Конечно, Платон не помнил о том дне. Но его мать Периктиона часто рассказывала, как она вместе с мужем Аристоном, отцом Платона, повезла его в горы, на склоны зелёной Гиметты, где в ту пору буйно цвели медоносы. Платону исполнился ровно год, и, значит, по афинскому календарю был весенний месяц Фаргелион[1], а точнее, его седьмое число, когда на эгейском острове Делос посольства эллинских городов празднуют день рождения светоносного бога Аполлона, сына Зевса и Лето. Делос — родина Аполлона. Прекрасная Лето, дочь Луны, родила Аполлона и его сестру Артемиду на острове после долгих скитаний, спасаясь от преследований ревнивой жены Зевса Геры. На месте, где Лето разрешилась близнецами, стоит теперь беломраморный храм. Седьмого Фаргелиона он ежегодно пополняется богатыми дарами, украшается гирляндами цветов, ветвями благородных деревьев и оглашается звуками торжественных гимнов, пеанов.
В тот день отец и мать Платона решили принести жертву Аполлону в благодарность за сына-первенца, которого сама судьба связала со светлым божеством уже тем, что он родился седьмого Фаргелиона. А ещё Периктиона за день до рождения Платона видела сон, будто лебеди, птицы Аполлона, опустили на цветущий луг корзинку с младенцем, её сыном. И был этот цветущий луг на склоне горы Гиметты.
Периктиона рассказывала, как долго они ехали, как повозку трясло на каменистой горной дороге, как припекало весеннее солнышко, как всё вокруг цвело, порхали разноцветные бабочки, а в тенистых рощицах звенели птичьи голоса. Годовалый сынок лежал на мягком одеяле на коленях отца, в короткой рубашонке, ему нравилась тряска, он смеялся и сучил голыми ножками. Отец, играя с сыном, звучно целовал его в живот, а Периктиона тихо улыбалась, разморённая весенним теплом, горными ароматами и счастьем.
— Потом мы сделали тебе постельку в корзине и поставили её под куст жасмина, в тень, — рассказывала Периктиона сыну. — А сами занялись сооружением жертвенника возле ручья. Отец сложил жертвенник из белых чистых камней, омытых в ручье, а я собрала букет из цветов и душистых трав. Цветами и травами мы застелили жертвенник, а затем положили сверху дары — фрукты, орехи и всё, что полагается. Потом отец полил жертвенник вином и мы стали благодарить Аполлона и молить его, чтобы он был твоим защитником на всю жизнь. Мы долго были у жертвенника и так высоко поднялись в своих мыслях к божественным пределам, что забыли о тебе. А когда Аполлон вернул нас на землю — пролетела и громко закричала какая-то красивая птица, — мы побежали к тебе. Нет, ничего страшного с тобою за это время не случилось, да и не могло случиться — Аполлон в этот день отводит от посвящённых ему все невзгоды. Запах цветов просто одурманил нас, опьянил. Мы бежали, и падали, и смеялись. Да и молоды были очень. А потом увидели тебя и замолчали — ты спокойно спал. И был такой хорошенький, как спелое яблочко. Левая щёчка — яблочко, и правая — яблочко. А губки — как маковый лепесток. И над этим лепестком, над губками, как над цветком, с тихим и низким жужжанием кружили тяжёлые от нектара золотистые пчёлы. И вот одна из них — я видела это своими глазами — уронила на твои губы каплю мёда, за нею другая, третья... Ты проснулся и стал, смеясь, облизывать сладкие от мёда губы. Отец тогда сказал: «Из сладких губ льются сладкие речи». И вот ты, мой сын, поэт...
Так рассказывала Периктиона, вспоминая младенчество сына, свои молодые годы и теперь уже покойного мужа Аристона.
Однажды, выслушав в очередной раз её рассказ о давней поездке в горы, Платон написал коротенькое стихотворение, но не о себе, а об Эроте, боге любви:
Только в тенистую рощу вошли мы, как в ней увидали
Сына Киферы, малютку, подобного яблокам алым.
Не было с ним ни колчана, ни лука кривого, доспехи
Под густолиственной чащей блестящих деревьев висели,
Сам же на розах цветущих, окованных негою сонной,
Он, улыбаясь, лежал, а над ним золотистые пчёлы
Роем медовым кружились и к сладким губам его льнули [2] .
Эти стихи Платон не сжёг, потому что папирусный свиток, на котором они были записаны, подарил матери, когда она, овдовев, вышла замуж за своего дядю Пирилампа, друга Перикла. Были на этом свитке и другие стихи, которые Платон называл «семейными», потому что в них рассказывалось о разных семейных событиях: о рождении его братьев Главкона и Адиманта и сестры Потоны, о том, как отец дал ему в честь деда имя Аристокл и как женщины на седьмой день после его рождения, совершая обряд амфидромии, обносили его вокруг очага Гестии и, вскидывая на руках, громко выкрикивали его имя, чтобы оно было услышано богами.
Переписал Платон для матери и стихи о своём дяде Критии, двоюродном брате матери, который ввёл его, Платона, в круг великосветской молодёжи. Первое стихотворение, записанное в подаренном матери свитке, было посвящено Солону, второе — последнему царю Аттики Кодру. И Солон и Кодр — далёкие, но всем известные и доныне предки Платона: Солон — по материнской линии, Кодр — по линии отца. Солон жил почти двести лет назад и прославился тем, что, будучи архонтом Афин, отменил долговое рабство и выкупил всех афинян, проданных в рабство за границу, а также вместо родовых привилегий ввёл привилегии имущественные. К тому же он был поэтом и мудрецом, о котором вспоминали всегда в числе Семи великих мудрецов.
Кодр вёл своё происхождение от самого бога Посейдона, а царскую власть в Афинах получил от потомка легендарного Тесея. Во времена его царствования случилась война афинян с дорянами. Доряне, начав войну, получили оракул[3], в котором говорилось, что они победят афинян лишь в том случае, если афинский царь Кодр не будет ими убит. Кодр узнал об этом оракуле и, когда противник подошёл к Афинам, вышел им навстречу в одежде простолюдина. Подойдя к дорянам, он затеял с ними ссору, и те, не зная, что перед ними царь, в пылу гнева убили его. А когда узнали, что ими убит Кодр, в панике побежали прочь от Афин...
«Ничего слишком» — это был принцип мудрого Солона. Принцип Кодра: славно погибнуть за отечество.
Таков был свиток со стихами, который Платон не сжёг. Все же прочие свои сочинения он предал огню в ночь отречения от поэзии. Это была тёплая летняя ночь, тихая, звёздная. Ничто ни в небе, ни на земле не было смущено его решением, которое он принял в тайне от всех — от родных и друзей, которое было известно разве что только богам — ведь от них ничего не скроешь, потому что они читают в душе.
Он принял это решение на берегу Иллиса, слушая Сократа[4]. В тот день он повстречал Сократа на Агоре. Сократ, как всегда, был не один — его окружали друзья, ученики и просто зеваки, которым интересно было послушать, о чём разглагольствует философ. Сократ не назначал встреч заранее, но все знали, что его можно найти там, где всего многолюднее, — на центральной площади Афин, на Агоре, в портике[5] близ торговых рядов. Под навесом портика в дождливую погоду сухо, в жаркую — прохладно. К тому же здесь без труда можно найти, чем полакомиться и подкрепиться, — и вино, и фрукты, и сыр, и лепёшки. Все есть на базаре, куда едва ли не ежедневно крестьяне из окрестных деревень привозят на продажу свои продукты. Здесь есть также на что поглазеть, особенно в лавках гончаров, ремесленников и ювелиров, расположенных в стоях, портиках.
В то утро вокруг Сократа собралась целая толпа. Но причиной такого стечения любопытных был не сам Сократ, а оказавшиеся рядом с ним Алкивиад и Перикл-младший, доводившиеся друг другу братьями: Алкивиад — племянник великого Перикла, а Перикл-младший — сын Перикла от Аспасии[6].
Алкивиад и Перикл-младший почти ровесники, обоим около сорока — Алкивиаду чуть больше, Периклу-младшему чуть меньше. Сократ стал учителем Алкивиада ещё при жизни Перикла, а о Перикле-младшем заботился после смерти Перикла как о своём сыне, исполняя последнюю волю его отца, умершего во время чумы на третьем году Пелопоннесской войны[7], которая не закончилась и по сей день. С Алкивиадом Сократа связывало также и то, что они участвовали в двух битвах — при Потидее и при Делии. При Потидее Сократ спас Алкивиада, вынеся его, раненного, из боя, в битве при Делии Алкивиад спас от верной гибели Сократа. Но в глазах любопытных Алкивиад был интересен, разумеется, не этим. И не тем, что считался известным гулякой, дебоширом и покорителем женских сердец. На его лице, как и на лице Перикла-младшего, был неугасимый отблеск славы великого Перикла, о чьём правлении афиняне вот уже двадцать с лишним лет вспоминают как о золотом веке. Ораторы на Пниксе теперь так и говорят: «золотой век Перикла».
Афиняне не видели Алкивиада семь лет, с той поры, как он во главе огромного войска был отправлен в Сицилийскую экспедицию[8]. В Сицилии он мало чего достиг, хотя его поход обещал быть победоносным, и всё из-за жалких сикофантов-метеков[9], наёмных доносчиков, которые обвинили Алкивиада и некоторых его друзей в разрушении герм[10], каменных изображений бога Гермеса, которые стоят у ворот каждого богатого афинского дома, у выходов из города, на перекрёстках дорог, улиц, на площадях, у школ и палестр[11], потому что Гермес — бог счастья, покровитель странников, купцов, школьников и гимнастов. Алкивиад едва достиг Сицилии, как за ним из Афин была послана быстроходная триера «Саламиния», чтобы вернуть его и предать суду. К тому времени враги Алкивиада собрали свидетельства его участия не только в разрушении герм, но и в домашних мистериях, кощунственно повторяющих те, что справляются в Элевсине в честь Деметры и Персефоны. Обвинение было таким тяжким, что, будь оно доказано в суде, Алкивиада непременно приговорили бы к смертной казни. Такому исходу дела обрадовались бы и его враги, рвущиеся к власти, и многие афиняне, опасавшиеся, что Алкивиад готовит тиранический переворот, о чём повсюду твердили демагоги[12].
«Саламиния» вернулась в Пирей без Алкивиада — он тайно высадился на берег в италийских Фуриях и на грузовом корабле переправился в Пелопоннес. Афины осудили его заочно, а он в отместку неразумным соотечественникам стал служить спартанцам и даже помог им захватить Декелею, что в ста стадиях[13] от Афин. Именно из Декелей спартанцы то и дело предпринимают набеги на землю Аттики. Правда, после неудачного сражения при Милете, которое присоветовал спартанцам Алкивиад, они решили было убить его, но, как и афиняне, не успели, потому что он убежал к персидскому сатрапу[14] Тиссаферну и стал вредить спартанцам. После падения олигархии Четырёхсот афиняне простили Алкивиада, и он в благодарность за это четыре года успешно бил спартанцев на море, а в минувшем году с триумфом вернулся в родной город. Афиняне тотчас же избрали его стратегом[15] с неограниченными полномочиями и доверили ему подготовку флота к решительной схватке со спартанцами.
Итак, Алкивиад — снова славный сын Афин, стратег, герой. Как не поглазеть на него, если он вдруг появился на площади, да не один, а с Периклом-младшим. Повсюду твердят, что последний тоже скоро станет стратегом и продолжит славное дело своего великого отца. Быть может, вместе с Алкивиадом, если Афина Промахос, Афина Воительница станет покровительствовать им, как она покровительствовала Диомеду, Одиссею и Гераклу.
Были тут и другие друзья Сократа: старик Критон с сыном Критобулом, философы Антисфен[16] и Аристипп, поэт Агафон, юный Аполлодор, неразлучные фиванцы Симмий и Кебет и даже дядюшка Платона Критий. Критий хоть и познакомил Платона с Сократом, но сам с некоторых пор встречался с ним редко. Всё больше времени он проводил в гетериях, где вместе со своими друзьями из бывшей коллегии Четырёхсот вёл нескончаемые политические дебаты. Да и сегодня он оказался в стое, пожалуй, не из-за Сократа, а из-за Алкивиада и Перикла-сына, с которыми, судя по сосредоточенному виду и невольным жестам, пытался о чём-то поговорить. Но Алкивиад и Перикл-младший беседовали с Сократом, а этот, кажется, задался сегодня целью всех веселить.
Толпа вокруг Сократа и его друзей всё увеличивалась и сдвигалась плотнее. Платону едва удалось протиснуться в центр кольца, хотя он был почти на голову выше всех, широк в плечах и так силён, что не многие из афинян могли бы посостязаться с ним в силе. Недаром же тренер Аристон нарёк его Платоном, Широким. После победы на Истмийских играх[17] это прозвище так прилипло к юноше, что с той поры никто не зовёт его Аристоклом, славным именем, доставшимся от деда.
С той самой поры, как Платон появился среди учеников Сократа, Антисфен невзлюбил его, скорее всего из-за собственного низкого происхождения, поскольку был сыном бедного, хоть и свободного афинянина и фракийской рабыни и жил в постоянной нужде. Правда, двадцать лет назад он показал себя смелым воином в битве при Танагре. Теперь об этом мало кто помнил, разве что Сократ, который недавно заметил: будь у Антисфена оба родителя афинянами, он никогда бы не проявил себя таким храбрецом. Сократ, как и Антисфен, презирал афинян, кичащихся своим благородным происхождением. Антисфен плохо ел, бедно одевался. Его короткий плащ, трибон[18], был изрядно потёрт. Подобно Сократу, он ходил босиком. А ходить приходилось много. Почти каждый день Антисфен проделывал путь в сорок стадиев от Пирея до Афин, чтобы встретиться с Сократом, а затем обратно. Он был много моложе Сократа, но выглядел почти ровесником: бедная жизнь быстро изнашивает людей. Хотя Сократ, пожалуй, исключение: он и бодр, и силён, и полон внутренней энергии в свои шестьдесят лет.
Протиснувшись сквозь толпу, Платон оказался ближе к Антисфену, чем к Сократу.
— Хайре! — Платон поздоровался первым. — Здесь можно задохнуться.
Было на самом деле душно в центре толпы, да и погода стояла жаркая — солнце нещадно палило с самого утра. Но Антисфен — так ему хотелось — истолковал слова Платона по-своему.
— Ни ко мне, ни к Сократу ты никогда не подходил ближе чем на десять шагов — тебя удручает наш запах. А теперь даже задыхаешься? — зло засмеялся он. — Носом крутишь?
В том, что сказал Антисфен, не было и доли правды. В первые дни знакомства с Сократом Платон действительно держался поодаль, но не из брезгливости, а чтобы не выставляться, не привлекать к своей персоне внимания, чтоб не показаться, наконец, невежей и наглецом: у Сократа было много других учеников и друзей, достойных находиться рядом с ним. Впрочем, если быть честным до конца, то Платона смущало ещё одно обстоятельство. Что скажут друзья-аристократы, увидев его в кругу базарной публики, среди «оборванцев» — крестьян, ремесленников и просто афинян, которые подобно Сократу и Антисфену не могли похвастаться ни богатством, ни знатным происхождением?
Платон ничего не ответил Антисфену, отвернулся от него и увидел Аполлодора, который поприветствовал его улыбкой. Красавец Аполлодор, любивший щеголять в дорогих цветных плащах и кожаной обуви с блестящими бронзовыми застёжками, был ровесником Платона, знатного, как и он, происхождения. От этого щёголя всегда пахло ароматными маслами, как от женщины, у него было нежное лицо, вьющиеся светлые волосы и голубые глаза. Многие любовались им и называли юным Аполлоном, к чему склоняло и созвучное имя — Аполлодор. Он пришёл к Сократу раньше Платона, что ставил себе в заслугу, и при случае без хвастовства об этом напоминал. Он присвоил себе преимущественное право толковать высказывания и мысли Сократа. Это слегка коробило Платона — он не любил зазнаек — и вынуждало держаться с Аполлодором настороже, дабы не ввязываться в ненужные споры о том, кто вернее и тоньше понимает учителя. К тому же Платон не раз уже убеждался, что Аполлодор толкует Сократа если и не совсем поверхностно, то и не глубоко. Красавчику Аполлодору просто льстила роль первого, после Сократа разумеется, мудреца. Впрочем, особой беды в том Платон не видел: он и сам был молод и тоже порой не мог устоять от искушения блеснуть своими познаниями в философии, почерпнутыми не только от Сократа. Платон, по совету всё того же дяди Крития, занимался философией и до знакомства с Сократом. Софист[19] Калликл, в доме которого Платон часто бывал, познакомил его с учением Гераклита Эфесского, чьё сочинение «О природе» некогда купил за большую сумму у купца из Эфеса. Платон прочитал Гераклита и вынес ряд удивительных для себя открытий. Например, что мир вечен в своём бесконечном изменении, возникает из огня и в огонь возвращается, что ни о чём в этом мире нельзя высказаться определённо и окончательно, поскольку всё течёт, возникает и разрушается в бесконечной борьбе. Кратил же, который ещё недавно был учителем Платона и, подобно Калликлу, считал Гераклита Эфесского своим духовным отцом, считал, что вообще не стоит говорить о чём-либо, поскольку всякое суждение опаздывает: пока мы говорим о вещи, она становится другой. Гераклит утверждал, что невозможно дважды войти в одну и ту же реку, а Кратил — что в неё невозможно войти даже один раз, поскольку и наше тело, и вода в реке беспрестанно изменяются. Всё сказанное сказано о прошлом, а будущее непредсказуемо. То же, что мы видим в настоящем, достойно лишь того, чтобы в него ткнуть пальцем, ничего о нём не говоря.
Впрочем, в жизни Кратил не следовал этим принципам, поскольку в его утверждениях — и он это знал — содержится то же противоречие, что и в шутке о лжеце: если лжец говорит о том, что он лжёт, то таким образом он говорит правду и, стало быть, он не лжец, но если лжец говорит, что говорит правду, значит, он действительно лжец, — и так до бесконечности. И вот получается: если ни одно из суждений не является истинным, то не является истинным и это суждение и, стало быть, истинные суждения существуют, среди которых, возможно, и это; вследствие чего ни одно из суждений не может быть истинным и т.д.
Платону нравилась эта словесная игра, которую он часто затевал со своими младшими братьями Главконом и Адимантом. Впрочем, игра игрой, но вот что он всё-таки вынес из философских мудрствований Гераклита, Калликла и Кратила: мир действительно переменчив, а потому наши представления о нём далеки от истины. Иной точки зрения придерживаются элеаты, последователи Ксенофана и Парменида из Элеи. Они утверждают, что мир является единым, недвижимым и истинным, а наши чувства обманывают нас. Умерший двадцать с лишним лет назад Зенон Элейский придумал много остроумных доказательств тому, что множественность вещей и движение невозможны, так как обратное утверждение приводит к неразрешимым противоречиям, которые Зенон назвал апориями[20]. Его знаменитая апория «Ахилл» даже весьма мудрых людей приводит в замешательство. Суть этой апории в следующем: если бы Ахилл, знаменитый бегун, вздумал догнать черепаху, которая отправилась в путь раньше его, то ему это, вопреки здравому смыслу, никогда бы не удалось, поскольку, прежде чем пробежать весь отрезок пути, отделяющий Ахилла от черепахи, ему надо сначала пробежать половину этого отрезка, но прежде — половину половины, до того — половину четверти, половину восьмой части, шестнадцатой, тридцать второй, шестьдесят четвёртой — и так до бесконечности. Из апории следовало не только то, что Ахилл никогда не догонит черепаху, но и самое главное: ему вообще не удастся сдвинуться с места. Значит, движение невозможно. И если чувства и опыт говорят нам о том, что движение всё же существует, то это ложь. Чувства нас обманывают.
Платон же склонялся к мысли о том, что истина принадлежит не вещам и чувствам, а идеям вещей и всего, что существует в этом мире. Идеи чисты, неподвижны и вечны, а всё, что мы видим и слышим, к чему прикасаемся, что обоняем и испытываем на вкус, — переменчиво, как и сами наши ощущения. Истина достигается не опытом, а размышлением. Сократ это размышление называет воспоминанием. Мы извлекаем истину не из чувств, а из нашей бессмертной души, которая причастна вечному миру идей. Извлекая из души истину, мы определяем лучшее, что может воплотиться в вещи, в поступке, в действиях отдельного человека и всего общества в целом. Познание самого себя, своей души — источник всех благ. И нет ничего более достойного, чем это познание: познай самого себя — и ты познаешь весь мир... Вот почему слова Хилона из Спарты[21]: «Познай самого себя» — написаны золотом на мраморной доске, вмурованной в стену храма Аполлона в Дельфах. Ему же приписывают и другое изречение, которое Платон так кстати вспомнил, когда Антисфен, пылко жестикулируя в разговоре, чуть не сорвал фибулу[22] с его плеча:
— Когда говоришь, руками не размахивай — это знак безумства.
На это Антисфен ответил тоже словами Хилона, отчасти невпопад:
— Не грезись: это дело бабье.
— Алкивиад, кажется, твой родственник? — заговорил, протиснувшись к Платону, Аполлодор. — Пойди обнимись с ним, чтобы покрасоваться в блеске его славы.
— Все боги — родственники... — начал было Платон, но не закончил, потому что Перикл-младший вдруг предложил Сократу и всем собравшимся прогуляться к Иллису.
— Там прохладнее, просторнее и тише, — сказал он, и все тотчас шумно с ним согласились, задвигались, освобождая портик. В этой толчее Платон сразу же потерял Аполлодора и огорчился: его ответ ввиду своей неоконченности мог быть истолкован превратно: в том смысле, будто Алкивиад и он — боги. Платон же пытался сказать другое: поскольку все боги — родственники, а все лучшие люди Афин, аристократы, произошли от богов, то и они, аристократы, — тоже все родственники.
Толпа, последовавшая за Сократом и его друзьями к Иллису, не только не уменьшилась, но заметно выросла: к ней присоединились праздные афиняне, собравшиеся было у храма Тесея послушать какого-то заезжего софиста. К тому моменту, как процессия достигла садов, она стала похожа на праздничное шествие в честь какого-то божества, так что подходившие люди спрашивали, что за праздник нынче в Афинах.
Платону в конце концов удалось поравняться с Аполлодором, и он сказал ему, что не закончил свой ответ.
— Пустое, — сказал Аполлодор, — мы все родственники, потому что лучшие. Алкивиад же прекрасен, хотя уже не так молод и претерпел в жизни много испытаний... Ты видел Тимандру, гетеру, которую он привёз с собой? Говорят, она лучше всех. — Глаза Аполлодора при этих словах засверкали, как два влажных аквамарина. — Я завидую ему, — признался он, — И хотел бы такой же судьбы.
— В следующий раз, когда боги пошлют твою душу на землю, скажи им, что хочешь быть Алкивиадом, — сказал Платон, посмеиваясь.
— Когда это случится и где? — с грустью проговорил Аполлодор. — Тогда уже, наверное, не будет ни этой страны, ни Тимандры.
— И Сократа не будет, — добавил Платон.
— Конечно, — спохватился Аполлодор. — Из тех, кого я знаю, дороже всех мне Сократ.
— Прекрасные слова, Аполлодор, — сказал Платон. — Я готов их повторить вслед за тобой.
— Да? — усмехнулся Аполлодор. — Не верю. — И зашагал быстрее.
Платон отстал. И тогда с ним поравнялся Аристипп, приехавший из Кирены, что в Северной Африке. В Афины, как он утверждал, его привела слава Сократа, а вернее, намерение получить от учителя знания, обеспечивающие в дальнейшем постоянный доход. Едва решив, что он уже овладел умением философствовать, Аристипп набрал слушателей и стал преподавать философию за деньги. Прежде такого с учениками Сократа не случалось. Многих это тогда возмутило, но Аристипп заявил, что главным в жизни считает удовольствия, а без денег их не добыть. «Не ради же страданий живёт человек! — не раз говаривал он. — И не те удовольствия важны, от которых только вздыхают, — утверждал он, — а те, от которых страстно задыхаются: изысканная пища, роскошь и женщины».
Сократ не раз порицал Аристиппа за это, но последнего это нисколько не смущало. Он даже не раз присылал Сократу деньги и подарки, от которых тот, впрочем, отказывался.
— Слушай, Платон, — сказал Аристипп, — вот уже полгода, как ты слушаешь Сократа вместе с нами, его старыми учениками. — Аристипп был на восемь лет старше Платона, недавно ему исполнилось двадцать восемь — Не приходило ли тебе на ум, дорогой Платон, что это должно быть достойным образом отмечено? Я не хочу сказать, что такова традиция, но этого требует логика: раз ты влился в нашу семью, ты обязан сделать этой семье подарок.
— Деньгами? — спросил Платон.
— О боги, зачем же непременно деньгами? — засмеялся Аристипп. — Есть много других способов одарить друзей.
— Назови мне какой-нибудь из них, — предложил Платон.
— Да вот хотя бы этот: устрой для нас хорошую пирушку, и чтоб с гетерами, с представлениями, с музыкой... Слышал, какие пиры устраивал наш славный Алкивиад? Я говорю не о вине и не об угощениях. Он с гетерами разыгрывал мистерии, во время которых всё происходило натурально: боги совокуплялись с богинями...
— Это по клеветническим доносам, — заметил Платон.
— Нет, нет! Все знают, что это происходило на самом деле. Да и не один Алкивиад охотник до таких мистерий! Были бы деньги...
— И ты хочешь, чтобы я устроил такой пир? С мистериями?
— Ну, необязательно с мистериями... — отступил Аристипп. — Но чтоб непременно с музыкой, с представлениями, с гетерами. Говорят, что ты умелый драматург, сочиняешь тетралогию, которую уже, кажется, репетируют в театре. Значит, сумеешь придумать и представление, способное развлечь и нас. — При слове «развлечь» Аристипп хитро подмигнул Платону. — Что ты на это скажешь?
Платон не знал, что ответить собеседнику, но тут его выручил Критобул, сын Критона. Критобул нравился Платону тем, что не выставлял напоказ ни своё богатство, ни давнее знакомство с Сократом. Отец привёл его к учителю ещё мальчиком, и с той поры Критобул следовал за Сократом почти неотступно, разве что этому мешали либо участие Сократа в военных походах, либо его заседания в Пританее[23], куда он, случалось, избирался булевтом[24] от своего дема Алопеки. Кстати, Критон, ровесник Сократа, был родом из дема Алопеки, от которого Сократ, случалось, избирался булевтом в Пританей.
— Ты просил денег — я принёс, — сказал Аристиппу подошедший Критобул, протягивая тому туго набитый кисет. — Вернёшь, когда сможешь.
— О! Как кстати! — обрадовался Аристипп. — А то я остался без единого обола[25] — отпустил учеников на летние каникулы, а родственники из Кирены не успели прислать мою часть доходов. Теперь всё просто замечательно! Не устроить ли нам по такому счастливому случаю пирушку у какой-нибудь гетеры? Ты бы какую предпочёл? — спросил Аристипп у Платона, снова подмигивая, — Пискушку, Цветочек или Кораблик? — назвал он прозвища не очень дорогих гетер. — Я могу устроить. Хотя я предпочёл бы Кораблик — она так славно укачивает... — Он мечтательно закатил глаза.
— Я предпочёл бы Тимандру, — ответил Платон.
— Тимандру? — От удивления Аристипп даже остановился. — А не лечишься ли ты чемерицей?
Платон знал, что настоем на корнях чемерицы лечат сумасшедших. Он ответил:
— Нет, не лечусь. Скажи, а нет ли лекарств от похоти? Тебе следовало бы знать что-нибудь об этих средствах.
— Назвать человека похотливым — вовсе не оскорбление, — сказал Аристипп. — Похоть, как и хороший аппетит, — похвальное качество. Но пожелать Тимандру?! — захохотал он. — Пожелать Тимандру сегодня — это всё равно что тридцать лет назад, когда был жив Перикл, пожелать Аспасию. Алкивиад — первый стратег, военачальник с неограниченными полномочиями, он прихлопнет тебя, как козявку, едва ты заикнёшься о Тимандре, о его рыжеволосой возлюбленной... Признайся, Платон, что ты пошутил.
— Разумеется, — ответил Платон, хотя это было совсем не так: Тимандру он увидел год назад в Пирее, когда Алкивиад после семи лет изгнания возвратился на родину. Едва его триера причалила к берегу и он сошёл на землю, Тимандра первой бросилась его обнимать и целовать. Как золотое пламя, как шаровая молния метнулась она из толпы встречающих к Алкивиаду и лианой обвилась вокруг него... Говорят, что она влюбилась в него ещё девчонкой, лет двенадцати — тринадцати от роду, и что на Алкивиада ей указала Аспасия. Мудрая вдова Перикла умела воспитывать и мужей и гетер — тех и других она делала знаменитостями.
Алкивиад отстранил от себя Тимандру, но не оттолкнул. Только глупец и сухарь мог бы оттолкнуть от себя такую красавицу, такую обольстительную, такую пылающую, такую радостную. Её смеющееся лицо выражало бесконечное счастье, способное заставить всё вокруг светиться и ликовать. Этой гетере поэты Афин уже посвятили десятки творений. Есть стихи о Тимандре и у Платона... При виде сияющей красавицы у него так забилось сердце, что Платон невольно прижал руку к груди, будто боялся, как бы оно не выскочило. О, Афродита! Все сосуды его чувств наполнились сладчайшей нежностью, которая стала переливаться через край и дурманить разум. Трудно сказать, какое желание было сильнее: стремление владеть ею или жажда поющего восхищения красотой. Но если это соединяется воедино, физическая страсть и отстранённое, целомудренное любование, то возникает нечто, в чём растворяешься без остатка, исчезаешь, подобно прозрачному египетскому сосуду в ключевой воде. Платон потерял себя, любуясь Тимандрой, которая рядом с Алкивиадом, облачённым в тёмные доспехи, сверкала как звезда. Да, да, он любовался ею, потому что любоваться — это самое правильное, что можно сказать о своих чувствах, обращённых к прекрасной женщине, когда и желаешь её страстно, и восхищаешься ею беспредельно.
После того случая он видел её в доме Калликла — вместе с Алкивиадом, в садах Академа — вместе с Алкивиадом, на Дионисиях — тоже вместе с Алкивиадом... А хотел, желал, мечтал увидеть рядом с собой — Тимандру, огненный ароматный бутон необычайной красоты. Потому у него и сорвалось с языка её имя в ответ на провокационный вопрос Аристиппа.
— Я так и думал, что это шутка, — успокоился Аристипп, — хотя, признаться, — причмокнул он сладострастно, — я тоже предпочёл бы Тимандру.
Платон давно это заметил: когда оказываешься в саду, почему-то непременно думаешь о любви. Может быть, потому, что сад всегда полон чарующего шёпота листьев, пьянящих запахов цветов и плодов, что сродни ароматам женского тела, потому что в саду много тенистых укромных мест, устланных мягкой травой, поют любовные песни птицы и мерцание солнечных бликов отражается в глазах звездопадом... Они шли через сад по тёмной аллее пирамидальных тополей. Могучие деревья стояли почти вплотную друг к другу, плечом к плечу, как друзья в момент общей опасности... Конечно, Платон и не думал состязаться с Алкивиадом-воином, Алкивиадом-политиком, Алкивиадом-красавцем, Алкивиадом-авантюристом. Хотя, наверное, стал бы достойным соперником — в нём достаточно и мужества, и ума, и физической силы, и жажды странствий и приключений. Но более всего в нём кипит желание мудрости, любомудрия, философии, а любовное состязание — вещь петушиная... И всё же как она прекрасна — Тимандра! Он посвятил ей стихи и думает о своей возлюбленной каждое мгновение, всякий раз, встречаясь с молодостью и красотой или когда мысль сама по себе вдруг обращается в чувственный поток...
На берегу Иллиса путники разместились в тени раскидистой вербы. Друзья и ученики Сократа собрались тесным кольцом вокруг него, праздные любопытствующие — чуть поодаль. Платон оказался рядом с Периклом-младшим и Критобулом. За ним, хрустя подобранными в саду яблоками, устроился Аристипп, напротив — Сократ, Алкивиад и Аполлодор, за спиной которых расположились Критон, Антисфен, неразлучные фиванцы, Симмий и Кебет, и Критий.
— Вот скоро и ты, Перикл, станешь стратегом, как твой отец, — начал Сократ. — Мне думается, что, когда это случится, нашим врагам-спартанцам не поздоровится, а мы прославимся. Признаться, я очень хочу увидеть тебя рядом с Алкивиадом. В военных делах всегда надо иметь рядом с собой опытного наставника.
— Да, и я этого хочу, — ответил Перикл.
Платон помнил Аспасию не слишком старой, задолго до её недавней смерти, и мог с уверенностью сказать, что Перикл-младший очень похож на мать — такие же тёмные миндалевидные глаза, красивые губы, чистый высокий лоб, чувственные ноздри и во всём теле — изящество и гармония. Многими, кто любил Перикла-отца, это сходство Перикла-сына с матерью принималось с понятным сожалением: двое сыновей Перикла, Ксантипп и Парал, которых ему родила его первая жена и которые, как утверждают старики, были похожи на Перикла, умерли во время чумы, не пережив отца. А этот, Перикл-младший, оставшийся в живых, ничем не напоминал знаменитого родителя. Хотя последний, судя по его прижизненному скульптурному портрету, не был красавцем, и мастеру даже пришлось изобразить его в шлеме, дабы скрыть уродующий недостаток Перикла — большую голову. Прочих же пороков за Периклом не числилось, зато достоинств была масса. Около двадцати лет он избирался первым стратегом, вождём афинян, и все эти годы мудрого правления стали для них «золотым веком».
— Я понимаю, что ты хочешь стать стратегом, как отец, — продолжил разговор с Периклом-младшим Сократ. — Но хотят ли этого афиняне?
Вместо ответа Перикл-младший пожал плечами.
— А знаешь ли ты, чего вообще хотят афиняне? Например, хотят ли они победы в войне со Спартой?
— Думаю, что хотят, — сказал Перикл-младший.
— А вот я в этом не уверен, поскольку встречал многих людей, которые были бы не прочь установления в Афинах спартанского порядка.
— Какого порядка? — вскинул глаза Перикл. — О чём идёт речь? — В голосе его послышалось возмущение. — Чтобы все свободные граждане носили длинные волосы? Или чтобы слабых детей сбрасывали в Кайядскую бездну? Или чтоб молодые люди упражнялись в военном искусстве, убивая по ночам рабов?
— Никто из афинян не может одобрить то, о чём ты сказал, Перикл. Кроме ношения длинных волос, возможно. Но у спартанцев немало и достойных традиций. Там, к примеру, очень почитают стариков. Нигде так хорошо не живётся старикам, как в Спарте. Об этом, как ты, наверное, слышал, любит порассуждать наварх Лисандр. А недавно, рассказывают, он вспомнил такой позорный для афинян факт. Приехав однажды в Афины с посольством, он посетил наш театр. И вот когда уже все зрители расселись, в театр вошёл один старик; он попытался найти для себя место, но всё было занято, а из зрителей никто не пожелал уступить ему своё место. Тогда он подошёл к ряду, где сидели спартанские послы, и они, едва завидев старика, все встали, предлагая ему сесть. Весь театр стал рукоплескать спартанцам. По этому поводу Лисандр произнёс такие слова: «Все афиняне знают, как поступать хорошо, но делать этого не хотят».
— А ты говорил, что причина дурных поступков — незнание того, как поступать хорошо, — заметил Сократу Антисфен.
— Я и теперь это говорю, — ответил Сократ. — Но вопрос в том, какое это знание. Афиняне могут похвастаться количеством знаний, а не качеством. Они знают и про то, и про другое, а что из этого хорошо или плохо — не знают. Хорошо ли, например, уступать место старикам? Поступишь так — заслужишь уважение, как спартанец, но зато весь день будешь в театре на ногах мучиться. А хорошо ли мучить себя? Вот Аристипп, наверное, скажет, что мучить себя негоже, что дурак тот, кто лишает себя удовольствия, поскольку это единственное, к чему человек должен стремиться. Так ли, Аристипп?
— Так, — ответил Аристипп, посмеиваясь. — Жизнь без удовольствий — глупость, потому что такой «жизни» сколько угодно будет там, — он похлопал ладонью по земле, — в безднах Тартара.
— Ладно, — остановил словоохотливого Аристиппа Сократ. — А что скажет об этом Антисфен, наш пирейский друг? Не станешь ли ты уверять нас, что душевный покой — самое главное в жизни, что к нему следует стремиться даже тогда, когда он сопровождается физическими страданиями или неудобствами?
— Как раз об этом я и хотел сказать, — откликнулся Антисфен. — Если не уступишь место старику в театре, то хоть и будешь сидеть, не утруждая свои ноги в течение дня, но всё же душой будешь мучиться, терзаться, страдать и тем самым изнурять свою душу. А она тебе ещё понадобится и на том свете, и потом, когда придётся снова вернуться на землю...
— А ты бы не глядел на стоящего старика — вот и не мучился бы. Гляди на всех других, сидящих, как и ты. Их там много, а старик один, пусть себе стоит, если припёрся в театр, не позаботившись заранее о месте. Прожил жизнь, а о таком пустяке не побеспокоился. Не дурак ли?
Тут многие засмеялись, а Сократ сказал:
— Вот вы и убедились теперь, что афиняне все знают, но не ведают о главном, что есть добро само по себе, без оглядки на спартанцев или на соседей. Думаю, однако, что Лисандр соврал про старика в театре, чтобы в очередной раз очернить афинян.
— Он соврал, — подтвердил Аполлодор, может быть, только ради того, чтобы обратить на себя внимание других. — Я, например, случалось не раз, уступал своё место в театре старикам.
— Ты славный юноша, — похвалил его Сократ. — Афиняне — самые радушные на свете люди. Так?
— Так, — ответил Аполлодор.
— А нет ли примеров тому, что это не так? — Сократ посмотрел на Перикла-младшего, и это означало, по-видимому, что вопрос обращён к нему.
— Таких примеров можно найти огромное множество, — ответил Перикл. — У нас не уважают стариков: и не ухаживают за ними, когда они больны, и выгоняют из дому за ненадобностью, и заставляют чрезмерно трудиться, не давая роздыха, и желают им скорейшей смерти, чтоб завладеть наследством... Тому есть много примеров.
— Значит, афиняне поступают плохо, не уступая в театре место старикам?
— Конечно, плохо.
— И когда не ухаживают за ними — тоже плохо?
— Тоже.
— И когда выгоняют из дому?
— Разумеется.
— Нельзя презирать стариков, Перикл?
— Нельзя.
— Только ли потому, что мы доставляем им этим страдания, или, как сказал Антисфен, лишаем себя главного блага — покоя?
— Пожалуй, — согласился Перикл-младший.
— А не наносим ли мы этим себе ещё больший ущерб? Не подвергаем ли мы презрению или хотя бы забвению и те дела, коими прославились наши отцы и за которые их следовало бы почитать?
— Конечно, подвергаем, — ответил Перикл.
— Какие же это дела, Перикл?
— Все славные победы наших предков, всю их доблесть, мужество, бескорыстие, стремление к свободе, к добродетели, возвышению Афин над всеми в могуществе, мудрости, красоте. Я недавно читал известную тебе, наверное, речь Исократа, в которой он вспомнил всё, чем прославились наши отцы.
— Да, я тоже читал эту речь. Жаль, что Исократ из-за слабости своего голоса и крайней застенчивости не произнёс эту речь перед Народным собранием[26]. Сколько же лет Исократу?
— Тридцать, — ответил Аполлодор.
— Значит, и в тридцать лет уже можно научиться почитать предков.
— Можно и раньше, — снова вставил своё слово Аполлодор.
— Думаю, что ты и теперь прав, — снова похвалил Аполлодора Сократ, отчего тот начал старательно вертеть головой, желая узнать, все ли присутствующие восхищаются им.
— Очевидно, что внушить афинянам уважение к предкам можно, — заговорил Алкивиад. — Но как это сделать?
— Им нужен хороший вождь, — сказал Критий, всё это время молчавший. — Хороший вождь заставит их повиноваться. Повиновение — вот что нужно сейчас. Воспитание — дело долгое. Пока мы будем воспитывать афинян, спартанцы разобьют нас на море и на суше. Хороший вождь и повиновение вождю — вот что нас спасёт.
— Повиновение умному и мудрому повелителю — это хорошо. Но лучше. — Сократ поднял руку, призывая к вниманию, так как собирался высказать, очевидно, свою главную мысль, — но лучше, — повторил он, — если афиняне сами воспламенятся стремлением к старинной доблести, славе и благополучию.
— Я тоже так думаю, — сказал Перикл. — Но как же афинян побудить к этому?
— Когда мы отнимаем у захватчиков нашу землю, мы говорим воинам: «Эта земля принадлежит нашим отцам. Отнимем её у врага!» Так же издревле афинянам принадлежала доблесть, и, значит, надо вернуть её как наследство. Вся наша земля должна принадлежать по этому праву нам, равно как и все достоинства предков. Давайте уважать стариков, как это делают спартанцы, ведь этому их научили наши предки; давайте закалять своё тело так, как закаляют спартанцы — этому их научили тоже наши отцы; давайте повиноваться мудрым вождям и не хвастаться своим неуважением к ним, откажемся от взаимной вражды и зависти... Кто ходит в театр и торчит там целыми днями, тот, наверное, видел все пьесы Аристофана, который, как известно, никого не щадит. Уже стали поговоркой его слова о том, что цикады поют на ветвях один-два месяца, а афиняне всю жизнь поют на судебных процессах.
— Аристофан не щадит и тебя, — напомнил Сократу Критон, его бессменный спутник и старинный друг. — Ему следовало бы хоть раз послушать тебя, а не писать о тебе понаслышке, будто ты заезжий софист, который потешает публику, чтобы заработать лишний обол на обед.
— Аристофан приехал в Афины из деревни и теперь порицает всё городское — и одежду, и нравы, и воспитание, — добавил Критобул, сын Критона. Он всегда делал так: вступал в разговор только после отца.
— Хорошо, что вы напомнили мне об этом, — совсем не огорчившись, продолжил Сократ. — В его «Облаках» я спрашиваю Стрепсиада: «Что ты делаешь, если тебя бьют?» — и Стрепсиад отвечает: «Я даю себя поколотить, а немного погодя прошу присутствующих быть свидетелями, а ещё немного погодя начинаю судиться».
— И в другой пьесе, в «Гермесе», — снова заговорил честолюбивый Аполлодор, — сказано про афинян, что они ничем не занимаются, кроме как судятся. И вообще, давно известно, что финикийцы славятся страстью к путешествиям, киликийцы — к разбойничьим набегам на чужие земли, что ликонцы сами себя истязают, а афиняне только тем и заняты, что болтают в судах, воруют деньги, чтобы заплатить за высокую должность, а добившись повышения, воруют в двойном размере казённые деньги.
— А прежде этого не было? — спросил Сократ.
— Старики говорят, что не было, — ответил Аполлодор.
— Можно ли пороки афинян назвать недугом? Скажем, недугом забывчивости?
— Можно, — ответил Перикл-младший, поскольку Сократ опять обратился к нему.
— И этот недуг исцелим, как и многие другие недуги?
— Пожалуй.
— В таком случае нам не следует отчаиваться: и недуг известен, и лекарство от него мы, кажется, нашли.
— Ты назвал недуг афинян недугом забывчивости, а начали мы разговор с недуга невежества, — напомнил Сократу Антисфен.
— Это родственные болезни, ибо и то и другое — причина незнания. От незнания — главные беды. Благодарение богам, никто в Афинах, если он не жулик, не возьмётся, сам не владея этим искусством, обучать кого-либо музыке, танцу, пению, кулачному бою или борьбе. Плохой музыкант или плохой певец — небольшой урон для общества. А плохой стратег, от которого зависит исход решающей битвы? Плохой стратег сродни землетрясению или чуме. А между тем стратегов у нас по-настоящему никто не обучает, а что ещё хуже — их просто выбирают. Тридцать с лишним лет назад афиняне избрали стратегом Софокла только за то, что его «Антигона» понравилась им. Стратегом он оказался никудышным, хотя поэтом был великим. А вот что случилось совсем недавно: афиняне избрали стратегом кожевенника Клеона, потому что он критиковал других стратегов за их ошибки. О том, что надо делать, чтобы стать хорошим стратегом, в Афинах рассуждают все, кому не лень, и обучают этому ремеслу те, кто и меча-то в руке никогда не держал. А Народное собрание и вовсе относится к выбору стратегов бездумно, полагая, должно быть, что своим голосованием может превратить осла в лошадь или зайцев во львов. Впрочем, тебя. — Сократ коснулся колена Перикла-младшего, — я не считаю плохим стратегом — много полководческих навыков ты, конечно, унаследовал от отца, закалился, как и Алкивиад, прошедший через десятки битв и испытаний. Кто знает себя, свои способности и добросовестно изучил дело, к которому приступает, непременно достигнет славы и почёта. Хорошо ли ты знаешь себя, Перикл?
Перикл-младший засмеялся в ответ, пожал плечами. Это был излюбленный вопрос Сократа: «Знаешь ли ты себя?» Никому ещё не удалось дать на него такой ответ, чтобы он удовлетворил Сократа. Если кто скажет: «Да, знаю», Сократ принимается донимать собеседника другими вопросами, и в конце концов выясняется, что тот не знает себя. А если же кто ответит: «Не знаю», тоже последует ряд вопросов, в результате которых выяснится, что собеседник всё-таки что-то знает о себе, хотя ранее и не понимал этого. И только люди искушённые знали, что лучший ответ в этом случае — встречный вопрос: «А с чего надо начать наблюдение над собой?» Перикл-младший так и поступил:
— Мы все знаем, что исследование своих способностей — наиважнейшее дело каждого, а потому занимаемся этим постоянно. Но не напомнишь ли ты нам, твоим ученикам, с чего же следует начинать познание самого себя? Твой ответ был бы интересен и нам и тем, кто сегодня слушает тебя, может быть, впервые.
— Хорошо, давай поговорим об этом, — согласился Сократ. — Тебе, кажется, известна моя точка зрения, но я всё же спрошу тебя ещё раз. Знаешь ли ты, Перикл, что такое добро и зло, как отличить одного от другого?
— Знаю, — ответил Перикл-младший. — От тебя, Сократ. И если бы я забыл это, то был бы хуже раба.
— Отлично, Перикл. Объясни же теперь это нам, потрудись за меня.
— Когда человек здоров и силён — это добро. Когда человек болен и слаб — это зло, — уверенно начал Перикл. — Теперь следует определить, что служит здоровью и силе, а что болезням и немощи. Так мы отличим дурную пищу, дурные поступки от хорошей пищи и хороших поступков, — всё дурное от хорошего.
— А не может ли, Перикл, здоровье стать причиной зла, а болезнь — причиной добра? — спросил Сократ.
— Клянусь Зевсом, не может, — решительно ответил Перикл. — Здоровье есть добро само по себе, а болезнь — зло само по себе.
— А ты представь себе, что крепкое здоровье и сила повлекли тебя в позорный поход, а человек больной и слабый остался в это время дома. Может такое случиться?
— Может, — со вздохом ответил Перикл-младший, понимая, что Сократ его одолел. — Значит, хорошее здоровье может быть и добром и злом, как и болезнь. Как же в таком случае окончательно отличить добро от зла? — сдался он не без смущения. — Может быть, мудрость — самое высокое добро, а глупость — самое низкое зло? — предположил он.
— А ты вспомни Дедала, — добродушно засмеялся Сократ. — Разве не из-за своей мудрости он попал в лабиринт царя Миноса, а потом потерял сына Икара и до конца жизни оставался рабом?
— Да, я знаю об этом, — молвил Перикл-младший, опустив голову.
— Можно вспомнить ещё и о Паламеде, который, как известно, построил первый маяк, изобрёл весы, буквы, придумал игру в шашки и многое другое, — словом, был изобретателен и мудр. Он же уличил Одиссея в симуляции, когда тот, притворившись сумасшедшим, не хотел участвовать в походе. Ты знаешь, что сделали с Паламедом Одиссей, Диомед[27] и Агамемнон[28]? Они забросали его в колодце камнями.
— Да, я и это помню, — вздохнул Перикл-младший.
— Многие претерпели горе от ума. Так что же есть несомненное благо, Перикл? Что ты об этом думаешь?
— Может быть, счастье?
— А что же такое счастье?
— Это когда ты здоров, силён, красив, богат, когда народ тебя прославляет и всё в жизни тебе удаётся...
— Нет, нет, — остановил Перикла Сократ. — И красота приводит часто к беде, особенно красота мальчиков, за которыми охотятся развратники, и богатство, которое делает людей изнеженными, избалованными. А слава зачастую приводит людей к суду остракизма[29], как Фемистокла и многих других. О силе и здоровье мы уже говорили.
— Тогда я не знаю, что такое добро, — сказал обескураженный Перикл-младший. — Пусть кто-нибудь другой ответит тебе, Сократ. Всё самое хорошее может быть причиной самого плохого, и наоборот. Значит, нет ни хорошего, ни плохого.
— Удовольствие, которое ничему не вредит, — вот самое высшее благо, — сказал Аристипп.
— Разве может быть добром то, что так непостоянно, что лишает нас разума, когда приходит, и лишает покоя, когда уходит, что мы, едва найдя, теряем, а потеряв, подолгу ищем... Это об удовольствии, Аристипп. Я же думаю, что счастливее всех тот, кто постоянно стремится стать лучше и видит, что это ему удаётся...
Платон не пропускал мимо ушей ни одного слова, сказанного Сократом, мысленно вёл с ним беседу. Он задавал Сократу вопросы, неслышно дискутировал с остальными участниками разговора, выступая то от имени учителя, то его собеседника. Но из-за почтения к Сократу так и не осмелился вступить с ним в открытый разговор. Пока он был всего лишь учеником, жадно внимающим учителю, но не смеющим говорить, а тем более спорить с ним. Однако в его мыслящей душе всё бурлило и кипело. А в том месте, где человек ощущает своё сердце, в нём росло и крепло с каждой новой встречей чувство восхищения Сократом, его несомненной мудростью, его правдой. Вот истинная правда: познать и определить, что есть добро и зло, установить верховный закон добра и зла и во всём следовать ему на благо себе и людям. Ведь главным человека и государства является закон всеобщего блага. И он, конечно, существует, он доступен постижению мудрых. Но сейчас нашу жизнь регулирует масса иных законов. Есть законы о том, что полезно, о том, что приятно, безопасно, выгодно, похвально, богоугодно, оправданно, что дозволено, красиво, и наоборот... Чтобы достичь благополучия, надо лишь убедить других, в том числе и богов, содействовать тебе во всём: в достижении выгоды (даже и нечестным путём), в получении богатства, удовольствий, славы, дорога к которым нередко пролегает через преступления и порок. Софисты учат тому, как для достижения собственных целей привлечь окружающих на свою сторону. Философия учит, как отличить истинное добро от зла и как творить добро...
Этот день был прекрасным. И всё вокруг было прекрасным: деревья, заботливо укрывшие их в своей прохладной тени, мельтешение солнечных бликов, ласкающих людей своими нежными прикосновениями, тихое журчание чистых и прозрачных вод Иллиса, щебетание птиц. Платон ощущал в душе спокойствие и радость: слова о добром, нежном, милом, красивом пробуждали самые лучшие, сладко щемящие воспоминания. Даже Тимандра всплыла на какое-то мгновение перед его внутренним взором — как нечто светлое, огненное, очаровательное. И тотчас же припомнились собственные стихи о ней: «Хотелось бы мне стать небом, чтобы глазами звёзд любоваться тобой...»
В беседу с Сократом в тот день вступали ещё многие: и Критон, и Критий, и Аполлодор, и Антисфен, и Алкивиад. Потом рабы были посланы в город за угощением: за вином, сыром, лепёшками и фруктами. Всё, что они принесли, расставили и разложили на скатертях, разостланных на траве под деревьями. Началась дружеская пирушка с заздравными речами, рассказами, анекдотами и даже обсуждением городских сплетен. Главной байкой была, кажется, та, что некто Евфилет, человек зажиточный и добропорядочный, убил Эратосфена, любовника своей жены. Лучше всех об этом происшествии был осведомлен Аристипп — он и пересказал историю недавнего убийства. Евфилет, человек суровый и простодушный, уехал из Афин в деревню, а когда вернулся домой, встретил соседку-старуху, которая поведала ему об измене жены, о том, что Эратосфен приходит к ней в дом и развлекается в своё удовольствие, и в этом любовникам потворствует служанка. Евфилет вызвал провинившуюся прислугу, допросил её, заставил во всём признаться и позвать Эратосфена от имени жены. После этого обманутый муж вернулся в дом и стал ждать. Когда Эратосфен явился, Евфилет выбежал на улицу и принялся созывать друзей. Вместе с ними он ворвался в спальню жены. Любовники лежали голыми в постели. Эратосфен хотел бежать, но Евфилет уложил его ударом кулака, скрутил и связал верёвкой. Эратосфен умолял пощадить его, предлагал выкуп, но Евфилет был непреклонен в своём гневе и убил сластолюбца.
— Защитительную речь для Евфилета пишет Лисий, — сообщил в заключение своего рассказа Аристипп. — А коль это так, то Евфилета суд непременно оправдает.
— Не потому его оправдают, что защитительную речь для него пишет искусный логограф Лисий, а потому, что таков закон: убийство любовника жены не считается преступлением. Этот закон всякий может прочесть на камне — он вырезан там по указу Ареопага[30] и гласит: «Неповинен в убийстве тот, кто покарает смертью прелюбодея, если застигнет его вместе со своей женой», — сказал Сократ.
— И ты считаешь это справедливым? — спросил Критий, дядя Платона. — Разве причиняет любовник мужу любовницы зло, заслуживающее такого наказания?
— К тому же жене он причиняет только удовольствие, — смеясь, заметил Аристипп.
— Имущества у мужа он не отнял, а если и попользовался его женой, то ведь мы и сами часто отдаём соседям что-либо взаймы, чтобы те попользовались и потом вернули: то мула, то телегу, то амфору... К тому же от такой «ссуды» владельцу может быть и польза. Скажем, у жены родится ещё один ребёнок. А если он не понравится мужу, его можно, в конце концов, отнести к Камню Подкидышей, где каждое утро находят младенцев работорговцы и бездетные... Какой же урон нанесён Евфилету Эратосфеном, Перикл? — спросил Критий.
— Вот когда у твоей жены появится любовник, тогда и узнаешь, — ответил Сократ. — Или отмени старый закон и введи новый, согласно которому афиняне будут карать тех, кто требует от своих жён верности, а соблазнителей чужих жён станут оправдывать. Отеческие законы должны соблюдаться не потому, что за них выступают искусные составители речей, а потому, что в их основе — истина жизни. Впрочем, если бы ты, Критий, выступил в суде против Евфилета, ты, пожалуй, признал бы его виновным, а закон несправедливым. Поэтому судить надо не по впечатлению от речи защитника или обвинителя, как это теперь часто случается, а строго следуя существующим законам.
— Согласись, однако, что есть и глупые законы, — стоял на своём Критий.
— В таком случае как мы отличим хорошие законы от несовершенных? — спросил Сократ. — Не на основании же твоего мнения о них, Критий, или мнения Лисия?
— Ты хочешь сказать, что на основании твоего мнения, Сократ?
Этот выпад дяди против Сократа Платону не понравился. И вообще, в его отношениях с Критием с некоторых пор появилась заметная трещина. Нет сомнения, дядя умён, талантлив, красив, к его мнению прислушиваются не только его друзья в гетериях, но даже Народное собрание. Это по его, дядюшкину ходатайству, было принято решение простить Алкивиаду его прежние грехи перед Афинами и предложить ему вернуться на родину. Немалая заслуга Крития и в том, что Алкивиад был снова избран стратегом. Хотя сделал он всё это не из любви к Алкивиаду, а по трезвому расчёту, полагая, что Алкивиад, в свою очередь, в благодарность за поддержку поможет ему, Критию, и его сторонникам прийти к власти. Критий даже сочинил по этому поводу элегию, посвятив Алкивиаду такие строки:
То предложенье, которым назад возвращён ты в отчизну,
Сам я составил, прочёл и в исполненье привёл.
Устройство же власти в Афинах дяде Платона мыслилось несколько иным, чем существующее ныне. Он являлся ярым врагом демократии и считал, что государством должно управлять не Народное собрание, не избранные вожди, а лучшие люди Афин, аристократы, и, конечно, в своих интересах. С той поры как Алкивиад вернулся в Афины, Критий не упускал его из виду, часто встречался с ним и, как догадывался Платон, вёл со стратегом разговоры о совместных планах и действиях. Впрочем, похоже, ему это плохо удавалось: Алкивиад, судя по всему, настолько любил славу и власть, что не намеревался с кем-либо делиться, тем более с Критием, человеком хитрым и неверным. Алкивиад, конечно, понимал, что, как только у Крития появится возможность, он постарается оттеснить его, а может быть, и уничтожить. Как и Платон, стратег был немало наслышан о коварстве и жестокости Крития не только по отношению к своим врагам, но и к друзьям, проводившим с ним ночи в гетериях. Всякого не согласного с его мнением он начинал преследовать, оговаривать и в конце концов добивался того, что строптивца изгоняли из гетерий, а случалось, и из Афин под страхом неминуемой расправы.
Критий не раз пытался вовлечь в свои дела Платона, убеждая его в том, что выбрал правильную и безопасную дорогу к власти, которую намеревался вернуть в руки старых и благородных родов, отняв её «у шкуродёров и скотоводов». Так он называл нынешних вождей народа: владельца кожевенных мастерских Анита, скототорговца Лисикла и других, чей род не отличался ни древностью, ни благородством, словом, не принадлежал к числу «прекрасных и лучших». Именно с целью склонить племянника на свою сторону Критий познакомил Платона с Сократом. По замыслу дядюшки, рассуждения Сократа о том, что нынче государством правят неучи, своекорыстные выскочки и властолюбцы, должны были убедить Платона в необходимости перемен и в конечном итоге привлечь его на сторону Крития и его друзей. Платон и сам, как, впрочем, и многие другие аристократы, относился к демократическим устоям в Афинах с иронией. Теперь же, когда спартанцы едва ли не всюду — и на море, и на суше — одерживали победы над афинянами, к скороспелым и непродуманным решениям Народного собрания, касающимся войны со Спартой, стали если не враждебно, то с пренебрежением относиться не только аристократы, но и купцы, землевладельцы и даже простые крестьяне. Торговля из-за владычества Спарты на морях и островах совсем остановилась, а землевладельцы боялись высунуть нос из города, потому что повсюду в окрестностях Афин рыскали, выбираясь из Декелей, отряды спартанцев. Кстати, эту самую Декелею в своё время помог спартанцам захватить и укрепить опальный Алкивиад.
Критий, однако, просчитался в отношении племянника. Общение с Сократом утвердило Платона не в идее о власти, а в необходимости воспитания афинян. Из рассуждений Сократа получалось, что не царь, не тиран, не аристократы, не олигархи[31] спасут Афины, а знание каждым афинянином, что есть добро и зло в желаниях, поступках и делах. Ничего не решат войны, перевороты, жребии, голосования, но всё решит знание. И стало быть, следует стремиться не к власти, а к мудрости. Эта мысль Сократа, запавшая Платону в душу, а также недоверие, которое он питал к Критию, заставили его, к удивлению дядюшки, отказаться от участия в замыслах и делах аристократических гетерий. К тому же Платон был ещё не в том возрасте, когда афинянам дозволяется заниматься общественными делами — избираться в Совет Пятисот или выступать перед Народным собранием с предложениями. Молокососов, как называли его сверстников горожане, скифы — государственные рабы, исполнявшие роль полицейских, стаскивали с трибуны, если те осмеливались туда забраться, и даже прогоняли с площади, где проходило собрание. Впрочем, Критий намеревался вовлечь племянника в деятельность иного рода. Получив отказ Платона, он сначала удивился, затем обиделся, затем, кажется, разозлился, хотя внешне сохранял к нему прежнее отношение — не обходил стороной, разговаривал и даже не чуждался проявить порой родственное расположение. И всё же между ними пробежала кошка. Приглядываясь к дядюшке всё внимательнее, Платон больше и больше утверждался в чувстве, что Критий ему не нравится. Вот и теперь, услышав, с каким вопросом тот обратился к Сократу, Платон подумал, что хорошо бы дядя получил ответ, который уязвил бы его самонадеянность и самолюбие.
— Речь идёт не о мнениях, а о знаниях, — ответил Критию Сократ. — Сколько людей, столько и мнений, Критий. А истина — одна. Хотя многие убеждены, что их мнение и есть истина. Это-то и пагубно. Особенно если с таким убеждением люди приходят к власти и навязывают своё мнение согражданам силой...
Пировали чуть ли не до вечера и уже начали витать идеи о продолжении праздника в чьём-нибудь доме, где будут гетеры, танцовщицы, певцы, музыканты и где не придётся закусывать ячменными лепёшками и фруктами, а можно отведать сыру и горячих пирогов с мясом. При этом все поглядывали то на Алкивиада, то на Критона, то на поэта Агафона, чей дом ломился от достатка.
— А пусть Платон пригласит! — вдруг выкрикнул несносный в своей наглости Аристипп. — Мы его приняли в нашу семью, пусть он угостит нас по-братски!
Когда бы за этим последовали и другие предложения, Платон, пожалуй, промолчал бы. Но тут вдруг после слов Аристиппа стало тихо, и все устремили на Платона вопрошающие взгляды.
Надо было что-то сказать: либо принять вызов Аристиппа, либо отвергнуть его. Платон не сразу нашёл что ответить, встал и растерянно оглядел присутствующих. Все смотрели на него выжидающе. И только Сократ сидел, опустив голову: ему было неловко за Аристиппа. Платон понял, что учитель будет переживать ещё больше, если он, Платон, откажется пригласить своих новых друзей в гости. И пока он думал об этом, переминаясь с ноги на ногу, решение пришло само собой. И какое решение! Он не только пригласит всех на товарищескую пирушку через девять дней после начинающихся завтра мистерий в Элевсине, но и поклялся в эту минуту себе, что сожжёт во время праздника свои литературные сочинения — драмы, гимны и лирические стихи, — всё то, чему он напрасно отдал несколько лет жизни. Впрочем, мысль распрощаться с сочинительством пришла не теперь, он вынашивал её давно. Но только сейчас родилась идея сжечь свитки со стихами на товарищеском пиру, у всех на глазах, и не для того, чтобы поразить всех этим поступком, а чтобы навсегда пресечь сомнения в том, сжёг ли он свои стихи. Все увидят, как станут гореть папирусные свитки, как будут они корчиться и превращаться в пепел, и вместе с ними уйдут в небытие пустые слова об этом суетном и переменчивом мире случайных мыслей, желаний и поступков. Не слова, а мудрость, не власть, а мудрость, не удовольствие, а мудрость — вот чему следует посвятить все дни и часы земной жизни. Поэзия — всего лишь картинка, списанная с картинки, копия копии. Подлинность спрятана глубже и открывается не в воображении поэта, а в мыслях философа. То, к чему устремляется мысль философа, совершенно в своём постоянстве и истинности, а воображение поэта гоняется лишь за тенями теней.
Он увидит, и все увидят, как исчезают в пламени тени...
— Да, — сказал он твёрдо, — я приглашаю вас на дружеский пир в мой дом!
И тут все закричали от восторга.
— Но не сегодня, — остудил он радость присутствующих, — через девять дней.
Долгое «у-у-у!» выразило всеобщее разочарование.
— В течение этих дней всё будет приготовлено для нашего праздника, а пока вы сможете принять участие в мистериях, которые начнутся завтра. Говорят, что отряды Алкивиада будут охранять процессию на пути от Афин в Элевсин...
— Да! — сказал Алкивиад и тем самым поддержал Платона. — Уверяю вас, что ни один спартанец не рискнёт приблизиться к шествию, — охрана уже выставлена на всех холмах вдоль пути и на перекрёстках. Завтра вы убедитесь в этом сами.
Процессия вышла через Дипилонские ворота на Священную Элевсинскую дорогу ещё до рассвета — предстоял долгий путь. До Элевсина было немногим меньше ста двадцати стадиев, втрое дальше, чем до Пирея. Предполагалось, что праздничное шествие достигнет Элевсина только к началу следующей ночи.
Впервые за много лет процессия оказалась столь многочисленной и пышной, и, кажется, только благодаря Алкивиаду, пообещавшему ей надёжную защиту. Во все предыдущие годы, с той поры как началась Пелопоннесская война, люди добирались до святилища Деметры[32] разрозненными группами, чаще по ночам, чтобы избежать столкновения со спартанскими отрядами, грабившими окрестности Элевсина и Афин. Сегодня же, как только взошло солнце, все увидели, как огромна и прекрасна колонна афинян. Впереди неё двигались разукрашенные цветами повозки с драгоценными дарами Деметры — снопами ржи и ячменя, корзинами золотых и румяных яблок, гроздьями винограда, огромными красными тыквами и жемчужными гирляндами чеснока. Забавные лёгкие крылья, сплетённые из зелёных ветвей и травы, покачивались по обеим сторонам движущихся повозок, словно собираясь поднять их на воздух. Процессия растянулась по извилистой дороге как пёстрая лента. Солнце взошло сзади, над Афинами, и смотрело ей вслед. Жаворонки вились над людьми, дивясь, должно быть, чудному пению, которое волнами перекатывалось от головы колонны и обратно. Это мисты, получившие первое посвящение на малых мистериях в Агрее, что близ Афин, исполняли гимны в честь Деметры и её дочери Персефоны. Чёрные плащи мистов, как угольки среди разноцветья, как чёрные оливки среди ягод, были рассыпаны по всему телу многолюдной процессии. В такт исполняемым гимнам певцы размахивали высоко поднятыми тирсами — тонкими и лёгкими шестами, увитыми плющом и ветвями винограда и увенчанными сосновыми шишками.
Платон шагал в колонне в чёрном плаще и с тирсом в руках — он получил это право минувшей зимой в Агрее, как, впрочем, и многие другие афиняне, достигшие двадцати лет. Среди них были его давние друзья — юноши из знатных семей, с которыми он провёл в учении и совместных забавах много лет, а также новые знакомые — слушатели и ученики Сократа: Аполлодор, Критобул, Херекрат, Аристарх, Керамон и Демей. Зимние малые мистерии в Агрее ежегодно проводятся в месяце Анфестерионе[33] у храма Коры, Девушки Зерна, которую зовут также Персефоной. Храм Коры стоит среди священной рощи, окружённый тёмными тисами и белоствольными тополями. Вблизи есть скала с гротом, а перед ней расстилается лужайка, прорезанная звонким ручьём, сбегающим со скалы. Вечером в этом гроте зажигается свет и появляются две женщины — Деметра и её дочь Персефона, а на лужайку к ручью выходят нимфы и ложатся, устремляя взгляды на прекрасных богинь. После этого гарольд малых мистерий в наряде Гермеса обращается к вступающим в посвящение, что собрались на краю лужайки, с призывом внимательно выслушать великую богиню Деметру, подарившую людям хлеб и плоды. Ведь её речь — это посвящение в тайны жизни и смерти, дающее всем сладостную надежду обрести вечность. Гермес, сказав это, уходит, а Деметра в наступившей тишине обращается к дочери Персефоне с двумя просьбами: не слушать сладкие и коварные речи Эрота, если он вдруг явится к ней в грот, и не выходить из грота на поляну, где растут соблазнительные благоухающие цветы. Эрот разбудит в ней пагубные чувства, а дурманящие запахи цветов отнимут у неё разум.
Персефона обещает царственной матери выполнить эти две просьбы и до её возвращения заниматься только тем, чем и должно: вышивать на лазурном покрывале радужными нитями историю богов.
Деметра уходит, а хор нимф продолжает повторять её слова: «Не слушай Эрота, не рви земные цветы, потому что и любовь, и земные наслаждения пагубны». И тут из тёмного леса, весь сверкая золотом и драгоценными камнями, появляется прекрасный крылатый Эрот.
«Остерегайся, Персефона! Остерегайся!» — поют возлежащие на лужайке нимфы, чьи обнажённые груди светятся, как лампадки из белого прозрачного камня. А Эрот, улыбаясь, тем временем приближается к замершей в восторге Персефоне. Он уже очаровал её, хотя ещё не успел сказать ни слова. О, это и на самом деле опасный искуситель! Он коварен, но лицо его выражает саму невинность, он всемогущ, но похож на нежного мальчика, он хитрый соблазнитель, но девичье сердце тает от его взгляда и доверчиво устремляется навстречу.
Персефона слушает чарующие речи Эрота и срывает большой белый нарцисс, выросший на том месте, которого коснулся Эрот концом своего лука. Персефона прижимает цветок к пылающим губам, затем к девственной груди. И в этот момент рядом с девушкой разверзается земля, из трещины поднимается колесница, управляемая богом подземного царства Аидом. Он хватает Персефону и уносит её в царство мёртвых. Смерть за желание земной любви и наслаждений... Эрот громко хохочет.
После того в опустевшем гроте снова появляется Гермес-гарольд и говорит, обращаясь к участникам мистерий, стоящим во мраке ближних деревьев:
— Сохраните в памяти слова Эмпедокла из Агригента в Сицилии, умершего в жерле вулкана: «Рождение есть уничтожение, которое превращает живых в мёртвых. Некогда вы жили истинной жизнью, а затем, порабощённые плотью, привлечённые чарами, пали в бездну земного. Ваше настоящее — не более чем роковой сон. Лишь прошлое и будущее существуют действительно. Научитесь вспоминать, научитесь предвидеть. Вспоминайте прошлое, чтобы увидеть будущее. Всё соединяется в вечности».
— Персефона! Персефона! Персефона! — заплакали нимфы.
Аид похитил прекрасную Персефону. И когда вернувшаяся Деметра не нашла свою дочь, она так опечалилась, что на земле перестали расти питающие людей злаки и плоды, наступил голод и мор. Зевс, создатель людей, так обеспокоился этим, что повелел Аиду вернуть Персефону Деметре. Аид повиновался. Но когда Персефона собралась уже покинуть подземное царство, дал ей зёрнышко граната. В нём заключалась память об Аиде. Персефона вернулась к Деметре, но, вспомнив об Аиде, снова спустилась в царство мёртвых. С той поры так и происходит: Персефона возвращается к матери, проводит с нею восемь месяцев, а затем на три месяца скрывается в царстве мёртвых. Там она правит по справедливости: помогает мёртвым героям, а Орфею даже вернула Эвридику, но тот снова погубил её.
Это, конечно, страшное кощунство: думая о Персефоне, Платон то и дело вспоминал о Тимандре. Но что он мог поделать, если та прекрасная, обнажённая до пояса Персефона, которую он видел во время малых мистерий в гроте Агреи, так походила на Тимандру... Отгоняя от себя кощунственные видения, Платон громко подхватывал гимн и неистово размахивал тирсом, так что даже отвалилась и упала под ноги идущих сосновая шишка.
Увидев это, шагавший с ним рядом Аполлодор сказал:
— Шишка — это, как ты знаешь, символ плодородия. Смотри, как бы ты, женившись, не остался без детей...
Платон в ответ только махнул рукой — разговаривать с Аполлодором ему не хотелось, да и не полагалось. Полагалось же петь гимны всю дорогу от Афин до Элевсина, чтобы Деметра щедро открыла свои тайны, как искупить в нынешней жизни все грехи предшествующих существований и слиться душой с божественным разумом.
Воины Алкивиада живописными группами стояли на ближних холмах, сверкая на солнце медными шлемами и латами. А на одном из холмов Платон увидел и самого Алкивиада. Красавец стратег стоял на запряжённой колеснице в пурпуровом плаще, и его золотой щит с изображением Эрота, натягивающего лук, горел как маленькое солнце. Алкивиад был и сам похож на бога Эрота.
— Он всё-таки твой родственник? — опять спросил Платона об Апкивиаде Аполлодор.
— Да, родственник, — коротко ответил Платон.
— Я это тоже знаю, — засиял от собственной осведомлённости Аполлодор. Это было его любимым занятием — хвастаться всем, что знал. — Отец Алкивиада — брат отца твоего дяди Крития. Стало быть, Алкивиад доводится твоему дяде Критию двоюродным братом, а тебе, как и Критий, дядей. Так что ты, Платон, — племянник Алкивиада, хотя я ни разу об этом не слышал ни от тебя, ни от Алкивиада. Это почему же, не скажешь?
— Не скажу.
— Я, кажется, знаю: опасно быть в родственных отношениях с Алкивиадом. А ещё опаснее поддерживать такие отношения, правда? А вдруг Алкивиад снова изменит Афинам и перейдёт на сторону врагов? Вот, скажем, подойдёт к нему отряд царя Агида из Декелей, и он вместе с ним набросится на нас...
— Тебе бы только болтать языком, — остановил Аполлодора Платон и зашагал быстрее, чтобы уйти от него подальше.
Он не питал к Алкивиаду никаких родственных чувств и не завидовал его славе и могуществу. Только одно больно ранило его душу и обрекало на муки — то, что Тимандра любит Алкивиада так горячо, что принародно бросилась ему на грудь в Пирее. Платон не желал зла виновнику своей жгучей ревности, но всё же хотел, чтобы в жизни Алкивиада поскорее что-нибудь переменилось, чтобы он исчез из города, отправился со своими кораблями навстречу с флотом спартанца Лисандра[34] и оставался бы там как можно дольше, а Тимандра была бы всё это время здесь, в Афинах, одна...
Платон моложе своего соперника, но это, кажется, его единственное преимущество. Алкивиад тоже силён и высок, широкоплеч и красив, как, впрочем, и дядя Критий, и другие мужчины в их знатном роду. Он умён, и над ним сияет ореол воинской славы. А ещё он весел, бесшабашен, бесстрашен и щедр. И Тимандра, может быть, любит его как раз за то, чем не может похвастаться Платон: за эту весёлость и лёгкость характера. Платон залюбовался Алкивиадом, так что даже запнулся о камень и чуть не упал, вызвав смех у подоспевшего Аполлодора.
Кто хотел пить, те останавливались, выходили на обочину дороги и дожидались повозки с водой, которая двигалась в хвосте процессии. Впрочем, желающие могли не только утолить жажду, но и подкрепиться. Водой угощали бесплатно, а за вино и закуски надо было платить.
Сидя на обочине, Платон дождался водовоза и пошёл рядом с его телегой, нагруженной амфорами и кувшинами. Взял самый маленький кувшин, отпил из него сколько хотелось, оставшуюся воду выливать не стал, вернул её вместе с кувшином хозяину — дорога длинная, а колодцы встречаются не часто. Хозяином на телеге был мальчишка-раб, весёлый и разговорчивый: подавал жаждущим воду с шутками-прибаутками, делал это ловко и быстро, словно всю жизнь только тем и занимался. Платон спросил, как его зовут и откуда он родом. Мальчишка ответил, что имя его Федон, что он из Элиды, происходит из богатого и знатного рода, а в плен к афинянам попал вместе с отцом несколько лет тому назад. Отец уже год как умер, а мальчик остался у храмового жреца Феодора в Агрее, который и повелел ему сопровождать элевсинскую процессию в качестве водовоза.
— Что же тебя твои богатые родственники не выкупят? — спросил Платон.
— Так ведь идёт война, да и вряд ли кто из них знает, что я жив.
— А что ты умеешь делать кроме того, что сидеть на телеге и раздавать людям кувшины с водой? — спросил Платон.
— Многое умею, — весело отвечал Федон, не забывая между тем о деле. — Я обучен грамоте и арифметике, игре на кифаре[35] и на авлосе, пению, стихосложению и декламации. При храме я и пою, и декламирую гимны, когда в том бывает нужда по службе.
— А читаешь ли ты книги, Федон?
— Когда никто не видит, читаю, — ответил Федон, прикрыв рот рукой, проболтавшись о тайном занятии.
— И чьи же сочинения ты уже прочёл?
— Гомера, — ответил Федон. — А ещё басни Эзопа.
— И кто тебе больше понравился? Гомер или Эзоп?
— Эзоп, — ответил Федон, смеясь. — Он веселей!
Сзади послышался какой-то шум. Платон оглянулся и увидел, что к ним приближается колесница Алкивиада. Возничий громко требовал прохожих расступиться, пропустить колесницу. Алкивиад же стоял, положа одну руку на рукоятку меча, другой держась за поручень, и смотрел поверх голов идущих.
— Подай и нам воды! — потребовал возничий, когда колесница Алкивиада поравнялась с телегой водовоза. — Да поживей!
И тут Алкивиад увидел Платона.
— А, племянник! — сказал он и протянул Платону руку. — Хочешь, поедем дальше вместе?
— Так ведь надо идти, — ответил Платон, которому конечно же хотелось прокатиться на боевой колеснице рядом с Алкивиадом. — Так заведено: мисты идут в Элевсин пешком.
— Пустое! — засмеялся Алкивиад. — Становись рядом!
Платон ступил на коврик колесницы, и Алкивиад обнял его за плечи одной рукой.
— Посмотри на этого мальчишку: он умница и хорош собой, — сам не зная почему сказал Алкивиаду Платон. — Его бы выкупить для Сократа — вот был бы ему помощник: умеет читать и писать и другим искусствам обучен.
Алкивиад пристально поглядел на огольца, но ничего не ответил на предложение Платона, а лишь крепче обнял его и подал команду возничему:
— Выбирайся из толпы на обочину! Обгоним процессию!
Возничий выбрался из толпы и стегнул лошадей. Колесница понеслась по холмистой степи, словно её подхватил вихрь.
— Хорошо? — спросил Платона Алкивиад.
— Хорошо! — ответил Платон, щуря глаза от встречного ветра.
Обогнав процессию, они взлетели на высокий холм и там остановились.
— Ты решил принять посвящение Деметры? — спросил Алкивиад, глядя на движущуюся внизу пёструю колонну.
— Да, — ответил Платон.
— Жаждешь жизни вечной?.. — В голосе стратега послышалась лёгкая ирония.
— И ты ведь посвящён?
— Конечно, — усмехнулся Алкивиад. — Это посвящение мне едва не стоило жизни. Разве не знаешь?
— Знаю. Слышал, — ответил Платон. — Говорят, что ты исполнял роль Зевса, а гетера Федота — роль Деметры и что...
— Мы были тогда очень молоды, — не дал договорить Платону Алкивиад. — Дурачились как хотели и не боялись ни богов, ни людей. Впрочем, ведь боги не вмешиваются в земную жизнь людей, не правда ли?
— Да. Но в ту, другую...
— Она есть?
— Все эти люди, — Платон указал на процессию, — надеются на то, что другая жизнь есть. Скучно думать, что всё кончается здесь. Тогда эта жизнь — глупость.
— Тогда эту жизнь мы превращаем в развлечение. Ты любишь пиры, женщин, состязания?
— Я спущусь к идущим, — сказал Платон.
— Да, — не стал его удерживать Алкивиад. — Авось тебе удастся прорваться. Ведь к бессмертию, я слышал, надо прорываться — даром такое благо не даётся. Его достигают герои и мудрецы.
— Может быть, — ответил Платон и спросил: — Ты придёшь на пир, который я назначил?
— Можно с гетерой?
— С Тимандрой? — переспросил Платон. — Можно.
— А, ты знаешь, как её зовут. Впрочем, я видел однажды, как ты смотрел на неё — твои глаза полыхали страстью. Не смущайся, она стоит того. Но вот что я тебе скажу: возьмёшь её, когда меня убьют. Не раньше! — засмеялся он. — Не раньше! Я отдам её только взамен на бессмертие!
Платон спустился на дорогу, опираясь на свой тирс как на палку, — спуск с холма был крут. Оказавшись внизу, он оглянулся: колесницы Алкивиада на холме уже не было. «Я бы взял её взамен на бессмертие», — подумал он о Тимандре, хотя вряд ли в этот момент был до конца искренен. Бессмертие — самое ценное из всего, что можно пожелать, потому что оно уравнивает человека с богами и навеки приобщает к сонму героев и мудрецов. Но любовь чем-то сродни бессмертию, и кто знает, может, это прекрасное чувство, которым, кажется, наделены от природы все, — кратчайший путь к обретению вечного бытия.
Посвящённые под страхом смерти сохраняют тайну элевсинских мистерий. И всё же он кое-что знал о них, ведь нет ничего тайного, что не стало бы явным: тайна просачивается, как влага сквозь камень, — по капле, но постоянно. И если задаться целью собрать эти капли, подставив ладонь, можно набрать целый глоток. Главная же тайна мистерий заключается в возникновении удивительных видений, что посещают посвящённых в элевсинском храме Деметры, в том, что эти «представления» не подстроены, возникают не извне, а как бы всплывают из глубин естества, открываются, как сокровенные воспоминания души о том, что дано ей от начала, что составляет тайну жизни и смерти. Эти воспоминания приходят к каждому человеку в только ему знакомых образах, и потому их не стоит пересказывать другому, даже посвящённому. Но есть и люди, которым ничего не удаётся увидеть, потому что их души грубы, а сердца наполнены тьмой неверия. Такие тоже молчат, чтобы никто не узнал о них правды. Самым чистым являются образы богов, где Деметра — жизнь, Персефона — душа, Эрот — любовь, Авд — смерть, а Зевс — вечность. Вечная жизнь души, поправшая смерть любовью...
О Критобуле, сыне Критона, так же, как и об Аполлодоре, можно было сказать, что он красив. Только в отличие от светловолосого и голубоглазого, словно фракиец, Аполлодора, Критобул был тёмноволос, смугл и кареглаз. У него был ровный и жёсткий нос, упругие тёмные губы и красивый, может быть, чуть тяжеловатый подбородок, как у закалённого в боях воина. Зато ресницы он, кажется, похитил у обольстительной девушки: как чёрные крылья бабочки, они трепетали над его большими влажными глазами.
Платон помнил, как Сократ и Критобул однажды заспорили о том, кто из них красивее. Ради шутки скорее, чем ради выяснения истины, хотя и в этом весёлом споре Сократ показал, как одно ложное суждение может привести к очевидному абсурду. Тогда-то Платон и обратил внимание на красоту Критобула. Да и могло ли быть иначе, если об этом заговорил учитель? Спор начался с того, что Сократ по просьбе друзей вызвался доказать всем своё внешнее превосходство над Критобулом. Прежде всего он спросил юношу, что же отличает красивый предмет от некрасивого. Критобул сказал: «То, насколько хорошо этот предмет — скажем, меч, щит или копьё — служит делу, для которого предназначен». Получив такой ответ, Сократ тут же принялся доказывать, и справедливо, что его глаза навыкате красивее глаз Критобула, потому что способны видеть не только то, что перед ними, но и то, что сбоку, то есть служат делу лучше.
— А уж про рачьи глаза, — смеялся Сократ, — и говорить нечего: они великолепны!
Так же он доказал, что и нос у него красивее, поскольку большие и вывернутые ноздри ловят запахи лучше, чем узкие ноздри Критобула, обращённые постоянно вниз. Более того, нос Сократа приплюснут и, стало быть, не мешает зрению, тогда как прямой нос Критобула торчит между глаз, словно барьер. Получилось, что и толстые губы Сократа краше губ Критобула, потому что ими и целовать сподручнее, и есть-пить удобнее. Таким образом, всё на лице Сократа оказалось прекрасным, а значит, и всё лицо в целом.
— Я красивее тебя, — заключил Сократ, смеясь. — А поскольку все видят, что это всё-таки не так, то и выходит, что красота и польза — не одно и то же. А что же есть красота? Когда мы восхищаемся цветком, мы меньше всего думаем о его полезности. И уж совсем забываем об этом, созерцая прекрасное звёздное небо...
Платон вошёл в Элевсин, шагая рядом с Критобулом. Уже вечерело, в городе сгущались сумерки, и только элевсинский акрополь с храмом Деметры и телестерионом, построенным стараниями Перикла, светился на высоком холме, — там, ближе к небу, день ещё не закончился, и над строениями играл догорающий солнечный свет.
Процессия вошла в город через северные ворота и двинулась к садам, где должна была расположиться на ночлег. Впрочем, некоторые из участников процессии разошлись по домам друзей и знакомых, иные отправились в катагогию, где комната стоила в эти дни довольно дорого, большая же часть пришедших разбрелась по саду, где заранее были установлены камни, заменявшие путешественникам очаги. Разложив между камнями костерок, можно было разогреть на нём пищу, которую сопровождающие афинян рабы принесли с собой. Слуг было больше, чем господ, и они сразу же сгрудились вокруг костров в шумные компании. Хозяева же, утомлённые долгой дорогой, торопились устроиться на походных постелях, и многие сразу же погрузились в сон, не дожидаясь ужина.
Платон не пошёл ночевать ни к друзьям, ни к родственникам, да и от гостиницы отказался, куда его настойчиво звали Аристарх и Менон, с которыми подружился во время прошлых Истмийских игр. Он остался в саду. Слуги постелили ему рядом с Критобулом под раскидистым орехом — деревом чистым и благородным. Позже к ним перебрался Аполлодор, который отправился было в катагогию, но вскоре вернулся, обнаружив, что в гостинице водятся блохи. Они вместе поужинали, потом растянулись на постелях, задремав под тихий шелест ореховой листвы. Платон уже уснул, когда его разбудил голос Аполлодора:
— ...Нет, никогда не пойму, зачем столько звёзд. Если они, как утверждал Анаксагор, подобны Солнцу, то кому же они светят и кого обогревают?
Звёзды — вечная загадка для всех. Говорят, что Пифагор однажды сосчитал их все до одной, а затем каждый год пересчитывал. И вот удалось выяснить: хотя все не раз видели, что звёзды падают и сгорают, их на небе не становится меньше — из созвездий не исчезло ни одно светило. Но ни одно новое и не появилось. Получается, что звёзды вечны, как боги, а скорее всего они и есть боги. Но зачем так много богов?
— Ты бы лучше подумал о том, — отозвался на вопрос Аполлодора Критобул, — зачем так много людей? И говорят, что на земле их становится всё больше. Откуда же берутся новые души для новых людей? Если души рождаются, то, надо думать, они и умирают, ведь всё, что появилось, обречено однажды исчезнуть. Вечно только вечное.
«Да, — подумал Платон, — вечно только вечное, а всё прочее — прах».
— А стареет ли вечное? — спросил Критобула Аполлодор.
— Как же это может быть?!
— Значит, всё, что стареет, не может быть вечным?
— Так, — согласился Критобул.
— А как же Зевс? Ведь не родился же он с бородой. Да и другие боги появились на свет младенцами, а потом подрастали. Получается, что они не бессмертны? И вообще, что такое вечность? Вечность вчера и вечность сегодня — разве это одно и то же? Если нет, то и вечность стареет...
— Вечность есть мысль о вечности, которая мыслит себя как вечность, — сказал Платон.
— Ты сам это придумал? — засмеялся Аполлодор. — Или тебе это приснилось?
— Не знаю, — ответил Платон. — Мне так подумалось, когда я слушал вас. А пришла ли эта мысль из сна или со звёзд, на которые я смотрел, не знаю. А что, если звёзды — это глаза всеобъемлющего божества? — вдруг спросил он. — Кто же мы в таком случае?
— Не более чем блохи в катагогии, — хихикнул Аполлодор.
Кощунство в отношении богов и людей накануне Великих Оргий — сомнительное предприятие. И хотя достоинства богов и человеческих душ в этом ночном разговоре подвергались лишь некоторому сомнению и он состоял скорее из вопросов, нежели утверждений, всё же стоило его закончить. Эта дискуссия, несомненно, вредила душе, которой предстояло перед принятием великого посвящения очиститься от всякой скверны. Готовясь принять божественные откровения Деметры, человеку следует очиститься омовениями, воздержанием, молитвами, молчанием, ибо горе тем, кто ждёт посвящения без уважения к Мистериям, без чистой веры, как говорила пророчица из святилища Коры в Агрее. Очищения будут длиться семь дней, и лишь на восьмой чающим будут розданы знаки посвящения. Затем все войдут в телестерион и проведут там всю ночь, мистическую, таинственную ночь посвящения, которая сделает их ясновидящими.
— Нам лучше помолчать, — сказал Критобул, словно прочёл тревожную мысль Платона о кощунстве. — То, о чём мы говорим, можно обсуждать философам, но не ждущим посвящения.
— Завтра поднимемся к храму Деметры и расстанемся, — предложил Платон, — дабы не совращать друг друга подобными разговорами.
— Нельзя вести поиск истины, не заглядывая в тёмные и запретные места, — сказал Аполлодор. — Другое дело, если поиск истины неугоден богам — тогда лучше навеки умолкнуть. Однако Сократ, наш лучший учитель, говорит, что познание — благо, а невежество — зло и что знание рождается из сопоставления мнений, где вопросы и ответы — ступеньки к истине.
— Охо-хо, — вздохнул Критобул. — Но и в молчании рождаются благие мысли, не только в споре. Кратил говорит, что ничто из существующего не заслуживает слов.
— Из существующего, но не пребывающего вечно, — возразил Аполлодор.
— А что пребывает вечно? — спросил Критобул.
— Мысль о вечности, мыслящая себя вечностью, — ответил словами Платона Аполлодор и снова засмеялся.
Дни поста, омовений и молитв они провели вместе. Вместе выслушивали ежедневные наставления жрецов и жриц у храма Деметры, у парадных ворот на акрополе и у священного источника близ Больших пропилей. И по-прежнему вместе спали в саду под сенью орехового дерева, но прежних бесед всё же не вели. Однако на шестой день под вечер около их пристанища в саду появились неожиданно Алкивиад и Перикл-младший, оба в военных доспехах, в шлемах, шумные и весёлые. За ними следовала свита из юных оруженосцев — эфебов и рабов. Рабы тащили в руках и на спинах корзины с кувшинами, кулями, фруктами и овощами. В кувшинах — вино, в кулях — хлеб, сыр, мясо, рыба. Когда всё это было разложено и расставлено на скатертях под деревом, стало ясно, что посту и воздержанию чающих посвящения пришёл конец. Платон сказал:
— Я к этому не прикоснусь: посвящение бывает один раз, и у меня хватит сил, чтобы потерпеть ещё один день.
— Когда-нибудь ты об этом пожалеешь, — заметил ему Алкивиад. — Однажды ты захочешь попировать с друзьями, но не будет ни вина, ни друзей. Каждый день жизни следует заполнять всем, что посылают нам боги.
— Но надо ещё разобраться, что посылают боги, а что люди, — возразил ему Критобул и присоединился к Платону.
Зато Аполлодор от яств отказываться не стал. Не отвергли щедрых угощений и другие спутники Алкивиада и Перикла, а также те, кто присоединился позже, покинув свои уединённые пристанища в саду. Праздник был устроен не без причины. Народное собрание Афин избрало Перикла-младшего стратегом. Алкивиад был облачен в военные доспехи по роду службы — он продолжал нести охрану Священной дороги и Элевсина. Перикл же надел их по случаю своего избрания. Позже все узнали, что на нём были доспехи отца: Перикл-младший показывал всем бронзовый отцовский шлем с зазубринами, оставленными на нём вражескими мечами. Перикл-младший приехал праздновать к Алкивиаду, потому что тот был не только его двоюродным братом, но и во многом поспособствовал избранию Перикла-младшего афинским стратегом.
— Я уже был осуждён за всё, за что только можно судить человека, — хвастаясь, сказал Алкивиад, — за неуважение к богам, за разрушение герм, за кощунственные мистерии, за измену отечеству... — Тут он вдруг сделал паузу, задумался, потом махнул рукой, как бы отгоняя от себя какое-то наваждение, и добавил: — Но боги меня берегли. Стало быть, заключил я, боги благословляют радости человека, которых у него не так много, и видят, что правда, а что навет. Слава богам Олимпа! — поднял он над головой чашу с вином.
— Этот пир послан нам как искушение, — тихо сказал Платону Критобул. — Хорошо ещё, что испытание не слишком сурово. Боги, например, могли бы ночью положить к тебе в постель красивую женщину...
— Да, ты прав, — согласился Платон и тут снова вспомнил о прекрасной Тимандре.
Ели они очень умеренно: оливки, смоквы, сыр, вино не пили, а лишь макали в него хлеб. Мясом бараньим не объедались, не притрагивались к чесноку и луку, чей запах, по утверждению жрецов-наставников, может отвратить от человека нежное божество, несущее образ откровения.
Заспорили о том, надо ли быть скорбным в дни посвящения? Что приносят священные откровения людям — печаль или веселье? Большинство сошлись на том, что это всё-таки радостное событие, поскольку открывает перед людьми врата вечной жизни. Аполлодор же, которого Платон недолюбливал, но не мог отказать ему в прозорливости и уме, сказал, что во всяком знании — скорбь, поскольку оно отнимает у человека беспечную свободу, требуя сообразных полученному знанию мыслей, слов и поступков.
— Для глупого, — заявил он, — открыты все двери, а для умного — только одна, дверь истины. Правда, это самая лучшая дверь, но за нею нет ни свободы, ни веселья, а есть только... — Аполлодор замолчал и отпил несколько глотков вина из своей кружки.
— Говори же, что там, — нетерпеливо потребовал от него Перикл-младший.
— Где? — Аполлодор притворился, будто забыл, о чём говорил только что.
— За дверью, — напомнил ему Перикл-младший.
— За какой дверью?
— Говори! — закричал Перикл-младший, свирепея. — Не прикидывайся, будто ты не помнишь, о чём говорил! Убью!
— Ладно, — вздохнул Аполлодор. — Я действительно не хотел говорить, что там... Первое, что мы обнаруживаем, за этой дверью — смерть. Первая истина есть смерть, неизбежность конца. И сквозь эту истину человеку приходится смотреть на жизнь. Ей мы обязаны тому, что стали людьми.
— Тьфу! — совсем разозлился Перикл-младший. — Знал бы, о чём ты скажешь, не стал бы допытываться. Глупость всё это, а не истина. Смерти нет! — выкрикнул он. — Выпьем за то, что её нет! И через эту истину будем смотреть на жизнь!
Смерти нет? Смерть, как и рождение, не начало и не конец: это всё равно как если бы человек вышел из дому, а потом вернулся обратно и назвал при этом уход из дому рождением, а возвращение — смертью. Ушёл и пришёл к своему вечному жилищу...
— Эскато бабелои! Эскато бабелои! — кричал герольд, предваряя торжественный проход мистов при свете факелов через калитку в ограде, ведущую во внешний портик телестериона, — Непосвящённые изыдите! Эскато бабелои!
Этот его призыв относился к тем, кто не принял первое посвящение в Агрее, на малых мистериях, и не получил в храме Коры чёрный плащ. Когда же все мисты вошли в портик, герольд предупредил, что всякого, кто осмелится войти в пределы храма Деметры с осквернённой неверием и дурными поступками душой, ждёт смерть. Не та кончина, за порогом которой — вечная жизнь, а та, что зовётся падением в Тартар. Тот же, кто чист, пройдёт невредимым через царство Аида, через мрак к свету.
Следующий обряд многих развеселил. Мистам раздали шкуры оленей, в которые надо было облачиться. Возникшая кутерьма походила на игру детей, примеряющих чужую одежду, но невольное веселье старательно скрывалось под суровым взглядом герольда. Ведь оленьи шкуры — не карнавальный костюм и не обычная одежда вроде гиматия[36] или хитона, а знак грубой и смердящей плоти, в которую погружена в своём земном странствии человеческая душа. Как только с облачением было покончено, герольд приказал погасить факелы и следовать за ним в тёмный лабиринт под телестерион.
Шли медленно, держась друг за друга, в полной тишине, касаясь время от времени плечами холодных каменных стен и осторожно ступая босыми ногами. Иные постанывали от страха подземной тьмы, другие шептались, окликая друг друга. Были, конечно, и те, кто хихикал, не боясь гнева богов. Но вскоре и тихие стоны, и шёпот, и сдержанный смех были заглушены громкими и грозными голосами, доносящимися из гулкой тьмы подземелья. Вдруг сверкнула ослепительная молния и зарокотал гром. Непроглядная тьма ещё более сгустилась, будто все погрузились в чёрную морскую пучину. И подобно тому, как ночью на поверхности моря возникает таинственное свечение, из мрака стали всплывать странные, пугающие образы чудовищ — драконы, химеры, сфинксы, гигантские злобные привидения, терзающие свои окровавленные жертвы. Впрочем, их не удавалось разглядеть как следует. Они загорались как вспышки и гасли, едва возникнув, чтобы тут же уступить место новым видениям. Рычанье, стоны и голоса... Трудно было представить, как удалось устроить подобное представление, если только происходящее не было реальностью.
Позже, когда Платон станет обсуждать увиденное в подземном лабиринте телестериона с Критобулом и убедится, что их видения были разными, он придёт к мысли, что диковинные картины возникали не из тьмы лабиринта, а из глубин их терзаемых душ. Ещё более убеждали в этом другие испытания, которым подверглись мисты в глухом склепе. Там их встречал жрец в черно-красной полосатой одежде. Он стоял рядом с медным треножником, на жертвенной чаше которого плясали язычки зелёного и жёлтого пламени. Каждому входящему жрец давал щепотку какого-то зелья и приказывал бросить её на жертвенник. Пламя на мгновение вспыхивало сильней и тут же пропадало в облаке светящегося дыма, который быстро расползался по всему склепу, дурманя своим запахом.
— Ищи выход! — приказывал жрец.
И мист, плутая в дыму, пытался найти дверь, чтобы выбраться из склепа. Увы, это удавалось не сразу: и голова кружилась, и ноги плохо слушались, и чарующие видения звали не в ту сторону, куда следовало идти. Одним чудились нимфы со страстно протянутыми, зовущими руками, другим — лица прекрасных юношей, как, например, Критобулу, о чём он потом рассказал Платону. Но как только мист устремлялся, не владея собой, к милому образу, он тотчас превращался в нечто отталкивающее и пугающее — летучую мышь, собачью морду, зубастую пасть дракона.
— Проходите! Проходите! — между тем продолжал командовать жрец. — К выходу! К выходу!
И мисты, послушные его воле, бросались, казалось, к спасительному свету, но их тут же начинал кто-то хватать, обнимать, толкать, валить на землю. Тех, кто падал без сил, подхватывали более крепкие, лучше владеющие собой, и доводили до заветной двери в телестерион. Там, в центре огромного круглого зала, стояло высокое Древо сновидений, позванивающее сверкающей бронзовой листвой. В его кроне можно было хорошо разглядеть всё то, что недавно довелось увидеть мистам в лабиринте и склепе. Воплощённые в металле химеры, вампиры, драконы, горгоны, совы, летучие мыши, гарпии, демоны всевозможных бедствий, преследующих человека при жизни, висели на бронзовых ветвях, готовые, кажется, броситься на пришедших по первому мановению руки Плутона, или Грозный Бог, одетый в пурпурную мантию, с трезубцем в руках восседал на троне под Древом сновидений и мрачным взглядом озирал вошедших, жавшихся к стенам, вдоль которых, впрочем, стояли скамьи, дабы утомлённые мисты могли присесть и перевести дух. Рядом с Плутоном, как отдохновение для глаз, как вздох облегчения, стояла прекрасная и вечно юная Персефона, душа всего живого, защитница всех, кто по воле судьбы оказался в царстве её мужа, царя преисподней Аида. Она печальна, но светла лицом, как восток пред восходом солнца, хотя облачена в траур. На её чёрном одеянии, как звёзды на ещё тёмном куполе неба, сверкают серебряные слёзы, а на прекрасной голове сияет золотой венец — символ лучей готового взойти солнца. Это уже не та Персефона, какую мисты видели в гроте Агреи, но они узнают её, она уже была с ними, она их всех объединяет, и они чувствуют в ней свою заступницу. Бледная улыбка юной богини дарит посвящённым надежду на возвращение к свету. Персефона выведет их из подземелья, из лабиринтов тьмы, из склепов мертвецов, из-под мрачных ветвей Древа смертных сновидений. Соблазнённая речами Эрота, она спустилась в царство Аида, чтобы познать тайны жизни и смерти, добра и зла. Теперь и они, посвящённые, познали этот путь, узрели свою душу там, где нет зрения, услышали её там, где нет слуха, — нашли её в себе. И поняли: страсти увлекают душу в чёрные подземелья, но очищение души от тёмных страстей возвращает её к звёздам. Химеры ночи и свет небесный — жизнь и смерть.
Трубный призыв огласил весь телестерион:
— Деметра ожидает свою дочь! Иакх возвратился! Мисты, идите к храму!
Персефона встрепенулась, лицо её оживилось, и она поднялась с трона.
— Моя мать! — вскрикнула она, пытаясь куда-то бежать, но мрачный Плутон ухватил её за руку. — Моя мать! — забилась она, как бабочка. — Там свет! Там моя мать! Иакх! — выкрикнула она из последних сил и упала на трон как мёртвая.
Свет в телестерионе погас.
— Умереть — это возродиться! — послышался громкий голос в наступившей тьме. — Ослепнуть во тьме смерти — это прозреть при свете вечной жизни!
Но светлым остаётся лишь один выход. Мисты устремляются к нему. Там, у двери, они сбрасывают с себя оленьи шкуры, жрецы окропляют их очистительной водой и возвращают прежние одежды — льняные покрывала посвящённых. Затем прошедшим испытания вручают священные символы: увитые плющом тирсы и корзинки с таинственными предметами, на которые разрешалось взглянуть лишь в конце мистерий, в присутствии первосвященника Элевсина.
При свете факелов все собираются в галерее героев и полубогов и ждут восхода солнца, устремив взоры к светлеющему востоку. И вот оно поднимается над дальним заливом. Вспыхивает то рубином, то золотом, вздрагивает, словно от утренней прохлады, закипает, плавясь от небесного огня, — и всё небо, вся земля наполняются ликующим светом нового дня.
Иерофант, первосвященник Элевсина, благородный статный старец в пурпурных одеждах, простирает руки навстречу солнцу и говорит:
— Вы посвящаетесь в великую тайну, записанную на плитах каменной книги. Она не может быть пересказана при других обстоятельствах и в другом месте. В этом случае она становится ложью и кощунством, которые караются смертью. Эта тайна живёт здесь. Итак, распечатайте корзины и взгляните на золотые предметы, заключённые в них. Они символизируют животворность и плодоносность — это сосновая шишка, материю и дух — это змея, совершенство и цель — это яйцо. И вот тайна, которая складывается из этих зримых символов и которая записана в каменной книге Элевсина: «Копх От Рах!» Копх — страстное желание добра и красоты; От — вечная бессмертная душа мира; Рах — круг или кольцо возвращения. И пусть это живёт в вашей памяти призывом: страстные желания добра и красоты да возвратят вас на вечные круги бессмертной мировой души! Животворение духа, стремящегося к божественному совершенству, освобождает нас от плена тяжкой и тёмной плоти ради жизни вечной. Золотая шишка, золотая змейка и золотое яйцо да напомнят вам об этом священном и великом откровении. Вы — посвящённые! Вы — в сиянии света! Идущие к свету побеждают смерть! Идущие к свету обретают вечную жизнь! Вы слышите пение блаженных!
Иерофант опустил руки, и вдруг снова стало темно. Не было солнца на небе. Оно взошло и погасло в их душах, способных творить свет и окунаться в непроглядную тьму. В этом — тайна тайн...
Вскоре взошло земное солнце. И все посвящённые с пением гимнов устремились в священную рощу вслед за статуей Диониса, увенчанной миртами. Началось всеобщее ликование: посвящение принято, душа приобщилась к вечности, жизнь — к добру и красоте.
В Афины возвращались так же, одной процессией, под надёжной охраной отрядов Алкивиада — спартанцы рыскали по окрестным долинам. Где-то на середине пути от Элевсина к Афинам Платон вновь увидел Федона на повозке с водой. Мальчик был по-прежнему весел и разговорчив. Заметив Платона, когда тот поравнялся с повозкой, спросил, посвящён ли он теперь в великое таинство Деметры.
— Да, посвящён, — ответил Платон.
— Не сказала ли тебе Деметра что-нибудь обо мне? — засмеялся Федон.
— А что бы ты хотел узнать? — в свою очередь поинтересовался Платон.
— То же, что и все, — ответил Федон. — Я хотел бы получить оракул о моей судьбе. А то ведь не знаю, к чему готовиться: к тому ли, что стану свободным и вернусь в Элиду, или к тому, что навеки останусь рабом.
— Ты станешь свободным, — сказал ему Платон, думая о том, что надо выкупить Федона и что легче других это сможет сделать Алкивиад. Ему-то жрецы храма Коры не откажутся продать Федона: Алкивиад нынче — слава и гордость Афин. Нынче многие заискивают перед ним, полагая, что власть его в Афинах будет укрепляться, а с победой над Спартой станет неограниченной.
— Стану свободным? — не поверил Платону Федон. — Но ведь ты не оракул. Или все посвящённые обладают даром пророчества?
— Да, обладают, — сказал Платон и отошёл от повозки.
Он поговорил о Федоне с Критобулом, и тот пообещал уговорить отца дать Алкивиаду деньги на покупку Федона, поскольку Алкивиад хоть и богат и не жалеет денег на развлечения, лошадей и женщин, на добрые дела всё же скуповат, о чём в Афинах все знают.
— Да и я добавлю, — сказал Платон, хотя был не столь богат, как Критон, отец Критобула. Его доходы складывались из того, что приносили имения и извоз, отданный на откуп освобождённым рабам. Впрочем, и то и другое теперь, когда шла война, приносило мало денег. Их едва хватало на содержание большого отцовского дома и новой материной семьи: у её нового мужа доходы были не ахти какими.
— Ты думаешь, что жрецы заломят за Федона такую цену, что мой отец один не наберёт столько денег? — спросил Критобул. — К тому же я ему намекну, что покупкой Федона он окажет услугу Сократу. Для него отец ничего не пожалеет. Даже обрадуется, думаю, что удастся приставить к Сократу не раба, а неотступно следующего за ним проворного, умного и трудолюбивого ученика. Ты это здорово придумал, Платон. Кстати, а согласится ли сам Федон? Ты уже говорил с ним об этом? Ведь Алкивиад, купив Федона у жрецов храма Коры, сразу же даст ему свободу, не так ли?
— Да, так, — ответил Платон.
— И значит, Федон вправе будет распорядиться своею судьбой как ему захочется. А захочется ему, думаю, вернуться в Элиду, на Пелопоннес. Или нет?
— Променять Сократа на Пелопоннес?! — удивился Платон.
Критобул рассмеялся: Платон так любил Сократа, что всё иное казалось ему ничтожным.
— Но Пелопоннес — это родина Федона, — напомнил Платону Критобул.
— У человека есть только одна настоящая родина — истина, и только одна настоящая семья — единомышленники.
— Это так, — не стал спорить с Платоном Критобул, однако же предложил ему снова отправиться к Федону и поговорить об условиях выкупа.
— Вместе с тобой, — сказал Платон.
Критобул согласился.
Юного раба долго уговаривать не пришлось. Оказалось, что Федон знает Сократа, что он не только видел, но и слышал учителя, по приказу жрецов ездил на Агор за покупками, что готов учиться у него всю жизнь, и даже дольше, если немолодой уже Сократ проживёт больше человеческого века.
— Тогда жди нас через несколько дней, — пообещал Федону Платон, — Только никому не говори о нашем намерении, иначе жрецы вздуют цену, приписав тебе качества и умения, о каких ты и не слыхивал.
— Я поцеловал бы вам ноги, — сказал Федон, стоя на повозке, — но в моём положении сделать это невозможно. Поэтому я целую ваши ноги только наполовину.
— Как это — наполовину? — спросил Критобул, которому мальчишка тоже очень понравился.
— Так говорят мои нынешние хозяева — жрецы храма Коры. Они утверждают, что готовность совершить поступок — это уже половина поступка, — смеясь, ответил Федон.
Пир, как и обещал новым друзьям Платон, состоялся на следующий день после его возвращения из Элевсина. Место праздника выбрал сам Платон. Он решил, что это будет не комната в доме, хотя помещений, способных вместить полсотни приглашённых, было предостаточно. Дом строил ещё дед Платона в ту пору, когда главным достоинством жилища считалось наличие залов, в которых мог бы собраться весь род. Теперь родовые связи ослабли, многие просто забыты, и в домах живут небольшими семьями. Да и то правда, зачем тесниться, ведь мир так велик, особенно для афинянина, который ещё недавно, пока не началась эта отвратительная война со Спартой, чувствовал себя всюду хозяином — и на материке, и на островах, и на далёких северных берегах Понта Эвксинского[37], примыкающих к Скифии.
Платон выбрал место для пира — сад, раскинувшийся сразу за высокой стеной перистиля[38]. Из внутреннего двора дома туда вела калитка, запиравшаяся по ночам на железный засов. Сад тоже был обнесён высокой оградой, вдоль которой с внешней стороны в незапамятные времена прорыли глубокий ров, а с внутренней стороны днём и ночью стену охраняли вооружённые рабы.
С младенческих пор Платон считал калитку, ведущую в сад, волшебной, потому что за ней начинался совсем другой, огромный и загадочный мир — мир деревьев, цветов и трав, мир солнца, ветров и дождя, мир загадочного шороха листвы в недоступной вышине, и ещё более таинственный мир корней, что временами вырывались из вздыбленной земли, когда под натиском бури валились старые деревья. Взрослые говорили о корнях, что они глубоко уходят в землю, и там, в холоде и темноте, не зная благодарности, ищут пищу для деревьев, которые красуются под солнцем. Что за бескорыстная преданность, что за самоотверженная любовь кроется в этих кривых, грубых и холодных корнях...
Посреди сада раскинулась просторная лужайка — любимое место детских игр Платона, а в центре её величаво возвышался огромный раскидистый платан. В тени великолепного дерева мог бы разместиться не один десяток людей. Мать говорила Платону, что этого великана посадил его прадед, чтобы под ним резвились все его потомки и вспоминали старика добрым словом. С каких-то пор этот платан стали называть Дедом, иногда Старым Дедом, потому что в дальнем углу сада, примыкающем к холму, рос ещё один исполин, помоложе, а потому именовался Молодым Дедом.
Платон решил расставить ложа и столы для пира под Старым Дедом. Благо, ночь ожидалась лунная, да и факелы были закуплены в таком количестве, что их хватило бы на две, а то и на три ночи.
Осень — идеальное время для ночных бдений в саду. Ещё не холодно, но уже не мучит духота. Пропали мошкара и ночные бабочки, летящие летом на огонь и падающие в чаши с вином, нет гусениц в листве, которые также доставляют немало хлопот в другую пору года.
Гости начали собираться ещё засветло. Первым пришёл Аристипп и, осмотрев место пира, заявил, что в таком саду, у таких яств, на этих мягких ложах он готов провести всю свою жизнь. Аристипп чувствовал себя вдохновителем предстоящего пира, ведь именно от него исходило предложение устроить праздник для друзей и учеников Сократа. Поэтому он даже отдал слугам несколько распоряжений — как лучше расставить ложа, где разложить костёр, чтобы любители горячих перепёлок могли бы разогревать мясо над огнём. О том, что пирующим будут поданы перепёлки, привезённые под вечер из имения, Аристипп конечно же узнал от слуг. Он поинтересовался, впрочем, и остальным: какое будет вино, что за лепёшки — пшеничные или ячменные, у кого куплен сыр, какого цвета будут яблоки — румяные или золотые и хорошо ли начесночена начинка для пирожков. Он сразу же выбрал место для себя и посоветовал, какое из лож предложить Сократу, Алкивиаду, Критону, поэту Агафону, куда уложить молодых и шумливых гостей. Платон принял советы Аристиппа и велел слугам запомнить всё, что тот сказал, поскольку Аристипп — это было по всему видно — лучше многих других знал, как разумнее устроить пир. Кажется, он даже пытался преподавать своим ученикам искусство подобных празднеств, что, впрочем, делали и другие наставники по части практической мудрости, разумно полагая, что учить надо всему, что способствует успеху в делах. О том же, что хорошо устроенный пир для полезных делу людей ведёт к быстрому успеху, знали, пожалуй, все.
Сократ пришёл вместе с Критоном, с которым, кажется, не расставался никогда.
— Критобул говорил мне о Федоне, — сказал Платону Критон, — я дам денег на выкуп. Следует лишь уговорить Алкивиада.
Критобул явился позже отца, поскольку Сократ послал его за фиванцами, Симмием и Кебетом, — им трудно было самим найти дом Платона.
Алкивиад пришёл с Периклом-младшим и привёл с собой гетеру Тимандру. Со своей спутницей — юной сиракузянкой — прибыл и Аполлодор. Поэт Агафон для украшения пира привёл сразу троих танцовщиц, захватив также тимпаны, цимбалы и свирели. Антисфен пригласил рапсода Никия из Пирея. Сказывали, он знал наизусть всю «Одиссею» Гомера, а также множество стихотворений фиванца Пиндара, прославившегося в Афинах тем, что воспел блистательную победу над персами при Саламине. Эту поэму исполняли почти все рапсоды — как афинские, так и бродячие. Особой популярностью среди афинян пользовалась глава о том, как Фемистокл перед решающей битвой с персами собственноручно принёс в жертву богу Дионису-Пожирателю-Сырого-Мяса трёх племянников персидского царя, ранее захваченных в плен. Фемистокл задушил юношей на своём флагманском корабле на виду у всего флота.
Платон не мог слушать эту часть поэмы без душевного содрогания: так ужасен был древний обычай — приносить на алтарь победы человеческие жертвы! И без того военные победы стоят многих и многих человеческих жертв.
Пришедших со своими хозяевами рабов отвели в другую часть сада, там для них тоже разожгли костёр и приготовили ужин. Платон повелел даже отнести им покрывала и циновки, чтобы рабы после ужина могли прилечь и поспать, пока хозяева пируют у старого платана.
Лет триста тому назад беотийский пастух Гесиод, поэт и рапсод, составил каталог женщин-прародительниц знатных родов. Этот труд Гесиод предварил мифом о том, как Зевс приказал сотворить женщину в наказание людям за обретение огня, украденного Прометеем у богов. Зевс созвал богов и богинь и приказал сотворить привлекательное чудовище, западню и пропасть бездонную с крутыми стенами, соединив искусно сырую глину, пагубные желания, коварство и бесстыдство. Никто, кроме Гесиода, не поведал людям об этом мифе, а потому можно допустить, что старый ворчун и холостяк сам же его и придумал в отместку какой-нибудь женщине, однажды отвергшей его любовь. Теперь этот миф все мужчины в Элладе любят рассказывать своим нелюбимым жёнам, коварным любовницам и непослушным, неверным гетерам. Платон вспомнил сейчас этот миф, неожиданно ощутив горячий протест против нелепой выдумки Гесиода. Юноша глядел на Тимандру, устроившуюся на ложе рядом с Алкивиадом, и не находил ничего столь совершенного, с чем можно было бы её сравнить. Таким же прекрасным мог быть лишь её создатель, тот незримый, неведомый, безымянный творец, что любуется собой в своём искусном произведении, как красавица — отражением в зеркале. Малейшее движение тела восхитительной гетеры волновало и очаровывало — тянулась ли её нежная рука к чаше, чтобы передать её Алкивиаду, поводила ли она плечом, с которого то и дело спадал схваченный золотой фибулой пеплос[39], поворачивала ли голову или придвигалась ближе к Алкивиаду, обнимающему её одной рукой за талию, шевелила ли прелестными губами, что-то говоря. Взгляд же её, случайно брошенный в сторону Платона, обжигал и заставлял забыть обо всём — о пире, о гостях, даже о себе самом. Оставался лишь один восторг. И если возможно существование вне мира, вне тела, в одном лишь восторге любви, если это и есть истинное бытие души, созерцающей совершенство, то вот и цель неземного блаженства, и путь к нему — любовь к прекрасному.
Гости говорили о чём-то, спорили, но Платон не слышал. Подошёл и сел рядом с ним на ложе Критобул, но он не заметил, пока тот не потряс его за плечо и не сказал:
— Подойди к Алкивиаду и поговори с ним о Федоне.
— Но там... — Он хотел сказать, что там Тимандра, но вовремя осёкся и спросил: — Удобно ли это делать во время пира? Может быть, лучше потом, утром, когда гости станут расходиться?
— Удобно, — настоял Критобул. — К тому же ты не знаешь, когда Алкивиад вздумает уйти.
— Хорошо, — согласился со вздохом Платон. — Я задумал это дело, мне и страдать.
Он собрал всю свою решимость и направился к ложу Алкивиада, обходя Критона, Агафона и Антисфена. Критон задержал на мгновение Платона и сказал:
— Говори так, чтобы не слышал Сократ.
Прежде чем Платон успел заговорить с Алкивиадом, Тимандра ослепила его радостной улыбкой, подвинулась на ложе и, похлопывая по освободившемуся месту ладонью, предложила сесть рядом. О боги, что это был за голос, слаще, чем у сирен!
У Платона, этого гиганта, с коим не могли справиться на Истмийских состязаниях многие известные борцы, задрожали ноги, и весь он затрясся, как в лихорадке, лишившись, казалось, последних сил.
Он не сел, а плюхнулся рядом с Тимандрой, как мешок с зерном, сорвавшийся с плеч грузчика. Вышло весьма неловко: во-первых, он нечаянно толкнул Тимандру, во-вторых, уселся на её платье, не оставив ей возможности свободно двигаться, а в-третьих, от его падения одна ножка ложа почти наполовину ушла в землю, и Алкивиад лишь чудом удержался на месте.
Большего смущения Платон никогда не испытывал. Он, наверное, умер бы на месте, если бы Алкивиад не рассмеялся и не отвёл его в сторону, подальше от Тимандры. Одной рукой стратег обнял Платона за плечи, а в другой держал чашу с вином, которую тут же предложил юноше.
— Выпей, — сказал он ему. — Огонь вина гасят вином же — испытано не раз. Должно быть, ты впервые пьёшь на пиру и потому так быстро захмелел.
«Он подумал, что я захмелел», — обрадовался спасительным словам Платон, хотя, впрочем, тут же понял, что Алкивиад догадался о подлинной причине его почти обморочного падения на ложе и лишь пытается тактично сгладить постыдный для мужчины инцидент.
— Да, я не рассчитал, — невнятно промямлил Платон, но смущение его чудным образом прошло, и он искренне добавил: — Прими благодарность.
— Пустое, — сказал Алкивиад. — Пей!
Платон осушил чашу.
— Так-то лучше, — похвалил его Алкивиад — Прогуляемся? Мы никогда с тобой не говорили наедине, я совсем не знаю, каковы твои планы на жизнь, мечты. Может, я смог бы в чём-то помочь... Хотя у тебя есть другой влиятельный дядюшка — Критий, человек с большими талантами.
— Нет, нет, — сказал Платон. — Об этом поговорим как-нибудь в другой раз. К тому же я многое для себя уже решил. И на том пути, какой я избрал, мне нужна только помощь моего ума. Я хотел поговорить о другом — о мальчишке Федоне, рабе при храме Коры в Агрее.
— Не о том ли, который угощал нас на Священной дороге водой? Ты ещё сказал тогда, что хорошо бы выкупить его для Сократа.
— Ты всё помнишь. А мне показалось, что ты пропустил мои слова мимо ушей, — признался Платон.
Они договорились так быстро, как если бы речь шла о давно решённом деле. Алкивиад дал согласие, едва понял, что ему не придётся расплачиваться за Федона.
— Посиди со мной, — предложил Платону Алкивиад, когда они уже возвращались к кругу пирующих. — И Тимандра тебе будет рада.
Платон отказался, сказав, что ему непременно надо проследить, всё ли на пиру делаете» его слугами так, как он распорядился.
Шагах в двадцати от платана, под сенью которого разместились пирующие, весело трещал, стреляя искрами, костёр из сухой виноградной лозы. Дым был прозрачен, чуть горьковат, но больше сладок, словно кто-то выплеснул в костёр добрую амфору молодого вина. На высоких шестах горели масляные факелы, освещая пирующих, так что ночь не помеха и каждый мог разглядеть всех присутствующих, на каком бы ложе ни возлежал.
Возвратившегося Платона встретил дружный громкий смех, отчего он немало смутился, решив, что веселье вызвано его появлением. Но оказалось, что причина смеха, к счастью, не в нём, а в словах Сократа, отвечавшего на рассуждения Аристиппа. Речь шла о том, какое из двух удовольствий, одинаковых по сути, приносит большее счастье — то, что досталось даром, или то, за которое уплачены большие деньги. Аристипп рассудил, что поскольку уплата большой суммы есть утрата и она, переживаемая как несчастье, вычитается из счастья, то, несомненно, большее наслаждение доставляет бесплатное удовольствие. И тогда Сократ ответил, что, согласно логике Аристиппа, ночь рукоблудства слаще ночи, проведённой с дорогой и прекрасной гетерой. Над этими его словами как раз и смеялись подвыпившие гуляки.
— А что, Платон, — обратился к юноше Сократ, едва тот прилёг на своё ложе, — не скажешь ли ты нам, чем предпочтительнее всего заняться молодому человеку, достигшему твоего возраста? Или все призвания одинаково значимы, будь ты воин, поэт, врач, народный вождь, владелец кожевенных мастерских или изготовитель оружия, посуды, музыкальных инструментов? Владельцем торговых кораблей быть тоже, кажется, неплохо. А вот Антисфен говорит, что лучше всего быть свободным от всего, что мешает созерцанию мира, — владений, чинов, семейных и прочих уз. А что скажешь ты, Платон?
Сократ впервые обратился к нему с вопросом, за которым, очевидно, должна была последовать дискуссия с известным исходом: собеседник Сократа обычно представал юнцом, мало что знающим о предмете разговора, а уж его первый ответ вообще ничего не стоил.
— Лучше всего быть мудрым, чтобы дать правильный ответ на твой вопрос, Сократ, — сказал Платон и в душе обрадовался тому, что вышло, кажется, неплохо.
— Все ли слышали слова Платона? — обратился Сократ к пирующим.
— Слышали! Все! — последовали утвердительные выкрики.
— А теперь продолжим беседу. — Сократ жестом позвал Платона к себе.
Тот приблизился к ложу учителя и остановился у изголовья, чтобы и собеседника хорошо слышать, и видеть пирующих. Так выходят ученики отвечать заданный урок.
— Мудрость, как мне думается, — это и в самом деле лучшее, что может пожелать себе человек, — продолжал Сократ. При этих словах он сел и, взяв Платона за руку, усадил рядом с собой. — Тут никакой умник тебя не одолеет, иначе ему пришлось бы одержать верх над самим собой, — Сократ улыбнулся и велел слуге подать Платону чашу. — За такой ответ я готов выпить с тобой, Платон, — сказал Сократ и первый осушил свою чашу. — А теперь ответь мне на второй вопрос: нужна ли мудрость стратегу, оратору, поэту, врачевателю, вождю, архонту[40], богатому судовладельцу, оружейнику, ювелиру?
— Если я скажу, что кому-то из них не нужна мудрость, — сказал Платон, — то тем самым кого-то обижу: либо стратега, либо оратора, либо поэта.
— А тебе не хотелось бы никого обижать, Платон?
— Да, не хотелось бы.
— И не надо: пусть будут мудрыми и поэты, и стратеги, и ораторы, и архонты. Ведь мудрости не убудет ни у кого, если ею станут обладать все. Мудрость, сказал один мыслитель из Абдер, как огонь: сколько от него ни отнимай для другого очага, первый не убывает. Но вот что интересно, Платон. Человек тем лучше, чем больше у него достоинств, не так ли?
— Ты прав, Сократ. Чем больше у человека достоинств, тем он лучше, — согласился Платон.
— Значит, если человек мудр, да к тому же ещё хороший оратор и умный стратег, то это, очевидно, лучше, чем если бы он обладал мудростью, но не был бы при этом ни хорошим оратором, ни умелым стратегом. Вспомни: больше достоинств — выше цена. Так ли надо считать?
— Очевидно, так, — ответил Платон.
— Значит, всё дело в количестве достоинств. Три достоинства лучше, чем два, четыре — лучше, чем три, а пять — лучше, чем четыре. Верно?
— Верно. Это соответствует тому, о чём мы уже договорились.
— Да, Платон. А теперь подумай и скажи мне: у одного человека пять достоинств, а у другого только два — лучше ли первый второго?
— Лучше.
— А если у первого лишь одно достоинство, а у второго пять, то второй тем более лучше первого. Или ты сомневаешься?
— Нет, не сомневаюсь, — ответил Платон.
— А что думают другие? — громко спросил Сократ.
— И другие так же думают, — за всех ответил Аполлодор.
— Теперь будь внимателен и серьёзен, — снова обратился к Платону Сократ. — Чем больше достоинств, тем человек лучше. Если даже отнять одно достоинство у человека, у которого их много, то он останется всё же лучше того, у которого их два или, скажем, только одно.
— Надо бы продвинуться хоть на шаг вперёд, — упрекнул своего друга Критон. — А то ты толчёшься всё на одном и том же месте: лучше — хуже, хуже — лучше...
— Ничуть не бывало, — ответил Критону Сократ. — Мы уже прошли почти весь путь, осталось сделать лишь последний шаг. Попробуй ты, Платон. Отними у человека со множеством достоинств лишь одно — мудрость, а другому оставь это его единственное достоинство и скажи, кто же из них лучше: тот ли, у которого много других достоинств, но нет мудрости, или тот, кто обладает только мудростью? Подумай и ответь.
Платон понял, что попался, как и следовало ожидать, но совсем не хотелось этого признавать. Однако провал был очевиден. Вопреки своему первому заявлению, что мудрость превыше всего, теперь Платон был вынужден, по логике спора, сделать вывод, что человек со многими достоинствами, среди которых не числится мудрость, значительнее и лучше того, у кого мудрость — единственное достоинство. Сказать это — значит предстать перед всеми совершеннейшим глупцом, что, конечно, ещё большее поражение. Когда же он ошибся? Конечно, когда согласился «прибавлять» к мудрости другие достоинства и утверждать, что с ними человек становится лучше. Но разве это не так? Сказать, что с обретением новых достоинств человек не становится лучше, — вообще очевидная нелепость. Так что же делать? Прежде всего ответить на последний вопрос Сократа.
— Тот, кто обладает многими достоинствами, но не обладает мудростью, ниже того, кто обладает только мудростью, — сказал, потупившись, Платон.
— Судя по всему, это правда. Это согласуется с твоим первоначальным утверждением, — не стал журить Платона Сократ, хотя другие уже посмеивались и хлопали в ладоши, радуясь поражению Платона, — но противоречит высказанному позже. Не заметил ли ты, где допустил ошибку, Платон? — спросил Сократ. — Мне кажется, я и сам этого не заметил. Но вот к чему, думаю, надо вернуться. Смотри: если отнять мудрость у стратега, сможет ли он быть хорошим стратегом?
— Не думаю, — ответил Платон.
— И я так не думаю. А если мы отнимем мудрость у поэта, у оратора, у судьи, у царя, их тоже придётся причислить к плохим поэтам, ораторам, царям?
— Это правда, — согласился Платон.
— Я даже считаю, что без мудрости вообще нет ни оратора, ни стратега, ни царя.
— Пожалуй.
— Значит, мудрый стратег лучше глупого стратега, как и мудрый оратор лучше глупого оратора.
— Да, Сократ.
— А можно ли сказать, что один мудрец хуже другого мудреца, потому что второй к тому же ещё и стратег или оратор?
— Думаю, что нельзя. Мудрец мудрецу равен всегда.
— А кого мы называем мудрецом?
— Того, кто обладает истиной во всём, чего бы это ни касалось.
— Значит, истина равна истине и потому мудрец равен мудрецу?
— Да.
— Истина достигается знанием, а всё прочее — навыками, не правда ли?
— Пожалуй.
— Знания достигаются размышлениями, а навыки — упражнениями.
— Я и с этим согласен, — ответил Платон, моля богов, чтобы Сократ снова не подвёл его к конфузу.
— А можно ли складывать разные вещи? Например, можем ли мы сказать, что идут двое, увидев человека и осла? — смеясь, спросил Сократ.
— Не можем.
— Так же мы не можем складывать размышления и упражнения, наверное?
— Да.
— Ум и умение рубить мечом.
— Конечно.
— Потому что умение ничего не прибавляет к мудрости, но мудрость лежит в основе всего.
— Истинно так, Сократ.
— Значит, мы не должны были достоинства прибавлять к мудрости, будто мудрость — лишь одно из достоинств. Тут была ошибка?
— Конечно! — обрадовался Платон. — Тут была моя ошибка!
— Наша ошибка, — поправил его Сократ. — Твоя и моя. Мы вместе рассуждали, вместе ошибались, вместе нашли ошибку. А пришли в результате к тому, что ты сказал в самом начале разговора: мудрость — это лучшее, что может пожелать себе человек. И кто хочет быть лучшим стратегом, лучшим врачевателем, должен быть прежде всего мудрым, или, что то же самое, обладателем истины во всём, — в мыслях, словах и делах. А без мудрости лучше ни за что и не браться, а только лежать в саду под деревом и пить вино...
Платон вернулся к своему ложу со спокойно бьющимся сердцем: он вышел из спора с Сократом если не победителем, то и не побеждённым. Его первое утверждение оказалось верным и в начале, и в конце дискуссии. А ошибка на полпути к выводу всё же простительна: ведь он говорил не с кем-нибудь, а с самим Сократом, и мало кому удавалось закончить разговор достойно, не уронив себя в глазах других. Вот наука на будущее: никогда не следует утверждать что-либо, не определив до конца предмет спора так, чтобы нельзя было потом прибавлять к человеку осла, а к ослу поклажу, которую он везёт. Надо было сразу договориться о том, что есть мудрость, достоинство, умение, навык и как мы определяем лучшее для себя и других. И так следует, очевидно, разобраться со всеми установлениями богов и полиса, с традициями и привычками, с авторитетными мнениями и мнениями Агоры. Сократ, в сущности, этим и занимается — пытается определить, какие законы и постулаты ведут людей к благу, а какие — к беде, что взращено на истинной мудрости, а что — на беспросветной глупости. Такой проверкой понятий никто до сих пор не занимался, и потому своих оппонентов Сократ, как правило, вводит в конфуз, хоть и старается при этом быть мягким, чтобы не сделать собеседника врагом. Кто понял Сократа, тот идёт за ним, как за факельщиком в темноте, а кто стал врагом — тот поджидает в темноте в надежде поквитаться с учителем. Среди последних, надо думать, есть и боги, и отцы города, и вожди народа, и поэты, и стратеги, и просто глупцы, которым нет числа. И все софисты, отличающие добро от зла не по истине, а по сиюминутной выгоде. При надобности и за хорошие деньги они могут доказать, что чёрное — белое, и, наоборот, назвать глупца мудрецом и мудреца — глупцом. Но есть Истина, прекрасная и бескорыстная, и есть Жрец Её — Сократ. Кто внимает учителю, тот внимает самой Истине. Счастлив народ Сократа, благословенно время Сократа. Поистине.
Платон готов был слушать знаменитого мудреца с утра до вечера и с вечера до утра. Но другие пирующие, для которых общение с учителем стало делом обычным, пожелали, чтобы в круг между ложами вышли танцовщицы. Эти лёгкие эфемерные существа при свете факелов сами казались полупрозрачными языками пламени, пляшущими под звуки флейт и тимпанов[41] на примятой траве.
Пламя — удивительная материя. Земля и камни окружают нас повсюду, из них мы строим дома и храмы, воздух необходим для дыхания, вода — для утоления жажды. Мы можем присвоить землю, воду и воздух. Но нельзя присвоить пламя, сосчитать, взвесить, разделить, упрятать в короб или сосуд. Нельзя жить в пламени. Всё может обратиться в пламя, чтобы стать светом вечности. Осветить — значит увидеть и познать. Где же тот огонь, что освещает Вселенную и ведает всё обо всём? И если наша душа обладает знаниями, не является ли она частью вселенского света?
А любовь разве не источник света? Тимандра излучает красоту, что затмевает солнце, ярче солнца и тоньше света. Любовь — свет души, свет света. Страшно признаться, но временами Платон желал Алкивиаду погибели, исчезновения, чтобы занять его место рядом со своей богиней. И что ей в нём — авантюрист, гуляка, пьяница и распутник?! Но Платон знал и другое: Алкивиад — это ум, красота, мужество, талант стратега, бесстрашие пред богами и людьми. Как затейливо смешались в одном человеке достоинства и пороки, высокое и низменное, прекрасное и дурное! Таков, видимо, замысел Творца: подвергнуть человека испытаниям, соединив душу и тело, высокие мысли и низменные желания, небесное и земное. И тот мудрец, кто может в себе это разделить и пестовать душу с её высокими устремлениями.
Мужчины тоже решили потанцевать. Став у костра кругом, они положили руки друг другу на плечи. Раздался пронзительный свист флейт и глухие удары тимпанов. Этот танец, строгий, гордый и грозный, был совсем не похож на изящное порхание воздушных танцовщиц. Очевидно, что вёл Алкивиад: все мужчины поглядывали в его сторону, старались подражать движениям и беспрекословно выполнять команды, которые он подавал резкими, зычными выкриками. Неумело плясал Аполлодор, уж слишком по-женски вихляя бёдрами, неуклюжим казался и Критобул, зато Аристипп был неотразим. Он высоко подпрыгивал и выразительно кричал, будто в самом деле был воином. Смешно выглядел Антисфен — его и без того короткий трибон постоянно задирался, обнажая худые и по-старчески дряблые ноги. Сократ не отставал от Алкивиада. Старому солдату военный танец был не в диковинку, да и крепок он был не по годам, только смеялся чаще, чем следовало, и зачем-то раздувал щёки и таращил глаза. Те, кто не захотел присоединиться, поддерживали танцующих одобрительными возгласами и стуком пустых кружек о столики. Критон ударял кружкой по кратеру, из которого выплёскивалось вино. Брызги его долетали до ложа Тимандры. Гетера прикрывала лицо рукой и неодобрительно косилась на Критона.
Платон остановил его руку.
— Не лучше ли выпить за танцующих? — предложил Платон.
— И то правда! — согласился Критон. — И за тебя надо выпить: сегодня ты выдержал экзамен на право быть учеником Сократа, не так ли?
— Не знаю, — ответил Платон.
— Я знаю: он сам сказал мне об этом.
Платон пил вино и смотрел на Тимандру.
— Подойди ко мне, — позвала она его.
У Платона едва не остановилось сердце, он поперхнулся вином, закашлялся, и Критон, придя на помощь, стал колотить по его спине кулаком.
— Прошло, прошло, — отпрянул Платон.
Критон, казалось, забыл, что перед ним спина, а не барабан. Невольно Платон оказался рядом с Тимандрой.
— Дай руку, — попросила гетера и крепко зажала её меж своими горячими ладонями.
— Ты такой большой и юный, — улыбнулась ему Тимандра. — И на твоём ложе нет гетеры, которая веселила бы тебя. Ты постоянно грустен. А ведь ты, как сказал мне Алкивиад, старший в этом доме, хозяин и, значит, можешь позволить себе невинные шалости.
Он не мог ничего ответить, потому что, казалось, вообще лишился дара речи и способности что-либо понимать.
— Что же ты молчишь? — спросила Тимандра. — Или из-за воинственных криков и грохота ты меня не слышишь?
— Слышу, — с трудом выдохнул наконец Платон.
— Так скажи, — потребовала она.
— Что?
— Можешь ли ты позволить себе невинные шалости с гетерами? Я нашла бы для тебя самую умненькую. Не Аспасию, конечно, но вполне сообразительную.
— Мне не надо, — ответил Платон.
— Почему же?
И тут вдруг вырвалось сокровенное:
— Потому что мне нужна ты.
— Ох! — зашлась от смеха Тимандра. — Ох! Ох!
Ему в самый раз бы бежать, но Платон стоял как вкопанная в землю герма и смотрел на Тимандру с той нелепой улыбкой, о которой говорят, что она даже глупца не украшает.
— Да зачем я тебе? — спросила Тимандра.
— Для жизни, — ответил Платон.
— Для жизни? — переспросила Тимандра. — Да для чего ж ещё может быть? Для смерти?
— И для смерти, — сказал Платон, повернулся и пошёл прочь. И кажется, вовремя: к своему ложу, утирая с лица пот, возвращался после танца Алкивиад.
Любовь и поэзия требуют поющей души. Философия и истина требуют мыслящей души. Хорошо б у человека было две души — поющая жила бы рядом с мыслящей. Но у каждого одна душа — и она может либо петь, влюблённая в красоту, либо мыслить, познавая истину. Любовь и поэзия — земной дар; мудрость и истина — небесный. Что предпочесть?
Этот вопрос мучил Платона и теперь, хотя для себя, кажется, уже всё решил. Ведь он намеревается сжечь не только стихи, но самое то, что их рождает в душе, — сладкую мечтательность и любовь. И всё это было заключено в одном образе, воплощено в одном дорогом, жгущем, желанном имени — Тимандра. Как с ним расстаться, как предать огню? Что осветится этим пламенем? Что может быть ценнее и важнее этой любви? Да, выше любви к женщине — любовь к мудрости. Поэзия есть любовь к красоте земной, являющей собой лишь бледный отблеск подлинного, истинного, абсолютного совершенства, возжигающего в человеке неодолимую и всепоглощающую страсть — философию.
Пусть сгорят стихи!
Платон направился к калитке, отделявшей внутренний двор дома от сада. Дорожка вела вверх и была посыпана песком, который звучно хрустел под ногами в ночной тишине. Сквозь просветы между тёмными кронами деревьев смотрели с небес звёзды, из кустов, напуганные звуком шагов, вдруг вспархивали или убегали, шурша сухой травой, дрозды. Голоса пирующих под старым платаном отдалились и запутались в древесной листве. Подул освежающий ветерок, принеся с собой пряные запахи трав с сухих холмов. Платон прислушивался, принюхивался, приглядывался ко всему, что его окружало, но думал лишь об одном. Сейчас он соберёт в корзину все свитки со своими стихами, вернётся к пирующим и бросит их в костёр, поставив точку в своих исканиях: стать ли ему поэтом или философом, новым Софоклом или новым Сократом.
Когда он вернулся, мужской танец ещё не закончился. Над костром теперь вился не столько дым, сколько столб пыли от нескольких десятков пляшущих ног.
Первым, кого встретил Платон, возвратившись к старому платану, был Исократ. Платон гордился дружбой с этим незаурядным молодым человеком и в то же время тайно завидовал ему, как, впрочем, и многие другие. Звезда Исократа, немало преуспевшего в искусстве составления речей, что звучали на городских площадях и на Пниксе, всё ярче разгоралась на афинском небе. Он тоже принадлежал к кругу аристократической молодёжи, среди его предков были боги и герои. Но его отличали от других особая, многим недоступная утончённость, изящество в поведении и мыслях, страстная приверженность к красоте, в чём бы она ни проявлялась — одежде, жестах, окружающих его вещах, — во всём, к чему он устремлял свои желания и мысли. Словом, Исократ намного талантливее, образованнее, воспитаннее и изящнее всех друзей-родственников. К тому же намного удачливее других аристократов. Ничто постыдное не приставало к нему даже тогда, когда он буйно пировал с друзьями, наведывался вместе с ними в дома гетер или позволял себе другие развлечения и шалости, свойственные бесшабашной юности. Все его суждения освещались тем высоким светом аристократического ума, который придаёт им несомненную очевидность. И вот что удивительно: Исократ не был красавцем, но все женщины отдавали предпочтение именно ему, когда такой выбор становился возможным.
«Ах, Исократ!» — срывались сладостные вздохи с женских губ, как только он оказывался перед ними.
— Просто дикари, — сказал Платону Исократ, кивнув в сторону танцующих. — Потные и грязные дикари. Впрочем, теперь война, и все заражены её буйством. Кроме тебя, — улыбнулся он. — Ты, кажется, собираешься прочесть гостям свои стихи, — предположил он, увидев полную папирусных свитков корзину Платона. — Но не много ли? Здесь, кажется, хватит на несколько дней чтения. Выдержат ли гости?
Пришлось сказать Исократу правду, чтобы развеять его обидное предположение.
— Я хочу их сжечь, — сказал Платон. — Сжечь, как жертву, в домашнем очаге или на алтаре было бы слишком самонадеянно, думаю. А тут и костёр готов.
— Ты, конечно, шутишь, — укоризненно покачал головой Исократ. — И так ужасно. — При последних словах он стал заикаться, обнаружив свой природный недостаток, который ему не удавалось долго скрывать.
— Отнюдь. — Платон поставил корзину на землю и задвинул её ногой под своё ложе. — Как только разойдутся гости, так и сделаю. Можно бы и сейчас, но тогда все подумают, что я преднамеренно прилюдно сжигаю стихи, дабы все увидели высокую трагичность происходящего.
— Но в чём причина? — нахмурился Исократ. — Ты сошёл с ума? Знаешь, я, пожалуй, не дам тебе сделать этого. — Он нагнулся, чтобы достать из-под ложа корзину, но Платон удержал его.
— Не посмеешь, — сказал Платон. — Я принял решение в здравом уме. Я не хочу быть поэтом. Мой ум перешагнул через эту цель и привёл меня к иным, более высоким пределам...
— Нет! — не дал договорить Платону Исократ. — Ничем разумным оправдать твоё намерение нельзя. Сейчас я объявлю о нём всем, и ты увидишь, что все единодушно потребуют тебя одуматься.
— Я не удивлюсь, — ответил Платон. — Все будут единодушны, допускаю. Но будут ли они при этом друзьями истины?
— Что объединяет людей для общего дела, то истина, — сказал Исократ. — Разве не так?
— Истина приносит общему делу успех — это так, Исократ. Но не всякий общий успех основан на истине: например, коллективный разбой, воровство.
— Всякое богатство и высокое положение — воровство. В первом случае украдено имущество или деньги, во втором — доверие людей. Никто, заметь, не станет грабить бедного. А обокрасть грабителя — не преступление, напротив, благородное дело, основанное на истине: вор должен быть наказан. Впрочем, — вздохнул Исократ (говорить ему из-за заикания становилось всё трудней), — не о том речь. Нельзя тебе сжигать свои сочинения, ведь это плод большого труда и таланта, Платон. Опомнись! Талант дан тебе богами, и на труд тебя подвигли они. Так что ты собираешься уничтожить божественный дар. Да и что ты нашёл выше поэзии? Выше всех искусств, конечно, риторика, но ведь не оратором же ты намереваешься стать?
— Выше всех искусств — философия, — возразил Платон. — Или ты не слышал, о чём беседовал со мной Сократ?
— Этот жрец Агоры? — усмехнулся Исократ. — Так его, кажется, называют? Площадной мудрец Сократ. Неужели он убедил тебя?
— Не он — философия убедила меня его устами. Он послан на землю для поиска правды. Разве ты не заметил?
— Нет. Впрочем, пусть ищет, если найдёт. Истина, как я её понимаю, сообразуется с пользой. Я что-то не вижу, чтобы правда Сократа принесла ему хоть какую-то пользу: он нищ, а врагов у него становится всё больше.
— И друзей.
— Враги редко становятся друзьями, но друзья изменяют легко. Так что вражеский стан всегда больше, чем дружеский круг.
— Ты сможешь это доказать?
— Да.
— Навряд ли. Уже хотя бы потому, что у каждого врага есть свой враг, а враг моего врага — мой друг...
— Значит, ты решил расстаться с поэзией ради философии? — не стал продолжать спор Исократ. — Но для этого необязательно сжигать стихи, пусть они останутся, пусть твои трагедии играют в театре. Это никак не помешает тебе стать философом, Платон.
— Я намерен расстаться не только со стихами, но и с тем, что их порождает.
— Что же это?
— То, что разжигает воображение, но затмевает рассудок. Я хочу освободиться от поэзии. Сожжение стихов — моя очистительная жертва.
— Да, ты далеко зашёл в своём презрении к поэзии, — вздохнул Исократ.
— Вернее — в своей любви к философии, — поправил его Платон.
Продолжать разговор более не имело смысла.
Исократу было обидно за своё искусство, хотя поражение для оратора — только лишний стимул к совершенствованию, которому, как известно, нет предела. Платон тоже обиделся за философию, воспринял эту обиду как личную, а Исократа — как врага. Несогласие с очевидной истиной — не заблуждение, а преступное упрямство.
— Ты позволишь мне остаться, чтобы посмотреть, как будут гореть в костре твои стихи?
— Как любой другой папирус, как листья, как сухая трава, — резко ответил Платон. Он не хотел, чтобы Исократ оставался. Но, с другой стороны, трудно найти лучшего свидетеля для такого дела. Ему-то уж точно все поверят, на него можно будет сослаться при случае. Впрочем, так ли это важно? То, что происходит в твоей душе, касается только тебя самого, и можно вполне обойтись без свидетелей. И всё-таки вдруг когда-нибудь сам усомнишься в случившемся?..
— Я хочу увидеть, не вмешаются ли боги в то, что ты задумал, Платон. Думаю, они подадут какой-нибудь знак, чтобы остановить тебя.
— Увидим, — сказал Платон.
— Хорошо, увидим, — как разрешение остаться воспринял ответ Платона Исократ.
Гости разошлись только под утро, когда уже начало светать. Никому не хотелось возвращаться домой по тёмным улицам. С некоторых пор это стало небезопасно: как только спартанцы прорвались в Аттику, в Афинах появилось много беженцев, а вместе с ними — и ночных грабителей.
В саду остались только Исократ, Критобул, Аполлодор и брат Платона Главкон. Критобула попросил задержаться Платон, Аполлодор же решил подождать друга: дома Аполлодора и Критобула стояли рядом, за Пританеем, а потому они давно положили за правило возвращаться с пирушек вместе. Главкон остался, полагая, должно быть, что как младший брат не может отправиться домой, пока не уйдёт последний гость.
Платон достал из-под своего ложа корзину со свитками и подошёл к костру. Очаг уже не пылал, как прежде, но был полон жара, горящих углей, над которыми то и дело вспыхивали голубые и жёлтые язычки пламени.
— Ещё раз подумай, Платон, — сказал Исократ, приблизившись к костру. Его лицо выражало сильное чувство. Так в театре при ужасной сцене темнеют и замирают глаза зрителей.
— А что ты собираешься делать? — спросил настороженно Критобул, услышав слова Исократа.
— Да вот это и собираюсь, — ответил Платон и опрокинул корзину над костром.
Пылающие угли, казалось, только и ждали этой пищи — огонь мигом охватил весь ворох рукописей и весело взметнулся ввысь, рассыпая сотни летучих искр.
— Хорошо горят, — промолвил Исократ и вдруг разрыдался, закрыв лицо руками.
— Да что случилось? — разом закричали Критобул и Аполлодор.
Главкон ухватил брата за руку и уставился на него вопрошающим взглядом.
— Горят мои стихи, — ответил Платон. — Уже сгорели... — Он бросил в огонь корзину и пошёл прочь от костра.
Потом ему не раз снилось, будто он кинул в огонь не стихи, а Тимандру. Было жутко, больно, он кричал и плакал во сне...