КОЛБАСИНОЙ-ЧЕРНОВОЙ О. Е

Вшеноры, 17-го Октября 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Когда отошел Ваш поезд, первое слово, прозвучавшее на перроне, было: «Как мне жаль — себя!» и принадлежало, естественно Невинному. (Придти на вокзал без подарка, — а? Это уже какая-то злостная невинность!)


Потом мы с ним пошли пешком — по его желанию, но не пройдя и двадцати шагов оказались в кафе, тут же оказавшемся политическим и даже преступным местом сборища здешних чекистов. Невинный рассказывал о Жоресе[80] и чувствовал, что делает историю.


Засим он — в В<олю> Р<оссии>, мы — почти, т. е. в тот магазин шерсти, покупать С<ереже> шершти[81] на кашне. Выбрали, в честь Вашего отъезда, траурную: черную с белым, явно — кукушечью. Да! Вдоль всего Вацлавского[82] глядели вязаные куртки и платья, причем Невинный на самое дорогое изрекал: «Вот это», так весело и деловито, точно я (или он) вправду собираемся купить.


У остановки 5-го номера столкнулись с В<иктором> М<ихайловичем>,[83] и я, радостно: — «А мы только что проводили О<льгу> Е<лисеевну>. Сколько народу было!»


И он, улыбаясь: «Значит, с вокзала?»


Ничего не оставалось, как подтвердить: «Да».


Невинный мялся, и мы его отпустили.


________


У К<арба>сниковых нас ждало некое охлаждение, выразившееся в форме одной котлеты на брата, без повторения. Съели и котлету и охлаждение.


— «Только ра-а-ади Бога, М<арина> И<вановна>, не беспокойтесь, не приезжайте ни прощаться, ни провожать»,[84] — раза три сряду, на разные лады, с все возрастающей настойчивостью.


И тетка, как в тромбон: «И мебель увезут».


Перед уходом она кровно оскорбилась на меня за то, что я не смогла ей во всей точности указать, где и как в данный час переходят границу. — «Я же совершенно вне политики, да ведь это ежедневно меняется, откуда мне здесь, в Праге, знать?!»


И она, оскорбленно и хитро подмигивая:


— «Наоборот, как Вам здесь, в Праге, не знать, когда у Вас все друзья политические, — Вы просто не хотите мне сказать!»


Простились холодно: А<нна> С<амойловна>, очевидно, почуяла, что я всем ее сущим и будущим отпрыскам (или это только у мужчин отпрыски? у женщин, кажется, птенцы) — или птенцам — предпочитаю хотя бы худшую строку худшего из поэтов — и это вселяло хлад.


Ах, к черту! Надоели чужие гнезда.


А ночью видела во сне Дорогого, — мы с ним переносили груды стекла — всё такие изящные «вещички» — он устраивал квартиру — я помогала, и у него, кроме стаканчиков и рюмочек, ничего не было. Но помню, что я плакала, хотя ничего не разбила, даже проснулась в слезах.


________


Завтра, 18-го, на каком-то вечере чешско-русской «гудьбы» (музыки) встречусь с Завадским,[85] передам ему рукописи, в первую голову — Вашу. Сегодня все это приведу в порядок. У меня после двух дней в Праге, а особенно после Невинного, полное чувство высосанности, какие-то сплошные отзвуки Игоревой «ножки» (видите ли — стукнулся!),[86] теткиных политических границ, слонимовского стекла, — хлам! Буду убаюкиваться вязаньем.


________


Рецензию в «Звене» прочла.[87] Писавшего — некоего Адамовича — знаю. Он был учеником Гумилева, писал стихотворные натюрморты, — петербуржанин — презирал Москву. Хочу послать эту рецензию Волконскому, а отзыв на нее Волконского — Адамовичу. Пусть потешится один и омрачится другой.


Часть романа Волконского,[88] им присланную, почти кончаю: пока — не роман, но блестящая хроника дней и дел. — Царский бал — прием у Витте — убийство Гапона,[89] — книга, конечно, пойдет.


________


Знаете чувство, охватившее всю группу провожающих, после последнего взмаха последнего платка? — «Как О<льга> Е<лисеевна> скоро уехала!» — В один голос, — «Не скоро уехала, а отъехала, — сказала я, — ибо для того, чтобы уехать, нужны люди, а для отъезда — паровоз». Не знаю, оценил ли Невинный укор моего разъяснения (— и упор!).


Жду письма: дороги, вокзала, первого Парижа, первого вечера, первой ночевки. Поцелуйте Адю и расскажите ей, в какой сутолоке (не людей, а предметов!) я живу, чтобы не сердилась, что не написала.


— Мне скверно, — м. б. отзвук К<арбасников>ского громкого благополучия, м. б. слонимовское стекло, — но: скверно. То, что я больше всего боюсь: глухой стены, — нет! — брандмауэра, воздвигаемого моей гордостью — случилось, а когда стена — чтт остается? — головой тб стену!


И — главное — я ведь знаю, как меня будут любить (читать — чтт!) через сто лет! МЦ.


Вшеноры, 2-го ноября 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Так и не дождалась Вашего письма, хоть и не сомневаюсь, что половина (из скромности!) Ваших помыслов принадлежит мне.


Нынче унылый воскресный день, вчера был день всех святых (всех мертвых) кто-то рассказывал, что мой — Ваш — Uhelnэ trh[90] являл собой сплошной цветник, — могла бы и я принести несколько цветочков на свои недостоверные могилы. (Недалёко ходить!)


Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом! — Уютно — Связала два шарфа: один седой, зимний, со снеговой каймой, другой зеленый — 30-х годов — только <недостает?> цилиндра и рукописи безнадежной драмы под развевающейся полой плаща — оба пошли Сереже, и он, в трагическом тупике выбора, не носит ни одного.


Есть у меня новая дружба, если так можно назвать мое уединенное восхищенье человеком, которому больше 60-ти лет и у которого грудная жаба — и которого, вдобавок, видела три раза — и у которого крашеная жена и две крашеные падчерицы — но дружба, в моих устах, только моя добрая воля к человеку.


И вот, не будучи в состоянии угодить ему стихами (пушкинианец), — вяжу ему шарф.


Это — профессор права — Завадский — бывший петербургский прокурор, председатель нашего союза и мой соредактор по сборнику.[91] Я уверена, что он бы меня очень любил, если бы я жила в Праге.


_______


Большую вещь свою я окончила: Тезей (Ариадна) — I часть. Драматическая вещь, может быть и трагедия. (Никогда не решусь на такой подзаголовок, ибо я женщина, а женщина не может написать трагедии.) Куда отдам — не знаю. В «Совр<еменные> Записки» недавно отдала «Мои службы» — отрывки. Вы знаете, — для нашего же сборника вещь слишком велика. — Пускай отлежится. — Буду теперь писать II часть. Замысел — трилогия. Думаю, справлюсь.


_______


Уехала третьего дня Валентина Чирикова, с которой меня роднила «великая низость любви» (из одного моего стиха, там так):


Знай, что еще одна… Что — сестры.


В великой низости любви — у нее в настоящем, у меня в прошлом. Весной она выходит замуж за какого-то горного инженера (как жутко! точно все время взрывает мосты! — но всякая профессия жутка), — которого не любит, потому что любит другого, который ее не любит. А выходит — п. ч. 29 лет, и нужно же когда-нибудь начать.


Если бы — миллиардер, я бы поняла, — тогда выходишь замуж за все пароходы! Но — инженер… Хуже этого только присяжный поверенный.


________


Таскаемся с Алей к А<лександре> 3<ахаровне>,[92] выходим в сумерки, — у нее тепло, она — шарф, я — шарф, Аля на полу возится с Леликом — а за окном и в окно дождь, по которому сейчас придется идти домой. Возвращаемся в непроглядной тьме, по лужам, с тоскою выстораживая первый огонек Вшенор.


Так проходят дни. С виду все еще незаметно. (Скоро 6 месяцев!) — На легком подозрении, развивающемся при первом моем вскоке на стул или на стол (достать стакан с полки, поправить штору) — а то и на скалу — достать небосвод! — Лазим с Алей — в ясные дни — исступленно: последнее небо! Впереди — сплошная муть. Здесь хорошие прогулки, но деревня — пытка: с тех пор, как я еще тогда, при Вас — вступилась за Лелика, мальчишки нас с Алей ежедневно встречают ругательствами, камнями и грязью. А сколько таких дней еще впереди!


Стараюсь с помощью сравнительной лестницы (другим, мол, еще хуже!) представить себе — один день, что я счастлива, другой, что я этого заслуживаю, но… при первом комке грязи и при первом неуступчивом куске угля (топка — пытка!) — срывается: всем существом негодую на людей и на Бога и жалею свою голову, — именно ее, не себя!


С<ережа> неровен, очень устает от Праги, когда умилителен — умиляюсь, когда взыскателен — гневаюсь. Бедная Аля вертится, как белка в колесе — между французским, метлой, собственным и чужим беспорядком. Твердо надеюсь, что она выйдет замуж «за богатого», после такого детства только это и остается.


Мечтает, впрочем, о елке: уже считает дни!


________


6-го ноября 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна, а сегодня — Ваше письмо. Радуюсь и печалюсь. Бедная Адя! Как жаль. Думая об Аде и об Але, я сразу восстанавливаю в памяти морды детей К<арбасни>ковых (и матери и тетки) — слышу их требовательные голоса: «ветчинки! печеньица!» и ответный противно-медовый — матери: «Они у меня, М<арина> И<вановна>, уди-ви-тель-но любят ветчину. А Аля?» — и готова мир взорвать.


Да, есть дети еще несчастнее Ади и Али: те, что под заборами, или те — стадами — в Сов<етской> России, но РАЗВЕ ЭТО ОПРАВДАНИЕ?


Аде, 15-ти лет, сидеть ночи подряд над чужими куклами, и Але, 11-ти,[93] весь день метаться от метлы к сорному ящику, когда сотни тысяч ничтожеств («Ид») того же возраста челюсти себе смещают, вызевывая золотой свободный бесконечный богатый день — дуб, кто этого не чувствует, и негодяй, кто не вступается!


________


Как же Вы, после глаз Вашей Оли и синяков под глазами — Ади, не поверили еще, не заставили себя ещё поверить в ликующее, торжествующее, мстящее бессмертие души?! Бессмертие, в котором она открывается! Вроде большевицкого кухаркиного: «Теперь мы господа!» Ведь тех англичан с пароходами нет, как же без верховного англичанина?!


_______


А с «дорогим» я помирилась — третьего дня. Пришла, чтобы говорить о сборнике, т. е. просить денег, он заговорил о «Психее» Родэ,[94] к<отор>ую мне проиграл месяца четыре назад, причем «Психеи» этой нигде не мог найти, ибо запомнил и требовал «Элладу»,[95] — я рассмеялась, — он рассказал мне китайскую сказку про девять небес — я задумалась — стало жаль, и ему и мне — года назад, набережных. Он был прост, правдив, нежен, человечен, я — проста, правдива, нежна, человечна. В кафе я уже рассказывала о «номере» с Р<одзевичем>, а в трамвае (он провожал меня на вокзал) уже слушала песенку: «Можно быть со всеми и любить одну», которую парировала настоящей на сей раз песенкой — очаровательной — XVIII века:

Bergиere lиegиere,

Je crains tes appas, —

Ton вame s’enflamme,

Mais tu n’aimes pas…[96]

Расстались друзьями, — не без легкого скребения в сердце — Почему все всегда правы передо мной?? —


<Приписка на полях:>


Только что был у нас П<етр> А<дамович>, — завтра уезжает. Растопил мне на прощание печку. Было трогательно. Ехать ему смертно не хочется.[97] В тоске.


Целую нежно Вас и Адю. Бедная семья Кесселей.[98] «Беда от нежного сердца», — как называли Алекс<андра> II, предпосылая беде — Августейшая.[99]


МЦ.


Непременно опишите мне встречу с Чабровым и, если доведется, покажите ему «Переулочки» в Ремесле.[100] Он наверное не видел посвящения.


Вшеноры, 16-го ноября 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Деньги получены, — девятьсот <крон>.[101] Посылаю Вам сейчас восемьсот, к 1-му — еще сто. Получила я их подлогом, ибо доверенности на получение у меня не было, и я ее написала сама.


Заблоцкий[102] спрашивал о Вашем местопребывании, я ограничилась туманностями. Попытайтесь (терять нечего!) еще раз подать прошение:


В Комитет по улучшению быта русских ученых и журналистов


— такой-то —


Прошение


Покорнейше прошу Комитет продлить выдаваемую мне ссуду и на этот месяц, по возможности в том же размере.


Подпись


Семейное положение:


Заработок:


Адрес: Дольние Мокропсы, и т. д.


Число


Сделайте это немедленно и пришлите мне, вместе с доверенностью: «Доверяю такой-то получить причитающуюся мне ссуду за декабрь месяц».


Прошение я передам Ляцкому, доверенность предъявлю 15-го, вместе с уцелевшим бланком (Вы мне прислали два), в котором я ноябрь переправлю (не бойтесь!) на декабрь.


Жаль, что раньше не пришло в голову, но м. б. еще не поздно.


________


На Ваше первое (длинное) письмо я ответила. На второе, т. е. деловую часть его, скажу следующее: пока мне чехи будут давать, я отсюда не двинусь. Жить, как Р<еми>зовы, 3<айце>вы и др<угие> парижане, я не могу, ибо добывать не умею. Вы меня знаете.


Если бы — чудом, в к<отор>ое я не верю, — таинственный ловец жемчужин и улыбнулся в мою сторону, я бы эту улыбку просила направить в Прагу, где мне уже улыбаются. Ему бы эта улыбка, во всяком случае, обошлась дешевле, мне же: 1+1=2. Словом, я вроде того гениально-гнусного ребенка из франц<узской> хрестоматии, к<отор>ый, потеряв одну монету и получив взамен вторую, ревя и топая ногами, неустанно повторял: «а prйsent j’en aurais eu deux!»[103]


Милая Адя пишет о вечере. Милая Адя, когда Вы будете в «таком положении» — интересном единственно для того, кто от этого выиграет, а именно: для очевидного, но незримого — милая Адя, когда Вы именно этим образом будете интересовать — да еще на 7-ом, а то и на 8-ом месяце — Вы, головой клянусь, ни за что не захотите вечера в Париже, — особенно, имея прелестную привычку, как я, ощущать себя стройной — и интересовать — совсем другим!


Вечер — в мою пользу, да! Но без моего присутствия. И я Вас серьезно буду просить об этом, дорогая Ольга Елисеевна, post factum, когда тайное станет явным. Убеждена, что не откажутся выступить ни Зайцев Борис (бррр!), ни еще какие-нибудь Борисы — можно даже будет внушить 3<айце>ву, что мой Борис[104] (si Boris il у а?!)[105] в его честь. (NB! Вот удивится!)


_______


Вчера провела прелестный день в Праге. Ездила с Алей и с одним добрым студентом 46 лет — в Москве у него внук в Комсомоле — получали иждивение, сидели у Флэка (старинная пивная), а вечер закончили у моего Завадского, за ласковыми и дельными разговорами. Старик чудесный (53 года, но с виду старше), подарил мне свои воспоминания о временном правительстве (в «Русск<ом> Архиве»),[106] угощал нас чаем и ходит в моем шарфе. (Сама видала!) 21-го у нас писательское собрание, представила сборник, Ваша «Раковина», надеюсь, пройдет.[107]


С Дорогим, как я Вам уже писала, помирилась, но с тех пор не виделась, вчера не зашла и, вообще, ни окликать, ни заходить не буду. Остаток горечи? Привычка к власти? Ах, кажется, нашла формулу: я не ревную, я брезгую. А брезгливость, прежде всего — руку назад.


По тому, как мне хорошо, достойно, спокойно и полновластно со стариками, я убеждаюсь, что мне окончательно-восхитительно было бы с ангелами.


_______


Пишу стихи. — Кажется, хорошие. — За II часть Тезея еще не принималась, — печка мешает. Но топить я ее научилась безукоризненно: ни угля, ни рук не щажу. С<ергей> Яковлевич> (второй) наконец догадался — кто я:


«Апачи[108] высказывают особенное отвращение ко всему, что походит на дом. Они только в исключительных случаях строят хижины из легких ветвей и кустарника; когда же становится слишком холодно, то отыскивают углубление в земле или же строят из земли, камней и листьев род котла в один метр в поперечнике и в 1/2 метра глубины, скорчившись садятся в него совсем голые, большей частью в одиночку, и встают только на другой день, когда солнце согреет их окоченевшие члены. От дождя прячутся под скалами и деревьями, а прочее время проводят в открытом поле». (Учебник археологии).


17-го ноября 1924 г.


Письмо задержалось. Высылаю его завтра, вместе с деньгами. Дорогая Ольга Елисеевна (получила Ваше письмо к С<ереже>) — зачем Вы уехали?! Ссуду можно было бы отстоять — хотя бы в половинном размере. Был бы прецедент. — Я в ужасе от Вашей жизни и жизни Ади. Адя вырастет озлобленной, помяните мое слово. Если бы я умирала, я, раздаривая свои дары, завещала бы ей — высокомерие к людям, уже готовое, без предыдущего этапа ненависти. Ненавидеть людей она будет не меньше, чем я, помяните мое слово, она уже и сейчас объелась людскими низостями. Жить среди благоденствующих низших — самоотравление. Мне жаль Адю. Это — характер. В ее глазах — суд. В подростке это — жестоко.


Достаньте ей где-нибудь «Le Rкve» Zola,[109] она мне чем-то напоминает героиню. Перечтите и Вы — хотя у Вас времени нет — ну, пусть она Вам расскажет. Сновидйнная книга.


________


Когда буду Вам пересылать остающиеся 100 <крон>, пришлю немного больше — хочу подарить Але на Рождество (а у нас и других разговоров нет, ибо Аля слишком умна, чтобы жить настоящим, т. е. печкой и тряпками!) «Les nouveaux contes de fйe» Mme de Sйgur (Bibliothиque Rose)[110] — в Праге их нет — чудные сказки, одна из любимых книг моего детства. Адя, кажется, читала. Там все принцы и принцессы, превращенные в зверей. А то мы с Алей ежедневно читаем le chanoine Schmidt[111] — чудовище добродетели — 190 сказок, негодяй, написал. Я заметно глупею.


Сережин журнал вышел, — по-моему, хорошо — «Своими путями».[112] — Громить будут и правые и левые.


Вшеноры, 25-го ноября 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Что же не шлете прошения и доверенности? Чириков обещал похлопотать о декабрьской ссуде, но, если прошения уже будут поданы в министерство, это не поможет.


Кстати, адр<ес> Людмилы:[113]


Malakoff (Seine)


Rue Jean-Jacques Rousseau 1


Madame Chnitnikova


(Шнитникова, Людм<ила> Евг<еньевна>)


О моей жизни. Вся она сводится к нескольким (количественно — очень многочисленным) механическим движениям. Мыканье между пятью-шестью неодушевленными, но мстительными предметами — не маята маятника, ибо я не предмет, а нечто резко-одушевленное, именно — мыканье, тыканье чего-то большого и громоздкого (вспомните стихи Бодлера — о пингвине — нелепом на суше), в быту неорганизованного, между острыми, несмотря на их тупость, а м. б. именно тупостью своей, острыми, мелочами быта.[114]


Жизнь, что я видела от нее, кроме помоев и помоек, и как я, будучи в здравом уме, могу ее любить?! Ведь мое существование ничуть не отличается от существования моей хозяйки, с той только разницей, что у нее твердый кров, твердый хлеб, твердый уголь, а у меня все это — в воздухе.


Мы кругом в долгах (Вам верну), пришлось из текущего иждивения купить теплые башмаки (135 кр<он>) и перчатки (35) и чулки (35) — (отмораживаюсь) — и вот уже 25-го сегодняшнего ноября ничего в наличности, даже эта марка в долг. «Дни» после моей вежливой перепалки с Зензиновым[115] (платил 50 гелл<еров> строка, я добилась 1.50[116]) моих последних стихов не поместили, — сочувствую, — раз другой за 50, зачем же меня за 1 кр<ону> 50? Все всегда правы.


С<ережа> завален делами, явно добрыми, т. е. бессеребренными: кроме редактирования журнала (выслан, — получили ли?) прибавилась еще работа в правлении нашего союза («ученых и журналистов»), куда он подал прошение о зачислении его в члены.[117] Не только зачислили, но тут же выбрали в правление, а сейчас нагружают на него еще и казначейство. Ничуть не дивлюсь, — даровые руки всегда приятны, — и худшие, чем Сережины! А кроме вышеназванного университетская работа, лютая в этом году, необходимость не-сегодня-завтра приступать к докторскому сочинению, все эти концы из Вшенор на Смихов и от станции на станцию, — никогда не возвращается раньше 10 веч<ера> (уезжает он поездом в 8 ч. 30), а часто и в 1 ч. ночи. Следовало бы поделить наши жизни: ему половину моего «дома», мне — его «мира» (в обоих случаях — тройные кавычки!).


М<арк> Л<ьвович> о месте замолчал, вообще замолчал, на торжественном собрании нашего союза (выборы председателя и всего состава правления) отсутствовал, кто-то потом рассказывал: «уехал освежиться на 5 дней». Есть разные помойки: предпочитаю свою, внешнюю! На людях я его всегда защищаю и отношусь к нему с добротой, но есть что-то в этой доброте от моей высокой меры, а м. б. — просто от презрения. Мое отношение к нему — мое отношение к еврейству вообще: тяготение и презрение. Мне ни один еврей даром не сходил! (NB! А ведь их мно-ого!).


_________


Завадский («мой» Завадский) из председателей ушел, выбрали при моем живейшем соучастии В. Ф. Булгакова. Он сиял — красным, как пион. Седые волосы над младенчески-розовым лбом лоснились. М. б. — двинет сборник? Рукописей — чудовищная толща, — сколько грядущих мстителей! Были бы здесь, рассказала бы в жестах и в лицах, много смешного, но так, в отдалении, теряет остроту. Дала в сборник «Поэму Конца» — ту, над обрывом, от к<отор>ой у Вас разболелась голова — сосны и акации, помните? — очень бы хотелось именно здесь, в Праге, но… если дадут меньше кроны строка (je baisse а vue de 1'oeil!)[118] придется изъять.


Да, на каком-то вечере в Ч<ешско>-Р<усской> Едноте (была второй раз за два года) видела Р<одзевича>. Сидели за столиком с Б<улгако>вой. Прислонили для приличия два стула, якобы ожидая еще пару, к<отор>ая, разумеется, не явилась. В один из перерывов подошел (Б<улгак>ов, по обыкновению, «va faive un petit tour pour me faire plaisir»[119] — и Р<одзевич>, не рассчитывая на ее быстроту, не боялся). Мы стояли с Ал<ександрой> Захаровной>[120] — она в голубой шали, я — в голубой шали, она — из деревни, я — из деревни… Истово поцеловал руку, и я, задерживая его — в своей: — «Р<одзевич>! Да у Вас женские часы!» — «Даже девические». — «Ну, девические — это никогда не точно!» Улыбнулся своей негодной улыбкой (с Б<улгако>вой от такой быстроты отвык) — и, естественно, ничего не нашел в ответ. (Б<улгако>ва, получив от своего и всех православных, — отца[121] 400 кр<он> на рождение, купила вместо одних, — двое часов, и те и другие — женские: одни себе на правую, другие Р<одзевичу> — на правую: того же вида, качества и размера, чтобы — если и будут врать, врали одинаково. А собственного и всех православных, — отца оболгала, сказав, что часы стоят 400 кр<он>. Рассказывала мне это еще летом, заменив часы Р<одзеви>чу какой-то другой необходимостью). Постояли — разошлись. Постояли и с возвратившейся из турне Б<улгаковой>. — Как все просто, и если бы заранее знать! — Со мной всегда так расставались, кроме Б<ориса> П<астернака>, с к<отор>ым встреча и, следовательно, расставание — еще впереди.


Дорогая Ольга Елисеевна, найдите мне оказию в Москву, к нему, — верную! Если не скорую, то — верную. Я сегодня видела его во сне: «Die Nacht ist tiefer, als der Tag gedacht» (ночь глубже, чем это думал день),[122] он катал в коляске какую-то девочку — хоть десять! — и жену видела, разумную, не- или умно-ревнивую, — словом, мне нужно ему написать. (Не писала с июня, и на последнее письмо — о своем будущем Борисе — ответа не получила, хочу проверить.) Без любви мне все-таки на свете не жить, а вокруг все такие убожества!


Если бы я надеялась, что письмо когда-нибудь дойдет, я бы писала исподволь по нескольку строк, а так — без надежды — рука не поднимается. Самое важное, чтобы письмо было передано лично, где-нибудь не дома, без жены. Я не хочу мутить его жизнь. Мне нужна больше, чем умная — сердечная оказия. Есть ли такие еще?


_______


Прогулки здесь унылые: голое шоссе, чаще грязное, с кладбищенскими елями и смехотворными скалами. Овраг неприютный. В деревню не хожу, п. ч. мальчишки камнями швыряются. Были морозы — сейчас оттепель. Ах, да! Недавно у Ч<ири>ковых видела Лапшина,[123] сравнивал блины с какой-то симфонией Скрябина (какова пошлость!) — Самойловна ему очень понравилась, и «молодой человек» (Адя, примите к сведению!) «очевидно подает надежды». Вспоминал Вас с теплотой, просил кланяться. Ваши писания ему очень нравятся.


_______


Мой сын ведет себя в моем чреве исключительно тихо, из чего заключаю, что опять не в меня! — Я серьезно. — Конечно, у С<ережи> глаза лучше (и характер лучше!) и т. д., но это все-таки на другого работать, а я бы хотела на себя.


Пишу сравнительно много — отдельные стихи. Очень бы хотела издателя на книгу стихов, — у меня с «Ремесла» не было книги, а тому уже 2 1/2 года, и стихов больше, чем достаточно, на том. Но с «Пламенем» я больше не свяжусь: «Мтлодец» и к Рождеству не выйдет.


Писал ли Вам П<етр> А<дамович>? Мы с ним трогательно простились. Он мне даже печку на прощание затопил — на добрую память. Писала это письмо урывками — от печки к примусу и т. д.


Целую Вас и Адю. Не видали ли Бахх-рах-ха?!


МЦ.


Р. S. Посылаю рам три захудалых франка, — м. б. пригодятся, здесь мельче 5-ти не меняют, вот и застряли. — Ведь не обидитесь?[124]


3-го декабря 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Ваше прошение Ляцкому передано — через Б<елобородо>ву,[125] с сопутствующим письмом. Что выйдет, не знаю, ведь прошения уже поданы и утверждены. Обидно, что не раньше.


Вы давно не пишете, Ваше последнее письмо было к С<ереже>, он два раза садился отвечать, но жизнь его так разорвана, по приезде еле успевает поесть, — уже спит. А я не писала давно, п. ч. все ждала Вашего прошения.


Я начинаю серьезно задумываться о своем недалеком будущем. Событие через 21/2 месяца, а у меня — ничего, вплоть до наименования лечебницы. Я даже у д<окто>ра ни разу не была, словом — все на Божью волю.


Виделись ли Вы с Людмилой Ч<ирико>вой? У нее наверно есть младенческие вещи, — не все же сувениры! И нельзя ли было бы закинуть удочку — осторожно? Хорошо бы также попытать почву (дно, боюсь, мелкое, и вместо китов, напр<имер> — одни пескарики, т. е. лирика!) — у К<арбасни>ковых (насчет «приданого»). Нужно столько вещей, что я обмираю: кроме всего тряпичного — коляска, корыто, — откуда я это возьму?! Мы кругом в долгах, заработка за этот месяц никакого, — Дни (т. е. Зензинов) на мое правоутверждение (1.50 вместо 50 г<еллеров>!) обиделись и последних моих стихов не поместили, посылать еще — неловко, я не нищий.


О лечебнице: в бесплатную мне жутко: общая комната, вместо одного младенца — 20, чешские врачи и чешский язык, курить нельзя, а лежать мне, по моей органической негодности к этим делам, наверное придется, как в прошлые разы, не положенных 9, а то и все 29 дней! Во что я обращусь? Подумать жутко. (Знаю свои «не могу»!)


М<аргариты> Н<иколаевны>[126] я не вижу, — как-то она была у нас, мы писали, живут они где-то далеко, дни идут за днями (трамваи, очевидно, за трамваями!) — и ни один из них (дней и трамваев) никуда не довозит. Жирный смех Л<ебеде>ва, чужая жизнь — и мои несвойственные заботы, все это не спевается.


Но, главное, — приданое. Если бы я знала, что у меня что-то есть, я бы отчасти успокоилась, — все-таки некая реальность.


Да! здесь затевается студия, м. б. поставят мою «Метель», — не могли бы Вы мне прислать тот экз<емпляр>, к<отор>ый я Вам дала с собой? Здесь его достать невозможно. Очень, очень прошу. А если утерян, всегда можно достать в «Звене» (кажется, февраль 1923 г.).


С платьями у меня тоже трагично, единственное допустимое — Ваше зеленое А<лександра> 3<ахаровна> мне надвязала верх и рукава). В синее я еле влезаю, а вылезти уже почти невозможно, когда-нибудь застряну навеки (как в лифте!) А больше ничего нет. Беда в том, что приходится бывать в Праге, по делам сборника, сидеть с приличными (NB! Завадский) людьми — и в таком виде. У Людмилы Ч<ириковой> много платьев, и она (уверена!), если бы знала, с удовольствием дала.


Но… нужно обольстить. Еще беда (все беды зараз!) — бандаж. Корсет уже невозможен, все кости вылезли и весь он лезет куда-то вверх, под шею, а само břicho[127] на свободе. Какой-то неестественный вид. В этом Вы мне, конечно, помочь не можете, просто лазарюсь — иовлюсь — жалуюсь.


Но погода прелестная — ни льдинки, ни снежинки — осень с теплым ветром — без дождинки! — но… хозяин поставил печь (деньги — наши, печь — его: в рассрочку!), и вчера мы с Алей были в к<инематогра)фе на «Нибелунгах».[128] Великолепное зрелище.


И еще — стихи, которым — дивлюсь, что не разучилась.


________


Убивает Алин франц<узский>, отнимающий ровно половину утра (другую — плита и еда), убивают чулки, которые с каким-то протестующим ожесточением штопаю (2 пары своих, 5 Алиных, — и все разлагаются!), убивает еще такой год, а может и два — впереди!


________


Никто не бывает, кроме преданной Кати Р<ейтлингер>. Недавно разлетелась: — «М<арина> И<вановна>! Что для Вас сделать? Я бы полжизни, я бы правый глаз, я бы душу…»


И я, прохладно: «Три пары теплых штанов для Али (девочка без штанов) — покрой вот: <Далее приведен рисунок> — бумазейных: одни розовые, другие голубые, третьи (обнаглевая:) — сиреневые. 21/2 метра на три пары. 15-го заплачэ (NB! и заплачэ!) И еще — надвязать чулки. (Оживляясь: — На Смихове, где мы жили, помните? — как спускаться со Шведской, вторая улочка налево? Так вот, такой магазинчик крохотный. Надвязка — 4 кр<оны> пара»).


Катя уехала с отдувающимся портфелем, а я осталась в приятном ожидании штанов всех цветов радуги и 5-ти пар цельных чулок.


Да, чтобы задобрить… и загладить, сказала ей три стишка.


_______


Сережа видится и водится с И<сцеленно>выми.[129] Квартиры они так и не сняли, живут в гостинице, в к<отор>ой С<ережа> и посещает их, съедая один весь их скромный ужин и опивая чаем. Устроил им работу (верную) в какой-то художеств<енной> мастерской. Они его любят, а мне сочувствуют.


С<ережа> трогателен, подарил мне на свой редакторский гонорар чудную неопрокидывающуюся стеклянную чернильницу (Ваша поганая сова загаживала весь стол!), записную книжку, дегтярное мыло, сушеных винных ягод и («мне») — 1 к<оробку> баррана.[130] И вот уже 10 дней как содержит табаком.


Да, инцидент с «Дорогим». Его заглазно выбрали в правление союза писателей, по предложению Калинникова.[131] (Уезжал на 5 дней «освежиться» — вроде как с той русской чешкой — фамилию забыла — с ужасным голосом.) Приезжает, является в Союз — с отказом: «1) Это не союз писателей, ибо здесь их почти что нет 2) за 2 года существования союз ничего не сделал, даже не организовал охраны своих прав перед и<здательст>вом „Пламя“, зачастую эксплуатировавшим писателей 3) я — единственный из социалистов, попавших в правление, и без своих не могу». Общее смущение, вот-вот уже начнут уговаривать (улещать-умасливать) — причем большинство его не выносит — и С<ережа>, подымая руку:


— «Прошу слова» — и, получив: «Я бы предложил, приняв во внимание заявление М<арка> Л<ьвовича>, перейти к очередным делам». Общее согласие. Секунда столбняка, вспышка румянца, руки в рукава, торопливое прощание, — изчез.


С<ережа> кругом прав, и я его всячески одобряю: писателей прежде всего должен был защищать М<арк> Л<ьвович> — социалист, член союза и служащий «Пламени». Это заявление — вызов.


_______


Кончаю, уступая место Але. Целую Вас и Адю и жду письма.


МЦ.


Р. S. Недели через две Катя Р<ейтлингер> будет проездом в Париже. (Едет в Англию на какой-то православный съезд и в Париже будет дня 4.) Дам ей Ваш адр<ес>. Если бы удалось что-нибудь заполучить от Людм<илы> Ч<ириковой>, Катя бы наверное привезла. О ее поездке напишу подробнее.


Вшеноры, 11-го декабря 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Ваше дело с иждивением плохо: Ляцкий обещал сделать, чту может, но заранее предупредил, что ничего не может, — прошения поданы и утверждены, срок пропущен.


15-го вышлю Вам 50 кр<он>, когда смогу — еще 50, я уже давным-давно не получала ниоткуда ничего, иначе бы выслала раньше.


Был у нас в прошлое воскресенье — совершенно неожиданно — Невинный, предстал уже в сумерки и уехал в проливной дождь. Приехал, из кокетства, без зонта и без калош, и был очень смущен неожиданным (это в Чехии-то!) явлением природы. Говорил, естественно, о Париже, куда собирается через две недели и на несколько месяцев. Жаловался — довольно кротко, впрочем, — на какое-то Ваше возмущенное письмо к товарищам, ту же нотку я уловила и у М<аргариты> Н<иколаевны> (между нами!), у которой мы недавно были с Алей.


Какая квартира! (Скороговоркой: «не квартира, а конфетка!») — Возглас не осуждения, не зависти, а удивления. Тепло — и не где-нибудь, в каком-нибудь углу (NB! печном) — а сразу, равномерно и всюду. Какие-то испанские балконы с зеленью — вроде зимнего сада или тропик — запах эвкалипта и духов, скатерть, приборы, бархат на девочке и на креслах — восхитительно. Л<ебеде>ва не было, что прелести не убавляло.


Обещала разузнать мне про лечебницу, врача, бандаж и пр. Была мила. Накормила чудным обедом. Скоро увижусь с ней еще.


Жду визита одной чешки[132] — пожилой и восторженной, к<отор>ая пригласила меня читать лекцию о чем хочу в Карловом университете 7-го мая 1925 г. в 7 ч. веч<ера>, на что ей было объявлено о моих собственных 7-ми месяцах и гадательных еще часах и датах определенного февраля 1925 г.


Жаль, что она не акушерка! С деловым (у Достоевского — умным) человеком и поговорить приятно. Но она, кажется, увы — старая дева! Если она лирически спросит, чего бы я хотела, я отвечу: «Козы для ребенка и няньки для меня». — Это вместо тридевяти царств-то! —


Обрываю, ибо С<ережа> летит на поезд.


Целую Вас и Адю.


МЦ.


Вшеноры, 26-го декабря 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Завтра С<ережа> высылает Вам иждивение — 900 кр<он> — наконец полученные у Заблоцкого.


Тотчас же напишите благодарственное письмо Ляцкому (и Белобородовой) — их рук дело, и дважды: 1) выпросить у чехов, 2) уломать Заблоцкого. Мне он 15-го наотрез отказался выдать: г-жа Ч<ернова> в Париже, и я запрошу Министерство. В М<инистер>стве (уже забыв о Ляцком) естественно отказали. Тогда я вновь обратилась к Ляцкому (т. е. попросту стравила двух старичков!) — с жалобой на 3<аблоц>кого, — переписка — поиски адреса 3<аблоц>кого (никому не дает, но С<ережа> достал) — погоня его за С<ережей> и С<ережи> за ним, — в итоге 900 кр<он> и все слава Богу.


Адр<ес> Ляцкого:


Praha Smichov


Tř. Svornosti,


37. Panu Professoru Е. Laitzky[133]


Мой совет: пользуйтесь случаем, и в наилестнейших выражениях просите работы. Даст.


Дальнейшее деловое: умоляю о скорейшей высылке «Метели». Пламя покупает у меня книгу пьес, кроме того «Метель» хочет ставить здешняя новая студия, — руки себе грызу, что тогда Вам отдала. Если потеряли, достаньте «Звено» (каж<ется>, № 12, февраль 1923), я знаю, как это трудно и нудно, но в Праге № с «Метелью» нет. Достоверно. (Искал Исцеленов, один из зачинателей студии.)


_______


Завела, наконец, бандаж. Покупали с М<аргаритой> Н<иколаевной>. Сразу воспряла духом, — ненавижу расплывчатость. Но это пока все, что у меня есть «для ребенка». («Это все для ребенка, это все для ребенка, это все для ребенка» — Игорь Северянин.)


Завтра уезжает в Англию Катя Р<ейтлингер>; если через Париж (м. б. через Голландию), то будет у Вас. Я дала ей адрес Невинного и Ваш старый. В Париже будет неделю и Вас разыщет, т. е. отправит Вам petit bleu,[134] а Вы ей, в свою очередь, назначите свидание. Она бойкая и Ваши бойни[135] разыщет. (Боюсь только, что всех быков перепугает.)


________


Вчера были на елке в «Воле России» — устраивали Лебедевы. Были Яковлевы с детьми, Минахорьян,[136] Ольга Ивановна со своей чешской дочкой, сами Лебедевы и мы с Алей. Елка, вне религиозного обряда, — как ни увешана — пуста. Дети представляли из себя Интернационал, — поэтому ничего не пели вокруг елки, кружились в молчании. (Французские Яковлевы, чешская девочка, не-русская Ируся[137] и русская Аля.) Хозяева были милы и сердечны, посадили нас на трамвай. Аля увезла длинную белую картонку, наполненную елочными украшениями и сластями. На русское Рождество пригласили их во Вшеноры.


________


Много пишу. Перешли на керосин, — дешевле и уютнее. Две жестяные лампы. Две жестяные печи. Первые наливаем, вторые топим, и те и другие чистим. На все это уходит много времени. И время уходит — проходит — до моего Бориса уже меньше двух месяцев.


Бывают у нас: Катя Р<ейтлингер>, изредка Исцеленовы. А мы с Алей — нигде: до Мокропсов в холод и гололедицу далеко, а во Вшенорах у нас никого, кроме Ч<ирико>вых, нету, а те слишком умны, чтобы сидеть во Вшенорах: ездят в Прагу.


Сборник («Ковчег» — мое название) разбивается на два. О гонорарах пока не слышно. Будут — Вам в первую голову. Меня мои сотрудники любят.


Какое Рождество празднуете? Два? Была или будет у Ади елка? Кстати, Mme Л<ебеде>ва усиленно приглашала нас с Алей на свою. Нравлюсь я ей? Сомневаюсь. Нужна я ей? Несомненно — нет. Любопытство? — Да. И поэтому не пойду. Мальчик (Pierrot)[138] милый, девочка кукольная. А с папашей мы ни слова не сказали, он и руку подает как бревно.


________


Пока кончаю. На молчание не сержусь, никак его — в смысле кривотолков — не толкую. День требует своего, в этом вся разгадка.


Аля целует, С<ережа> шлет привет. Деньги отправляются по адр<есу> Сталинского.


Всего лучшего Вам всем.


МЦ.


Были ли у Людмилы Ч<ириковой>? Напишите о ней. И пойдите еще, — у нее сейчас гостит Валентина. Адр<ес>: Malakoff/ S. Rue J-J. Rousseau, 1.


Умоляю о высылке Але книги:


Ctesse de Sйgur. Nouveaux contes de fйes.[139]


Верну с долгом.


27-го декабря 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


А сегодня Ваше письмо!


Утро. С<ережа> торопится уезжать. Только что был почтальон. 2 ч<аса> назад уехала Катя Р<ейтлингер>, если бы письмо пришло вчера, дала бы ей Ваш новый ад<рес>. Впрочем, до сих пор не знаю, через Голландию или через Париж (едет в Лондон).


Бедная Адя! Но непременно нужно будет отпраздновать русское Рождество, к которому она наверное поправится, и очеловечить новую квартиру елкой.


Сегодня же начинаю Вам большое письмо. И С<ережа> сегодня же, уже не через Ст<алин>ского, а по новому адр<есу> высылает Вам деньги.


Напишите Ляцкому и о болезни Ади, м. б. выхлопочет еще одну стипендию (на январь). И Б<елобородо>вой — отдельно — она ревнива. Адр<ес> Ляцкого перепишите на стену, а то потеряете.


Целую Вас и Адю, спешу.


МЦ.


Вшеноры, 27-го декабря 1924 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Только что отправила Вам письмо с короткой припиской в ответ на Ваше, полученное в последнюю минуту, — С<ережа> уже шел на вокзал.


Я Вам писала о елке у Л<ебеде>вых (в В<оле> Р<оссии> и не написала Вам о заминке в комнате каждый раз, как мною произносилось Ваше имя. Когда Л<ебеде>в сказал, что в Париже Вас не видел, я «чистосердечно», т. е. очень громко, удивилась.


Он поспешил отговориться болезнью. М<аргарита> Н<иколаевна> вторично упоминала о Вашем молчании. Я<ковле>в, с флегматической полуусмешкой, рассказал о каком-то фельетоне Кесселя… «теперь Оля и Наташа знаменитости. Чуть ли не на миллион заказов»… Я: «Заказов — плохо, лучше бы просто миллион». Л<ебеде>в: «Ну, таких дураков найдется мало». Я: «То, что вы называете дураками — просто люди с воображением. Нужно не иметь никакого, чтобы после такой каторги предлагать — заработок». Л<ебеде>в: «А вы бы что предложили?» — «Отдых, т. е. миллион без заказов: tout rond et tout court[140]». Общий смех и моя высокомерная не-улыбка.


________


Встреча с О<болен>ским[141] замечательна — как в романе. И дальнейшее — дружба родителей — тоже. Классический конец: его женитьба на Аде. Адя, хотите? Дети не будут орать и будут кудрявые. И все в доме — крашеное. Помните, в «Аленьком цветочке», кажется — невидимые и неслышимые слуги? А м. б. он — заколдованная собака и с любовью к нему красавицы примет свой прежний образ? И вы будете княгиней. (И царицей — в собачьем царстве!)


Передайте ему мой сердечный привет. И приучите к дому. Он будет помогать.


_______


Мои дела. Иждивение мне, очевидно, сохранят — и не мне одной. (Вам бы наверное сохранили.) Думаю оставаться в Чехии, пока будут кормить, т. е. наверное еще целый год. Дальше??? — Дальше м. б. С<ережа> получит место, или я «прославлюсь», сейчас я в ящике без воздуха, не скрываю, это не жизнь, для жизни (без людей) нужна природа, новая природа с голосами, заменяющими людские, — нужна свобода — у меня ни того, ни другого, ни десятого, у меня своя тетрадь. И так еще год. (Я о своей душе говорю, о главной, о требовательной, о негодующей себе!) Я недавно читала в каком-то письме Достоевского о его скуке и перенапряженности без внешних впечатлений: «5 мес<яцев> одно и то же. Еще держусь». Если он, Крез души и духа, томился по внешнему: людям, видам, зданиям, — все равно! — как же не томиться мне!


Кроме того, я знаю, откуда это томление: голова устает думать, душа чувствовать, ведь, при отсутствии внешних впечатлений, и та и другая живут исключительно собой, собой без повода, в упор, целиком собой. При напряжении необходимо разряжение. Его нет. Освежение. Его нет. Рабочий после завода идет в кабак — и прав. Я — рабочий без кабака, вечный завод.


_______


С<ережа> с Исцеленовым (и Брэй’ем, Вы его не знаете — англичанин — режиссер — блестящ) затеяли студию. Ставят «Царя Максимилиана», (народное, по Ремизову. С<ережа> играет царского сына), «Адольфу» — нечто вроде Св<ятого> Георгия.[142] Что выйдет — не знаю. Дело в хороших руках, есть актеры — но будут ли деньги? Пока у них небольшое помещение, репетиции идут. С<ережа> очень увлечен. Как-то приводил сюда своего Брэй’я: небольшой быстрый рыжий человек, горящий и не гаснущий, острый в реплике, с лучше чем вкусом: нюхом. Страстно любит Пастернака. Сошлись. С<ережа> с ним будет встречать здешний Новый Год, — в Праге в эту ночь (Сильвестрову) «все позволено».[143] Будут ходить по улицам и заходить в рестораны. Говорят, пьяные чехи угощают русских. Я сама уговорила С<ережу>, п. ч. я на такие дела уже не гожусь.


Вчера была у нас Катя Р<ейтлингер>: рецидив одержимости С<ере>жей, вела себя истерически, клеила Але игрушки на елку, хохотала, вскакивала, намекала, заигрывала, — тяжело было смотреть. Умолила меня не идти провожать ее на станцию: «такой ужасный мороз!» — все это смеясь и плача, я была потрясена такой явностью. Если хотите ее совсем очаровать, говорите с ней побольше про С<ережу>.


________


Людские посещения мне мало дают. Первая минута радость (от перемены! нарушения хода) — и сразу примус, печь, посуда, — мыть, варить — ничего не успеваешь, все грязное, все жжется, потом наспех стихи прочесть — и уже темно — и уже люди спрашивают про поезда. Кроме того, не умею на людях, мне нужны не люди, а человек — один — упор хотя бы одного вечера.


________


Получила от «дорогого» «Психею» Родэ. Двухтомный (800 стр<аниц>) ученый труд, сухой, sans gйnie.[144] Мне, в итоге, важно, кто пишет, а не о чем! А здесь — никто, и Психея не встает. Тело, из к<оторо>го Психея отлетела, — вот его книга. С удовольствием бы продала.


_______


С «дорогим» после Вашего отъезда виделись два раза: раз когда «мирились», другой недавно, в «В<оле> Р<оссии>», наспех, на людях, три минуты. Он мне определенно радуется и определенно во мне не нуждается, — Невинный более предан, чем он. Пошлю ему на Новый Год тот стих, что Вам посылала («Как живется Вам…»). Пусть резнет по сердцу или хлестнет по самолюбию. В тот вечер, по крайней мере, ему будет отправлена его «гипсовая труха». Вязать перестала: нет денег на шершть и дико, дико надоело. А А<лександра> 3<ахаровна> продолжает: облако белых шалей для всей деревни: вяжет как тонут. Никуда не хочет ехать. Здешний Художественный[145] звал ее в турне: с ужасом отвергла. Боюсь, что ее через 50 лет (деревенский воздух полезен!) схоронят на мокропсинском кладбище. А Лелик женится на дочке лавочника (Баллона),[146] обаллонится и будет торговать.


_______


Кесселю книжку? A quoi bon?[147] Ну, любезное письмо в ответ. Сделаем: я Вам пришлю, а Вы — от себя — подарите. Мне нужен Пастернак — Борис — на несколько невечерних вечеров — и на всю вечность. Если это меня минует — vie et vocation manquйes.[148] — Наверное, минует. —


И жить бы я с ним все равно не сумела, — потому что слишком люблю.


Мой сын будет Борис, — я Вам говорила? А если дочь — Ксения. Холодное и княжеское имя, по-французски на самую гадательную букву алфавита: X.


_______


Очень рада оказии Оболенских. Если повезут детские нагрудники, будет совсем усладительно: одна из них в очках и самого стоистического вида и нрава (Ася).[149] — «Никаких нагрудников!» И вдруг — повезет. И вдруг — отберут?! и вдруг придется нагрудники — отстаивать.


Дайте мне в следующем письме адр<ес> Карбасниковых. Хочу поздравить их на русское Рождество и Новый Год. (Вы не читали «Наши за границей» Лейкина?) Не забудьте написать Ляцкому — м. б. еще одно иждивение выгорит. А Белобородовым напишите отдельно, иначе погубите все дело.


Целую нежно Вас и Адю.


МЦ.


Вшеноры, 2-го нов<ого> января 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Вчера я была у Ч<ирико>вых, они очень озабочены судьбой посылки (материи), — на днях пришло письмо от Людмилы, в к<отор>ом она спрашивает Ваш адрес. Я дала. Людмила (очевидно, по своему почину — еще лучше!) собирается прислать мне кое-какие вещицы своей девочки и не знает — как. Я думаю, лучше всего по почте, — ведь за старые вещи пошлины не берут? — бережа оказию (Катю Р<ейтлингер>, напр<имер> для чего-нибудь более ответственного (если К<арба>сникова не раздумала). Катя у Вас будет числа 10-го — 12-го, она сейчас в Лондоне на конференции и обещала предупредить Вас. Ваш новый адрес у нее есть.


Готовимся к елке. Аля, считавшая дни уже с октября, вне себя, мечтает елку украсть и пронести перед носом сторожей, одетую в детское платье. На самом деле — полон лес елок, а придется везти из Праги.


Клеим украшения и — Вы удивитесь — главным образом я. Золотим баранов, львов, волков, черные адские и голубые райские деревца с золотыми яблоками, — изобретаю, вырезаю и оклеиваю сама. Аля, за медлительностью, только успевает ахать. С<ережа>, так нагло хваставшийся тем, что «воспитывался в детском саду и поэтому все елочное знает как свои пять пальцев» — эти пять пальцев (и еще пять!) однажды основательно замусолил, клея гигантский фонарь, — и на этом остановился. Фонарь же, недоклеенный и похожий на средиземного спрута, пылится на вышке шкафа.


Привыкаю радоваться чужими радостями (своих нет). А сын, скажете? Сын, это радость через 1/2 года, первое время я его буду бояться. Кроме того, я его уже ревную (ревную исключительно до трех лет, — нет, до семи, но потом слабее) и уже думаю о призыве (честное слово!) 1946 г.


Иногда, ловя себя на мечтах о няньке, думаю: а вдруг он эту няньку будет любить больше, чем меня? — и сразу: не надо няньки! И сразу: видение ужасных утр, без стихов, с пеленками, — и опять cri du coeur:[150] няньку! Няньки, конечно, не будет, а стихи, конечно, будут, — иначе моя жизнь была бы не моя, и я была бы не я.


________


Аля начинает говорить по-французски: «сила ломит и соломушку», в книгах понимает приблизительно треть, не пропустили с ней и пяти дней с Вашего отъезда. Эти уроки — моя кара, поэтому не отступаюсь. Но итоги налицо. Хочу довести ее до свободного, по собственному почину, чтения, — тогда примусь за немецкий.


Вы видите, чем я живу? Нет, я не этим живу.


<Конец письма отсутствует>


4-го января 1925 г.


Милая Ольга Елисеевна, только что получила «Метель» и статью о Ремизове,[151] — спасибо. И одновременно письмо от Кати Р<ейтлин>гер, она потеряла записную книжку с адресами и просит сообщить Ваш. Пишу ей на всякий случай в Лондон, но для верности — вот что: напишите ей на адрес Оболенских, она в Париже наверное будет жить у них. Сообщите ей свой адрес и приблизительные часы, когда кто-нибудь дома. Сделайте это тотчас же по получении письма, в Париже она будет не позже 8-го и останется дня четыре. Боюсь, что мое письмо в Лондон ее уже не застанет.


А вот если бдреса Оболенских не знаете — тогда уже не знаю, что выдумать. Боюсь обременять Вас лишними хлопотами.


Зовут Катю — Катерина Николаевна Рейтлингер.


________


Получила какое-то безумное письмо из Лондона (вне связи с Катей) от еврея-красноармейца-поэта, прочитавшего мои записи в «Совр<еменных> Записках» и негодующе вопрошающего меня, «почему я ушла от них». Отвечаю ему, что первым моим ответом на октябрьскую революцию был плевок на флаг, задевший меня по лицу. 1917 г. — 1925 г. — 8 л<ет>, флаг выцвел, плевок остался. — В этом роде. — Хорошо отвечаю.


Нужно быть идиотом (этого не пишу), чтобы после «Георгия», стиха к Ахматовой и «Посмертного марша» в Ремесле[152] не увидеть — кту я, мало того: вообразить, что я с «ними». Людям непременно нужна проза: фамилии: точка над i. Думаю, что молодого человека больше всего задело еврейское в «Вольном проезде», — сам он: Leo Gordon, а тут все Левиты да Зальцманы, — не вынесла душа!


______


Статью С<аши> Ч<ерного> еще не читала, тороплюсь с отправкой письма. Целую Вас и Адю. Всего лучшего вам всем в 1925 году!


МЦ.


В «Воле России» (в янв<арском> №) будет мой стих — большой — «Полотёрская» (Уже пройден.) Наверное, понравится Аде.


Деньги (100 кр<он> Вам верну из гонорара за пьесы, верну непременно, — только бы «Пламя» не раздумало купить.[153] Теперь они все в сборе.


В пражском «Рудольфинуме» сейчас выставка Исцеленова и Лагорио, я не была, С<ережа> был, — хвалит.


Вшеноры, 8-го января 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Большая просьба: возьмите в «Совр<еменных> Записках» мою рукопись «Мои службы» и переправьте ее Мельгунову[154] для «На Чужой Стороне». «Мои службы» Современные <Записки>, заказав, отклонили, — причина неизвестна, да для меня и безразлична, — мне важен итог.[155] А итог: на какое-то основательное количество франков меньше, нужно восполнить, все мне советуют «Чужую Сторону».


Очень прошу, не поручайте «Совр<еменным> Зап<искам>» пересылать самим, пусть лучше Мельгунов не знает, что рукопись уже гостила, пусть они отдадут Вам, а Вы уже перешлете. (Мельгунов живет где-то под Парижем.) Только, препровождая рукопись, оговоритесь: не подойдет, прошу возврата, вторично ее у меня нет, а переписывать — большой труд.


Да! Прежде чем идти в «Современные <3аписки>», запросите по телефону (Париж ведь — не Прага?), у них ли эта рукопись, не отослана ли к Степуну[156] в Германию. (Отказ — через Степуна.) Очень прошу Вас сделать это возможно скорей, и М<ельгу>нова поторопите с ответом, — «Совр<еменные> Записки» молчали 2 месяца!


Вчера у меня был наш председатель — В. Ф. Булгаков, планировали сборник. Ваша цель принята, гонорар либо 350, либо 300 кр<он> с листа, получу на Вас в первую голову, опять притянув Ляцкого. (Издаст, очевидно, «Пламя».) Сборник совсем собран, большой, хороший, приблизительное содержание:


Маковский: Венецианские сонеты

Туринцев: стихи

Недзельский: Походы (стихи)

Рафальский — стихи

Я: «Поэма Конца»

________


Чириков: «Поездка на о. Валаам»

С<ережа> — «Тиф»

Немирович-Данченко: еще не дал

Калинников — «Земля»

Вы — «Раковина»

Аверченко — рассказ

Долинский — «Чугунное стадо» (NB! Поездка с англичанином!)

Крачковский — еще не дал

Кожевников — из цикла «Городские люди» (о Чехии)

________


Нечитайлов — «Болгарские и македонские песни»

В. Булгаков — «Замолчанное о Толстом»

Кизеветтер — «Заметки о Пушкине»

Савинов — «Оттокар Бржезина»

Завадский — «О русском языке»

С. Булгаков — «Что такое слово»

________


М. б. что-нибудь в беллетристике забыла. Называться будет (крестила — я) «Ковчег».


________


Вся Прага занята юбилеем Немировича.[157] Были бы здесь — много рассказала бы о «дорогом». Он сейчас в полосе ожесточенного самолюбия, ведет себя мелко, не будучи мелким, — мне жаль его, но помочь не могу. Отзывы со всех сторон (вне политики!) самые удивленные и нелестные, но как-то зарвался («занесся»), делает бестактность за бестактностью, наживает себе врагов среди самых сердечных и справедливых людей. — Жаль. — Но помочь не могу.


Сам предлагал мне (около месяца назад) купить у меня книгу («Романтику»)[158] и вот на два письма не отвечает. Я не привыкла к такой невоспитанности, это еще хуже бессердечия, ибо не подлежит никакому сложному толкованию.


_______


Все ходим с Алей по елкам: третьего дня у Лелика, вчера у Ч<ирико>вых. Дети, я замечаю, меньше всего заняты елкой.


Дети любуются подарками, взрослые — детьми, а елка — как Сивилла, вспоминающая свои скалы.[159] К Але это не относится: она душу отдаст за лишние пять свечей.


Елка будет и у нас, есть уже, украшена и наряжена, в бахромах и в блестках, кроме них — все самодельное, в Сочельник золотили шишки и орехи, доклеивали, докрашивали. Была служба, приезжал Булгаков[160] из города, служил в Мокропсах, в ресторане, говорил проповедь. 12-го иду с Муной[161] к земгорской врачихе, — м. б. поможет мне устроиться в лечебнице бесплатно, — «Охрана матерей и младенцев», 30 кр<он> в день, — дешевле, чем в «Красном кресте». Новый год встречаем во Вшенорах, с Ч<ирико>выми и А<лександрой> 3<ахаровной>. Завтра Аля ждет на елку Ирусю, боюсь, что М<аргарита> Н<иколаевна> обидится, что перерешаю с лечебницей, но ее — вдвое дороже (600 кр<он> за 10 дней), и никаких надежд на даровое лежание.


Уже вечер. Пишу при лампе. В комнатах — весь уют неприюта. С<ережа> в городе, Аля рисует в новом альбоме и грызет орехи. Я — между плитой (вода для стирки) и письменным столом, как сомнамбула, как мыслящий маятник. Эта зима — наиглушайшая в моей жизни, точно я под снегом. В будущем году — давайте? — приеду в Париж. Посажу вместо себя Катю Р<ейтлингер> или Муну (они меня все так любят!) и приеду. — Ну, на две недели, чтобы опять услышать звук собственного голоса, — своего настоящего — «denn dort bin ich gelogen, wo ich gebogen bin» (ибо где я согнут — я солган!).[162] Вы ничего не пишите мне об оказии к Б<орису> П<астернаку>, — мне так нужно ему написать, я даже не знаю, дошло ли мое июньское письмо, — ни звука. Во 2-ой книге «Русск<ого> Современника»[163] — два моих стиха, он дал, я не видела, мне говорили. Осенью это была Св<ятая> Елена (с верховыми прогулками и подзорными трубами несдавшегося императора), сейчас это «погребенные под снежной лавиной» или шахта: глухо. А другие живут — тут же рядом в таких же «двух комнатах с плитой и печью», знакомятся, любят, расходятся, вьют и развивают гнезда… Боюсь, что беда (судьба) во мне, я ничего по-настоящему, до конца, т. е. без конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души, т. е. тоски, расплесканной и расхлестанной по всему миру и за его пределами. Мне во всем — в каждом человеке и чувстве — тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец. Я не могу жить, т. е. длить, не умею жить во днях, каждый день, — всегда живу вне себя. Эта болезнь неизлечима и зовется: душа.


________


И всё такие разумные люди вокруг, почтительные. Я для них поэт, т. е. некоторая несомненность, с к<отор>ой считаются. Никому в голову не приходит — любить! А у меня только это в голове (именно в голове!), вне этого мне люди не нужны, остальное все есть.


Целую Вас нежно. Самая приятная новость в конце Алиного письма[164]


МЦ.


Вшеноры, 16-го января 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Ваше иждивение получено и завтра же будет Вам отправлено. Подала прошение и на февраль, — не знаю, добрая воля Л<яцко>го. В прошении (свободное творчество!) упомянула о катастрофическом стечении обстоятельств — красноречиво. Написала и подписала за Вас три бумаги (расписку, доверенность С<ережи> и прошение) — Вы бы удивились аккуратности своего почерка. (Единственное в чем Бог меня лишил размаху!) — Словом, все сошло, — авось, еще сойдет.


________


Сказки дошли, к великому восторгу Али. Читает и переводит каждый день по две страницы, — хватит до седых волос. Читаю и вспоминаю свое детство, — тот особый мир французского духа в доме. Я не знаю, куда все это уходит. Когда другие рассказывают о своей жизни, я всегда удивляюсь нищете — не событий, а восприятия: два, три этапа, эпизода: школа (до школы, обыкновенно, не числится), «первая любовь», ну, замужество или женитьба, словом то, что можно зарегистрировать в чешской «студенческой легитимации». — Ну, а остальное? Остальное либо не числится, либо его не было. Отсюда верность одному (одной) или, наоборот, бездушная погоня за всеми. — Скучно. Скудно. Нудно. — Так я, недавно, встречала Новый (старый) год, — с такими. Множество барышень (дам, mais plus зa change, plus c’est la mкme chose)[165] в разных — одинаковых — платьях, все с пудреницами, с палочками духов и кармина, с кудерьками и сумочками, хихикающие, щебечущие, — рыжие, русые, черные, — все как одна. Я весь вечер просидела мрамором, — не от сознания своей божественности, а от полной невозможности (отсутствия повода) вымолвить слово. И мужчины такие же, — точно их не рождали, а производили — массами. Лучше всех был старик Чириков, ненасытный в своем любовном любопытстве к жизни. Ненасытный и неразборчивый.


О, мне скучно!


________


Была, наконец, у врачихи (с Муной). Посоветовала мне возможно больше стирать белья для укрепления мускулов живота. (1917 г. — 1925 г. — 8 лет укрепляю!) Советует лечебницу «Госуд<арственной> Охраны матерей и младенцев» — пахнет Сов<етской> Россией — единственное утешительное, что на острове. Советует еще переезжать в Прагу (ку — да? к Невинному, за решетку?!) возможно раньше, п. ч. «постоянно случается на 2–3 недели раньше». Но переезжать мне некуда, посему буду сидеть во Вшенорах до последнего срока. Про близнецов ничего не говорила, — очевидно, Прага не повлияла.


Ни о «Романтике» (пьесе), ни о «Мтлодце» ни слуху, ни духу. «Дорогой» на письма не отзывается (два деловых). Третьего не дождется, а я м. б. не дождусь ни «Молодца», ни «Романтики», ни геллера. Но не могу же я стучаться в человека, как в брандмауэр!


_______


А у Муны с Р<одзевичем> к концу. Недавно их вместе встретил монах. — «Такая неприятная сцена: у нее глаза полные слез, он усмехается, — какие-то намеки»… Мне ее жаль, хотя я ее не люблю. Монах сейчас живет в Беранеке,[166] занимает ответственный пост (обратный большевицкому), тратит огромные деньги, а костюм (и воротник!) все тот же. Ну, что бы ему подарить мне 10 тыс<яч>?! Просто уронить! — Роковое отсутствие воображения. —


_______


С<ережа> много пишет. Очень занят театром. Совмещает пять (бесплатных) должностей. Невинно и невольно кружит головы куклам. В постель сваливается как жнец на сноп. (Или на сноп нельзя свалиться?) — Ну, как в пропасть! — Худеет, ест, и еще ест, и еще худеет. («У Вашего Сережи глаза как у Вия» — моя любовь, mme Андреева.)[167] В ужасе от предстоящих Госуд<арственных> экзаменов. — Все его ублажают, и никто не платит ни копейки. Скоро выходит 2-ой номер журнала с его статьей.[168] Вышлем.


Целую крепко Вас и Адю. Еще раз — спасибо за книжку.


МЦ.


Р. S. Пишу утром, с отвращением озираясь на невынесенные помои, непринесенные угли, неподметенную комнату, нетопленную плиту.


________


19-го января 1925 г.


Только что пришли Ваши две открытки. Вы спрашиваете: как со стипендией Р<озен>таля? Все, что я об этом (от Вас) знаю — что не дает стипендий заочно и что для успеха дела нужно быть в Париже. Это Вы мне писали уже давно, в последнем Вашем письме (коротенькой карточке) Вы о Р<озента>ле не упоминаете. — Что я могу ответить? Что в П<ариж> сейчас ехать — ясно — не могу и не смогу, думается, еще долго. Если бы чехи согласились выдавать мне ссуду заочно — тогда другое дело, но сейчас не время об этом просить, все эти ссуды на волоске, — от 15-го до 15-го, приходится радоваться, что еще месяц прожили. Во всяком случае, раньше как мес<яцев> через семь никуда не смогу тронуться, да и то при исключительно благоприятных обстоятельствах. Лето пройдет — посмотрим. Не скрою, что в ужасе от перспективы еще одной такой зимы, но м. б. с ребенком мне будет столько дела, что вообще отучусь чувствовать. Моя беда — в бодрствовании сознания, т. е. в вечном негодовании, в непримиренности, в непримиримости. — Пока. —


Не знаю, стоит ли сейчас тревожить Р<озен>таля? От добра добра не ищут, а в жизни со всем приходится считаться, кроме души.


_______


Не понимаю отсутствия у Вас Кати Р<ейтлингер>. Адрес Ваш она должна была узнать у Андрея О<бо>ленского, я ему писала. М. б. злобствует на молчание С<ережи> (на ее письма отвечать невозможно) и распространяет свой гнев и на Ваш дом, как нам близкий? Бог ее знает! — В Праге ее еще нет.


Новость: Р<одзеви>ч уехал в Латвию — насовсем. Узнала вчера. Муна, очевидно, узнала за день раньше, т. е. в день отъезда. — Отсюда слезы. — Много ей придется их пролить, раз я тогда на горе так плакала![169]


Целую Вас и жду большого письма.


МЦ.


<Приписки на полях:>


Передала ли Людмила Ч<ирикова> материю? — Умоляю! И еще раз письмо к Л<яцко>му!


Дошло ли письмо с просьбой о «Службах»? Просила взять их в «Совр<еменных> 3<аписках>» и переслать Мельгунову («Чуж<ая> Сторона»).


Р. S. Увы! на февраль денег никак не ждите, 3<абло>цкий Сережу предупреждал, что в последний раз.


Вшеноры, 22-го января 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Одно Ваше письмо явно пропало. Последовательность: коротенькая carte[170] в конверте с радостью о предстоящем (декабрьском) иждивении и две открытки, С<ереже> и мне — на днях, моя — с запросом о Р<озен>тале. А теперь приезжает Катя и передает, через С<ережу>, о необходимости торопиться с прошением. Не зная ничего, пишу: такой-то — прошение — подпись — дата. Середина Ваша, заполняйте.


Катю еще не видела, но знаю, что есть какие-то дары, которым очень радуюсь. Слышала, вчерне, об инциденте с К<арбасни>ковой, смеялась. В субботу (послезавтра) еду в Прагу, — с Муной на осмотр, в лечебницу, наверное, увижу Катю и все узнаю. Тогда напишу.


Пишу заранее, что сейчас трогаться не могу, мои сроки — от 15–20 февраля, но докторша утешает, что часто случается на три недели раньше. — Vous voyez зa d’ici.[171]


В следующем письме напишу любопытное о Бел<обородо>вой, сейчас некогда, С<ережа> торопится на станцию. Письмо Ваше она получила. — Досылаем остаток иждивения.


Целую нежно Вас и Адю.


МЦ.


Вшеноры, 25-го января 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Ваши чудные подарки дошли, вчера была в городе, видела Катю, она мне все передала. Детские вещи умилительны и очень послужат, у меня, кроме даров Б<елобородовой>, — ничего, пока не покупаю, жду, отовсюду обещано, но осуществляется туго. — Восхитительны одеяльца, С<ережа> завидует и ревнует, вздыхает о каких-то своих кавказских походных бурках. — С грустью гляжу на перчатки: где и когда?! Руки у меня ужасны, удивляюсь тем, кто их бессознательно, при встрече, целует. (Не отвращается, или — не восхищается!)


Вы помните Катерину Ивановну из Достоевского?[172] — Я. — Загнанная, озлобленная, негодующая, в каком-то исступлении самоуничижения и обратного. Та же ненависть, обрушивающаяся на невинные головы. Весь мир для меня — квартирная хозяйка Амалия Людвиговна, все виноваты. Но яростность чувств не замутняет здравости суждения, и это самое тяжелое. Чувствуя, как К<атерина> И<вановна>, отзываясь на мир как она, сужу его здраво, т. е. — никто не виноват, угли всегда пачкаются, вольно же мне их, минуя (из чистой ярости!) совок, брать руками. — И всегда жгутся. — Посему, чернота и ожоги рук моих — дело их же и нечего роптать.


Все вспоминаю, не сейчас именно, а всю жизнь напролет, слово Марии Башкирцевой, счастливой тем же, что я, и несчастной совсем по-иному:

Pourquoi dans ton oeuvre cйleste

Tant d’elements — si peu d’accord?![173]

Только я cйleste[174] заменяю — terrestre.[175] Все мои беды — извне. «Вне» — само — беда!


Вчера была с Катей в лечебнице, где буду лежать. — На острове, это меня утешает. Прелестный овальный островок, крохотный, — там бы не лежать, а жить, не рождать, а любить! Однажды, в ожидании цирка, мы там с Алей и Катей гуляли. Но тогда предстоял цирк, — не ребенок, а львенок! Такого львенка потом по цирку проносили на руках, и мы его гладили: жестко-пуховая шерстка, желтая. (Цирк был заезжий — полотняный шатер на холму. Цирк уехал, а островок остался.)


О лечебнице: противоестественная картина 5-6-ти распростертых женщин, голые животы, одеты врачи и фельдшера, — равнодушие — спешка — раз, два… Я ничего не понимала из того, что меня спрашивали, если бы производить на свет нужно было по-чешски, я, наверное, ничего бы не произвела. На все вопросы коротко отвечала: ruska[176]


_______


В Прагу перееду 7-го — 8-го, дней за восемь, за десять, буду с Алей жить у Кати, — с Катей и Юлией[177] и всеми православными Праги. Но готовить не буду (есть хозяйка) и топить не буду (она же), за эти несколько дней м. б. стану человеком. Катя живет на другом склоне той — нашей — горки (моей «горы») на ремесленной бедной улице, уютной. Я рада перемене.


________


Да! О Бел<обородо>вой: представьте себе, неделю назад привозит Але всю ободранную елку, т. е. все ее убранство: подсвечники, бахрому, звезды и — целую коробку елочного пестрого шоколада: сердца, сапоги, рыбы, младенцы, тигры (м. б. овцы) — мне: несколько распашонок, два нагрудника, одну пеленку и детский конверт, но какой странный! Зашитый доверху, ребенок как в мешке, самоедский мешок. 1) Откуда у нее эти вещи? (Говорит: свое). 2) Свое — детское или свое материнское? 3) Уж не лежал ли Л<яц>кий в этом конверте? Не лежит ли до сих пор?! М. б. это детское приданое Л<яц>кого? По вечерам становится грудным ребенком, укладывается в конверт и сосет соску? А с утра — предисловие к Гончарову, — а?[178]


Милое об Але: недавно в гостях сперла детскую салфетку, похожую на пеленки, всю в какао (похоже на другое), втиснула в карман пальто и дома торжествующе выложила. Выстирали — не отстиралась: пеленка, как ей и быть должно, классическая. Присоединили к остальным сокровищам, в Ваш серый чемодан.


________


Катя рассказывает мне о К<арбаснико>вой. Хотите черную неблагодарность на белоснежные кофточки? — «Un si mince effet d'une si grasse cause!»[179] Свинь — я. — Восхищаюсь Вашим натиском, весь эпизод с отказом барышни везти — очарователен. Вспомнить только ее ревнивый возглас тогда, месяцев 5 назад: «Приданое — мое!» Но м. б. она придерживается модной теории, согласно к<отор>ой ребенок должен лежать совсем голый — на животе — в грудах деревянной ваты? (Этой ватой потом топят. — Немецкая послевоенная система. Не вру.) Мои подруги по поселению: А<лександра> 3<ахаровна>, жена Альт<шулле>ра,[180] разные жены студентов, вернее: одинаковые жены одинаковых студентов, задуряют мне голову преждевременными советами: не пеленать-пеленать, кривые ноги — свобода движений, в конверте — без конверта и т. п. У некоторых даже нет детей. Но этот номер с деревянной ватой (ни пеленки, ни одеяла, ни чепца, ни кофточки, — только вата!) — лучший.


________


Возвращаюсь к Бел<обородо>вой и К<арбасни>ковой. Кто из них оказался сердечней? Чуяло мое сердце.


А пленивший меня случай с коровьим хвостом (кирпичом на нем!) весь целиком оказался выписанным из детской англ<ийской> книжки: «Мои друзья — животные» Томаса Сэтона Томпсона.


«Психею» прочла вчера же вечером. Прелестная вещь. Почти слово в слово наш «Аленький цветочек». И книжка прелестная. Теперь у меня две «Психеи» (не считая своей) — 800-страничная слонимовская (Rohdй) и крохотная Ваша. А настоящей нет нигде — в воздухе. Да! попутная мысль: душу мою я никогда не ощущала внутри себя, всегда — вне себя, за окнами. Я — дома, а она за окном. И когда я срывалась с места и уходила — это она звала. (Не всегда срывалась, но всегда звала!) Я, это моя душа + осознание ее.


________


Катя в восторге от Вашего дома и от всех вас в отдельности. Химеры и вы, — вот ее лучшие впечатления Парижа. Третьего дня она потеряла часы и перчатки, вчера со мной, сумку: выронила на площади, тут же спохватилась, но уже унесли какие-то мальчишки к полицейскому, к<оторо>го на месте не оказалось. Так и сгинула сумка с 5 кр<онами>, ключом и единственной фотографией матери. Самое любопытное, что за 5 мин<ут> до этого она все свои деньги, т. е. 45 кр<он>, по моему настоянию истратила на перчатки — кожаные, на подкладке, чудные. Я точно предвосхитила судьбу. Сумасшествие ее с С<ережей> после путешествия только пуще разгорелось: «С<ергей> Я<ковлевич>! С<ергей> Я<ковлевич>!» — «А я-то надеялся, что Вы после Лондона и Парижа, забыв С<ергея>, ограничитесь одним: я!» Но ничто не помогает, как с цепи сорвалась. Заставлю ее на днях покупать колесо для коляски. Боюсь, что на нем же во Вшеноры и прикатит.


_________


Нынче Татьянин день, С<ережа> с Алей едут в Прагу, он — праздновать Татьяну, она — к Ирусе на день рождения (завтра). От М<аргариты> Н<иколаевны> ни слуху, ни духу, это отношение ни на чем не стоит и — ничего не стоит. — Что Невинный? Не забудьте, что я уже больше месяца не получала от Вас настоящего письма. Одно, очевидно, пропало. Еще раз — спасибо за все. Нежно целую Вас и Адю. С<ережа> в восторге от своих подарков, вчера, по поводу зеленого гребешка даже вымыл голову (в 11/2 ч. ночи).


МЦ.


Прошение и остаток иждив<ения> 70 фр<анков> посланы с оказией через Катю, наверное уже получили. Что Ремизовы? Андрей О<болен>ский? Кессели? Неужели ни разу не видели Бахраха? Пишите.


26-го января 1925 г.


Сегодня у меня редкий праздник, — одна дома. (С<ережа> на Татьянином дне, Аля у Ируси.) Совершенно изумительное чувство, вроде легкого опьянения. Сразу на десять лет моложе. Вы, конечно, не обвините меня в предательстве: степень, вернее, безмерность моей привязчивости Вы знаете, но это — я с другими, а сейчас — я с собой, просто я, вне. Образцово (я-то!) убрала комнату, втащила и вытащила все, что полагается, на примусе — суп, а внутри тихое ликование. Недавно я говорила Исцеленовым (глубоко-бесполезно, ибо Kulturprodukt’ы!), что неизбежно буду любить каждый город, дыру, нору, где придется жить, но что это любовь — не по адресу, — из прямой невозможности не любить то, в чем живешь. Посему, мне, более чем кому-либо, надо выбирать города. Кстати, резкий спор с ним (она бессловесна) о Папоушке[181] (ней). — «Я ей все прощаю за любовь к театру!» — «Это не театр, это актеры, какой-нибудь давнишний актер, воспоминания детства». И он, сухо: — «Нне знаю». Весь спор сводился к тому, что «любовь к искусству» обязывает — к безыскусственности, рожденности, сущности, вернее: только из нее возникает, как само искусство. Рожденное дорождается, — вот искусство. Т. е. моя кровь от предков (рожденности) + моя душа. И<сцелен>нов ничего не понимал, говорил, что Папоушка читала много книг. — «И гоголевский Петрушка тоже».[182] Если бы можно было с ним поссориться — поссорились бы. Но это Kulturprodukt, вялая никакая кровь.


_______


Получила от С. М. В<олкон>ского его новую книгу — роман — «Последний день». Огромный том в 600 стр<аниц>. Фабулы нет, — течение жизни — любовной пары нет — далек и высок — есть мысль, есть формула, есть отточенное наблюдение, есть блистательный анекдот. И фигуры — второстепенные — главное, женские — очень удачные. Большого успеха книге не предрекаю, — плавна, не остра. Если попадется, — прочтите, очень любопытен Ваш отзыв. С<ережа>, напр<имер>, попавший на Сов<етскую> Россию (не обошедшуюся без легких нелепостей), прямо ее сравнивает с Красновым.[183] Но всей книги он не читал. С В<олкон>ским моя переписка гаснет, на него нужен большой порох, необычайная заостренность внимания, вся ответственность — на мне, он только откликается. А не виделись мы уже два года, и жизни такие разные: он — то в Риме, то на Капри, то в Париже, то еще где, — уединенный, свободный, вне быта, — я… —


Думаю о Париже, и вопрос: вправе ли? Ведь я ехала заграницу к С<ереже>. Он без меня зачахнет, — просто от неумения жить. Помните, какой он был страшный у монаха? Я знаю, что такая жизнь — гибель для моей души, сплошное отсутствие поводов к ней, пробел — но вправе ли я на нее (душу)? Мне чужой жизни больше жаль, чем своей души, это как-то сильнее во мне. Есть, конечно, еще вопрос Али, — ей тоже трудно, хотя она не понимает. Сплошные ведра и тряпки, — как тут развиваться? Единственное развлечение — собирание хвороста. Я вовсе не за театр и выставки — успеет! — я за детство, т. е. и за радость: досуг! Так она ничего не успевает: уборка, лавка, угли, ведра, еда, учение, хворост, сон. Мне ее жаль, п. ч. она исключительно благородна, никогда не ропщет, всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку. Изумительная легкость отказа. Но это не для одиннадцати лет, ибо к двадцати озлобится люто. Детство (умение радоваться) невозвратно.


________


Сегодня зарезала Ваш розовый халат, — помните. Вы выбросили, вроде японского, весь из кусков — на наволоку. Целый день шила. Дописываю вечером. При первой возможности вышлю Ваше одеяло, я хотела с Катиной дамой, но не успела. М. б. можно почтой. Меня все время грызет, что мы Вас ободрали.


Целую. Пишите.


МЦ.


Вшеноры, 2-го февраля 1925 г.[184]


Дорогая Ольга Елисеевна,


Вчера, 1 февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Борис — нежданно и негаданно во Вшенорах. Ничего не было готово — через полчаса появилось всё. Меня прямо спасли. Мальчик белый, с правильными чертами, крупный.


Нежно целую Вас и Адю.


МЦ.


Вшеноры, 8-го февраля 1925 г., 1 ч. ночи


Дорогая Ольга Елисеевна,


Нам с мальчиком пошли восьмые сутки. Лицом он, по общим отзывам, весь в меня: прямой нос, длинный, скорее узкий разрез глаз (ресницы и брови пока белые), явно — мой ротик, вообще — Цветаев. Помните, Вы мне пророчили похожего на меня сына? Вот и сбылось. Дочь несомненно пошла бы в С<ережу>.


Мальчик мил, общее выражение лица благодушное, напоминает Ф. А. Степуна после удачной лекции. Ест хорошо, меня — представьте себе!!! — хватает. Поражаю и себя и других.


Мои дела хороши, всё как по книжке, но молодой Альтшулер (брат К. И. Еленевой), спасший и меня и мальчика (он родился в обмороке, и Альтшулер его минут 20 откачивал — искусственное дыхание) — А<льтшулле>р настаивает на долгом лежании. Вчера (7-го) я в первый раз села. Еще ничего не читаю, — берегу глаза. Милее всего — Булгакова и еще одна дама, недавняя. Милы тишиной. А Ан<дрее>ва — буря, влюблена в мальчика, как цыганка в белого ребенка. Приходит в 6 ч. веч<ера> и уходит в 12 ч. ночи. Добра, странна и буйна. Равно притягивает и отталкивает.


________


Колеблюсь между Борисом (я) и Георгием (С<ережа>). Назову Борисом — буду угрызаться из-за С<ережи>, Георгием — не сдержу обещания Б. П<астернаку>. Посоветуйте, исходя из двойной меня, какой Вы меня знаете.


_______


А няньки нет, и скоро все посещения кончатся. — Трудно. — Первое время я инвалид, а Али одной не хватит. С<ережа> же с ног сбился, на след<ующей> неделе три экзамена. Недавно, когда наша временная нянька (угольщица) сбежала, всю ночь не спал с мальчиком. Извелся.


________


Есть коляска — чудесная раскладная американская, купленная у одних русских за 50 крон. Спит он пока в моисеевой корзине, — подарок Андреевой. Лежу под ее одеялом и в ее ночной рубашке. Она мне, как его кормилице, готова отдать все. Эта любовь грозит мне бедами, было уже несколько стычек. Она очень трудна.


________


Лежу в той второй комнате, из которой вынесено все. В окна весь день — сияющая гора со всеми постепенностями света. Сейчас ночь, С<ережа>, угольщица и мальчик спят. (Угольщица на Алиных львах и обезьянах, так и оставшихся в простенке.) Аля все эти дни (года!) ночует у Андреевых, с которыми не в «контакте».


________


Денежные дела сомнительны: в июле у С<ережи> кончается иждивение, а места нет. А расходы, естественно, очень велики, как себя ни ограничивать. С<ережа>, напр(имер), должен хоть на месяц снять себе отдельную комнату. — 200 кр<он> местной бабке, пришедшей после события и потом еще два раза. — Угольщице — 10 дней по 15 кр<он) — 150. И т. д. Не знаю, как вылезем.


________


Получили ли остаток иждив(ения) с Катиной оказией? Не забудьте ответить.


________


В следующий раз напишу подробнее и разборчивее, — пишу ночью, при завешенной лампе, наугад.


А пока целую Вас и Адю и очень жду письма. Аля не написала, п. ч. весь день в деловых бегах. А у нас весна, сережки на орешнике.


МЦ.


Вшеноры, 14-го февраля 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Кто Вас смутил приездом: С<ережа> думает, что Самойловна. (NB! У Вас их две: une a Paris, l’autre a Prague[185]). Если не Белобородова и не кто-нибудь власть имущий или возле власть имущих пребывающий — не слушайте и не приезжайте. Если Л<яц>кий найдет возможным продлить Вашу ссуду, он это сделает и без Вас, если нет — никакое Ваше временное пребывание не поможет. Ведь через две недели Вы все равно уедете, и опять придется получать за Вас — Прага так мала — всё узнается. Приезд сейчас, по-моему, только перевод денег. Ведь чехи иным и заочно выплачивают ссуду. Тэффи,[186] Б<альмон>ту, еще кому-то, стало быть все дело в их доброй воле и в Вашем счастье (!).


Это говорило благоразумие, а теперь —


Вашему приезду была бы страшно рада, — у меня никого нет, как никогда. За городом сейчас чудесно, почти весна. Гуляли бы с коляской и без коляски. (Знаменитое: «Что может быть лучше молодой женщины с ребенком на руках?» — «Та же женщина, но без ребенка»). Кстати: страшнее ребенка — коляска. Помните обезумевшего Скворцова?[187] (По-вашему: Щеглова, Ястребова, Перепелкина и т. д.)


А знаете, откуда ко мне прибудет коляска? Угадайте — Из «Воли России». Редакторы решили поднести своему будущему сотруднику «выездной экипаж». — Мило? — Получила официальное письмо на машинке с подписями всех четырех (а за Невинного — X.). Третьего дня у нас была М<аргарита> Н<иколаевна> с Ирусей, навезли множество детских вещей, — прелестных. Ни у Али, ни у Ирины не было такого приданого. — Приданое принца. — Но помню и всегда буду помнить, что первый камень — Ваш, и Ваша кофточка (русая, с голубой продёржкой) из всех — любимая.


Есть у нас и ванна, — одолжили совсем чужие люди на неопределенный срок. Мальчик уже несколько дней купается.


Нянькины дела таковы: угольщица, наконец, дорвалась до своих мирных дней и ночей, т. е. ушла. В Праге найти невозможно — никто не хочет в отъезд. Во Вшенорах и окрестностях тоже никого, старухи у печей, молодежь на фабрике. Предлагает кто-то — из десятых рук — какую-то «мать студента», но где она, какого возраста и нрава, пока неизвестно. Думаю, что подруга младенческих лет Кондакова.


Сегодня первую ночь ночевала с мальчиком — одна! — горжусь. Спала все-таки 6 часов. Остальное время перекладывала его, полоскала и развешивала его ризы, курила, ела хлеб и читала «Петра» Мережковского.


Кстати, мальчик окончательно, — Георгий. Радость — так радость полная. Во-вторых, уступить — легче, чем настоять. В-третьих, — не хочу вводить Б<ориса> П<астернака> в семью, делать его общей собственностью. В этом какая-то утрата права на него. Углубив, поймете.


Итак, Ваш крестник — Георгий. А крестного отца еще нету:


Волконский стар, Завадский стар, Чириков стар. У меня ведь ни одного молодого мужского друга! А старого крестного — разве что для имени и как символ, — вместе не жить: «Мне тлеть пора, тебе — цвести». Крестный (или крестная) осмыслен, как некая опора, спутник, — иначе просто: «дунь и плюнь». Волконский же, 65 лет — сплошное дунь, а если молодого взять, выйдет «плюнь» (мое на крестного), я ведь быстро раздружаюсь:

«Птичка все же рвется в рощу,

Как зерном ни угощаем:

Я взяла тебя из грязи, —

В грязь родную возвращаю».[188]

Крестины думаем устроить 23 русск<ого> апреля (6-го мая) в Егорьев день и день Георгиевских кавалеров. Он уже будет «большой» (3 мес<яца>).


________


А знаете ли Вы, что он родился в глубоком обмороке? Минут двадцать откачивали. (В транскрипции Лелика, наслушавшегося чего не следует: «Родился в лассо!») Если бы не воскресенье, не С<ережа> дома, не Альтшулер — погиб бы. А м. б. и я. Молодой А<льтшул>лер по-настоящему нас спас. Без него — никого понимающего, только знакомые (мы, Я).


Приятно обмануть пророчества В. Зайцевой и Ремизовых («Коли сына — так дочь!»). И Вы совершенно правы насчет хотения:


этого мальчика я себе выхотела, заказала. И Вы первая подтвердили меня в моем праве на его существование, — не по-женски, — так хорошо по-мужски! — И напророчили мне моего сына, похожего на меня. Тогда в Иловищах. Отлично помню.


________


Четвертый день как встала. На ногах еще слаба. Понемножку вхожу в жизнь, т. е. в чистку картошки, в выгребание печек и пр. Тяжестей не таскаю, веду себя благоразумно. «Завидую» в окно, на горы, — дивная рыжизна дубов в синеве. Но так как «на воздухе сидеть» не умею — просто не выхожу — от соблазна.


________


Много любопытного о А. И. А<ндрее>вой. Вас она скрыто не выносит (как Вы ее — явно). Своевольна, тяжела, сумасбродна, внезапна, совершенно непонятна. К мужчинам равнодушна, к нарядам (к своей красоте) равнодушна, к книгам равнодушна, покойным писателем и мужем не одержима. Дети? Сплошная команда, пуще меня. Любит, по-моему, только Савву.[189] Беседовать не умеет. Никогда не банальна. Первые 9 дней (классически!) присутствовала непрестанно, — помогала, командовала, досаждала, заполняла собою (буйством и любовью) весь день и весь дом. На 10-ый день пропала, — как в воду канула. Аля, ночевавшая у них до вчерашнего дня, говорит — черное платье шьет с пестрой отделкой.


Цыганка, утверждаю. Неучтима и неподсудна.


________


Поблагодарите милую Адю за письмо. Будет время — напишу. Спасибо за оказию в Москву, письмо для Б<ориса> <Пастернака> пришлю на днях, вслед этому. Как хотелось бы — и «Мулодца»! Уже печатается. Когда буду посылать Вам, пришлю и для Б<ориса> П<астернака>, — м. б. найдется еще оказия, — пусть через месяц, лишь бы дошло. В Праге у меня никого нет, кого просить, — Св<ятая> Елена,[190] которую минуют все корабли.


________


Два раза была у меня г<оспо>жа Тешкова,[191] председательница Едноты. Лет под пятьдесят, седая, полная, голубоокая, — вроде Екатерины II. Очарована мальчиком: «Если бы Вы жили в Праге, у Вас бы на 1/2 дня была няня». Гадает о мирах, откуда он пришел. По теории Штейнера дух — все 9 месяцев, пока ребенок во чреве матери — кует себе тело. Выявленность (индивидуальная, а не расовая!) черт — свидетельство о степени развитости духа. — Хорошая теория, мне нравится.


Предложила мне вчера няньку из «Армады спасы»,[192] — ее собственное предложение, м. б. таковых и нет. Нянька вроде солдата, лучше бы просто денщик! Воображаю ее негодование на мое курение и, вообще, всю меня!


Думаю, что единственно надежная няня — я. Сегодня (продолжаю 15-го) напр<имер> спала 21/2 часа, — Георгий, очевидно, из любезности к гостям, днем спит, ночью вопит. («Потерял ночь».) Читала Диккенса, полоскала пеленки, курила, ходила. У С<ережи> завтра экз<амен> у местного светилы — филолога-слависта Нидерле, на этой же неделе Кондаков и еще кто-то. Сам мальчика купает и очень им очарован, но за n’avance pas ses affaires.[193] Как все склубилось!


Париж! — Как далеко! — Другая жизнь. (Нашу Вы знаете.) И сейчас не мыслю себя в ней. А прелестная была та весна на Смихове! Наша гора, прогулки под луной. Пасха (помните мою злость?!). Эту гору и весну я чувствую, как свою последнюю молодость, последнюю себя: «Denn dort bin ich gelogen, wo ich gebogen bin!».[194] И — точно десять лет назад. Невозвратно.


________


Ax, деньги! Были бы, приехали бы, — я не для того, чтобы ухаживать, — обойдусь — для того, чтобы напомнить мне о том, кто я, просто посмеяться вместе! Начинаю убеждаться, что подходящая женщина такая же, если не бульшая, редкость, чем подходящий мужчина. — Сколько их вокруг меня — и никого!


Мечтаю о Карловом Тыне,[195] но и он недоступен: кормлю через 2 часа (мало молока и дольше мальчик не выдерживает) — не обернешься.


________


Но, в общем, очевидно, я счастлива. Все это дело дней. И всегда передо мной Соломонов перстень: «И это пройдет».[196]


Целую нежно Вас и Адю. Сердечный привет Оле и Наташе. Пишите, но не приезжайте в Прагу ни из-за Самойловны, ни из-за меня.


МЦ.


Вшеноры, 19-го февраля 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Вот письмо для Б<ориса> П<астернака>. Положите его, пожалуйста, в конверт, с надписью:


Борису Пастернаку, без свидетелей.


Человеку, который повезет, сообщите, на всякий случай, его домашний адрес:


Москва, Волхонка 14


(Тотчас же перепишите его себе на стенку, а то листочек легко затерять.) Лучше всего было бы передать на каком-нибудь литературном вечере, вообще, узнать, где он бывает. М. б. он служит, — тогда на службу. Все это можно узнать в Союзе писателей или поэтов.


________


17-го ночью, от разрыва сердца, умер Кондаков.[197] А сегодня, 19-го, С<ережа> должен был держать у него экзамен.


Ближайшие ученики в страшном горе. Вчера С<ережа> с еще одним через весь город тащили огромный венок. Недавно был его юбилей — настоящее торжество. При жизни его ценили, как — обыкновенно — только после смерти. Черствый, в тысячелетиях живущий старик был растроган. Умер 80-ти лет. Русские могилы в Праге растут. Это славная могила.


Умер почти мгновенно: «Задыхаюсь!» — и прислушавшись: «Нет, — умираю». Последняя точность ученого, не терпевшего лирики в деле.


Узнав, — слезы хлынули градом: не о его душе (была ли?), о его черепной коробке с драгоценным, невозвратимым мозгом. Ибо этого ни в какой религии нет: бессмертия мозга.


С<ережа> уже видел его: прекрасен. Строгий, чистый лик. Такие мертвые не страшны, страшна только мертвая плоть, а здесь ее совсем не было.


Я рада за него: не Берлин, не Париж — славянская Прага. И сразу: умираю. С этим словом умер и Блок.


________


Я рада, что вы с Адей его слышали. Он останется в веках. О себе: чувствую себя средне. Мало сплю — ночью не всегда удается, днем не умею, не гуляю — мальчик еще мал, и нет коляски — и, вообще, некоторая разбитость, более душевная, чем внешняя. Прислуги нет: предлагали даму из Константинополя, но я сейчас слишком издергана, чтобы выносить присутствие чужого человека в таких тесных пределах. А приходящей на утренние часы не найти. Вечером же — С<ережа>, уют, Диккенс, не хочу, чтобы мыли пол. Пока обхожусь. Будет коляска — будем уходить гулять, мальчик будет расти, — все обойдется.


И — тяжесть так тяжесть! А то: прислуга, относительная свобода, я не вправе буду быть несчастной. Право на негодование — не этого ли я в жизни, втайне, добивалась?


________


Вчера С<ережа> отослал Вам деньги. Ради Бога, напишите, дошли ли те, через оказию Кати Р<ейтлин>гер? Мне это необходимо знать. — И сколько. Если что-нибудь будут предлагать для мальчика, берите только платьица (ни одного) и штаны (ни одних). Разумеется — для младенческого возраста. (Есть такие штаны конвертиком, углом.) Кофточек и пеленочек у него достаточно. Есть даже вязаная куртка, прекрасная, года на три, и башмачки.


Мне подарили чешский халат (по чести — капот, расскажите Аде — оценит!) «бумазейковый» — кирпичный, с сиреневыми лилиями. В нем и сплю. И несколько рубашек, — тонких, как вздох, и как он же недолговечных. А Ваша желтая все служит!


________


Целую нежно. Не забудьте ответить по поводу тех денег, с оказией. Ведь необходимо выяснить.


Огромное спасибо за Б<ориса> П<астернака>.


МЦ.


Вшеноры, 29(28?) — го февраля 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Мое письмо с письмом П<астерна>ку Вы уже получили и уже знаете, что мальчик — Георгий. Ваши доводы — мои, и мои — Ваши: дословно. Есть у Волконского точная формула (говорит о упраздненном пространстве в музыке и, сам не зная, о несравненно большем): «Победа путем отказа». — Так вот. — Мальчик — Георгий (NB! Это Вам ничего не напоминает? Маль-чик Ге-ор-гий? Шебеку. которая водила царских псов гулять, не она водила, автор записок, нянька, а «злая Шебека» была ее врагиней и поэтому участвовала в 1-ом марте.[198] «Государынина Ральфа и государева Ральфа» — в день убийства — помните?)


Итак, мальчик — Георгий, а не Борис, Борис так и остался во мне, при мне, в нигде, как все мои мечты и страсти. Жаль, если не прочли моего письма к Б<орису> П<астернаку) (забыла напомнить) — вроде кристаллизированного дневника — одни острия — о Лилит (до — первой и нечислящейся, пра-первой: мне!) и Еве (его жене и всех женах тех, кого я «люблю», — NB! никого не любила кроме Б<ориса> П<астернака> и того дога) — и моей ненависти и, чаще, снисходительной жалости к Еве, — еще о Борисе и Георгии, что Борис: разглашение тайны, приручать дикого зверя — Любовь (Барсик, так было, было бы уменьшительное), вводить Любовь в семью, — о ревности к звуку, который будут произносить равнодушные… И еще — главное — что, назовя этого Георгием, я тем самым сохраняю право на его Бориса, него Бориса, от него — Бориса — безумие? — нет, мечты на Будущее.


И еще просила любить этого, как своего (больше, если можно!), потому что я не виновата, что это не его сын. И не ревность, ибо это не дитя услады.


И, в конце, жестом двух вздетых рук:


«Посвящаю его Вам, как божеству».


________


С Б<орисом> П<астернаком> мне вместе не жить. Знаю. По той же причине, по тем же обеим причинам (С<ережа> и я), почему Борис не Борис, а Георгий: трагическая невозможность оставить С<ережу> и вторая, не менее трагическая, из любви устроить жизнь, из вечности — дробление суток. С Б<орисом> П<астернаком> мне не жить, но сына от него я хочу, чтобы он в нем через меня жил. Если это не сбудется, не сбылась моя жизнь, замысел ее. С Б<орисом> П<астернаком> я говорила раза три (жуткое слово, сейчас, Али: «Ешьте сердце!» Дает шоколадку, уцелевшую еще с Рождества) — помню наклон головы, некую мулатскую лошадиность — конскость — лица, глухость голоса. — Георгий проснулся и пока прерываю. —


________


Мальчику три недели. Хорошо прибавляет, тих, очень милое личико, с правильными чертами, только подбородок в Катю Р<ейтлин>гер — вострый. Пока не прикармливаю. Окружена хором женщин, неустанно вопящих: «Кормите! кормите! кормите!» Будь я на 10, а м. б. и на 5 л<ет> моложе, я бы послала их всех к чертям (моими усилиями уже заселена немалая часть ада!) и на зло прекратила бы кормежку. Но мальчик не виноват — и так хорошо ведет себя. Впечатление, что старается сделать мне честь.


Дорогая Ольга Елисеевна, умоляю, ничего ему не покупайте, его младенчество всецело обеспечено, никогда ни у Али, ни у Ирины не было такого приданого. Подождите год, — платьиц. И еще года два — штанов. А то все эти мелочи так преходящи, все равно придется передаривать, — жаль.


_______


О своей жизни: мало сплю — когда-нибудь напишу об этом стихи — не умею ни ложиться рано, ни спать днем, а мальчик нет-нет да проснется, пропоется, — заснет — я разгулялась, читаю, курю. От этого днем повышенная чувствительность, от всего — и слезы, сразу переходящие в тигровую ярость. Мальчик очень благороден, что с такого молока прибавляет. Чистейшая добрая воля.


Но еще зимы во Вшенорах не хочу, не могу, при одной мысли — холодная ярость в хребте. Не могу этого ущелья, этой сдавленности, закупоренности, собачьего одиночества (в будке!). Все тех же (равнодушных) лиц, все тех же (осторожных) тем. Летом — ничего, будем уезжать с Георгием в лес, Аля будет стеречь коляску, а я буду лазить. А на зиму — решительно — вон: слишком трудна, нудна и черна здесь жизнь. Либо в Прагу, либо в Париж. Но в Прагу, по чести, не хотелось бы: хозяйки, копоть — и дорогой,[199] который несомненно заявится на третий день после переезда и которому я, по малодушию, «прощу». И французкого хотелось бы — для Али. А главное, в Париже мы жили бы, если не вместе, то близко. Вы так хорошо на меня действуете:


подымающе, я окружена жерновами и якорями.

«J'etais faite pour кtre trиs heureuse, — mais

Pourquoi dans ton oeuvre terrestre

Tant d’йlйnments — si peu d’accord?..»[200]

(У Ламартина — cйleste, а весь вопль — башкирцевский).

________


Почему никогда не упоминаете о Невинном? Неужели не видитесь? (Удивляюсь ему, а не Вам.) Знает ли, что у меня сын и как встретил? Наверное: «А у меня тоже сын, даже — два, — и знаете — (с гордостью) — не в пеленках, а в университете». (Расскажите Аде.)


________


Из волероссийцев никого, кроме М<аргариты> Н<иколаевны>, не видела, Л<ебеде>в в Париже. «Дорогой», поздравив заочно элегантной коробкой конфет (Але везет!), немотствует. Да все мужчины (если они не герои, не поэты, не духи — и не друзья!) вокруг колыбели новорожденного в роли Иосифа.[201] Прекрасная роль, не хуже архангельской, но люди низки и боятся смешного. Роль, с которой так благородно справился Блок.


________


Прошение Р<озен>талю. Приложу. М. б. прошение, м. б. просто письмо. Не зная человека, трудно. (Убеждена, что знаю все слова, на всякого — слово!) Не хотелось бы петь Лазаря, он ведь все знает наперед, — хорошая у него, должно быть, коллекция автографов! Если бы Р<озен>таль дал, переехала бы в Париж к 1-ому октября, — Георгию было бы 8 мес<яцев>, не так трудно. Постаралась бы (между нами) сохранить и чешскую стипендию.


Думаю о Вашем хроническом безденежьи и терзаюсь теми несчастными ста кронами. Столько раз обещала и все еще не шлю. Совсем было уже отложила, но мне за время моего лежанья надавали множество простынь, встала — ни следу, должно быть угольщица унесла в леса, теперь нужно возмещать. Больше о них (ста) писать не буду, — стыдно, — вспомните мальчика и волка:

Wer einmal lßgt, dem glaubt man nicht

Und wenn er auch die Wahrheit spricht[202]

Писать не буду, но знайте, что помню и что с первой возможностью вышлю.


Бальмонт. — Бедный Бальмонт! Как Вы его прекрасно поняли! Самоупивающаяся, самоопьяняющая птица. Нищая птица, невинная птица и — бессмысленная птица. Стихи точно обязывают его к бессмыслию, в стихах он продышивается. От безмыслия к бессмыслию, вот поэтический путь Б<альмон>та и прекрасное название для статьи, которой я, увы, не смогу написать, ибо связана с ним почти родственными узами.


Итак — новое увлечение? Рада, что еврейка. Не из московской ли Габимы?[203] И, попутная мысль: будь Дон-Жуан глубок, мог ли бы он любить всех? Не есть ли это «всех» неизменное следствие поверхностности? Короче: можно ли любить всех — трагически? (Ведь Дон-Жуан смешон! писала об этом Б<орису> П<астернаку>, говоря об его вечности.) Казанова? Задумываюсь. Но тут три четверти чувственности, не любопытно, не в счет — я о душевной ненасытности говорю.


Или это трагическое всех, трагедия вселюбия — исключительное преимущество женщин? (Знаю по себе.)


Хороший возглас, недавно, Али: «Он мужчина, и потому неправ». (Перекличка с брюсовским: «Ты женщина — и этим ты права»,[204] — которого она не знает.)


________


Деловое: сообщите мне тотчас же открыткой имя-отчество Розенталя. Просить, не зная, как зовут — на это я неспособна. Напишу и письмо и прошение, прочтете — выберете. Только, ради Бога, ответьте тотчас же, сегодня запрашиваю об этом же С<ло>нима.


МЦ.


<Приписка на полях:>


Получили ли деньги через Катину оказию? Доплату за янв<арское> иждивение? Что-то вроде 70-ти.


Вшеноры, 7-го марта 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Вот письмо к Р<озен>талю. Прочтите и дайте прочесть Карбасниковой (второй Самойловне). И решите вместе. Могу, конечно, написать и прошение (Вы же знаете, как я их мастерски пишу!), но очень противно, — не настолько, однако, чтобы из-за благородства провалить все дело. Если письмо сомнительно, не давайте. (Жив и свеж еще в моей памяти пример кн<язя> В<олкон>ского!)


Если Р<озенталь> человек — он поймет, если он государство (т. е. машина) — нужно прошение. Пусть Адя тотчас же черкнет открыточку.


Если (сплошное сослагательное!) письмо будет передавать К<арбаснико>ва, попросите ее, пусть красноречиво расскажет о моем земном быту: грязи, невылазности, скверном климате, Алиной недавней болезни, — о всех чернотах. Это не будет стоить ей ни копейки, а мне может принести многое. Пусть она поет Лазаря, — я не хочу.


(Ах, если бы Р<озенталь> в меня влюбился! — Он, наверное, страшно толстый. — После всех танцовщиц — платонической любовью — в меня! Я бы написала чудесный роман: о любви богатого и бедной (обратное не страшно: богатая ради или из-за бедного сама станет бедной, мужчины легко идут на содержание!) — о любви богатого к бедной, еврея к русской, банкира — к поэту, сплошь на антитезах. Чудесный роман, на к<отор>ом дико бы нажилась, а Р<озенталь> к этому времени бы обанкротился, и я бы его пригрела. — А? —)


Одновременно с запросом Аде запросила М<арка> Л<ьвовича> и вот ответ: «Р<озен>таля зовут Леонард. Это все, что я знаю» — и мой ответ: «Спасибо за имя Р<озента>ля, но без отчества оно мне не годится. („Милый Леонард? Леонард Богданович?“ NB! Все дети без отчества в Рязанской губ<ернии> — Богдановичи!) Кроме того, так зовут Дьявола. (Мастер Леонард.) — Знает ли он, что так зовут Дьявола? На шабашах. Если не знает — когда подружусь — расскажу. Я непременно хочу с ним подружиться, особенно если ничего не даст».


Адина кукла волшебна: олицетворение Роскоши, гостья из того мира, куда нам входу нет — даже если бы были миллионы! Это — роскошь безмыслия (бессмыслия). Нужда (думаю об Аде и кукле, о себе и кукле, о мысли и кукле) должна воспитывать не социалистов, так сильно хотящих, а — но такого названия нет — ничего здесь не хотящих: отступников от мира сего. Розовая кукла — и не розовая Адя, в мягких тонах — диккенсовская тема, в резких — тема Достоевского. И, внезапный отскок: а ведь из-за таких кукол стреляются! И Р<озент>аль никогда не влюбится в меня.


Сильнее души мужчины любят тело, но еще сильнее тела — шелка на нем: самую поверхность человека! (А воздух над шелком — поэты!)


И платочек прелестный — павлиний. Георгий уже в присланном чепце, рубашечка еще велика, подождет.


Еще ни разу не гулял, — проклятый климат! Мы потонули в грязи. На час, полтора ежедневно уходим с Алей за шишками или хворостом, — унылые прогулки. Небо неподвижное, ручьи явно-холодные. Сырость, промозглость. Ни просвета.


Эту зиму я провела в тюрьме, — пусть, по отношению к Чека — привилегированной, — все равно тюрьма. Или трюм. Бог все меня испытывает — и не высокие мои качества: терпение мое. Чего он от меня хочет?


Целую Вас и Адю. Не теряйте письма, которое (по словам Ади) мне пишете.


МЦ.


Р. S. Очень прошу Адю написать мне тотчас же, подошло ли письмо Р<озента>лю? Относительно халата Невинный бредит. вразумите его, что ОН (и Редакция) мне подарили коляску.


Париж — Господи! — Вшеноры, 4-го апреля 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Последнее, что я от Вас получила, было укрепление меня в Георгии — месяца полтора назад, — я тогда только что встала. С тех пор — тишина, глухота, немота. С<ережа> удивлялся, (я — нет), потом беспокоился (я — нет), наконец написал, — я — нет, ибо наконец разозлилась. Недавно отправила письмо Аде (непременно Адя, а не Ади: «Ади» мне напоминает Колю Савинкова[205] и его о-мер-зи-тель-ную мать!)[206] — письмо Аде с твердым обещанием не писать Вам до письма — из чистой злости, п. ч. писать Вам мне часто хотелось. В письме же к Аде спрашивала о судьбе пастернаковского, в нем же — о «дорогом», слышала слухом, что был в Париже. Как видите — полный и явный перерыв. Даже С<ережа>, со всей его кротостью, упрекал (такие тихие укоризны — «пени»…) — «Забвение? Занятость? Легкомыслие?», и я, злостно: «Ни то, ни другое, ни третье: четвертое». — Так и оказалось. И, знаете, не удивляюсь — как никогда ничему минусному — это в моей жизни закон. Скорей удивляюсь, когда письма (особенно заказные) доходят. Остаток Советской) России и итог всей моей предыдущей жизни. Я сама — письмо, которое не дошло.


________


Итак, ничего, до Адиного недавнего письма, ни о Р<озента>ле, ни о П<астерна>ке, ни о «дорогом» (он один — с маленькой буквы!) не знала. А обо всем этом — очень хочу. «Дорогого» не видала полгода, за все время — короткая записочка: «весь год не радовался, жил один, нечем жить». Мне жаль его (под влиянием национальности начала было жалеть ему) — мне жаль его, но ничем на расстоянии помочь не могу, да и тогда — не на расстоянии — не помогла. Но о судьбе его, вплоть до подробностей, очень хочу знать: м. б. нечего жалеть, м. б. — «один, нечем жить» — только для партера (меня).


________


А чем — я живу? Во-первых — глубоко, до дна — одна. Целый год на необитаемом острове. Без единого, хотя бы приблизительного, собеседника. Без никого. Все эти месяцы — в комнате, погребенная заживо, замурованная, теперь, с весной — в клетке (в беседке), среди кур (курей) и в непосредственном соседстве целого ряда навозных куч (хозяин помешался на удобрениях). Пишу урывками — полчаса в день, почти не сплю: встаю в 6 ч., ложусь в 1 ч., в 2 ч., — читаю Диккенса. Это о себе самой, теперь о себе с Георгием.


________


Он — чудесен. 2 месяца. Не красив (как Аля в детстве), а — особенен. Очень похож на меня, следовательно — на любителя. Ест все (кроме естественного младенческого корма): манную кашу, лимон (против рахита), чернослив (и то и др<угое>, конечно, в жидком виде и в умеренном количестве), пьет разбавленное молоко и другое, по системе Черни.[207] Mehl-Milch-Buttersistem.[208] Это и будет его главной пищей, постепенно переходит. Ведет его Альтшулер, каждое воскресенье навещает.


Морда прелестная: толстая, довольная (Степун, когда наконец окончит Переслегина), нрав тихий, скромный, сон крепкий, — иногда по ночам приходится будить. При мне неотлучно. Гуляем без коляски — не осиливаю! — на руках. Когда подрастет, буду носить на горбу, как цыгане.


Бровей пока нет, т. е. ни приметы! ресницы выросли: редкие и длинные, русые. Глаза слегка монгольские, еще детские: сине-стальные. Будут зеленые:

…Привычные к степям — глаза,

Привычные к слезам — глаза,

Зеленые — соленые —

Крестьянские глаза…

(Стихи 18-го года).[209]


Спит, как сторожит: руки в белых нарукавниках по обеим сторонам, как стороны подсвечника: бра. (Алино сравнение.) Не пишу, что улыбается, ибо, улыбаясь, не сознает. Меня не знает, но, по-моему, знает салфетку, которую ему подвязываю в сладкие мгновения каши.


Очень большой, громадный. Чистый вес (родился 3-ех кило без чего-то) 4 кило 65 дек.[210] Будет музыкантом.


_______


У нас приходящая прислуга — на два, три часа. Чешка, но германского толку (родилась в бетховенском Теплице) — говорит по-немецки — тихая, работящая, очень милая. Дарю ей чту могу, и она к нам очень привязана. Делает основную черную работу, до Барсика не касается, я ревнива. (Барсик: хвостик Бориса — тайный.)


________


Дружба с А. И. Андреевой. Какая-то грубая, толчками (дружба). Чем-то я ей нравлюсь, не всем, силой — должно быть. Вся из неожиданностей. Какие-то набеги и наскоки — друг другу в душу. Такой непосредственности: природности я в жизни не встречала. Я перед ней — произведение искусства. Внезапно, ночью:


«М<арина> И<вановна>! Я ведь живу с курами». Я: «В одной комнате?! Ненавижу кур, наплевать на яйца». Она: «Какие яйца? Я о Наташе говорю и о детях». (Наташа — жена брата А<ндрее>ва, нечто вроде экономки.) Детей, кроме Саввы, не видела никого, знаю только, что свободные часы проводят на деревьях и что мать, чтобы их найти, должна глядеть вверх. И это мне нравится. Впрочем, еще Нину[211] знаю — старшую, ничем не похожую на мать, куколку.


Я понимаю А<ндрее>ва, что влюбился. Пуще всех цыганок. Жаль и странно, что не поет.


Барсика о-бо-жает. Пробным камнем нашей дикой (не силой, а качеством) дружбы будет известие о Вас — крестной. Пока не говорю.


________


Крестного, Вы совершенно правы, нет. Ведь у меня нет друзей, я могу «гулять» с кем угодно, но крестить Барсика я любому не дам. Волконский стар и католик. И очень уж отрешен. Сегодня же поговорю с С<ережей> относительно Бальмонта. Я б рада, я Бальмонта люблю. (На днях в этом убедитесь, но только помните, что доказательство это — до Адиного письма о его помощи — чистая лирика!) Не знаю, подружится ли Адя с Миррой,[212] Мирра, при всей прелести, очень поверхностна. Адя, ведь, под знаком: «Tout ce qui n'est pas triste est bкte, et tout ce qui n’est pas bкte — est triste»[213] (Башкирцева), в Мирре этого Tristia[214] — ни тени: как лицо на солнце.


________


Деловое, чтобы не забыть: никакой доверенности (или расписки) на (или в) получение (нии) аванса от «Ковчега» ни С<ережа>, ни я не получали. Когда С<ережа> увидит Мансветова[215] — скажет, напомнит.


С<ережу> мы видим только вечером. Большая роль в «Грозе» — партнер Коваленской (Александрийский театр) — на 2-ой день Пасхи премьера — en grand[216] — снят какой-то чешский театр, на несколько тысяч зрителей. Ролью (Вы м. б. помните Бориса — любовника — в «Грозе»?) — не увлечен, и прав: все на личном обаянии, т. е. на его bon pouvoir[217] и vouloir,[218] сам герой — ничтожество, неприятно играть. «Свои Пути» процветают, выходят каждый месяц без задержки. Но летом кончается у С<ережи> иждивение (проклятое слово, единственное в российском словаре мне не дающееся!) — что тогда?


14-го читает в «Едноте» рассказ. Множество бесплатных обязанностей. Худее и зеленее чем когда-либо. Вас и Адю вспоминает с нежностью.


_______


Стихи есть, довольно много. Пишу вторую главу «Крысолова». Первая пойдет в В<оле> России. Лирический сатира — на быт. Место действия в Германии. Старинная немецкая легенда такая — «Крысолов».


_______


Из сплетен:


С<ережа> Катю Р<ейтлингер> прогнал окончательно. С горя зарылась в чертежи. Была последнее время в своей любви — отталкивающа: просто на шею вешалась. И С<ережа> — КРОТКИЙ С<ережа>! — прогнал.


В. Ч<ирико>ва выходит замуж — за приземистого квадратного будущего инженера. А. И. А<ндрее>ва говорит, что хорошо.


(«Поуспокоится, пополнеет…» Кстати, никогда не замечала, чтобы после замужества полнели. Чту это — детская мука Нестлэ,[219] что ль?)


Ч<ирико>ва-мать играет в пьесе мужа 17-летнюю колдунью-молодку.[220] Вся семья переехала в Прагу, в Профессорский дом. Некоторые профессора, не получившие квартир, скрежещут.


Монах взял у С<ережи> пальто и поехал представляться К. Ни монаха, ни пальто. (С<ережа> ходит в костюме вот уже полтора месяца.)


Другой собутыльник (помните, аккуратный немчик с тургеневской фамилией? — летний)[221] истратил крупную сумму из журнальных (Св<оими> П<утями> денег и безвозвратно уехал в Ригу. С<ережа> и двое других выплачивают.


В. Н. Савинкова вышла замуж за чеха ученика и живет в Добриховицах.


Лелик учится на скрипке и по воскресеньям играет с Алей в «Машину времени».


Александра Захаровна, связав всем соседкам чешкам белые шерстяные шали, вяжет А. И. А<ндрее>вой черную шелковую шаль.


________


Несколько стихов — наугад: (видали ли мою «Полотерскую» в № 1 «В<оли> Р<оссии>»? В следующих двух — юношеские стихи, пристрастие дорогого).[222]


Пела как стрелы и как моррэны…


……………………………………..


Ноябрь 1924 г.


Приметы («Точно гору несла в подоле…»)


……………………………………………..


Ноябрь 1924 г.


Не возьмешь моего румянца —…


…………………………………….


Декабрь 1924 г.


NB! (Этот стих — к жизни.)


_______


Русской ржи от меня поклон…


………………………………….


Март 1925 г.


_______


Выбирала самые короткие, — тбк, обзор, как это письмо. Пишу в беседке, на сильном ветру, ветер рвет бумагу, путает мысли и волосы. Сегодня ждем М<аргариту> Н<иколаевну> с Ирусей, а м. б. и — с Л<ебеде>вым! Аля в безумном волнении, штопает единственные приличные чулки.


Писала, не отрываясь, пользуясь Барсикиным[223] сном. Спит тут же в коляске, под В<ашим> бел<ым> одеялом.


М. б. уже не придется писать, итак: 1) присылайте расписку на «Ковчег» 2) что с письмом П<астерна>ку? 3) что «дорогой»? (однако с порядочным обходом — вести! Из Праги бы ближе!) До Пасхи еще напишу. Да! умоляю: не опускайте сами письмо, давайте Аде. (Знаю, что опускаете их в ящик, а не мимо, дело не в этом.)


Целую нежно Вас и Адю. Она удивительная девочка. Непременно будет писать. Пусть <…> взять в «Свои Пути». Если не очень длинное. Пусть напишет и пришлет. Подписаться можно буквами.


Адя — пророчу! — к 20-ти годам будет, как я, лирическим циником.


МЦ.


Вшеноры, 12-го апреля 1925 г.,


Страстной понедельник


Дорогая Ольга Елисеевна,


Был у меня вчера Невинный — с визитом. Выдал аттестацию в молодости и неизменности. Хвалил Георгия, сам обнаружил сходство. (Теперь его вся В<оля> Р<оссии> перевидала — кроме Дорогого! И Росселя.) Сидели в навозной беседке, Невинный не замечал (навоза), наслаждался природой. А рядом козий загон, и козы все время делали. Рассказывал о Париже — как всегда, сплошное общее место: автомобили, конные, десять правил езды. И нарядность («У всех башмаки чищенные, — высшая ступень культуры». И я, мысленно: «А Бетховен?») О вас (вкупе) — следующее: живут средне, нерасчетливы, в общем <тысячи?> полторы в месяц — главное — есть база (квартира). Захвачены общим парижским веянием (православием) — я, мысленно: «эку штуку выдумал Париж, — православие!» — впрочем не О<льга> Е<лисеевна>, — дочери. Гинденбург и Эррио. Сыновья, — один на лоне природы с утятами и поросятами, другой — нб голову выше отца, «старший брат». Речь лилась, лилась, а я все бегала, бегала: с Барсиком — вверх и вниз (сад со ступеньками) — то молоко греть, то бутылочки полоскать, то сцены с переодеванием. Думаю, у Невинного в глазах рябило, как у меня — в ушах.


Потом ушел к Пешехоновым (здесь живут), с обещанием, если найдет номер в гостинице, придти, если же не найдет, вновь приехать завтра. А завтра — сегодня, и я в задумчивости: гулять ведь нельзя, значит — сидеть: сидеть и слушать.


Да! для справедливости: умиленно и даже умно вспоминал ту весну: гору, Пасху, приходы и проводы, сумасшедшие рукописи и сумасшедших кукол (Koчapoвcкoгo), — вce на фоне Вас, конечно. Единственный час в беседе, когда был человечен. «Любовь — слепа». Нет, — зряча и заставляет видеть. Он никогда не любил Вас, конечно, — не любовь, — фоксов обрубленный хвостик ее! — и уже общее место точнеет, общее становится местным, «ins Blaue hinein»[224] — точным, и уже мне, всю жизнь скучающей с людьми, с этим, скучнейшим из них — не скучно.


Бедный Невинный! Жалуется на свою волероссийскую клетку: «с весной — еще темней». И нет Ваших лисьих волос и львиных (определение Сережино: гениальное) глаз, чтоб осветить. У него отношение к Вам явно двоится: напетое в уши «товарищами» (непрактичность, неумение жить, неправильное воспитание Ади и т. п.) — в ушах — с той весны — оставшееся. И он путается, с одних рельс на другие. — Толчки —


________


Это меня возвращает к Анд<рее>вой. Вы, пожалуй, во всем правы. Оценка, для нелюбови (ибо Вы ее не любите), даже великодушная. Она мне чужда, чувствую это всем существом: чуждостью женщины — мужчине. Притягательной чуждостью. Влюбиться я бы в нее могла, любить — нет. С ней не взлетаешь, с ней — срываешься. (Помните у Гумилева):

И уста мои рады

Целовать лишь одну —

Ту, с которой не надо

Улетать в вышину!

(курсив мой — и в нем все дело).[225]


А о дарении ненужного — до смешного правы. Принесла нам с Алей целый узел нелюбимых вещей (как цыганка — краденое, к которому остыла) — нам очень, ей явно не нужных. Красная куртка для Али, Верина юбка (для меня), что-то Нинино, в к<отор>ое даже я не влезаю. Конечно, могла бы продать, и — конечно — благодарна, ннно…


Я ей нужна, потому что ей скучно, и потому что в меня, как в прорву — все прегрешения, особенно вольные. Я ей нужна такого-то числа, такого-то месяца, такого-то года, во Вшенорах, в таком-то часу. Я ей нужна временно, местно и срочно. Я ей нужна для себя. Иначе бы она меня в бытовой жизни вызволяла. (То, что всегда так героически делали Вы. Вообще, руку на сердце положа, так, как Вы — по силе и по умению — меня никто не любил, — только, шести лет, Аля.)


Для меня (советую и Вам, и Аде, и Оле, и Наташе) мерило в любви — помощь, и именно в быту: в деле швейном, квартирном, устройственном и пр. Ведь только (хорошо «только»!) с бытом мы не умеем справиться, он — Ахиллесова пята. Так займитесь им, а не моей душою, все эти «души» — лизание сливок или, хуже, упырство. Высосут, налакаются — и «домой», к женам, к детям, в свой (упорядоченный) быт. Черт с такими друзьями!


К чести женщин скажу, что такими друзьями бывают, обыкновенно, мужчины.


________


Так Оля — Байрона? Нет, Шелли, утонувшего 23 лет в голубейшем из озер? Или — еще лучше — Орфея? Что ж, рукоплещу. А Аля — Зигфрида. А Адя — кого?


Да и я не лучше — после всех живых евреев — Генриха Гейне — нежно люблю — насмешливо люблю — мой союзник во всех высотах и низинах, если таковые есть. Ему посвящаю то, что сейчас пишу (первая глава в следующем № «Воли России»)[226] — с прелестной надписью, которую в «В<оле> Р<оссии>» опускаю.


_______


Продолжаю 14-го. Вчера в 5 ч. вечера, явление Невинного. Ночевал на диванчике у Пешехоновых. Пришел, несколько жеманный и жантильный,[227] — пили кофе — (он у меня ничего не ест, но не знает, что пьем из медного, годы не луженного — кофейника!) — так и просидели, за кофе, дотемна. (Барсик на этот раз спал.) Уехал с головной болью, думал — от вольного воздуха, думаю — от быстроты моей мысли и речи. Обещал навещать все лето, — м. б. исправляет грехи дорогого? Тот — как помер. До странности. (Ах, пора на другие рельсы! Знаю ведь — сразу — как рукой снимет!)


_______


На днях С<ережа> вышлет Вам новый № «Своих Путей» (выходит в пятницу). В следующей книге «На Чужой Стороне» — его «Октябрь». Мякотин пригласил, до-олго глядел (С<ережа> истолковал: «врет или не врет?») и попросил продолжения. Я очень рада, — оправдательный документ добровольчества.


Сейчас в Праге ген<ерал> Брусилов — говеет. Глубокий старик. Едет, а м. б. уже проехал, в Карлсбад. Единственный сын расстрелян добровольцами. Заказывал панихиду. С<ережа> видел его в церкви, чудно рассказывал, пусть сам напишет.


_______


На 2-ой день русской Пасхи — Сережина «Гроза» в «Мещанской Беседе». Играет Бориса (любовника). М. б. Адя помнит «Грозу»? (Вы, наверное, нет.) Катерина — Коваленская (из Александрийского театра). В первый раз за три месяца увижу Вшенорский вокзал — и деревья в окне поезда — и людей.


_______


Нежное спасибо за бумагу, — очарована. Але о ждущем ее подарке ничего не сказала, но предупредила, что в письме — тайна, и нарочно кладу его на виду — для соблазна. (Адя! вроде «Rosalie et la souris grese».[228])


Просьбу с тетрадкой, по возможности, исполню, хотя времени нет совсем. (Как понравились стихи в последнем письме? Ответ, по-моему, на мое письмо к Аде. NB! He забудьте про дорогого, всё, что знаете.)


С<ережа> сейчас едет. Письмо Вы получите накануне Пасхи. Итак — Христос Воскресе!


МЦ.


Вшеноры, 27-го апреля 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Нынче утром — мы гуляли, и почтальон приходил без нас — три письма: элегантным почерком Волконского, скромным — Оболенского (оцените этот «цветник князей»!) и — что-то совсем безграмотное, ибо я там даже не Марина, а Мария. (Штемпеля: Прага, Рим, Париж.) Начинаю, конечно, с последнего. Штамп Пламени — на машинке:


«Редакция журнала „Воля России“ настоящим просит Вас пожаловать на чашку чая, устраиваемую ею в помещении Редакции для друзей и сотрудников во вторник, 28-го с<его> м<есяца>, в 7 часов вечера.


С совершенным почтением»


и — от руки — подпись дорогого. Сверху, не его рукой (на Ъ) — мое имя.


Первое движение: не ехать! Мне — не своей рукой! — меня на чашку чая! мне — с совершенным уважением! Как Папоушке или еще кому- (какой-)нибудь!..


И эта свалка, жара, все эти чужие, — М<ансве>товы, Я<ковле>вы, все эти чужие. Не лучше ли домой, с Барсом? (Пре-лестен!) Но — любопытство побеждает. Не любопытство, страсть к растраве, — tant pis tant mieux![229] — Поеду! Помучусь. Посмеюсь. Зная его слабое сердце, знаю, что упадет — (NB! не он, а сердце!) при виде меня. И, зная свое сильное, знаю, что мое от этого — не разорвется!


Не виделись с ним полгода, последний раз мельком, три минуты в «В<оле> Р<оссии>» — и вот, через полгода, «на чашке чая», — элегантно, если бы не — не очень многое!


Самое забавное, что он м. б. вовсе и не ждет моего приезда, подписал 50 бланков сразу, потом кто-то надписал имена.


— Что Леонард?[230] Ибо близится лето, следовательно и осень, следовательно — опять Вшеноры. Боюсь для Барсика Чехии: слякоти наружи, сырости в комнатах, то раскаляющихся, то леденеющих печей. Не уберечь. С ним мне будет везде хорошо (абсолютно люблю), в нем моя жизнь, но важно возможно лучше обставить — его жизнь. В Праге копоть, дороговизна, хозяйки, здесь — сырость, неустройство, тоже хозяйки. И не хочу на его устах чешского, пусть будет русским — вполне. Чтобы доказать всем этим хныкалыцикам, что дело не где родиться, а кем.


_______


Не встречаетесь ли с Ариадной Скрябиной (в замужестве Lazarus). Недавно получила от нее faire part[231] о рождении дочери (3-го февр<аля>, двумя днями моложе Георгия) и розовую для него кофточку — (шепотом: «шершть!») Вот мы и сравнялись — она, в 1922 г. девочка (16 л<ет>, и я, такая же, как сейчас. У меня сын, у нее дочь. Возрасты стерты.


_______


28-го апр(еля), вторник


Нынче — нежная открытка от Невинного: зовет, ждет. Скоро еду. Целую Вас.


МЦ.


Р. S. Тетрадок Невинный не передал — или не с ним посылали?


_______


Получаю прелестные письма от Оболенского. О всех вас пишет с нежностью, особенно об Аде. (Лучше Вади,[232] Адя, а? И недурно: дочь эсера, — Княгиня Ариадна Оболенская.) Адя, Вы будете замужем за собакой. Вроде Beau Miron.[233] Только — обратное превращение.


Вшеноры, 10-го мая 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Во-первых — сплюньте три раза, потому что все — хорошо. (Знаю, что сплюнете, уже плюете: раз, два, три.)


Крестин еще не было, так что Вы с крестиком и образом не опоздали. Я Алю тоже медлила крестить, может быть — то, что называют моим язычеством («даром учили, даром крестили» — Эренбург), моя свобода, мое вне-все-верие, может быть, страх перед обрядом вообще и Б<улгако>вым в частности.[234] (Недавно была Муна, сам вызывается приехать.) Может быть — неуверенность в крестном: у меня никого нет, кого бы я Муру в крестные отцы хотела: нет спокойного мужского Друга. Волконский стар, я должна думать не о себе, а о мальчике, мне нужен кто-нибудь, помимо очарования, Муру на выручку. (А есть ли, вообще, такие?) И такой, каким бы я хотела, чтобы Мур — был. Написала и рассмеялась: быть тем, кто уже был?! Non, pas de за![235] Словом, крестного пока нет. (Мур у меня на вес платины, боюсь продешевить!)


О Муре: во-первых — Мур, бесповоротно. Борис — Георгий — Барсик — Мур. Все вело к Муру. Во-первых, в родстве с моим именем, во-вторых — Kater Murr[236] — Германия, в-третьих — само, вне символики, как утро в комнату. Словом — Мур. 3 мес<яца> 10 дней, вес — 7 кило, т. е. на русские деньги 171/2 фунтов (вес годовалой Ирины, но она была скелетом: 1918 г.!), характер — ангельский, улыбается, узнает салфетку, бутылку (меня — нет!) и… А. И. А<ндрее>ву, — так она утверждает. Дни проводит на шоссе, в maison roulante[237] (коляске) или в maison croulante[238] (в состоянии постоянного крушения) — т. е. у меня на руках. Ходим с ним вдоль ручьев, под елками и безымянными кустами, лазим по скалам, когда я сажусь — он рычит. Иногда, если в коляске засыпает, тогда пишу или слушаю Алино чтение бесконечного «Ourson».[239] («Blondine»,[240] слава Богу, одолели. Сплошное молоко и слезы! И, определение: le lait Carmoyant du repentir.[241])


Хотите напугать, уступите Веру Зайцеву[242] и К˚? Мур перед каждой едой получает по чайной ложке лимона, живого, без сахара, а ест пережаренную дочерна муку на масле, разведенную в 200 граммах воды и молока (125 воды, 75 молока — разовая порция). Это — система герм<анского> профессора Черни (я до сих пор знала только этюды Czerny,[243] играла в детстве), спасшая в Германии во время войны сотни тысяч детей. Ведет Мура Альтшулер, с гордостью и любовью. Навещает каждое воскресенье, выстукивает, выслушивает, производит какие-то арифм<етические> выкладки — расписание еды на неделю (мука и масло постепенно повышаются), помнит каждый предыдущий вес. У меня временами безумное желание просто взять и поцеловать ему руку — что я еще могу?! Денег он не берет — но — 1) за ним по пятам, как луна за солнцем (или землею? забыла) ходит А. И. А<ндрее>ва, влюбленная в Мура, а всякий поцелуй, на глазах, теряет, 2) боюсь смутить: он руки никому не целует. Но есть у него две девочки — Катя (4 г<ода> и Наташа (11/2 г<ода>, тоже Черни) — если кто-нибудь из знакомых случайно что-нибудь для этого пола и возраста предложит, нет: если у кого-нибудь из знакомых неслучайно можно что-нибудь вытянуть — тяните. Семья нищая, от такого бескорыстия тяжело.


Если фланелевые кофточки, о к<отор>ых Вы писали, не очень малы, очень прошу: присылайте. Еще очень нужны чепчики: из всех вырос, до полголовы. (Подумайте, у Вашего крестника уже есть наследники! Я горжусь.)


Это я все о черновиках, а вот — беловик: Алей я в детстве гордилась, даже — чванилась, этого — страстно — люблю. Аля была несравненно красивее, сразу — красавицей (помните годовалую карточку в медальоне?), прохожие заглядывались, на Мурку тоже заглядываются — из-за загара: Mohrenkind.[244] Но у этого свое (а м. б. — мое? или это то же самое?) лицо, вне красоты и некрасоты, вне породы и непороды: уже сейчас — горбатый нос, с настоящим хребтом, сильноочерченный подбородок, сторожкие уши, синие глаза чуть вкось, — С<ережа> зовет его Евразией. Кроме того — отсутствие няни, стены: я у него одна — понимаете это чувство? Если я не сделаю — никто не сделает (С<ережа> рад бы, да его никогда нет, задушен делами, Аля все-таки мала). Сейчас Аля на радиоконцерте (во Вшенорах!!!), С<ережа> — в городе, на Степуне, я одна с Муром, — выкупала, накормила, уложила, пишу. Такие часы мои любимые. И еще — самые утренние, начало пятого, пять. Мурка, проснувшись, добр, повторяет: «heureux, heureux»,[245] я разогреваю молоко, утро входит в комнату. Вообще, у меня чувство с Муром — как на острове, и сегодня я поймала себя на том, что я уже мечтаю об острове с ним, настоящем, чтобы ему некого (оцените малодушие!) было, кроме меня, любить. А он, конечно, будет любить всех актрис («поэтесс» — нет, ручаюсь, и не потому, что объестся мной, в ином смысле — вкус отобью: испорчу), всех актрис подряд и когда-нибудь пойдет в солдаты. А может быть — займется революцией — или контрреволюцией (что при моем темпераменте — то же) — и будет сидеть в тюрьме, а я буду носить передачу. Словом — terra incognita.[246] И эту terr’y incognit’y держать на руках! Когда мы одни, я ему насказываю:


— «Мур, ты дурак, ты ничего не понимаешь, Мур, — только еду. И еще: ты — эмигрант, Мур, сын эмигранта, так будет в паспорте. А паспорт у тебя будет волчий. Но волк — хорошо, лучше, чем овца, у твоего святого тоже был волк — любимый, этот волк теперь в раю. Потому что есть и волчий рай — Мур, для паршивых овец, для таких, как я. Как я, когда-то, одному гордецу писала:

Суда поспешно не чини:

Непрочен суд земной!

И голубиной не черни

Галчонка — белизной.

Всяк целовал, кому не лень!

Но всех перелюбя! —

Быть может, в тот чернейший день

Очнусь — белей тебя![247]

Это я не тебе, Мур, ты мой защитник, это я одному ханже, который меня (понимаешь? ме-ня!!!) хотел спасти от моих дурных страстей, то есть чтобы мне никто, кроме него одного, впредь не нравился. Ты понимаешь, Мур?!»


— и т. д. —


И еще о России, о том, что Россия — в нас, а не там-то или там-то на карте, в нас и в песнях, и в нашей русой раскраске, в раскосости глаз и во всепрощении сердца, что он — через меня и мое песенное начало — такой русский Мур, каким никогда не быть Х или Y, рожденному в «Белокаменной» — Да.


_______


Устали?


Спасибо за письмо к Б<орису> П<астернаку>. Скоро, через мать А. И. А<ндрее>вой (проведет здесь неделю и — в Россию) отправлю ему «Мулодца», а Вам — для верности — другой экз<емпляр>, умоляю — с первой оказией! Подарить кому — найдется, там у меня много друзей. Книгу можно вне тайны, т. е. при жене. Адр<ес> Бориса: Волхонка, 14.


Посылаю Вам: «Мулодца» (пока — одного с Адей), чешскую «ванночку» и Аля — Аде татарские чувяки, у Ади узкая нога, надеюсь — подойдут. Скажите Аде, что попирали черноморские берега.


_______


Тетрадей еще не получила, но знаю, у кого. Пишу мало, нет времени, целиком его с Муром прогуливаем. Но «Крысолов» подвигается.


_______


И еще «Мулодца» для Ремизова. И для Ариадны Скрябиной в благодарность за вязаную кофточку для Мурки. (Адр<ес> узнаете у Веры Зайцевой.)


Кажется, всё — о делах.


О Леонарде боюсь спросить: жив ли?


Это письмо Вам передаст М<арк> Л<ьвович>. Мы с ним «помирились». Из многих людей — за многие годы — он мне самый близкий: по не-мужскому своему, не-женскому, — третьего царства — облику, затемняемому иногда — чужими глазами навязанным. А что больно мне от него было (и, наверное, будет!) — Господи! — от кого и от чего в жизни мне не было больно, было — не больно? Это моя линия — с детства. Любить: болеть. «Люблю-болит». Береги он мою душу как зеницу ока — все равно бы было больно: всегда — от всего. И это моя главная примета.


И если бы не захватанность и не страшность этого слова (не чувства!) я бы просто сказала, что я его — люблю.


_______


Сейчас Аля придет с радио. С<ережа> приедет из города. Мур проснется. (Всех кормить!)


Бахраха на Пасху не было. Был режиссер Брэй с женой, и я злилась. А ту Пасху плакала — помните? — потому что С<ережа> заявил, что меня похоронит, а я требовала, чтобы меня сожгли. Помните эти злостные слезы? И испуг в комнате?


«Тело свое завещаю сжечь» — это будет моим единственным завещанием.


_______


Об А. И. А<ндрее>вой в другой раз. Есть что рассказать. Искушение послать «Мулодца» Вадиму.[248] И моему Кесселю. А Бахраху — rien.[249] Кажется, так и сделаю.


Целую Вас нежно. Замещать Вас на крестинах будет кроткая Муна. (Р<одзевич> в Риге — или в Ревеле — ворочает большим пароходом. Не знаю адреса, а то бы я ему послала «Мулодца», — уязвить его грошовую мужскую гордость.)


МЦ.


Р. S. Не ищите Мура в календаре и не пытайтесь достать ему иконки. (Кстати, что должно быть на такой иконке? Очевидно — кот? Или, старший в роде — тигр?)


Обещаю, что это — последнее имя! (А все оттого, что не Борис).


_______


Адр<ес> Бориса: Волхонка, 14.


Борису Леонидовичу Пастернаку


Можно и на Союз Писателей, только не знаю адреса — как угодно — лишь бы только дошла (книга).


<Приписка на полях:>


Посылаю Вам шелковую курточку. Сама вязала. (Подочтите пропущенные петли: это мысль — или сердце — делала скачок.)


Вшеноры, 25-го мая 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Только что получила от Вас письмо, которым мое, подписанное и запечатанное, упраздняется.


Не писала так долго, потому что рассчитывала на скорое прибытие М<арка> Л<ьвовича>, но он, увы, в последнюю минуту поехал через Женеву (задержка 8 дней) — увы, потому что не взял с собой чудесного чешского хлеба-монстра, приготовленного и привезенного (на диспут) для Вас. Так и пришлось везти обратно во Вшеноры. — Съели, но без удовольствия. — А что не взял — прав: довез бы плюшкинский сухарь.


_______


Поздравляю с издателем и журналом. Назв<ание> «Огонек» — приветствую: читатель любит уменьшительные (спокойнее). И гонорар (1 фр<анк> строка) приветствую. И стих посылаю.


_______


Мое письмо с М<арком> Л<ьвовичем> теперь, думаю, получили. И нищенские подарки (куртку — Вам, туфли — Аде. Куртку вязала сама).


_______


Скоро в П<ариже> будет А<нна> И<льиничнa>[250] — и Исцеленовы — и Ал<ександра> Вл<адимировна>[251] (все врозь, конечно). Целая вереница пражских гостей и вестей.


_______


Во Вшенорах сейчас нечто вроде волероссийского центра: Пешехоновы, Мякотины, Гуревичи, скоро перебираются Яковлевы. Я не знаю их партийной принадлежности, но в одном я точна: возле эсеров (м. б. от их стола кормятся?) Бывает — из возле-эсеров, а вернее из Доброховиц на собственном велосипеде прибывает и Коля Савинков — веселый, элегантный, нахально-цветущий. А 22-го, в соборе св<ятого> Николая, была отслужена панихида по тому Савинкову.[252] Террорист — коммунист — самоубийца — и православная панихида — как по-русски! Любопытно, кто пришел? Будь я в Праге, я бы пошла. Есть чувство — над всеми: взаимочувствие личностей, тайный уговор единиц против масс: каковы бы эти единицы, каковы бы эти массы ни были. И в каком-то смысле Борис Савинков мне — брат.


______


Каждый день видимся с А<нной> И<льиничной>. Многое и главное — молча. Бродим по спящей деревне (полуспящий С<ережа> стережет спящего Мурку), рассказываем друг другу мерзостные истории про котов и мертвецов. Она абсолютно зара — и заряжаема, т. е. утысячеряет каждый звук.


Недавно была Нинина[253] свадьба: вышла замуж за здешнего студента-виолончелиста. Было большое пирование, а на другой день она уже, на собственном примусе, варила суп (первый в жизни).


Как кто встретил «Мулодца»? Обрадовался ли Кессель? Вадим? Пусть Вадим мне устроит где-нибудь книгу стихов «Умыслы» (1922 г. — 1925 г., последняя), мне это важней всего.[254] Согласна на новую орфографию, ибо читатель ее — в России. Попросите Вадима! М. б. Гржебину предложить?


А насчет Р<озен>таля и трилогии — дело гиблое, ибо написана всего 1-ая часть.[255] Передано ли прошение?


Целую Вас.


МЦ.


<Приписка на полях:>


С<ережа> Вам писал последний — большое письмо. Деньги за Раковину[256] получит и вышлет на днях.


Р. S. Аля, растрогавшись Нининой молодостью, поднесла ей того «мопса».


Вшеноры, 9-го июня 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Вчера, в Духов день, в день рождения Пушкина и день семилетия с рукоположения о. Сергия — стало быть, в тройной, в сплошной Духов день — было крещение Георгия. Дня я не выбирала, как не выбирала дня его рождения (1-го — воскресение — полдень) — вышло само. Булгаков должен был приехать в Псы служить на реке молебен, и вот заодно: окрестил Мура. Молебен на реке отменили (чехи в купальных костюмах и, вообще, пляж[257]) — а Мур окрещен был. Замещали Вас и Ремизова — А<лександра> 3<ахаровна> и актер Брэй, рыжий.[258] Был чудесный парадный стол, в пирогах и рюмках и цветах (сейчас жасмин). Чин крещения долгий, весь из заклинания бесов, чувствуется их страшный напор, борьба за власть. И вот, церковь, упираясь обеими руками в толщу, в гущу, в живую стену бесовства и колдовства: «Запрещаю — отойди — изыди». — Ратоборство. — Замечательно. — В одном месте, когда особенно изгоняли, навек запрещали (вроде: «отрекаюсь от ветхия его прелести…»), у меня выкатились две огромные слезы, — не сахарных! — точно это мне вход заступали — в Мура. Одно Алино замечательное слово накануне крестин: «Мама, а вдруг, когда он скажет „дунь и плюнь“, Вы… исчезнете?» Робко, точно прося не исчезать. Я потом рассказывала о. Сергию, слушал взволнованно, м. б. того же боялся? (На то же, втайне, надеялся?)


Мур, во время обряда, был прелестен. Я не видела, рассказывали. Улыбался свечам, слизнул с носа миро и втянул сразу: крестильную рубашку, ленту и крест. Одну ножку так помазать и не дал (не Ахиллесова ли пята — для христианина — вселенскость? Моя сплошная пята!)


Иногда, когда очень долго (был голоден) — подхныкивал деликатно, начиная с комара, кончая филином. Был очень хорош собой, величина и вид семимесячного. С головой окунут не был, — ни один из огромных чешских бельевых чанов по всему соседству не подошел. Этого мальчика с головой окунуть можно было только в море. Крестильную рубашечку — из парижского шитья, с голубыми лентами в виде платьица — принесла А<лександра> 3<ахаровна>, а я ей взамен для Лелика подарила Алины чулки и носки. Ваши, пришедшиеся ей ровно на полноги (уже 38! недавно покупала сандалив — так что рубашечка вроде как Ваша. Крестик и иконку мы получили как раз накануне, за день, ровно и крайне в срок, от М<арка> Л<ьвовича>, приехавшего, наконец, к нам с другими волероссийцами — в последний день Муриного язычества — познакомиться с моим наследником и своим сотрудником. Было, случайно, много гостей, сидели в курино-козьей беседке: вся «Воля России» (за исключением В. И. Л<ебеде>ва), актриса Коваленская с сыном, пара Брэй’ев (англичане), семейство (с детьми) Я<ковле>вых, Ал<ександра> 3<ахаровна> с Леликом и д<окто>р Альтшулер, мой и Муркин добрый гений. М<арк> Л<ьвович> был мил, все были милы, я бы на его (и на их — всех — вообще всех — всего мира!) — месте меня бы больше любила. И вот, передал крестик. И чудесное Адино-Алино платьице, и бумагу, и всю любовь. Я всюду очень громко хвалю Адю — как я умею, когда люблю: упорно, тоном обвинительного акта. И все смущены. И я люблю это смущение. М<арк> Л<ьвович> — «Но ведь Адя… молчит»… И я: «Но ведь я говорю!» Говорила об Аде и Булгакову, он умница, ему все редкое нравится, о любви ее… (гм! гм! — в детстве…) к чертям. Он улыбался улыбкой знающего. Едет со всей семьей 1-го июля в Париж насовсем. И так неожиданно вдруг, об Аде просто: «Я ее увижу в церкви» — вне символики, а вышло больше. Мне жутко понравилось, как штейнеровское тогда — мне: «Auf Wiedersehen!»[259]


_______


На крестинах были: о. Сергий, Муна, Катя Р<ейтлингер>, Новелла Чирикова, А<лександра> 3<ахаровна> с Леликом, пара Брэй’ев — и мы трое. Моя цыганская страсть уехала[260] — и лучше — она бы не стерпела своего заместительства, а другому (другой) бы заместить не дала. Сейчас она в Париже, м. б. будет у Вас, я не просила, только дала адрес. Это, в здешней скудости, моя живая вода — огневая вода!


А в Париже нам, конечно, не жить. Я так и знала. Это у нас, в день русской культуры, старушка песенку пела, с припевом:

Не живи как хочется,

А как Бог велит.

— Утешение. —


_______


Но, может быть, погостить — выберусь. Погостить и почитать. Только не раньше ноября-декабря, Муркиного десятимесячия. И, увы, без Али, п. ч. Алин билет уже взрослый и всё вдвое. — И всё — планы. — Денег в обрез, я сейчас лечу зубы, ставлю коронки, и в лавки долг около тысячи.


Но мечтой себя этой — тешу. Вами, Адей, Вадимом, собой, свободой. И Муркиным парижским туалетом! И подарками, к<отор>ые привезу домой. И почему-то мне кажется, что всюду, где меня нет — Пастернак.


_______


О Вадиме. Грусть о единоличном «Мулодце» пусть бросит. Или всю мечту обо мне. Их союз — их дело, как брак, т. е. «ваша великая тайна и ваше частное дело» (моя формула).[261] Дружить, если буду, буду врозь, — м. б. и с обоими, но четко и точно-врозь. И Вадим, конечно, предпочтет мне — друга, как А<ндрее>ва мне — сына, как все мои мужские друзья — мне — своих жен, п. ч. «это не для жизни»: ненадежно, — правы. Я абсолютно бывала любима в жизни только издалека, вне сравнений, п. ч. в воздухе, а в воздухе не живут, стоило мне только ступить на землю, как мне неизбежно предпочитали — да эту же самую землю, по которой я ступаю.


А мне земля необходима, как Антею: оттолкнуться. И потому — правы.


_______


10-го июля 1925 г.


Предгрозовой вихрь. Подвязываю в саду розовый куст. Почтальон. В неурочный час. «Pani Cvetajeva».[262] Протягиваю руку: бандероль. И — почерк Пастернака: пространный и просторный — версты. Книга рассказов, которую я тщетно (40 кр<он>!) мечтала купить на сов<етской> книжной выставке.


А до этого сон — буйный и короткий, просто свалилась, сонная одурь, столбняк. Проснулась в грозу, потянуло к розе и получила в раскрытую руку — Пастернака.


_______


Адр<ес> здешний, — значит, то письмо дошло. Ах, еще бы «Мόлодца»! И шарф. Но денег Ховин (?)[263] наверное не платит? Тогда стихов не давайте. Зеленый шарф — от всей Романтики и последнего (в этой стране всё — последнее!) глашатая, нет, солдата ее — меня.


_______


Книгу отложила. С радостями, как знаете, не тороплюсь. Радость — иной вид горестей, м. б. — острейший. Но из колеи выбита — надолго. Мало мне нужно.


_______


Любит ли Вадим произведения своего отца? Вообще — от Андреева? И похож ли на Савву? Савва — сласть, сласти. Хотелось бы, чтобы Вадим был горечью. Огорчайте и горчите его мной, — большим на пользу.


_______


Целую Вас и Адю.


Да! перед сном (столбняком) вздрогнула, т. е. уже заснув, проснулась от ощущения себя на эстраде Политехнического Музея — и всех этих глаз на себе. — Слава?


МЦ.


<Приписка сверху:>


Тетради дошли давно, я уже дважды писала. Но времени на переписку стихов нет. В красной Аля пишет свои воспоминания о раннем детстве, — вымолила! Все три обольстительны. Спасибо. (Тут Аля усмехается.)


Как Адино писание? Пусть не остывает!


Вшеноры, 14-го августа 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Обратное Вам, а не обратное мне, — я ведь тоже себялюбец, хотя и в другом. Но и мне обратно достаточно, — этим и прельщена. Кроме того, единственный человек (из чужих), кто сам тянется ко мне, без меня скучает и — что главное — меня не судит.[264] Она меня определенно любит, по-своему, рывком, когда с натиском, но — любит, зверь чужой породы — зверя всем чужой породы — меня. И лицо прелестное. И голос. (С таким должны петь, чист только в пенье.) И не навязывает мне своей семьи, дает себя мне — вне, только по ночам, в свои часы. Все это ценно. И я не умею (еще как!) без чужой любви (чужого). А «Мариночка» тот же захват, что и во всем, что и вся. Ее, как меня, нельзя судить, — ничего не останется.


_______


Живу трудно, удушенная черной и мелкой работой, разбито внимание, нет времени ни думать, ни писать. Кончаю воспоминания о Брюсове. «Крысолова» забросила (мой монархизм). С<ережа> скоро возвращается. Ему необходимо не жить в Чехии, уже возобновился процесс, здесь — сгорит. О зиме здесь не хочу думать: гибельна, всячески, для всех. Аля тупеет (черная работа, гуси), я озлеваю (тоже), С<ережа> вылезает из последних жил, а бедный Мур — и подумать не могу о нем в копоти, грязи, сырости, мерзости. Растить ребенка в подвале — растить большевика, в лучшем случае вообще — бомбиста. И будет прав.


Да! Вы спрашиваете о том, достоверна ли я с А<нной> И<льиничной>. — Пожалуй, нет. — О моем отношении к П<астерна>ку она знает, п. ч. отправляла, через мать, письмо и книгу. Об остальном, по-моему, ничего.


_______


В дружбе ли с «дорогим»? Не знаю. М. б. в очень далекой. Он все пытается устроить свою жизнь, точно это так важно — устройство его жизни, жизни вообще. От Ст<алин>ского и Лебедева вижу, во всяком случае, больше внимания и человечности. Он занят только собой, данным собой, мне в данном тесно.


_______


Живу без людей, очень сурово, очень черно, как никогда. Не изменяет, пожалуй, только голова. Знаю, что последнее, когда буду умирать, будет — мысль. П. ч. она от всего независима. Для чувств же нужны поводы, хотя бы мельчайшие. Так я, без намека на розу, не могу ощутить ее запах. А «роз» здесь нет. (Полные кусты, не те.)


_______


Мур чудный. 61/2 мес<яцев>. Начинает садиться (с ленцой). Говорят (ваш сон в руку), похож на Алю. Раскраска, пожалуй, та — светлота масти — черты острей. М<аргарита> Н<иколаевна>, уезжая (едет в Париж насовсем), оставила ему целое приданое.


_______


Кесселю очень хочу написать, и — пожалуй еще больше — о нем. Есть места гениальные. (Юсупов — Распутин.[265]) Но боюсь ввязываться — мало писать не умею, в «В<оле> Р<оссии>» с «Крысоловом» по пятам. Если ему пишете, передайте мое восхищение и причину (невозможность мало сказать!) молчания. Ибо чтό о статье — то же о письме.


Только что — большое письмо Ади с описанием велосипедов, — Оли на жердочке — кабинки — одеяла — дождя. Да ведь это моя жизнь — с кем-то — куда-то — ни за чем. У нас с Вами и Адей, кроме всего остального, чудесно совпадает темп жизни. О, как давно, как давно, мне кажется — годы! я не была, в жизни, собой.


_______


Вадиму не ответила не из невнимания, ненаписанное письмо не на совести, а в сердце (пишется!). И Вадима и Володю[266] считаю своими, одной породы, мне с ними, им со мной будет легко. Лиц их не вижу, голоса слышу.


Ольга Елисеевна, это будет чудесная жизнь, когда я приеду! Вдруг поняла, п. ч. сказала: голоса.


К литераторам ходить не будем, не люблю (отталкиваюсь!) кроме Ремизова никого из парижских. И, м. б., еще Шмелева.[267] К литераторам ходить не будем, будем возить Мура в коляске, а по вечерам, когда он спит, читать стихи. (Хорош Париж? Но ведь живешь не в городе!)


Пусть Адя не обижается, что не пишу ей сегодня отдельно, сейчас купать Мура, готовиться к завтрашнему иждивению, мыть голову, писать С<ереже> письмо — так, до глубокой ночи. Сплю не больше пяти часов вот уже полгода.


_______


Стихи пришлю, как только доперепишу Брюсова.[268] Не сердитесь, что не поздравила с именинами, это ведь только день рождения Вашей святой, — не Ваш. И, ради Бога, ради Бо-га — никаких подарков к минувшим моим! Не надо растравы, все вещественное от близких растравляет, я еще не совсем закаменела.


_______


Аля огромная (стерьва Мякотина — м. б. от стервозности — ей дала 16 лет), с отросшими косами, умная, ребячливая, великодушная, изводящая (ленью и природной медлительностью).


Ей очень тяжело живется, но она благородна, не корит меня за то, что через меня в этот мир пришла. С 4-ех лет, — помойные ведра и метлы — будет чем помянуть планету!


_______


Целую всех: Вас, Адю, Наташу (разъединяю, п. ч. близнецы), Вадима (разъединяю, п. ч. братья), Олю и Володю. (А Володя — в хвосте.)


МЦ.


<Приписки на полях:>


Скоро пришлю снимки — Алины, Муркины и свои, завтра куплю пластинки, снимает Александра) 3<ахаровна>.


Одновременно пересылаю «В огнь — синь».[269] Пометки чернилами — слонимовские, карандашные — мои. Подробности — Аде на отдельном листочке.


Был бы жив Гуковский — взяли бы в «Совр<еменные> Зап<иски>».


Рецензии в «Звене» не читала, но знаю от вегетар<ианца>-председателя С<оюза> Пис<ателей> Булгакова, что есть таковая. Но так как в «Звене» меня всегда ругают — не тороплюсь. («Я люблю, чтобы меня до-о-лго хвалили!»)[270]


Вшеноры, 7-го сентября 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Поздравляю Вас и Адю с Вадимом, вернее — Вадима с Вами и Адей, — со всеми вами.[271] Вы — семья, на которой можно жениться целиком.


Адя решительно подражает мне: 16-ти лет пишет блестящие статьи и 16-ти лет выходит замуж. Адечка, лучше рано, чем поздно: матери Гёте не было 17-ти лет, когда он родился, и она, позднее, говорила ему: «Ты хитрец, ты мою молодость взял в придачу». Но раньше 16-ти нельзя — тогда уже Комсомол.


Аля очень озабочена Вашим свадебным нарядом, будущими детьми, переправкой коляски, всем бытом брака, который, по моему опыту — знает, труден. Новость узнали от Анны Ильиничны, начавшую со словами: «Мы с Вами будем родственниками». И, знаете, я только потом усомнилась, вернее задумалась, — каким это образом? — так сильна, должно быть, убежденность внутреннего родства.


_______


Наседает осень. С угольщицей в ссоре, — дважды взяла за метраж углей — не знаю, чем будем топиться. Париж туманен. Надо решать: либо муравьиные запасы здесь, на зиму, либо стрекозиный танец по визам. Предлагают здесь, во Вшенорах, целый ряд квартир, — духу не хватает! Единственное поме- и перемещение, которое я хочу — поезд! Но бесконечно жаль С<ережу>, который три-четыре месяца должен быть здесь, срок подачи докторской работы — ноябрь, после чего еще три месяца иждивения.


У него, кстати, объявилась астма. Что с ним дальше будет — не знаю. Но томить Мура в сырости и копоти тоже духу нет. Не знаю, чтό делать.


Сейчас ему 7 мес<яцев> с неделей, если ехать в середине октября — будет 81/2 м<есяцев>. Доехать можно, он веселый и тихий.


Встает также вопрос детской кроватки. Мур уже сидит, через месяц будет вылезать, везти отсюда нет смысла, здесь очень средняя — 375 кр<он>, а я хочу хорошую, надолго. (Аля в своей спала до 6-ти лет.) М. б. узнаете, на всякий случай, дорогая Ольга Елисеевна, цену хорошей и средней кроватки — там? (Для меня «там», для Вас — здесь.)


Ехать Мурке, если в октябре, есть в чем: чудесное голубое вязаное пальтецо, связанное Александрой) Захаровной), позже — не в чем, а покупать здесь дорого и жалко.


Простите за скучные мелочи, всё это не я, но моё.


_______


Самый мой большой ущерб — отсутствие одиночества. Я ведь всегда на людях, и днем, и ночью, никогда, ни на час — одна. Никогда так не томилась по другому, как по себе, своей тишине, своему одинокому шагу. Одиночество и простор, — этого до смешного нет. На таком коротком поводу еще не жил никто. Я не жалуюсь, а удивляюсь, с удивлением смотрю на странную — хотела сказать: картину, — какое! — на мельчайшую миниатюру своей жизни, осмысленную только в микроскоп.


_______


Видела Катю Р<ейтлингер>. Кокетливо-омерзительна в замужестве, о муже[272] говорит, как о трехлетнем, сюсюкает, и, между прочим, — «На которой из Ч<ерно>вых женится Оболенский?» Я, задумчиво: «На мне».


_______


Когда Адина свадьба? Будет ли венчаться в церкви? (По-моему — да.) Что от меня хочет в подарок? (Кроме детской коляски, — это уже от Али.) Дошло ли Алино наглейшее письмо к своему дню рождения? От Вас очень давно нет писем, даже не знаю, по какому адресу писать.


Хорош Мур? Только очень бело отпечатано, совсем белые глаза. Фотографию очень прошу сохранить.


Целую всех, пишите.


МЦ.


<Середина сентября 1925 г.>


<…>Встает в 61/2 — 7, молчать не заставишь. Ложится — окончательно — между 7-ью и 8-ью, если здоров — спит крепко до утра. Но сейчас, с зубами, беспокоится. Если комната проходная — просто нельзя ехать, это не каприз, он изведется. Вы же знаете мое спартанство, приучала — не приучила. Необычайная отзывчивость на звук, с первых недель. К голосу А<нны> И<льиничны> никак не может привыкнуть, — руки за голову — рев.


Да! Пришлось нам с Алей ей покаяться в злоупотреблении ее добрым именем — ведь мы на нее сослались, поздравляя Адю. Она не обрадовалась, но не рассердилась. В задумчивости говорила нам вслух возмущенную открытку Вадима: «Ты все перепутала!» С этого началось, — пришлось признаваться.


_______


Теперь о С<ереже>. Необходимо его вытащить. Он и так еле тянет, — все санаторское спустил, худ, желт, мало спит, ест много, но не впрок, недавно на пирушке у соредактора «Своих Путей» (получили ли??) ел привезенные из Парижа сардинки — и обмирал. И тихо, кротко, безропотно — завидовал. Его кроткие глаза мне всегда нож в сердце. Хотя б ради сардинок — необходимо.


В «Чужой Стороне» напечатан его «Октябрь». В «Своих Путях» несколько статей — тесных, сжатых, хороших. Но времени писать, естественно, нет. Начата большая повесть.


_______


Ольга Елисеевна, как Вы думаете, нельзя ли было бы получить на поездку что-нибудь из парижского фонда литераторов? За все годы здесь я однажды получила от них 250 фр<анков>. По-моему — могут еще. И не 250 фр<анков>, а 500 фр<анков>, — так давали Чирикову, я не хуже. М. б. — через Карбасниковых? А то ведь я не знаю, на что поеду. Иждивение не в счет: долги, жизнь, нужно оставить С<ережу>. По-моему — парижский фонд литераторов. Добиться можно. За три года — первая просьба. (Те 250 в 1923 г. прислали без моей просьбы.) По-моему идея — а? Только не прибедняйте меня слишком, а то дадут 50 фр<анков>.


Алины именины давайте праздновать вместе с Адиными, когда приедем? 18 сент<ября> — 1-го окт<ября> — давайте передвинем на 1-ое ноября. А потом Рождество — елка — Муркина первая — хорошо? Ему уже будет 10 месяцев.


Опишите жилище: расположение комнат, этаж, соседство. Тиха ли улица? Близка ли даль (застава)? Когда Олина свадьба? Неужели без нас? Мур был бы мальчиком с иконой.


_______


От Володи чудесная тетрадь, которой мы все чураемся, п. ч. слишком хороша. Але, ради Бога, ничего не присылайте, что есть — есть, чего нет — заведем. М. б. купим у той же А<нны> И<льиничны>, у которой грандиозная распродажа. Она скоро едет, раньше нас, с заездом в Берлин.


Не забудьте прицениться к кроваткам и складным (раздвижным) стульчикам. Это будет первая покупка.


Целую нежно, привет всем.


МЦ.


Р. S. Будете писать — перечтите все мои вопросы.


<Рукой С. Я. Эфрона:>


Дорогая Ольга Елисеевна,


Исхожу доброй завистью (не злостной) к Марине и Але. Париж представляется мне источником всех чудодейственных бальзамов, к<оторые> должны залечить все Маринины <…> обретенные в Чехии от верблюжьего быта и пр., и пр., и пр. Хотелось бы и самому очень. Но раньше весны вряд ли удастся.


О Вашей семье, даже о незнакомых членах ее, думаю, как о совсем родной. Кумовство наше прочное и нерушимое.


У Мура, кажется, прорезаются зубы, и он кричит так зычно, что заглушил бы и Шаляпина. Марина не спускает его с рук.


Сергей Яковлевич (тот) изъявляет свое согласие на бракосочетание Ольги Викторовны с Вадимом Леонидовичем и посылает благословение благодетеля.


Целую Вас и Аденьку. Остальным сердечный привет.


Ваш С. Я.


Получили ли последний № журнала? Послал из санатории.


Вшеноры, 21-го сентября 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Наш отъезд начинает осуществляться — о, чуть-чуть! В виде просьбы М<арк> Л<ьвович> немедленно представит ему[273] прэказ[274] (еще помните?) и с дюжину фотографий. Мы с Алей снялись, посылаю. У Али губы негра, не собственные. Думаю, через месяц паспорт и виза будут. Теперь думайте Вы — тверд ли в Вас — наш приезд? Ведь Мур нет-нет — да попоет, иногда и басом. Кроме того — «зубки». Сейчас он, например, на полном зубном подозрении: хныкает, ночью просыпается и пр. Все это в тесном соседстве — мало увеселительно, иные совсем не выносят крика — как Вы? И в доме ведь не только Вы, — чту, если Мур надоест? Труднейшая вещь — в гостях. (Пока пишу, Мур, гремя погремушкой, воет — долго — по<…> — настойчиво. Сквозь вой — всхныки.) У него моя манера — сдвигать брови, и морщина будет та же. Сидит. Ругается: скороговоркой, островитянски, интонациями. И почти всегда — мужчин. Будет — «феминист». <…> светлое, но ресницы темные, очень длинные. Сейчас он старше и четче карточки. В Париже снимем.


_______


У нас осень, хорошие ветра, сбивающие сливы, темнеет рано (мы за горой), гора в полосах паршивого медведя, расчесанного и изгрызанного. Пора помидор — дикого винограда — первых печек — последних жар.


Кончила Брюсова, принялась за «Крысолова», иные дни удается только присесть, весь день в колесе, вечерами голова пуста (от переполненности мелочами), сижу, грызу перо. Мои утра, мои утра! То, чего я тбк — никогда — никому — не уступала! Первая свежесть мозга, омытость мысли. Ночью может случиться лавина вдохновения, но для труда — утро. Ночи — прополохнэт! — впустую.


Но есть в этой жизни уют — сиротства. Сироты — все: и С<ережа>, и Аля, и я, и Мур. Сиротство от внешней скудости, загнанности в нору, в норе — сбитости. Уют простых вещей при восхитительном неуюте непростых сущностей. Уеду — полюблю. Знаю. Уже сейчас люблю — из окна поезда. Самое сильное чувство во мне — тоска. Может быть иных у меня и нет.


_______


Теперь — чту брать? Хлам — брать? Множество. Ехать навек или нб три месяца? Есть, напр<имер>, огромный серый клетчатый шерстяной распорок с Веры Андреевой, — АЛЯ в нем тонет. Может выйти хорошее платье. — Связываться? А летнее — подозрительного свойства — бросать? Всякие ситцевые линялости. Ход чувствований таков: как платье — зазорно, но могут выйти Але штаны. И не одни, а трое. И вечные. Но шить я не умею, следовательно будут лежать. А за это лежание — в багаже — платить. И везти в Париж — дрянь. В Париж, в котором… И неужели же ни я ни Аля не заслужили — раз в 100 лет! — новых — збсвежо — штанов?!


Пишу нарочно, чтобы Вы меня презирали, как презираю себя — я.


А коляску брать? У нас две: одна лежалая, волероссийская, рессорная, громоздкая, красивая, в которой пока еще спит, но из которой, явно, вырос. Другая — деревянная, сидячая, складнбя, тарахтящая, собственная, облезлая, но верная, — преданный урод — без рессор. Или бросить (передарить) обе? Не представляю себя переходящей с коляской хотя бы коровий брод в Париже? Верю в свои руки и ноги, коляска уже стороннее. И, вообще, подробно: каков квартал? Есть ли невдалеке (и в каком невдалеке?) сад — или пустырь — лысое место без людей, где гулять. Какой этаж? Рядом с «нашей» (наглость!) комнатой — кто будет жить? Через нас — будут ходить? Тогда не поедем, п. ч. у Мура (будущий музыкант, всерьез) трагически-чуткий слух и сон. От всего просыпается и всего пугается.


Большое поздравительное (и нравоучительное) послание того С<ергея> Я<ковлевича> к Дооде[275] в последнюю минуту затерялось. Отыщется — дошлем. Для доброго дела никогда не поздно.


Никогда не поздно.


<МЦ>


Вшеноры, 30-го сентября 1925 г.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Паспорт на днях будет. Дело за визой. Визу обещал достать М<арк> Л<ьвович>. Виделась с ним 15-го, с тех пор ни слуху, ни духу. На какие деньги поеду — не знаю. Отъезд, ведь, не только билет, но уплата долгов, покупка и починка дорожных вещей, переноска, перевозка и пр. Сделайте все, чтобы фонд литераторов — дал. Председатель — Ходасевич. Где он сейчас — не знаю. Но Вам адрес достать, думаю, будет нетрудно.


Отъезд решен. Вся совокупность явлений выживает. Повысили квартирную плату, на стенах проступила прошлогодняя сырость, рано темнеет, угля нет, п. ч. в ссоре с единственным его источником, — много чего!


Да (между нами!) содержание мне на три месяца сохраняют, но жить на него не придется, так как С<ережа> не может жить на 400 студенческих кр<он> в месяц. Ему нужна отдельная комната (д<окто>рская работа), нужно хорошо есть — разваливается — нет пальто. Много чего нужно и много чего нет. Я не могу, чтобы наш отъезд был для него ущербом, лучше совсем не ехать.


Вся надежда на вечер[276] и на текущий приработок, — сейчас зарабатываю мало, нет времени даже на переписку стихов. В свободные минуты — «Крысолов». Пишу предпоследнюю главу. Бедная «Воля России». Героизм поневоле или: «bonne mine au mauvais jeu»[277] (что-то же). Убеждена, что никто из редакторов его не читает, — «очередной Крысолов? В типографию!»


Да! Первая размолвка с А<нной> И<льиничной>, кстати очень и очень ко мне остывшей. Недавно, по настойчивой просьбе С<ережи>, прошу ее извлечь мой паспорт из какого-то проваленного места в министерстве. (Ей легко, п. ч. ни с кем и ни с чем не считается, и для себя такие вещи делает постоянно.)


И ответ: «Нет, не могу. Придется ждать в двух канцеляриях. Невозможно». Через 10 мин<ут> С<ережа>, просивший совсем другим тоном (улещая, как умеет тот С<ергей> Я<ковлевич>), добился. А мой тон — Вы знаете: в делах — деловой, вне лирики. Лирика — как предпосылка. (Молча:) «Зная, как Вы ко мне относитесь, зная, что я — вообще и что — для Вас, прошу Вас…» (Вслух:) «А<нна> И<льинична>, у меня к Вам большая просьба: не могли бы Вы» и т. д. Впрочем, на этот раз, такой предпосылки не было; слишком знаю, что я для нее: если не раз-влечение, то от-влечение, м. б. просто — влечение. И только. Ради этого времени не теряют. — Хотите конец? Она просьбу («С<ергея> Я<ковлевича>») исполнила, а я ее не поблагодарила. Не смогла. Но не улыбайтесь, торжествующе: все это я знала с первой минуты, теперь — узнала. Нелюбимую Нину она всегда — житейски — предпочтет любимой (?) мне. Словом, я для нее — тот, кого в случае бури первым выкидывают из лодочки. Семья — одно, я — другое: второе, десятое, нечислящееся. — По-мужски. —


К Муру тоже остыла. (Была — страсть!) Боязнь привязанности? Чувство моего — здесь? — единовластия? Огорчение (смягчаю), что не позвали в крестные? Видимся редко, — раз в неделю, не чаще. Раньше, при встрече, она — сияла, сейчас на лице оживление — и только. (NB! Оживляю — даже мертвецов!) Мне не грустно, п. ч. я ее не любила, и не досадно, п. ч. не самолюбива. Нечто вроде удовлетворения большой кости в собачьей глотке: «Ага! подавился мною!» Иногда я думаю, что я бессердечна, до такой степени все мои любови и нелюбови вне всякого добра (мне) и зла. «Тянет», «не тянет» — всё. Обоснование животного — или чистого духа, могущего, за отсутствием платы, разрешить себе эту роскошь тяготения. Вообще, у меня душа играет роль тела: диктатор.


Читайте или не читайте Вадиму, Вам виднее. Только — остерегаю — чтобы никогда — ей — ни звука. Все равно дойдет (до меня). Думаю, учитывая все сказанное, — она меня больше любит.


<Приписка на обороте:>


Везти ли примус? Есть ли в Париже керосин? По утрам разогреваю Мурке еду — лучше всякой спиртовки. (А газ взрывается.) Не смейтесь и ответьте.


Целую Вас, Адю, Ооолу[278] и Наташу. Вадиме (е) и Володе привет.


Р. S. Будут ли они учить Алю? Необходимо, чтобы она сдала экз<амены> в IV кл<асс>.


МЦ.


Того же 1-го окт(ября) 1925 г., четверг


Письмо второе


Только что вложила письмо в конверт — как Ваше (Ваши). Самое сомнительное — коляска. Очень велика и тяжела: дормез.[279] Но Мур сам очень велик и тяжел, носить на руках — руки отвалятся. Не справитесь ли Вы, дорогая Ольга Елисеевна, и о цене сидячей коляски, легонькой, для гулянья, — но с пологом, т. е. верхом, от дождя? М. б. — не так дорого, — вместо кресла. Минус кресло и минус провоз — вот и коляска. С нашей трудно управляться: на Александра III в детстве. А спать он в ней все равно на днях перестанет: уже упирается ногами. Купим все на следующий же день по приезде. Кроватку хочу хорошую, надолго. А с нашим дормезом — не то, что в 15 мин<ут> до парка — и в час не доползешь.


Умилена двойным распоряжением касательно тряпок. Одарю кого-нибудь. Градации нищеты ведь неисчислимы! Кому-нибудь (хотела бы посмотреть!) наши отребья будут пурпуром и горностаем. (Мур проснулся и скромно, но громко стучит копытами об коляску — знак, чтоб брали!)


_______


Да! Забыла рассказать. В квартире, покидаемой А<нной> И<льиничной> — чудесной, на вилле, в каштановом саду, над ручьем — м. б. будет жить В<иктор> М<ихайлович>.[280] Сообщила с неопределенным смехом. В иные минуты передо мной вскрыты все черепные крышки и грудные клетки, обнажая мозги и сердца. А<нна> И<льинична>: большая тропическая кошка. С<ережа> с ней управляется отлично. Я (остывает) — разучиваюсь.


_______


Только что получила письмо от М<арка> Л<ьвовича>, советует в фонд литераторов обращаться через Зензинова. Пишу ему нынче же. С нескольких сторон — хорошо. Действуйте — через кого Вам легче. На днях увижусь с М<арком> Л<ьвовичем> и после разговора напишу. У нас, увы, 600 кр<он> долгов. (У Маковского, кажется, было около 60.000 крон!) Просить нужно не меньше 500 франков.


_______


Читаю сейчас Башкирцевой — Cahier intime.[281] Суета и тщета. Жаль ее чудесной головы. Ничтожные молодые люди и замечательные чувства по поводу них. Неправы — издавшие и неправы — так назвавшие. «Intimitй»[282] Башкирцевой — ее голова, а не маскарадные авантюры. Хотелось бы написать о ней. Прозаик ревнует меня к поэту и обратно. — Раздвоиться. —


Кончаю. Мои письма сухи, не мои. Торопясь, нельзя чувствовать, хотя чувствование — молниеносно. Иная быстрота.


От чтения Башкирцевой — две досады: за нее, знавшую только эту жизнь — и за себя, никогда ее не знавшую. (Сужение круга выбора.)


Целую всех. Спасибо Вадиму за клочки письма. Буду постепенно сообщать Вам все новости. Аде спасибо за план.


МЦ.


Р. S. Как понравилась моя фотография?


Клетчатое платье — подарок С<ережи> на редакционные деньги.


Об «Октябре» — благожелательный отзыв Айхенвальда в «Руле».


Вшеноры, 18-го Октября 1925 г.,


чешский праздник посвящения гуся.


Дорогая Ольга Елисеевна,


Поздравьте крестника с двумя зубами сразу (в один день) и стребуйте с крестного на зубок. Быть Ремизовым (и Серафимой Павловной!) обязывает. Шутка — шуткой, а по-моему, стребовать надо. Чту — Вам видней. (Обезьянья грамота — само собой, ею не отыграется!)


Муру привили оспу, длится 12 дней, сегодня, слава Богу, восьмой. Думаем выехать 27-го — 28-го, главное — деньги. Зензинов очень милым письмом обнадеживает. Квартиры у нас до 1-го. О дне выезда известю телеграммой, а Вы, тотчас же по получении письма, ответьте: на каком вокзале слезать, т. е. — будете встречать. Поезд из Праги отходит в 10 с чем-то утра. Как поедем — один Бог знает.


_______


Тотчас же после «Крысолова» (осталась одна глава) принимаюсь за статью о Кесселе. До того мой мир, что буду писать о нем, как о себе: с той же непреложностью и убедительностью. Не читая ни одного отзыва — совершенно свободна. Да — прочти всё — мой упор все равно другой. Убеждена, что напишу о нем абсолютно. Только вчера поставила вместе с ним последнюю точку «Les Rois aveugles».[283] Знаю, что ему нужно писать дальше. Передайте, если встретится, мой привет и радость встречи с ним. Думаю, он вне нищеты мужского и авторского тщеславия.


_______


Паспорт и виза есть. Как в Париже с молоком? Муру ежедневно необходим литр. Вернувшиеся из экскурсии говорят, что с молоком сложно, — только сливки. Очень попрошу Вас, дорогая Ольга Елисеевна, ко дню нашего приезда (будете знать) по возможности молочное дело наладить. Ничего, кроме молочного, есть не хочет, — сопротивляется.


Все новости — при встрече. Теперь уже мало осталось — хотя и самой не верится. Шлю привет всем.


МЦ.


— Мур приедет девятимесячным. — (1-го ноября.)


26-го Окт<ября> 1925 г., понедельник


Дорогая Ольга Елисеевна,


М. б. займу деньги под иждивение. На высылке парижских настаивайте, иначе, узнав, что без них обошлась, совсем не дадут. Пусть высылают (если уже не выслали на мое) на Сережино имя: — иначе он умрет с голоду. (Уезжая, забираем все — вплоть до ноябрьского иждивения.) Зензинову же объясните, что я ввиду отъезда часто бываю в городе, и почтальон может не застать. О сроке моего выезда лучше не говорите, иначе скажут: поздно — и вовсе не пришлют.


Выезжаем, с Божьей помощью, 31-го, в субботу, в 10 ч. 45 м<инут> утра.


У Мура очередные зубы и оспа, — м. б. за эти дни обойдется. Жар. Очень похудел. Ждать с отъездом нельзя, — 1-го уже въезжают в нашу квартиру, и А<нна> И<льинична> с Саввой уезжают 31-го. С ними — как в раю (условном).


Муру, очень прошу, приготовьте: литр молока, сливочн<ого> масла и обыкновенной муки белой. Как приеду — так жарить.


Колясочку Людмилы[284] непременно берите, пригодится. А спать одну ночь он может в нашей маленькой. Большую не берем — провоз — цена кроватки.


Итак — дай Бог — увидимся в воскресение. (О приходе поезда, пожалуйста, узнайте.)


Целую всех.


МЦ.


St. Gilles, 9-го июня 1926 г.


— Аденька, перешлите!


Дорогая Ольга Елисеевна,


Сердечное спасибо за чудные подарки. С рыбкой Мур купается, с зайцем гуляет, а костюмчик, увы, лежит, — ветра и дожди. Длина и ширина как раз. Морды котов грозны и сини, как туча.


Приехал С<ергей> Я<ковлевич>, живет вторую неделю, немножко отошел, — в первые дни непрерывно ел и спал. Подарили ему с Алей chaiselongue,[285] лежит в саду. Жизнь простая и без событий, так лучше. Да на иную я и неспособна. Действующие лица: колодец, молочница, ветер. Главное — ветер.


Понемножку съезжаются дачники, иные уже купаются, — глядеть холодно. Кабинка стоит 300 фр<анков>, обойдемся без. Сюда собираются Бальмонты. Русских здесь, оказывается, бывает много.


О людях:


13-го М. С. Б<улгако>ва выходит замуж.


26-го у Кати Р<ейтлин>гер родилась дочь.


Нужно бы третью новость — нету!


_______


У Мура загон. Только вчера прибыл. Поправился. Стоит не держась и явно ожидает похвалы. Ходит, но не твердо, — шагов двадцать (очень спешных!) и садится. Многое понимает, но говорит мало, — занят ходьбой. Я не спешу, и он не спешит.


Аля завалена кин<ематографи>ческими журналами, другое читает менее охотно. Жизнь лучше, чем во Вшенорах, если не легче, то как-то краше. Если бы не погода!!!


Оканчиваю две небольших поэмы,[286] времени писать мало, день летит. Читаю по ночам Гёте, моего вечного спутника.


Сейчас иду к С<ереже>, он будет читать вслух, а мы с Алей шить. — Где Вы? Пишу в пространство, т. е. на Rue Rouvet. Что Пиренеи? Каковы планы и сроки?


Целую нежно.


МЦ.


<11-го декабря 1926 г.>


Милая Ольга Елисеевна,


Оказалось, что в воскресенье Аля идет на Лелькин спектакль, поэтому у М<аргариты> Н<иколаевны> были в четверг и завтра не поедем. Думаю быть у Вас завтра (в воскресенье) с Муром около 3 ч., если только погода окончательно не разлезется. Пока до свиданья, привет всем.


МЦ.


Суббота.

Загрузка...