24-го января 1932 г. воскресенье
Meudon (S. et О.), France,
2, Avenue Jeanne d'Arc,
Дорогая госпожа Рут,
Ваша подпись, когда я прочла ее, была для меня ударом — ведь еще вчера вечером я заглядывала в Вашу колыбель, совершенно не зная, „что из нее (Вас) получится“. И вот — спустя столько лет — получилось. В каждом письме — стихе — время останавливается — навсегда, то есть становится чем-то вечным. (Если этого нет, значит, и написанного вовсе нет — или оно ничтожно.) Вечно начинается маленькая Рут.
Вот почему, дорогая госпожа, этот — почти что — ужас и это — более чем изумленье, когда я увидала Вашу подпись. Значит, время все-таки движется. Значит, есть какое-то иное время, которое только и делает, что движется.
— Точно так и с Р<ильке>. В своих ранних письмах молодой Р<ильке> останавливается — неподвижно, как он стоял у окна, — навсегда.
И пока я пишу эти строки, мне становится ясно, что Р<ильке>, собственно, никуда не двигался (в смысле своего продвиженья, развития), он всего лишь рос, как наши русские столпники, что пятьдесят лет подряд неподвижно стояли на деревянном столпе и в конце концов перерастали небо.
(Я знаю, что Р<ильке> любил ходьбу, но когда в ходьбе не замечаешь, не чувствуешь своих ног, ощущая собственный шаг лишь по бегущим (летящим) мимо небесам и землям, это опять-таки рост — неподвижность — устремленность.
Вам хотелось бы иметь письма? — Длинное, длинное тире. — Чтобы напечатать? Или только прочесть (получить)?
Когда четыре года назад я перевела на русский несколько его писем (кажется, из книги (или журнала) его памяти в издательстве „Insel“) и еще одно женское письмо о нем („Неизвестная“ (Inconnue[1415]) — знаете ли Вы это письмо — из книжки Эдмона Жалу), я написала небольшое предисловие: почему я не публикую писем Р<ильке> ко мне. Кратко: раз я не сделала этого вчера, почему я должна это сделать сегодня? Произошло ли что-либо между вчера и сегодня, что дало бы мне внутреннее право (и могло бы пробудить желание) сделать это? Его смерть? Но во мне его смерть еще не исполнилась, ведь я каждую минуту хочу ему что-то сказать — и говорю — даже о погоде. Есть русское поверье, что душа после смерти тела пребывает в доме еще сорок дней. Я тоже в этом уверена — кроме числа дней. С моей матерью (умерла в 1905-м[1416]) я никогда не разговариваю, она вся для меня обратилась в образ и вечность.
В своей внутренней жизни я не желаю связывать или стеснять себя такой случайностью (напастью), как смерть. Печатать? Зачем? Чтобы доставить радость другим? Тогда почему я не порадовала их (тех же самых!) вчера? Чтобы сохранить письма? Но для этого их не нужно печатать, достаточно их не трогать (пусть себе спят и творят во сне).
Я не хочу, чтобы его смерть свершилась.
Так писала я четыре года тому назад, так чувствую и поныне, с тем, видно, останусь до конца моих дней. Пока вещь во мне, она — я, стоит только ее назвать — она принадлежит всем. Ну а напечатать? То, что не имеет и не могло иметь своего завершенья, ибо не имело истинного начала (почему? — об этом как-нибудь позже), завершится тотчас, как будет напечатана первая (или последняя) строчка. Вот все, что написал мне Р<ильке>. Больше он мне ничего не пишет.
Таковы, дорогая госпожа Рут, причины моего „нет“.
Но — раньше я говорила „нет“ просто по своей воле, никем не принуждаемая, сама себя — испытуя, сама себе — отвечая, с собственной совестью наедине; теперь же я стою перед Вами, дорогая госпожа Рут! Вы, единственный его ребенок (который не мог быть сыном), единственная его кровь (как высоко он ценил это слово и вещество!), — Вы имеете полное право на всего ушедшего. Ваше право на него — его право на самого себя. Вам я верну его письма.
О копии Вы не должны беспокоиться, дорогая госпожа Рут: все, даже любое вычеркнутое слово, даже буква (если бы нашлись таковые) будут в копии точно соответствовать оригиналу. Достаточно — как рука поэта — в вещах поэта.
Итак, временно — для чтения и восхищения, не для печати. А когда хронологически этим письмам подойдет черед (лето — осень 1926 года), Вы обратитесь ко мне еще раз, да? Поживем — увидим, может, я все-таки соглашусь. Кроме меня никто не читал этих писем. Лишь Элегию я переписала для Бориса Пастернака, сына художника Леонида Пастернака (друга Р<ильке> и — величайшего поэта России.
________
О Р<ильке> я уже кое-что напечатала, мое к нему: по-русски: новогоднее письмо (к его первому новому году — там) — стихи — и лирическую прозу „Твоя смерть“, собственно, тоже письмо о его смерти в ближайшем соседстве — справа и слева — двух других смертей: бедной маленькой француженки (учительницы) и русского мальчика Вани. (Обоих я любила и знала, маленькая француженка умерла незадолго до него, маленький мальчик Ваня — вскоре после него, во мне они оказались его соседями.)
Хотите ли иметь эти произведения (напечатаны в русских журналах)? Вдобавок ко многому, что появилось уже в память о нем и еще появится? Перевода, к сожалению, нет, но, будь у меня уверенность или хотя бы надежда, что это делается не для меня одной, я могла бы взять на себя и выполнить оба немецких перевода. Благодарность России за его великую любовь к ней, еще и так это мыслится.
________
О его письмах.
Первое, с чего я хотела б начать, если издательство „Insel“ даст согласие на ту работу, — перевод на французский и русский языки русской выборки из томов его писем. Ведь Р<ильке> всегда мечтал написать такую книгу, да она уже и написана, ее надо только составить. Всё, даже мелочи, каждая отдельная строчка должны войти в нее, скажем, строчка из первого тома: „Полночь, необычная полночь — сегодня в России начинается Новый Год“.[1417] Уже в одной строчке — весь Р<ильке>, все его отношение к России, я не знаю, что Вы при этом чувствуете, высокочтимая госпожа Рут, я же чувствую дрожь и трепет — так завораживает! Мне можете Вы доверить выбор!
…И наконец — ведь в каждом томе наверное будет что-нибудь о России — получится эта книга (Россия Рильке), написанная им самим. Его волжский мир. Точное слово!
Это была бы работа, параллельная появленью новых томов его писем, и с выходом последнего тома вся книга была бы готова. — Согласны ли Вы, дорогая госпожа Рут, с французским (оно же будет и русским) заглавием книги: La Russie de R. M. Rilke. Это звучит (да и по сути) глубже, чем „R. M. Rilke et la Russie“. Более Он. Более цельно. Его Россия, как его смерть. По-французски я умею писать и сочинять стихи так же, как на родном языке. Не беспокойтесь и будьте во мне уверены.
Россия оказалась неблагодарной к любившему ее великому поэту — не Россия, но эта наша эпоха. Моя работа стала бы началом бесконечной благодарности.
________
(Отнеситесь с терпеньем ко мне и моему письму — нам не обойтись без длиннот!)
Когда и если будете отвечать мне, не забудьте, пожалуйста, сообщить, что Вы думаете о возможности немецкого перевода моих уже упомянутых произведений о Р<ильке> („Новогоднее“ и „Твоя смерть“). Ибо ради себя одной я не стану этого делать: у меня едва остается в день два свободных часа для работы, и я пишу все время что-то свое (а Р<ильке> ведь понимает по-русски![1418]). Я взялась бы за перевод лишь при полной уверенности, что это делается для других.
С почтительным поклоном Вам и Вашей матери (ведь ее Вы подразумеваете, когда пишете „мы“?[1419])
Марина Цветаева
Р. S. Мне очень хотелось бы иметь фотографию маленькой Кристианы, о которой Р<ильке> летом 1926 писал с такой гордостью:
„И третий год ее жизни уже давно позади“.[1420] Моему сыну шел тогда второй год.
Письма, Элегию и посвящения на книгах (он подарил мне „Орфея“, „Элегии“ и напоследок „Verger“) Вы получите немного позже, но наверняка — в достовернейших копиях. И еще — позже все будет мной завещано Музею Рильке, нет — Святилищу Рильке, ибо так это должно называться: Музей Гёте и Святилище Рильке.