно ездить в город!).


С<ергей> Я<ковлевич> тщетно обивает пороги всех кинематографических предприятий — КРИЗИС — и французы-профессионалы сидят без дела. А на завод он не может, да и не возьмут, ибо только-только хватает сил на «нормальный день», устает от всего. Сейчас он совсем извелся от неизвестности, не спит ночей и т. д.


Была надежда на устройство франц<узского> «Мòлодца» в Commerce, самый богатый и снобистический (NB! ненавижу) парижский журнал, ведают им меценаты Бассиано (он итальянский князь, она американка) — и вот, письмо: «Целиком напечатать не можем из-за объема (100 страниц), а дробить — жалко». (М. б. — им, мне — нет, но не могу же я их уговаривать!)


Так и лежит мой франц<узский> Мóлодец.


Русская большая рукопись «История одного посвящения», долженствовавшая мне принести 750 фр. (2/3 терма) тоже лежит, ибо № (Воли России) не выходит и неизвестно выйдет ли.


________


Но стихи все-таки писала и пишу. Ряд стихов к Пушкину и, теперь: Оду пешему ходу.


________


Очень жду письма, хотя бы короткого, про Вас, здоровье сына, лето, самочувствие, планы на зиму, — так давно не видела Вашего почерка!


Обнимаю Вас сердечно


МЦ.


29-го декабря 1931 г.


Meudon (S. et О.)


2, Avenue Jeanne d'Arc


С Новым Годом, дорогая Раиса Николаевна!


Как давно от Вас нет вестей!


Как здоровье сына, справился ли он наконец с своей упорной болезнью? Это ведь — главное в Вашей жизни, об остальном даже не хочется спрашивать.


Если откликнетесь (я даже не знаю в точности где Вы, пишу по инерции в Кембридж) — охотно расскажу Вам о себе, пока же сердечно желаю Вам и Вашим всего, всего лучшего в наступающем 1932 году.


Целую Вас.


МЦ.


Прилагаемая иконка — от Али.[1194]

Загрузка...