Глава пятая


Ровно половина луны сверкала на небе, как хорошо начищенное серебро, затмевая своим светом ближние звёзды. А те, что подальше, ярко горели, рассыпавшись по всему тёмному бездонному небосводу, мерцая в потоках упругого ночного эфира. Судно покачивалось на широких покатых волнах, вода шипела и плескалась за бортом. Ветер с севера наполнял парус ровно настолько, чтобы тот не обвисал и не хлопал, а, выгнувшись в сторону носовой части судна, толкал его, неся к югу, к берегам древнего и таинственного Египта.

Платон и Эвдокс лежали рядом на широком, набитом шерстью матрасе, укрывшись лёгкими овчинами — в открытом море даже летом ночи прохладны. Их слуги, Фрике и Гипполох, спали у них в ногах, у бухты якорных канатов, на мешковине, не раздеваясь, не снимая с пояса мечей, — предосторожность далеко не лишняя, если вспомнить дурные наклонности владельца судна, на котором Платон и Эвдокс добирались до Книда.

— Нет ничего более прекрасного и возвышенного, чем звёздное небо, — вздохнув, проговорил Платон. — Оно меня завораживает. — Вздох его был мечтательным, тихим выражением негромкой радости и лёгкой печали.

Эвдокс открыл глаза. На мгновение ему показалось, что он различает, какие звёзды выше и дальше, а какие ниже и ближе, потом понял, что это не так, что он видит их на поверхности тёмной полусферы, словно отверстия в ней, через которые пробивался мерцающий свет.

— Что там, выше звёзд? И что означает их свет? Что светит, что сгорает? Не есть ли космос огонь, проникающий в нашу малую обитель? Геометрия космических расстояний, площадей и объёмов подвластна исчислениям, но что есть исчисляемое?

— Я рад, что тебя беспокоит этот вопрос, — ответил Платон. — Прежде чем заниматься астрономией и медициной, к чему ты стремишься, следует, я убеждён, начать с науки о возникновении космоса и о природе человека.

— Есть такая наука?

— Да, это философия, Эвдокс, наука о сущностях, о главном, о началах и причинах, это знание, которое уравнивает нас с богами.

— Не слишком ли дерзкое желание — сравняться с богами? — Эвдокс придвинулся поближе к Платону, чувствуя, что со сном придётся надолго распрощаться, что впереди разговор, который заманчивее и приятнее самых лучших сновидений. — Поговори со мной об этом, — попросил он Платона.

— Желание сравняться в познании с богами не является чем-то дерзким или необыкновенным, — не заставил упрашивать себя Платон. — Скажу больше: это долг, который возникает вместе с нашим рождением, долг совершенствования, коль скоро нам дано созерцать совершенное. Цель — блаженное бессмертие во славу тех, кто нас сотворил. И это небо, — добавил он, помолчав. — Во славу того, кто сотворил его и нас, на него взирающих.

— Значит, это небо было не всегда? Оно возникло?

— Да, оно возникло. Ведь оно зримо, осязаемо, телесно, а все вещи такого рода возникают и рождаются. Конечно, Творца и родителя Вселенной нелегко отыскать, а если мы его и найдём, о нём нельзя будет всем рассказывать. — Платон заговорил тише и в свою очередь также поближе придвинулся к Эвдоксу.

— Почему нельзя рассказывать? — шёпотом спросил Эвдокс.

— Потому что это не вяжется с мифами о Творце, бытующими в народе, за точным изложением которых следят жрецы. За такую истину могут казнить. Как Сократа, — добавил Платон после паузы. — Народные представления, которыми так увлекались Гомер и Гесиод, грубы и наивны. Но об этом мы поговорим как-нибудь в другой раз. А теперь — о небе и его Творце?

— Да, Платон. О самом сокровенном.

— Конечно. — Платон приподнялся на локтях, пытаясь разглядеть, не подслушивает ли их кто-нибудь из соседей — они были не единственными пассажирами на судне, коротающими ночь на палубе. Не увидев ничего подозрительного — ночь и качка убаюкали всех, — снова лёг, укрылся поудобнее овчиной, сказал, повернувшись к Эвдоксу: — Я буду называть Творца не по имени, так как не знаю его, да и никто не знает. Думаю даже, что ему не нужно имя. Ведь оно даётся, чтобы отличить одного от другого, а Творец един, он создатель, родитель всего, великий мастер. Я стану называть его демиургом. Итак, демиург, взирая на вечный первообраз, создал этот прекрасный космос. Ты спросишь: «Зачем? Почему?» Я отвечу: потому что он благ, потому что ни к чему не испытывает зависти, хочет всё уподобить себе, привести к порядку и совершенству, а видимый мир не обладал ни тем ни другим. Демиург творит прекрасное, а прекрасное не может быть лишено ума, ум не может обитать ни в чём ином, как только в душе, а душа — только в теле. Так возникла Вселенная, прекраснейшая и наилучшая, живое существо, наделённое душой и умом. Возникла по образцу первообраза, который объединяет в себе все мыслимые совершенства. И поскольку первообраз один, то и Вселенная одна, за её пределами нет ничего. Видимая Вселенная из огня и земли, между которыми Творец поместил воду и воздух. Воздух относится к воде, как огонь к воздуху, а вода относится к земле, как воздух к воде. Они составляют тело Вселенной.

— Каковы же очертания Вселенной? — спросил Эвдокс.

— Сфера, поскольку это самая совершенная форма тела. В центре её — душа, она госпожа и повелительница тела во все времена. Вместе со Вселенной возникло время, за которое отвечает Солнце, Луна и другие пять светил, размещённые на семи кругах. Луна находится на ближайшем к Земле круге, Солнце — на втором от Земли, утренняя звезда и та, что посвящена Гермесу, — на круге, что бежит равномерно Солнцу, но в обратном направлении, на других кругах — звезда Зевса, звезда Кроноса, звезда Ареса. Солнце освещает всё, Земля отмеряет ночь и день, Луна — месяц, Солнце совершает полный круг за год. Неподвижные высокие звёзды — это боги, блистательные и прекрасные, вечносущие существа. Сотворив их, родитель Вселенной сказал им: «Поручаю вам сотворить три смертных рода для полного завершения Вселенной: род пернатых, род водный и род сухопутный». И они выполнили его приказ.

— Боюсь, что ты торопишься и упускаешь частности, — остановил Платона Эвдокс. — Не торопись, ночь длинна.

— Ночь-то длинна, да жизнь коротка. Но ты прав: надо обо всём рассказать со всеми подробностями, какие мне только известны. А потому я не стану говорить о создании смертных существ, животных и людей — об этом в другой раз. Сегодня — только о космосе. Не хочешь ли ты сам что-либо спросить об этом?

— Хочу. Ты упомянул о вечном и невидимом, мыслимом как единое и совершенное, как первообраз, на который взирал Творец, создавая Вселенную. Ты сказал, что он сначала привёл в порядок стихии, а затем сотворил из них видимое и вещественное. Теперь я хочу спросить: то, из чего создано видимое и вещественное, тоже сотворено или же оно, подобно невидимому и вечному, существовало всегда? До создания Вселенной не было времени. Стало быть, существующее до времени могло быть только вечным?

— Ты хочешь знать о началах, Эвдокс, рождение которых ещё никто не объяснил. Нет и у меня последнего слова на этот счёт. Да, я сказал: есть первообраз и то, что создано по его образцу. А теперь надо сказать о том, что восприняло в себя этот первообраз. Трудность заключается вот в чём: то, чему предстояло вобрать в себя все роды вещей, само должно было быть бесформенным. А что можно сказать о том, что не имеет формы? Ни фигуры, ни цвета, ни объёма, ни веса, ни каких-либо других признаков, по каким его можно описать и отличить. Это ни земля, ни вода, ни огонь, ни воздух. Если мы назовём это неуловимым, не ошибёмся: незримое, бесформенное, всеприемлющее и неуловимое.

— И оно не сотворено?

— Нет, — коротко ответил Платон и продолжал: — И всё же я постараюсь сказать о предмете нашего исследования яснее. Вот пример, Эвдокс. Положим, что некто отлил из золота всевозможные фигуры, но без конца бросает их в переплавку, чтобы отлить новые. Все они появляются из золота, но видел ли кто-нибудь этот драгоценный металл, пока тот не являет собой никакую фигуру? Скажу сразу: никто этого не видел, поскольку золото всегда, подчёркиваю, всегда имеет форму: камешка, шарика, кольца, браслета, булавки, человечка, зверя и так далее. Но никто вследствие этого не может сказать также, что нет золота вообще. Оно есть, из него многое делают, но золото само по себе не может предстать перед нами. Так обстоят дела и с той природой, из которой сотворены все тела Вселенной. Они все измеримы с помощью треугольников, коих, как известно, всего два вида: равнобедренный прямоугольный треугольник и неравнобедренный прямоугольный треугольник. Здесь-то и есть мыслимое начало всех тел. Равнобедренный имеет одну природу, а неравнобедренный — бесчисленное множество.

Дальше они стали говорить о том, что вряд ли кто из пассажиров судна мог бы понять, даже если бы захотел: о фигурах и телах, которые можно составить из различных треугольников. При этом оба поднялись и разговаривали уже сидя, что-то вычерчивая в воздухе руками. Но вывод, к которому они пришли, был хоть и странен, но понятен: природа земли имеет форму куба, природа огня — форму пирамиды, своё геометрическое выражение имеют также вода и воздух.

— Всё измеримо с помощью треугольников, — закончил этот разговор Платон. — Кто знает природу треугольников, тот знает природу начал.

— Это чудесно! — воскликнул Эвдокс, забыв о том, что вокруг все спят. — Для настоящего геометра Вселенная открывает все тайны!

— Все, да не все, Эвдокс: не забывай, что у неё есть душа.

— Кстати о душе, — заговорил Эвдокс, когда они снова легли. — С владельцем судна, на котором мы плыли раньше, ты говорил о богах, о судьях в загробном мире, о Тартаре, об Островах Блаженных... Ты внушал ему, что всё так и есть на самом деле, как определено в народных верованиях. Сам-то ты в этом убеждён?

— Я, разумеется, могу ответить, Эвдокс, но не пора ли спать? Ночь коротка, не отдохнём.

— Ночь-то коротка, но жизнь длинна, — тихо засмеялся Эвдокс, переделав на свой лад фразу, недавно произнесённую Платоном. — Успеем отдохнуть.

— Ладно, — согласился Платон. — Послушай, что рассказывают другие люди и во что верю я. Жил некогда отважный человек по имени Эр из Памфилии. Он был убит на войне, десять дней пролежал мёртвым на поле битвы, потом его нашли, положили на костёр, чтобы сжечь, но он вдруг ожил и заговорил. Он стал рассказывать о том, что видел там...

Платон слышал эту историю от Сократа в Пирее, куда однажды пришёл вместе с учителем и братьями Главконом и Адимантом, чтобы участвовать в приношении жертв Артемиде. Это празднование проводилось тогда впервые, и многие афиняне пришли в Пирей, чтобы посмотреть на торжественное шествие в честь богини, особенно на фракийцев, поскольку те считают Артемиду своей покровительницей и называют её Бендидой.

Сократ, Платон и его братья провели тогда в Пирее почти весь день и уже возвращались в Афины, когда их догнал слуга Полемарха, сына Кефала. Сицилиец Кефал давно жил в Пирее, был известным оратором во времена Перикла. Теперь уже нет в живых ни Кефала, ни Перикла, как нет в живых и сына Кефала Полемарха, который был казнён во время правления Тридцати.

Догнавший их слуга сказал, что господин просит подождать его. Они тут же увидели спешащего к ним Полемарха. Он сказал, что праздник ещё не закончен, что ожидаются ещё и ночные торжества. Непременно стоит посмотреть конный пробег с факелами. Такого ещё никогда не бывало: всадники будут передавать друг другу факелы на полном скаку. Сократ сразу же сказал, что согласен остаться, но хотел бы до вечера немного отдохнуть. Полемарх пригласил всю компанию в свой дом, где их уже поджидали старый Кефал и двое его сыновей, братьев Полемарха, — Лисий и Евтидем, с которым Платон был знаком. Кроме хозяев в доме находились и другие люди. Платон запомнил халкедонца Фрасимаха, софиста, человека самоуверенного и упрямого, которого теперь тоже нет в живых, — говорят, что он покончил самоубийством.

Кефал очень обрадовался приходу Сократа — они были старинными приятелями, обоих в молодости опекали Перикл и Аспасия. «Сверстник радует сверстника, старик — старика» — как справедливо говорится в народной пословице.

Они не увидели в ту ночь ни конных ристаний, ни иных торжеств, потому что всю ночь посвятили беседам. Ах, какие это были беседы! Когда-нибудь Платон напишет о них.

— И что же поведал этот Эр? — напомнил Платону Эвдокс, видя, что тот замолчал, задумавшись.

— Ах да! — спохватился Платон. — Прости, но мысль увела меня в сторону от обещанного рассказа. Эр поведал о том, что видел судей подземного царства, отправлявших прибывшие к ним души по разным расселинам, которых было четыре: две на небе и две в земле. Души справедливых людей они отправляли на небо, а души провинившихся — вниз. Он видел также души, спускающиеся с неба, и души, поднимающиеся по одной из двух расселин из земли. Эти, приходящие, приветствовали друг друга и рассказывали кто со скорбью, кто с радостью, что они видели и чего натерпелись за тысячу лет странствия. Те, что сошли с неба, рассказывали о блаженстве и красоте, данных им в награду, а те, что поднялись в грязи и пыли из земли — о своих бесчисленных страданиях. Но тогда всё это было уже позади, а впереди их ждала новая жизнь, выбранная ими по жребию. Из всех разговоров прибывающих душ Эру особенно запомнился разговор об Ардиее. Этот Ардией был при жизни тираном в каком-то городе, название которого никто и вспомнить не может, поскольку он существовал более тысячи лет назад. Эр слышал, что Ардией будто бы убил своего старика отца и старшею брата, чтобы захватить власть в городе, а потом, став тираном, совершил ещё много других бесчестных дел и преступлений. Так вот, за все свои грехи Ардией был отправлен в Тартар, как и другие души, что по истечении тысячи лет поднялись тогда обратно. Тот, кто видел тирана в Тартаре последним, сказал: «Ардией не вернулся с нами, да и не вернётся. Когда мы уже поднимались на землю, многие из нас видели, как его и ещё многих других тиранов схватили какие-то дикие, ужасные люди огненного обличья, связали по рукам и ногам, накинули им петлю на шею, повалили наземь, содрали с них кожу и поволокли по бездорожью, по колючкам, крича, что снова сбросят этих преступников в Тартар, теперь уже навечно. Ардией не придёт».

— Какие ужасы ты рассказываешь, — сказал Эвдокс. — Боюсь, как бы мне теперь не приснилось всё это. Ну да ладно. Ардией, кажется, заслужил такую участь. А что же с другими душами, которых боги после тысячи лет вернули из своих таинственных владений?

— Отдохнув семь дней, они отправились к богине судьбы Ананке и трём её дочерям мойрам, одну из которых мы называем Лахесис, то есть дающей жребий, другую Клото — прядущей нить человеческого жребия, третью — Антропос, непоколебимой. Лахесис воспевает прошлое, Клото — настоящее, Антропос — будущее. Лахесис определила всем душам номера при жеребьёвке, выборе новой жизни. Жребии были разбросаны в беспорядке, и их было так много, что каждая душа могла выбрать. И вот, получив номера, души стали подходить к жребиям и выбирать себе подходящий. Эр рассказал, что первая душа избрала себе жизнь тирана, поскольку пришла с неба, не испытала никаких мучений и осталась легкомысленной. Но те, что вышли из земли, из царства страданий, были осмотрительны. Эр своими глазами видел, как Орфей избрал жизнь лебедя, а не человека, так как не желал вновь родиться от женщины, потому что ненавидел их, растерзавших его на части. Душа фракийского певца Фамиры, состязавшегося в пении с музами и ослеплённого ими, выбрала себе жизнь соловья. Душа самого отважного грека — Аякса, сына Теламона, также отказалась от жизни человека и выбрала жизнь льва. Эр видел и душу Терсита, самого уродливого из греков, — она выбрала жизнь обезьяны. Последней снискала свой жребий душа Одиссея, предпочтя всем остальным жизнь простого человека, обыкновенного, далёкого от всяких дел. Клото утвердила выбор каждого, а Антропос сделала эту часть неизменной.

— Затем все души отправились на равнину у реки Леты, а уже оттуда ночью, когда разразилось страшное землетрясение и загрохотал оглушительный гром, их разметало по всей земле, к тем местам, где им суждено было вновь родиться — кому птицей, кому зверем, кому человеком. А Эр, проникший в великое таинство, вернулся в своё тело — ожил на костре.

— Что-то подобное, Платон, я читал у Гомера, а также у Пиндара, в его «Олимпийских одах», — сказал Эвдокс. — А ещё у Эмпедокла и его учителя Парменида. Что нового после них рассказал Эр?

— После них? — засмеялся Платон. — Это они после Эра. До него это видел только Орфей, вернувшийся из царства мёртвых, где побывал в поисках прекрасной Эвридики.

Сказав об Эвридике, Платон вспомнил о Тимандре. Да он и не забывал о ней. Но прежде её образ маячил где-то далеко в его сознании, был едва различим, теперь же она предстала прямо перед ним — нежная, тёплая, прекрасная, почти живая. Это наваждение нельзя было испытывать долго, и Платон открыл глаза. Прямо перед ним светилось, мерцая мириадами огоньков, звёздное небо. За бортом тихо шелестела морская вода.

— Ты много знаешь, потому что многое прочёл, — сказал Эвдоксу Платон. — Это выше всяких похвал. Но знание тогда прочно, когда обнаружено также и в собственной душе. Тогда оно — путеводитель для бессмертной души и здесь, на земле, и там, куда нас призовут. Я читаю в себе. Научись этому и ты.

Они помолчали. Платон подумал было, что Эвдокс уснул, но тот вдруг зашевелился и спросил:

— А какой жребий изберёшь ты, Платон, когда после тысячелетнего пребывания придёшь к мойрам?

— Я поднял бы жребий бога, если это возможно, чтобы больше не умирать и не рождаться. Признаюсь тебе, Эвдокс, что порой мне кажется, будто моя душа однажды уже избрала этот жребий.

— Бога? — почему-то шёпотом спросил Эвдокс.

— Да, — ответил Платон. — Я хочу это проверить.

— Как?

— Взирая на всё прекрасное и любя его, вспомнить о предшествующем этой жизни выборе моей души. Ведь выбор жизни бога — это выбор самого прекрасного. Увидеть его — значит всё узнать.

— Но ведь ты человек, — возразил Эвдокс. — Ты ведь видишь, да и все видят, конечно, что ты не бог!

— Человека от бога отличает лишь то, что у последнего бессмертны и душа и тело — по решению Творца Вселенной. Не по природе, а по воле демиурга — я, кажется, тебе уже говорил об этом. Такое решение может быть принято Творцом и по отношению к любому другому телу — почему бы и нет? Если он ещё не избрал меня, то, возможно, мне удастся это чем-то заслужить.

— Чем?

— Любовью к прекрасному. Больше, думаю, нечем.

— Тогда открой мне, что есть прекрасное, — попросил Эвдокс.

— Оно над тобой и в тебе, — ответил Платон. — Небо и душа.

— И что есть любовь к ним, Платон?

— Познание. Познание вширь, вглубь и до конца, — ответил Платон. — Смотри на звёздное небо и слушай свою душу.


Утром Платона и Эвдокса разбудили слуги. Фрике сказал хозяину, посмеиваясь:

— Мне приснился почему-то огромный треугольник. Он светился и умел разговаривать.

— И о чём же шла беседа? — спросил, хмурясь, Платон. Он догадывался, что Фрике подслушивал его ночной разговор с Эвдоксом, и теперь подтрунивал над ним.

— Этот треугольник сказал мне, что он бог и что так выглядят все боги — в виде треугольников.

— И что ты ему на это ответил?

— Я сказал, что он самонадеянный наглец.

— Напрасно, — шумно вздохнул Платон, потягиваясь после сна. — Напрасно, Фрике, потому что самонадеянный наглец — это ты. Но я тебя прощаю от имени треугольника. Ты посмотри на своё лицо — оно похоже на твоего ночного собеседника, а лик человека — это лик бога. Чаще смотрись в зеркало. Кстати, сделай это и теперь: ты весь в смоле. Видно, жарко прижимался к борту судна во сне. Уж не женщина ли тебе снилась? — засмеялся Платон.

Фрике махнул рукой и отвернулся, ощупывая свою перемазанную смолой физиономию.


Говорят, что Кирену — поселение на Ливийском берегу — основали то ли критяне, то ли родосцы. Время стёрло из памяти горожан имена тех, кто заложил первый камень далёкой греческой колонии. Да и немудрено: случилось это лет триста назад, в одну из первых Олимпиад, в догомеровские времена. Геометр Феодор, приютивший в Кирене Платона и Эвдокла, говорит, что точка, из которой начинается угол треугольника этого города, бежит в бесконечности.

Платон и Эвдокл точно следовали своему плану. Прежде чем отправиться в Египет, они намеревались остановиться в Кирене у Феодора, с которым Платон был давно знаком. Будучи в своё время послом в Афинах, геометр вместе с Платоном слушал беседы Сократа. Одна из тех бесед с юным Теэтетом, математиком, бравшим уроки у Феодора, всем хорошо запомнилась, потому что Эвклид записал её едва ли не слово в слово и давал читать всем желающим. Многие переписали эту беседу для себя, в том числе и Платон, и были весьма благодарны Эвклиду. Он так умело и подробно вёл свою запись, что Сократ, да и Теэтет представали перед читателями как живые. Феодор являлся одним из главных участников той беседы и представал рьяным защитником старого философа Протагора. Обсуждался же вопрос о том, получает ли человек истинные знания из ощущений или каким-либо иным путём. Протагор, как известно, утверждал, что человек есть мера всех вещей, что вещи таковы, какими ощущаются, — большие, маленькие, твёрдые, мягкие, белые, чёрные, сладкие, горькие и т. д. Эти ощущения и есть наши знания о вещах. Помнится, Сократ тогда зло пошутил — и это Эвклид тоже записал, — что с таким же правом можно утверждать, что мерой всех вещей является свинья, или кинокефал[63], или даже головастик, которые, как известно, тоже не лишены ощущений. Главная мысль Сократа, высказанная в конце беседы, заключалась в том, что истинное знание — не во впечатлениях, а в умозаключениях, что сущность вещей рассматривает душа, и из неё истинная сущность извлекается посредством рассуждений, путём сопоставления мнений. Именно тогда Сократ сказал, что искусство спора сродни повивальному ремеслу его матери Фенареты: повитухи принимают роды у женщин, а он, Сократ, у мужчин роды души, а не плоти. Он говорил, что ничему других не учит, что его слушатели сами открывают в себе много прекрасного.

Это чудное сравнение философа и повитухи извлекли тогда из души Сократа Феодор и Теэтет. Последний после смерти Сократа остался в Афинах, а геометр вернулся домой, в Кирену.

Увидев Платона, Феодор обрадовался так, будто перед ним предстал лучший друг. Платон же эту радость отнёс на счёт того, что напомнил Феодору о Сократе. Беседе об учителе приятели посвятили первый вечер. Говорили бы о нём, наверное, и на второй день, но Эвдокс прервал их воспоминания и сказал:

— Хранить память об учителе — не значит вспоминать всякие милые и забавные пустяки из его жизни. Не лучше ли приступить к рассуждениям, пользуясь его искусством?

Платон осуждающе взглянул на Эвдокса — тот прервал воспоминания о привычках Сократа. Феодор же сказал:

— Разумеется, ты прав. Но должен признаться, что я давно уже отошёл от отвлечённых рассуждений и всецело отдался геометрии. И не той геометрии, что увлекает нас в космос, а той, которая здесь, на земле, необходима при строительстве домов, храмов, театров, — всего, что имеет форму. Форма — бог любого творчества, Эвдокс, всякого искусства и ремесла.

— Это так, — обрадовавшись, согласился Эвдокс. — Мы здесь живём и здесь творим, для сегодняшних дел нам нужны знания, а о космосе и высших сущностях, думаю, позаботятся боги. Я хочу стать твоим слушателем, Феодор.

Геометр вопросительно посмотрел на Платона, ожидая, что тот скажет.

Платон задумчиво покивал головой, посасывая то верхнюю, то нижнюю губу, будто они пересохли от жажды, протяжно вздохнул и сказал:

— Я тоже хочу стать твоим слушателем, Феодор. Эвклид из Мегар, которого ты знаешь, просветил меня относительно геометрии Вселенной, ты же, надеюсь, просветишь меня относительно геометрии земной. Ты сведущ также в математике и музыке. Что-то следует, думаю, делать на земле, чтобы завоевать расположение небес, не правда ли?

Феодор усмехнулся, но ничего не сказал. С богами у него были иные отношения, чем у Платона. В своё время Феодор прослыл безбожником и едва не был привлечён к суду. Высокие покровители спасли его тогда. С той поры учёный муж избегал разговоров о богах, хотя бог был заключён в самом его имени[64].

— А зачем тебе расположение небес? — спросил Платона Эвдокс.

— Ты ещё молод и больше думаешь о том, как начать жизнь, а не о том, как её кончить. Мои же лета склоняют меня и Феодора к думам о конце. На небе исток и устья реки жизни. А воздаётся нам по земным делам. Не правда ли, Феодор?

— Да, — коротко ответил Феодор. Он хотел поскорее закончить эту тему, что легко читалось по быстрой гримасе досады, мелькнувшей на его лице.

— Кто-то говорил, что боги заняты своими делами, и людей они ни награждают, ни судят, — сказал Эвдокс.

— Зевс не раз уничтожал род людской за его преступления, — возразил Платон. — Вот и Атлантида, говорят, исчезла с лица земли, утонула по его приговору: жители этой несчастной страны предались погоне за роскошью и наслаждениям.

— Я читал поэму Солона, — сказал Эвдокс. — Не выдумал ли он эту историю?

— Ему рассказали об Атлантиде жрецы. Вот побываем у них, поспрашиваем — узнаем, — ответил Платон.

— Зачем же всё-таки в Египет? — спросил Феодор. — Странствия философам полезны — это общеизвестно. Но что ещё?

— Там сокрыта самая главная тайна. Она покоится в египетских храмах и пирамидах.

— Пирамида — символ огня, — сказал Феодор. — По Пифагору. И тайна прошлого.

— Погребение в вечном огне пирамиды есть путь вознесения к звёздам, — прочёл чьи-то стихи Эвдокс.

— Нет, — отозвался Феодор. — В пирамидах нет захоронений, в них покоится более высокая тайна — загадка кристаллов, излучающих таинственный свет. Луч уходит в бездну небес, унося с собою... — Феодор вдруг замолчал.

— Что? — спросил Эвдокс.

— Не знаю, — ответил Феодор. — Не знаю, — повторил он. — Да и то, что сказал, лишь предположение. Моя догадка. Ты говорил о какой-то тайне? — напомнил он Платону.

— О тайне Исиды, — ответил тот.

— Говорят, чтобы постичь её, нужны годы упорного поиска и молитв.

— Кажется, эта тайна стоит таких усилий. Тайна прошлого ради будущего.

— Может быть, — согласился Феодор. — А если нет?

— Если нет... — вздохнул Платон, — то ничего нет. А если так, то ничего и не надо. Но зачем тогда нам дан ум?

— Чтобы безопасно и удобно устроиться в этой жизни, — ответил Феодор, усмехнувшись. — Не я так говорю, но мой земляк Аристипп. Ты ведь знаешь его.

Платон в ответ пренебрежительно махнул рукой, скорее отмахнулся при упоминании об Аристиппе, как отмахиваются от назойливой мухи.

— Этот всегда торчит при дверях богачей, — сказал он. — Вот и теперь, я слышал, обольщает своей пошлой болтовнёй тирана Сиракуз, чтобы выманить у того побольше денег.

— Он тебе не нравится? А мне вполне симпатичен. Он остроумен, всегда весел, охоч до удовольствий. Он сказал, что берёт у богачей деньги только для того, чтобы показать, как их надо тратить. Мне нравятся его рассуждения о наслаждении и боли: о плавном движении, доставляющем удовольствие, и о резком, приносящем боль. Плавная и медленная волна нас качает и убаюкивает, а быстрая и крутая — разбивает, ломает и топит.

— И наслаждение и боль — лишь испытания для души, но цель её — самопознание, — сказал Платон. — И ум нам дан для этой цели — через познание достичь совершенства, которое прежде всего заключается в бессмертии. — Произнося это, Платон привстал на ложе, затем сел, выпрямился, лицо его посуровело, глаза, полуприкрытые отяжелевшими веками, остановились, глядя куда-то поверх Феодора и Эвдокса, в темноту оконного проёма, где под горячим африканским ветром шумел сад. Этот сад был предметом гордости Феодора, объектом его неустанных забот. Там он проводил большую часть своей жизни — спал, ел, занимался с учениками, писал сочинения по геометрии, музыке, математике, которые, как надеялся, переживут его. И в этом, кажется, геометр видел единственный путь к бессмертию — в благодарной памяти людей. В иную вечную жизнь он верил мало, а уж если и размышлял или вёл об этом беседы с философами, то интересуясь вопросом, в какой мере душа человека может быть полезна и интересна тем, кто её послал на землю. Феодор считал, что душа уносит с собой образ не того, кому принадлежала на земле и что составляет историю и опыт его чувственной жизни («Ибо всё это — пустяки!»), а знания о сущности вещей и мира, которые она успела приобрести. Эти знания и есть главная ценность для тех, кто совершенствует мир для богов, для Творца, для Верховного Разума.

— Одно худо, — часто в заключение таких бесед вздыхал Феодор, — то, что душа, возможно, является лишь геометрической и математической формулой или формой, в которой отливается человек, а знания, приобретаемые ею в жизни, нужны только одному ему и, возможно, тому, кто придёт ему на смену. Словом, душа служит человеку, а не богам, и живёт не среди богов, а в человеческом семени. Получается, что наше бессмертие — в продолжении рода, в детях. А это бессмертие доступно всем, ради него не надо много стараться и развивать свой ум.

Когда Платон услышал эти речи Феодора, он лишь поморщился, махнул рукой и пошёл прочь. Со временем он стал относиться к рассуждениям Феодора более терпимо, ценя в нём подлинные знания в области гармонии — так Феодор сам называл свою науку. Числами, фигурами и их сочетаниями, как он утверждал, управляют законы гармонии, идёт ли речь о геометрии, астрономии, архитектуре, поэзии или музыке, танце, живописи или других искусствах, состоящих в соединении и разъединении того, что человек может ощутить. Эти знания Платон впитывал, как губка впитывает влагу, не жалея времени. А время неслось как ветер. Эвдокс также не упускал ни одного случая послушать Феодора, вникнуть в суть его лекций. В отличие от Платона, посвящавшего свободные часы философии, Эвдокс много читал и писал, конспектируя встречи в Кирене с лекарями, хирургами, магами — для совершенствования в медицине, с мореплавателями и путешественниками — для расширения географических познаний, и конечно же с молодыми людьми, своими сверстниками, — покутить и развлечься. За последнее Платон иногда журил Эвдокса по праву старшего и опытного друга, предупреждая о возможных дурных последствиях, к которым ведёт неумеренность в погоне за удовольствиями.

— Я понимаю, — смеялся в ответ Эвдокс, — что для тебя высшее удовольствие — в созерцании красоты. А я хочу эту красоту не только созерцать, но и обнимать, пробовать на вкус и запах.

— И чем же пахнет твоя красота? — спросил однажды Платон, подавив вздох огорчения.

— Вином, цветами и всякими благовониями, — ответил Эвдокс.

Праздники в доме Феодора отмечались хоть и весело, но однообразно. Приходили друзья-учёные, приглашались танцоры, музыканты, затевались немудрёные игры, но главным образом время отдавалось питию, еде и разным беседам, которые не походили, однако, на те, что велись когда-то в Афинах на праздничных пирах с участием Сократа. Философские дискуссии в Кирене касались, как правило, не высоких материй, а лишь развлекали пирующих — об искусстве и приключениях любви. Это были очень мужские разговоры, хорошо сдобренные вином, и сопровождались обычно хохотом, а то и просто лошадиным ржанием. Такие пиры Платон называл жеребячьими, хотя порою ловил себя на том, что, забывшись, сам находил в них удовольствие. Потом неизменно корил себя: никогда негоже ради пошлых наслаждений забывать о высоком, к чему душа пришла через потери, страдания, через познание высших проявлений добра и зла. Было великое — любовь к Сократу и Тимандре, было ужасное — гибель учителя и любимой, было открытие завещанного любовью и мудростью света восхождения к прекрасному и бессмертному. Сойти с этого пути — значит променять драгоценный камень на щепотку пыли. Либо пыль на ветру, либо звезда поутру. Ох, не надо забываться...

В Кирене можно было найти всё, чем славился Египет: слоновую кость, дорогие породы древесины, драгоценные камни, ладан, шкуры пантер, благовонные смолы, золото, много папируса, рабов и рабынь из Эфиопии. Но почти невозможно было найти то, что, по мнению Платона, составляло главную ценность Египта — книги о богах, о тайнах жизни и смерти, о тайном смысле бытия. То, что всё же ему попадалось на глаза, что он видел в частных книжных собраниях, в библиотеке Феодора, а порою покупал у приезжавших из Египта купцов, было лишь слабым отголоском, блеклым отблеском того клада, который хранился там, в потаённых нишах храмов и пирамид. И в памяти жрецов...

Он и прежде знал это, а теперь вдруг почувствовал с новой силой, что всё частное остаётся частным, из суммы частностей не возникает великое и главное, а всего лишь частное, а великое и главное сокрыто в тайных откровениях богов и великих посвящённых.

И однажды он сказал Эвдоксу:

— Пора в Египет. Здесь скучно.

Эвдокс хитро прищурился и ответил:

— Разумеется. Душа жаждет тайны.

— Не смейся, Эвдокс. Все пути наук сошлись перед непреодолимой стеной. Философы исчерпали человеческие возможности восхождения к вечному. Дальше нас поведёт только откровение. Откровение свыше. И оно уже было дано. Его надо только услышать.

— И ты надеешься услышать откровение в Египте? — спросил Эвдокс.

— Да. Ведь там что-то узнали и Солон, и Фалес, и Пифагор, и Гекатей Милетский. Солон у Сонхита из Саиса, Пифагор — у гелиополита Ойнуфея, знатока тайной и древней символики. Я тоже найду жрецов, войду в храмы, спущусь в колодцы пирамид. Если и там ничего нет, то нет нигде...


— Там — есть, — успокоил Платона Эвдокс. — Я уверен, что Пифагор овладел великой тайной. Теперь и его последователь Архит в Таренте, говорят, имеет великую силу и власть. Солон любил слушать сказки, Фалес — общие рассуждения, Пифагор — рассказы о загадках чисел, фигур и символов. Главное узнал последний. Поэтому пообещай мне, — потребовал Эвдокс, — что после Египта сразу же отправишься к Архиту в Тарент.

— Обещаю, — ответил Платон.


Уже через несколько дней они прибыли в Пелузий — город, стоящий на берегу Египетского моря у одного из рукавов дельты Нила.

Пелузий — город для всех. Каждый второй, встреченный на улице, оказывался не египтянином, а евреем, арамеем, вавилонянином, финикийцем, маовитянином, хорезмийцем, персом, мидийцем, индийцем или греком. Многие торговые пути переплелись в Пелузии в тесный узел, сошлись в нём, как в воронке, и слились. Язык, на котором общались люди в Пелузии, был скорее языком жестов, чем звуков, и потому относился к вещам простым, обыденным, обозначал товары, деньги, еду, питье, жильё, дорогу — простые желания, простые проблемы. На этом языке нельзя было объясниться ни с математиком, ни с медиком, ни тем более с философом. Ясно, что учёные и мудрецы также не пользовались им, а говорили каждый на своём родном, данном богами языке. И потому, чтобы понять еврея, рассуждающего о своём боге Яхве, надо было знать еврейский, с зороастрийцем-персом можно было говорить лишь на персидском, с гимнософистом — на индийском. Искать для этих нужд переводчиков было делом сложным: не всякий знающий тот или иной язык, чаще лишь разговорный, способен был перевести математическую, медицинскую или философскую мудрость. Платону и Эвдоксу пришлось искать тех философов, медиков и математиков, которые сами говорили на греческом. Однако больше везло Эвдоксу, поскольку предмет его любознательности был доступен гораздо большему кругу людей, чем философия. Профессия лекаря среди пелузийцев и приезжих была так распространена, что, казалось, люди только тем и обеспокоены, как бы вылечить себя и других от всевозможных недугов. А вот философов было мало, тем более владевших в совершенстве греческим языком. Среди знатоков греческого лишь один человек заинтересовал Платона. Это был старый еврей Абирам, последователь Моисея, носившего прежде имя Хозарсиф. Абирам уже многие годы скитался по миру в поисках истины и Бога и в конце концов пришёл к выводу, что ближе всего к искомому он был в самом начале своего пути, когда прочёл Книгу Бытия Моисея. Правда, он прочёл её сначала на арамейско-халдейском, затем, значительно позже, на финикийском, теперь же читал Книгу в оригинале, то есть как написал её сам Моисей, египетскими иероглифами, тайным письмом жрецов, ключ к которому прежде знали немногие, а теперь и вовсе потеряли. А он, Абирам, нашёл этот ключ. И теперь истина Моисея, как он надеется, предстанет перед ним во всей первозданной чистоте.

Жил Абирам бедно, в лачуге у пристани. Сколоченная из разных досок хижина светилась изнутри многочисленными щелями, а крыша её была сложена из целой горы пальмовых ветвей и связок сухих банановых стеблей. Благо, что Египет страна тёплая, зимой здесь не холоднее, чем осенью в Греции, а летом жарко, как в бане, и тогда тень лачуги — спасение. Донимают только ветры, сильные, знойные, несущие пыль и песок, но они, к счастью, бывают нечасто. Самое надёжное укрытие в лачуге Абирама — большой, окованный медью сундук с запором. В нём старик хранит свою самую большую ценность, на которую, впрочем, в Пелузии никто ещё ни разу не покушался, хотя Абирам приобрёл её за большие деньги в одном из храмов Гелиополиса. Это сокровище — папирусные свитки с таинственными письменами — Моисеева Книга Бытия.

Хозарсиф, позже принявший имя Моисей, что означает Спасённый, был сыном сестры могущественного фараона Рамзеса II. Он был посвящён Исиде и Осирису и носил эфуд — пояс посвящённых. Проведя отрочество среди жрецов, позже сам стал жрецом Осириса.

— Каким он был? — спросил Абирама Платон. — Был ли Моисей отмечен каким-либо знаком, указывающим на то, что он пророк?

Старый Абирам поднял на Платона глаза и улыбнулся.

— Ты беспокоишься, что не находишь на себе такого знака?

— Нет, я спрашиваю просто из любопытства, — смутился Платон, поражённый тем, что Абирам прочёл его тайную мысль.

— Не беспокойся, — утешил его Абирам. — Пророческий знак — выдумка. К тому же за божественную отметину можно выдать что угодно: родинку, разный цвет глаз, крупную голову, большой лоб, даже бородавку. Было бы желание, и такой знак тут же найдётся. У твоего учителя Сократа — в молодости я встречался с ним — был огромный лоб и рачьи глаза. Чем не метки пророка? — усмехнулся Абирам и продолжал: — Главный знак — это ум. Если его нет, то нет и пророка, будь на нём хоть сотня отметин. Впрочем, у Моисея всё же был один знак — роковая складка между бровями, появившаяся уже в юные годы. Но это пророчество предвещало Моисею суровую судьбу, трудный подвиг сосредоточенного ума и сердца. Хотя ничто другое не говорило о таком предназначении. Он был невысокого роста, не то что ты, — Абирам снова с улыбкой взглянул на Платона, — всегда смиренный, всегда задумчивый, жрецы в храме даже прозвали его Молчальником. Больше того, он заикался.

— Мне кажется, ты нарисовал портрет моего друга Исократа, — заметил Платон.

— Может быть, потому что это портрет многих... Между тем мать Моисея, в отличие от него самого, мечтала увидеть сына фараоном Египта. Хотя Рамзес желал, чтобы после его смерти фараоном стал его родной сын Менефт. Моисей как-то сказал матери, взяв горсть песка и просыпая его на землю сквозь пальцы: «Вот что останется от этих богов с головою шакала, ибиса и гиены, почитаемых народом, над которым ты хотела бы видеть меня фараоном».

— Он принял посвящение Исиде? — спросил Платон.

— Исиде и Осирису, жизни и смерти, ради истины, возгорающейся при их столкновении. Эта истина — единый бог, Элоим, телом для которого он избрал еврейское племя Бен-Иакова, обитавшее в долине Гошен.

— Почему именно это племя? Почему не свой народ?

— Умные делают выбор не по игральным костям и не по зову крови. Умные делают выбор по уму, — сказал Абирам. — Вот и ты ищешь истину не среди греков.

— Мне рассказывали, что сестра фараона нашла младенца Моисея в камышах, куда он был подброшен своей матерью-еврейкой.

— Не верь этим рассказам. — Лицо Абирама посуровело. — Не потому для него евреи наилучший народ, что он сам еврей. Это было бы просто и пошло. А потому, что он увидел в них людей гордых, независимых, смелых, наделённых непреклонной волей, стремящихся вырваться из египетского рабства, не предающих своего бога. Как-то Моисей, будучи писцом храма Осириса и инспектируя работы — тогда строилась целая цепь крепостей от Гелиополиса до Пелузия, — увидел, как надсмотрщик египтянин бьёт раба-еврея. Сердце Моисея закипело от праведного гнева. Он бросился на надсмотрщика, вырвал у него палку и ею же убил негодяя. Это могло стоить жизни ему самому. И он ушёл в пустыню, скрылся от суда, от фараона, от людей. Ты, конечно, думаешь, что из страха перед наказанием? Нет, — не дал ответить Платону Абирам. — Нет, нет и нет. Он услышал голос: «Иди, там твоё назначение».

— И куда же он ушёл? В пустыню? Что там можно найти?

— Любое одиночество — пустыня, — ответил Абирам. — В одиночестве человек находит себя. Согласен?

— Вполне, — ответил Платон.

— В той пустыне по ту сторону Красного моря и Синайского полуострова, в стране Мидиамской, стоит храм, посвящённый Осирису и богу Элоиму, куда стекались на поклонение ливийцы, арабы, кочевые семиты. Первосвященником был в ту пору Иофор, мудрый эфиоп. Он очистил Моисея от греха невольного убийства и вернул ему тем самым преимущество посвящённого на воскресение из мёртвых в сиянии Осириса. И тогда-то, после очищения, он принял имя Моисей, ибо спасся от греха, от преждевременной смерти, от всех заблуждений и терзаний прошлого — от всего, что было. Отныне он Моисей, Спасённый.

— Я вижу, что история жизни Моисея длинна и поучительна, — сказал во время одной из продолжительных бесед с Абирамом Платон. — Мне хотелось бы наконец услышать о сути его учения. Подлинных и глубоких учений мало, а поучительных историй много, Абирам. Расскажи мне о главном.

Но Абирам не хотел расставаться с милой его сердцу историей жизни пророка, и Платону пришлось выслушать её до конца. Грек узнал, как Моисей женился на дочери Иофора Сепфоре, как он углубился, живя при храме, в изучение халдейских эфиопских преданий и как после долгих размышлений написал великую Книгу Начал, в которой соединил в одно учение всё, что познал.

— И что же это? — торопил Абирама Платон. — Расскажи мне. Ведь я не смогу прочесть Книгу, никто не перевёл её на греческий язык. И ты, Абирам, не сделал этого. Почему?

— Я уже сказал тебе: Моисей писал египетскими иероглифами, а все прочие списки и переводы испорчены. Для начала следует восстановить подлинник, написанный Моисеем, а уж потом перевести, если будет на то воля небес. К тому же это тайное учение, для посвящённых, обладающих ключом к нему. Книга Начал, или Книга Бытия, была написана Моисеем на языке, который один из ваших философов, Гераклит, назвал языком скрывающим. Мы же назвали его языком священным и иероглифическим, обладающим тремя смыслами. Переводы на финикийский и халдейский извлекают из Книги лишь самый простой смысл, а суть её — в тайных глубинах. Я постигаю истинную Книгу Бытия, — не без гордости заявил Абирам и умолк.

— Так скажи мне, что там, в тайных глубинах. Я заплачу тебе за твои труды.

Абирам протестующие поднял над головой обе руки.

— Платить за истину — всё равно что платить реке за воду. Что нужно реке? Золото? Драгоценные камни? Пища? Так и мудрецу ничего не нужно, — сказал Абирам и, кажется, немного смутился, невольно причислив себя к мудрецам. — Вот тебе для начала несколько истин, принятых Моисеем: материя рождена из Разума, Вселенная устроена волей Мировой Души.

— Эта истина мне известна, — сказал Платон. — Она содержится в греческих учениях. Если ты знаком с творениями Пифагора...

— Пифагор все свои знания почерпнул в египетских храмах, — перебил Платона Абирам. — И Моисей черпал свои знания там же. Но он с этого лишь начал перелистывать великую Книгу Бытия.

— Хорошо, — согласился Платон. — Тогда скажи мне сразу, кто бог Моисея, ибо это самое важное.

— Бог Моисея — истинный бог, — ответил Абирам. — Бог единый всего и всех. Его зовут Элоим. Ты знаешь, что означает это имя? — посмотрел он сквозь прищур на Платона.

— Нет, не знаю. Скажи.

— Для посвящённого Элоим значит Он, Бог, Бог богов. Он создал небо и землю, Он создал свет, бывший прежде Солнца, родивший все: семена, начала, формы, души, людей, весь круг рождений и воплощений на пути познания. Путь познания в падении, в погружении, в переходе из сферы в сферу, в утрате связи с Богом взамен познания законов творения. Удаление в приближении, движение по кругу, откуда начал, туда и придёшь, но сколько трудов, мучений, терзаний, страхов одиночества, одичания и радостей возвращения, прозрения! — Абирам мечтательно закрыл глаза, будто видел врата божественных чертогов, из которых когда-то вышел. Не сам вышел, но дух его, душа человеческая.

— Как найти Его, как вернуться к Нему? — спросил Абирама Платон.

— О том же спросил Моисей Иофора. И тот отправил его на вершину Синая, на гору, которая, как говорят сыны пустыни, служит троном Элоиму.

— Так просто? Подняться на гору, чтобы увидеть Бога?

Абирам посмотрел на Платона осуждающе, сказал:

— Ведь и ваши боги, кажется, живут на Олимпе.

— Прости, Абирам. Продолжай.

— Он подошёл к пещере Сербала, — не сразу продолжил Абирам, — собрался войти в неё, но был внезапно ослеплён вспышкой света. Всё заполыхало вокруг. И в ярком пламени ему явился некто с огненным мечом в руках и преградил путь в пещеру. Моисей упал перед входом ниц и услышал, как кто-то позвал его.

— Это был Бог?

— Нет. Это был Его посланец, ангел. Он приказал Моисею возглавить исход евреев из египетского рабства, сказав, что такова воля Бога.

— Всего-то? — не удержался Платон. — Вывести евреев из Египта? Я ждал, что Моисей получит высшее откровение.

— Ты разочарован?

— Да.

— Напрасно. Ведь высшее откровение заключается в том, что Бог обнаруживает себя. Он есть! Это высшее откровение, Платон! Другого не надо. Только бы знать, что Он есть, что Он с тобой!.. Не согласен?

— Пожалуй, ты прав, — вздохнув, ответил Платон. — Только бы знать, что Он есть, — повторил слова Абирама, и сердце заныло от тоски: до сих пор не сбылись его надежды на встречу с Богом и сбудутся ли...

Абирам принялся рассказывать, как Моисей подготовил исход евреев из Египта, как он воспользовался тем, что египетская армия из-за войны с Ливией ушла на запад и путь евреев на восток оказался открытым, как он повёл многочисленные семитские племена к Красному морю. В центре идущих двигался золотой ковчег, взятый в египетском храме. В него Моисей положил свою Книгу Бытия и магический жезл. Он привёл народ к священной горе Синай, а сам поднялся на вершину, чтобы сказать Богу, как исполнил Его волю. На вершине Моисей провёл несколько дней. А тем временем народ внизу взбунтовался, стал требовать, чтобы вожди повели его обратно в Египет, где было вдоволь воды и пищи и где рабство уже не казалось им таким тяжким. Но тут вернулся Моисей. Увидев, что происходит, он исполнился гневом, разбил каменные скрижали, на которых Бог начертал для народа Израиля Свои законы, и призвал суд Божий на головы бунтовщиков. И Божий гнев грянул: засверкали молнии, убивая людей и животных, загремел гром. И так было весь день и всю ночь. А сам Моисей и семьдесят старейшин поднялись на Синай и снова говорили с Ним. Утром они спустились с золотым ковчегом, сияющим неземным светом, и новыми скрижалями, завершили суд над бунтовщиками, а верных людей повели дальше, в землю обетованную. Сорок лет Моисей вёл народ по пустыне, ожидая, когда умрёт поколение рабов и возмужает новое племя верующих в Бога и послушных Его воле! Приведя евреев в Ханан, Моисей завершил завещанное ему дело и понял, что скоро умрёт. Уже на смертном одре он проклял свой народ, сказав: «Израиль предал своего Бога, да будет он рассеян по всем четырём концам света!» Все застыли в ужасе, услышав эти слова пророка. Потом бросились к Моисею, прислушиваясь к его дыханию и прося сказать ещё что-нибудь, вернуть им надежду на спасение. И Моисей услышал свой народ, открыл глаза и громко произнёс: «Вернитесь к Израилю! Когда настанут времена, Господь воздвигнет пророка из среды братьев ваших и вложит в уста его, и он будет говорить им всё, что повелит ему Господь. А кто не послушает тех слов, — добавил он, грозно поводя очами, — с того Господь взыщет!»[65] И с этими словами испустил дух.

— Чего же он хотел для народа своего? — спросил Платон. — Как он предполагал устроить жизнь на родной земле?

— Он был суров, — ответил Абирам, — он требовал беспрекословной веры в Бога, подчинения власти воли священников, общающихся с Ним. И так было до Самуила, — сказал Абирам со вздохом. — Теперь всё иначе...

Уходя, Платон сказал Абираму, что придёт завтра, но обещание не выполнил. Следующий свой день он начал с того, что отправился к индийским гимнасофистам, бродячим аскетам-брахманам, образовавшим в Пелузии свою религиозную школу или секту, славившуюся тем, что в ней царил не только суровый дух воздержания от всяких земных соблазнов, но и дух честности, давно утраченной всем прочим миром, которым овладела жажда золота, власти и наслаждений.

— Тело, — сказал ему самый старый брахман, когда они уселись в тени под деревом, — это внешний покров души, оно смертно, оно конечно, но душа, пребывающая в нём, есть нечто невидимое, невесомое, недоступное тлению, вечное. Земной человек троичен, подобно Богу, которого отражает в себе. У него есть разум, душа и тело. Если душа соединяется с разумом, она достигает мудрости и мира; если она колеблется между разумом и телом, то попадает под господство страсти и вращается в роковом круге; если же она подчиняется телу, то отдаётся во власть безрассудства, неведения и временной смерти. Вот что может каждый человек наблюдать внутри себя и в окружающем мире.

— Кто это сказал? — спросил изумлённый Платон. Брахман словно проник в его собственные мысли, об этом Платон уже не раз писал в своих сочинениях.

— Это сказал Кришна, — ответил брахман.

— Кто он?

— Спаситель мира, сын Бога и Девы, учитель людей.

— Стало быть, Бог уже послал в мир своего пророка?

— Ты сомневаешься?

— Абирам, последователь Моисея...

— А, я знаю, — улыбнулся старик. — Я знаю Абирама. Его бедный народ уже тысячу лет жаждет пророка, о котором говорил на смертном одре Моисей. Между тем пророк уже давно пришёл в этот мир.

— И где же он?

— Он завершил свою миссию, одержав победу над душами людей, и добровольно принёс себя в жертву вдали от них, в пустыне Гимавата, был убит врагами. И стал бессмертен. И ещё скажу тебе: он был Первым. Символом любви и жертвы. Все другие после него — его отражение, его тень на землях, по которым бредут другие народы. В Персии — это Митра, примиривший Ормузда и Аримана; в Египте — Гор, сын Осириса и Исиды; у вас, в Греции, — Аполлон, бог Солнца и лиры. Евреи ждут своего мессию. Все планеты освещены одним и тем же солнцем. Об этом лучше других знают философы. Индия предаётся сладким мечтам о бессмертии, Египет ищет бессмертие в царстве мёртвых, Эллада — в любви и красоте... Вот я переписал для тебя на греческом языке несколько строк из Великой Книги Бхагават-Гиты. — Старик развернул папирус и прочёл вслух: — Ты несёшь внутри себя высочайшего друга, которого не знаешь. Ибо Бог обитает внутри каждого человека, но не многие умеют найти Его. Человек, который приносит в жертву свои желания и свои действия Единому, Тому, из Которого истекают начала всех вещей и Коим создана Вселенная, достигает такой жертвой совершенства, ибо тот, кто находит счастье в самом себе и в себе же несёт свет, тот человек в единении с Богом. Познай же: душа, нашедшая Бога, освобождается от рождений и смерти, от старости и страдания и пьёт воды бессмертия».

Старик осторожно свернул папирус в трубку и протянул его Платону.

Платон взял свиток и почувствовал, как по щекам его катятся слёзы радости. В эту минуту, как никогда ранее, он почувствовал, что избрал верный путь в поисках истины, — путь, по которому шли мудрецы великих древних народов, пророки грядущего.


Эвдокс был также доволен своими поисками и встречами, о чём наглядно свидетельствовала растущая с каждым месяцем гора свитков — его сочинений по медицине, географии и астрономии.

— Я не стану тебе рассказывать, что я узнал, чему научился, — не раз говорил он Платону. — Потом, когда у тебя появится желание, ты обо всём этом прочтёшь. — Эвдокс не без гордости указывал на свои папирусы. — Я тружусь. А ты?

— Я тоже, — кратко отвечал Платон.

Количеством новых сочинений он похвастаться не мог. Не то чтоб их не было вовсе, просто в них Платон отражал не впечатления от увиденного в Пелузии. Он наконец взялся за работу, которую не мог себе позволить, живя дома, в Афинах. Это были наброски о наилучшем устройстве государства — правильном, прочном, надёжном, не подверженном случайным переменам по произволу толпы или недальновидных правителей. Он готовился к созданию труда о государстве, построенном в соответствии с истиной, с волей и целью Творца. Ведь все пророки мечтали об этом и трудились ради этого. Правда, одни полагали, что надо начинать с человека, с воспитания гражданина, другие видели решение задачи в совершенствовании власти, управления государством, его законов и правителей. Но и в этом, и в другом случае, чтобы воспитать человека или воспитать царя, следовало заговорить с ними на языке Бога, от имени Бога, быть Его пророком и исполнителем Его воли. Это высшее назначение человека на земле, наилучшая судьба смертного, потому что только так он может приблизиться к Богу и обрести бессмертие. Это высшее призвание философа, истинное и единственное и самое страстное его желание. Таково оно было у Кришны, у Заратустры, у Моисея, у египетских и греческих пророков. Пифагор и Сократ шли по этому пути. Стало быть, это и его, Платона, путь: создать учение, которое ляжет в основу многовековой жизни народа — как вера и как знание. Вера нужна гражданам, подданным, знание — правителям. А потому философ — пророк веры и добытчик истины, тот, в ком душа, как сказал брахман, соединяется с разумом, достигая высочайшей мудрости и, значит, власти над миром.

Таковы были мысли Платона, заполнившие его новые свитки. Но делиться ими с Эвдоксом ему не хотелось. Они были ещё несовершенны, порою случайны и бездоказательны, потому что душа и разум автора ещё не слились в любви друг к другу. Любовь разума к душе — стремление к познанию животворящего блага, любовь души к разуму — стремление к самопознанию. Всё вместе — мудрость, источник силы, славы и бессмертия.

Ох, как бы чрезмерное самомнение не загубило дар познания, не затмило цель, не отняло память о том, что ты сам лишь пылинка в воздухе, которым дышит, согревая её, Творец.

Из всех философов Эллады, известных Платону, ближе всех к цели был, кажется, Пифагор. Он начал свой путь великого поиска здесь, в Египте. Говорят, в храме Осириса в Гелиополе. Здесь он услышал музыку, очищающую душу от мусора и тщетных страстей, здесь ему открылась великая тайна древних знаков и цифр.

Мысль о том, что пора отправляться в Гелиополь, становилась с каждым днём всё отчётливее, а желание встречаться с Абирамом, брахманами и последователями Заратустры всё слабее. Наконец Платон сказал Эвдоксу:

— Каждый день из Пелузия уходят суда в Гелиополь. Там находится храм всех богов, пантеон Великой Эннеады, Великой девятки: бога солнца — Ра-Атума, бога воздуха — Шу, разделяющего небо и землю, богини влаги — Тефнут, жены Шу, бога земли — Геба, сына Шу и Тефнут, богини неба — Нут, дочери Шу и Тефнут и жены Геба, царя загробного мира — Осириса, богини плодородия, воды и ветра — Исиды, которую мы дома, в Элладе, зовём Деметрой, бога пустыни — Сета, убийцы Осириса, сына Геба и Нут, и, наконец, сестры Исиды — Нефтиды, жены Сета.

— Надо же! — всплеснул руками Эвдокс. — Как ты всё это запомнил?

Платон пожал плечами и сказал:

— Завтра же отправимся в Гелиополь. Вблизи города — великие пирамиды и Мемфис.

— Сколько времени ты намерен там задержаться? — Эвдоксу явно не хотелось покидать шумный и многолюдный Пелузий.

— Столько, сколько будет надо. Я хочу принять посвящение Исиды и Осириса.

— Но на это уйдёт несколько лет! — воскликнул Эвдокс.

— Может быть, — ответил Платон. — Но Пифагор не считал эти годы потраченными напрасно.

— Перед таким доводом я умолкаю, — опустил голову Эвдокс. — Но не проще ли отправиться к ученикам Пифагора и взять у них готовым то, что ты намереваешься собирать здесь по крохам.

— Каждый засевает своё поле сам, — сказал Платон.

— Но ты не станешь удерживать меня возле тебя? Такого уговора между нами не было.

— Не стану.

— Хорошо. Я буду ждать тебя, сколько смогу. Но и там, куда уеду, я стану ждать тебя. В Таренте, — уточнил он, — у Архита.

Платон в ответ кивнул головой.


У египтян три времени года: разлив, зима и лето. Разлив — это время, когда Нил выходит из берегов. Как и другие времена года, он длится четыре месяца. Затем наступает лето — время сбора урожая. Зима остужает землю и даёт ей отдохнуть от воды и жары.

Теперь была зима. Вода в Ниле успокоилась и стала почти прозрачной — во время разлива она бывает красной, как кровь. В сухих звонких тростниках гуляют прохладные ветры, шумят, перекатываются по зарослям, треплют тонкие ветви подступающих к берегам финиковых пальм. На пустующих посевных угодьях — тёмно-зелёная трава. Крыши крестьянских хижин превратились в стога, да и стены обставлены снопами банановых стеблей, предохраняющих обитателей хижин от прохладных ночей и свирепых ветров.

Ладья идёт вверх по течению, шестеро гребцов работают молча, весла ударяют по воде, и звук этот раскатывается по речной поверхности дробным эхом. Ладья идёт почти вплотную к берегу — здесь течение слабей, ей легче плыть.

Платон и Эвдокс сидят рядом, укутавшись в тёплые накидки. Впереди три или четыре дня пути с ночёвками в прибрежных селениях, с обильными угощениями ячменным пивом, а то и минтом — вином из плодов смоковницы.

В первый день они едва миновали Заросли папируса, то есть вышли из Дельты Нила, миновав Атрибис, город на восточном берегу. На ночёвку остановились в селении Кахени. Бог восточной части Дельты Сопд был к ним благосклонен. Путешественники не застряли на отмели, не разбились о корягу, ветер не опрокинул их ладью, они не пошли на корм крокодилам. За это хозяин ладьи поблагодарил Сопда, положив блюдце с зерном на его алтарь, воздвигнутый на берегу селения.

Ночевали в просторной хижине на сухой траве. Там же ужинали перед сном, расстелив на полу скатерть. Пили пиво, ели лепёшки из полбы и фрукты.

Утром владелец ладьи молился Хапи, богу Нила, чтобы плавание было счастливым. Потом вручил Платону и Эвдоксу ящичек с костяшками хебы, сказав:

— Вы молчите и ничего не делаете. На это грустно смотреть. Если молчишь, то делай что-нибудь — так лучше. Вот вам хорошая игра. Передвигая костяные фигурки по доске и соблюдая при этом правила, вы будете заняты интересным делом.

Он показал Платону и Эвдоксу, как играть в хебу, и был очень доволен, что те быстро всё поняли и сразу же увлеклись игрой.

Дважды за время плавания причаливали к берегу и разбредались по кустам справить нужду. На этом настаивал Эвдокс вопреки возражениям владельца ладьи, считающего, что это можно делать и не сходя на берег. Он сказал Эвдоксу:

— Ты стыдишься того, что делают все. А надо стыдиться того, чего никто не делает.

— И что же это? — спросил Эвдокс.

— Никто не отказывается выслушать добрый совет. И знаешь почему? — улыбнулся хозяин ладьи.

— Скажи.

— Чтобы уж потом советчик никому не морочил голову, — засмеялся он.

— Скоро ли Гелиополь? — спросил Эвдокс.

— Мы увидим его завтра при закатном Ра-Харахти, — ответил владелец ладьи. — Когда лик бога солнца Ра склонится к закату, — пояснил он. — Сначала мы увидим гору Хери-Аха, а затем и Высокий Песок. Это холм, который первым появился из воды при сотворении мира, первая земля, которую подарил людям создатель всего сущего, великий Птах. Но ещё раньше, чем мы увидим Хери-Аху и Высокий Песок, в небе появятся парящие пирамиды Хуфу, Хафра и Менкаура.

— Почему парящие? — спросил Эвдокс. — Насколько мне известно, они стоят на земле, на каменистом плато.

— Это так. Но великие силы торопятся показать их приближающимся путникам и поднимают в небо. Завтра мы увидим это.

Ночь они снова провели в сенном сарае прибрежной деревеньки. Проснулись от шума ветра, трепавшего сухой тростник на крыше.

— Это наша удача, — сказал хозяин ладьи. — Поднялся попутный ветер, мы поставили парус и уже к полудню будем в Гелиополе. Кто прибывает в этот город с попутным ветром, тому повезёт во всех его делах. Не упустим. Поторопимся.

Больше всех ветру радовались гребцы — хозяин освободил их от тяжёлой работы на весь день. Свою радость они изливали в песнях.

Солнце стояло в зените, когда ладья, прошуршав днищем по песку, уткнулась носом в берег у Гелиополя.

Платон и Эвдокс, расплатившись с владельцем ладьи, сразу же отправились в город в поисках пристанища. И нашли его при храме Осириса. Лешон храма, то есть жрец, ведавший всем хозяйством, прочитав послание от лешона храма Осириса в Белузии, которое привезли ему Платон и Эвдокс, сразу же без лишних вопросов отвёл их в дальнюю часть многочисленных храмовых строений и, открыв тяжёлую дверь кельи, сказал сопровождавшему его жрецу низшего ранга, уабу, а тот перевёл его слова на греческий:

— Здесь будете жить. Через заднюю дверь можно выйти прямо в город, через неё же можно вернуться, никого с собой не приводя. Что же касается вашей встречи с верховным жрецом, иерофантом или семом, то об этом вы узнаете завтра. Будьте здоровы и невредимы, и да сбудутся все ваши добрые помыслы. С этими словами лешон ушёл, а уаб, проводив их в келью, добавил:

— Большую дверь я запру с внешней стороны, она открывается только по повелению лешона или сема, так что вы не сможете ходить по территории храма, а от малой двери, которая ведёт в город, я дам ключи. Вы вернёте их мне, когда покинете келью совсем.

Малая дверь действительно оказалась крохотной — через неё можно было пройти только на четвереньках или сильно пригнувшись. Выход находился ниже уровня земли, из неглубокой ямы у стены, поросшей колючим кустарником. Вверх вели несколько обрушившихся ступенек, по которым Платону и Эвдоксу предстояло подниматься всякий раз, чтобы попасть в город.

— Дикое место, — изрёк Эвдокс, осматривая мрачную келью, когда уаб ушёл. — И ты намерен провести здесь несколько лет ради постижения неведомой тебе истины? — усмехнулся он.

— В могиле не лучше, — ответил Платон, — но многие уверяют, что истина открывается только там. Полагаю, однако, что принимающие посвящение не сидят в кельях.

Иерофант пришёл к нему утром. Уаб разбудил Платона и, когда тот привёл себя в порядок, вывел его во двор, к храмовой стене, увитой густым плющом, где стояла каменная скамья, залитая ярким утренним солнцем. Иерофант не поднялся со скамьи навстречу Платону, а лишь жестом предложил ему сесть рядом с собой. Был он стар и сед, но осанку имел величественную, лицо гладкое, тёмные влажные глаза большие, внимательные.

— Назови себя, — попросил он Платона, когда тот сел.

— Аристокл, сын Аристона из Эллады, из Афин, из рода царя Кодра. Законодатель Солон также был моим предком. Я вспомнил о Солоне не ради похвальбы, но лишь потому, что в своё время он посетил Египет и принял великое посвящение в Гелиополе. Руководил его посвящением верховный жрец Псенопис...

— Да, — остановил Платона жрец. — Псенопис — мой предок, имя его сохранено в летописях этого храма как имя многознающего учёного. Моё имя Птанефер. Меня назвали так в честь бога Птаха и в честь мудреца Неферти, писца великого фараона Снофру, который правил Египтом две с половиной тысячи лет назад. Мой род ведёт своё начало от Неферти. Я ничего не слышал о твоём великом предке Солоне, — признался жрец.

— Как и я не слышал ничего о мудреце Неферти, — сказал Платон.

Жрец повернулся лицом к Платону, посмотрел ему в глаза и улыбнулся.

— Не беда, — сказал он. — Мы ничего не знаем о предках друг друга, но теперь ты узнаешь меня, а я узнаю тебя, как Солон узнал Псенописа, а Псенопис — Солона. Возможно, что так же встретятся наши потомки, и это будет третья встреча, которая ведёт к родству. У тебя есть дети? — спросил жрец.

— Нет.

— Нет их и у меня, — вздохнул жрец. — Но есть сочинения, книги.

— Есть они и у меня.

— Прекрасно. Я умею читать по-гречески, но ты не знаешь нашу письменность и наш язык. Я пришлю тебе несколько табличек на египетском и греческом языках. Текст на них записан один и тот же. Постарайся сравнить эти тексты и понять. Это для начала. Но ты узнаешь таким образом простой язык. К великим же тайнам ведёт язык знаков и символов. О нём ты узнаешь потом. — Он повелел уабу принести Платону таблички с текстами и, сказав греку на прощанье, что встретится с ним через месяц, ушёл.

Уаб тотчас выполнил приказание верховного жреца. На двух табличках, которые он принёс, текст был написан египетскими буквами, на двух других — греческими. Вручая таблички Платону, уаб сказал:

— Ваши молодые слуги пробовали ночью перелезть через стену храма, мы их напугали, и они сбежали. Скажи им, чтоб больше этого не повторялось — стража может убить их.

Платон, вернувшись в келью, сделал выговор Фриксу и слуге Эвдокса. Те молча выслушали господина и принялись готовить завтрак — выбрались наружу, разложили из сухих ветвей кустарника костёр и взялись за стряпню.

— Это мне задание на месяц. — Платон протянул Эвдоксу таблички.

— Дожил, — усмехнулся Эвдокс, — из учителя стал учеником.

— Сократ, ведя беседы, говорил, что он не учил других, а учился вместе с ними.

Эвдокс вернул Платону таблички и ничего не сказал. Заговорил только после завтрака.

— Ты пойдёшь осматривать город вместе со мной? — спросил он. — Или сразу же примешься зубрить свои тексты?

— Сначала учёба, — ответил Платон. — Осмотреть город я успею.

Платон прочёл текст сначала по-гречески: «Если ты совершишь это, тогда ты искусный писец. Имена мудрых писцов, живших, когда истекло на земле время богов, и предрёкших грядущее, остались навеки, хотя ушли они, завершив срок свой, и давно позабыты все близкие их. Они не возводили себе медных пирамид и надгробий железных. Они не оставили по себе наследниками детей своих, которые увековечили бы их имена, но дошли до нас их писания и поучения, что сложили они. Не жрецам поручили они править по себе службу заупокойную, а дощечкам для писания — детищам любимым своим. Изречения их — пирамиды их, а калам, тростниковые палочки для письма, — их дети. Камень, где начертаны их творения, заменил им жену. Все от великого и до малого стали детьми их, ибо писец — первый среди людей. Гробницы, воздвигнутые для них, разрушились. Жрецы, совершавшие по ним службы заупокойные, ушли, надгробия их рассыпались в прах, забыты часовни их. Но увековечили они имена свои писаниями отменными. Память о сотворивших такое сохранится навеки. Будь писцом, запечатлей это в сердце своём, дабы и твоё имя пребывало во веки веков. Полезнее книга расписного надгробия, полезнее она часовни, прочно построенной. Книга заменяет им заупокойные храмы и пирамиды, и пребудут имена мудрых писцов в устах потомков, словно в некрополе.

Умер человек, стало прахом тело его, и все близкие его покинули землю. Но писания его остаются в памяти и в устах живущих. Книга полезнее дома обширного, благотворнее она часовни на Западе, лучше дворца богатого, лучше надгробия во храме.

Есть ли где равный Дедефхору? Найдёшь ли подобного Имхотепу? Нет ныне такого, как Неферти или Ахтой, первый средь них. Я назову ещё имена Птаемджехути, Хахаперрасенеба. Есть схожий с Птахотепом или Каиросом? Мудрецы предрекали грядущее — всё исходившее из уст их сбываюсь. Запечатлёно оно в изречениях и в книгах их. Чужие дети стали им наследниками, подобно собственным детям их. Сохранили они в тайне вдовство своё, но начертано оно в поучениях их. Они ушли, но не забыты их имена, и живут они в писаниях своих и в памяти человеческой»[66].

Через месяц Платон произносил этот текст на египетском без запинки и знал значение каждого слова.

— Ты встретил там имя моего предка Неферти, не правда ли? Там есть имена и других мудрецов. Все они были великими. Один из них, Имхотеп, советник фараона Джосера, жил две с половиной тысячи лет назад и по смерти стал богом. Вы, греки, знаете его и называете Асклепием, богом врачевания. Он воздвиг в Саккара пирамиду своему фараону, которая стоит и по сей день.

— Скажи, почему Имхотеп стал богом, — попросил Платон.

— Об этом надо спрашивать у богов, потому что только они способны сделать человека богом, а человек человека сделать богом не может и не знает, как этого достичь.

— А Имхотеп знал?

— Он искал ответ у богов.

— У кого из ваших богов? — спросил Платон.

— У Зевса, у Аполлона, у Деметры, — ответил жрец. — Ты ведь знаешь, что всё это только другие имена наших богов. Греки взяли наших богов, но дали им другие имена. Так часто поступают дети: называют вещи другими именами, которые им легче произносить. И если родители их не поправят, они так и будут говорить. В этом нет ничего плохого, кроме одного: вместе с подлинным именем забывается подлинная сущность вещи, её настоящая история. Новые имена хороши для детских игр, но не ведут к мудрости. Так поступают греки, которые всего лишь дети.

Возможно, что Платону следовало обидеться на эти слова Птанефера, но он промолчал.

— Я знаю, ты принял посвящение Деметры, — продолжал между тем Птанефер. — Деметрой вы назвали Исиду. А само посвящение, как мне рассказывали, превратили в забаву, в театр, в зрелище, в котором много всяких фокусов, но мало смысла. Игра, детская игра. Не потому ли ты пришёл к нам, что в Элевсине тебе не открылась подлинная тайна жизни и смерти?

— Душа бессмертна... — начал было Платон.

— Конечно, — перебил его Птанефер.

— Жизнь после смерти...

— Конечно.

— Новое воскрешение в новом теле...

— Да, — кивнул головой жрец.

— Круг воскрешений и смертей...

— Правильно.

— Очищение души в высшей мудрости...

— Да.

— И возвращение к истокам...

— Всё так, — сказал жрец и спросил: — И как же этого достичь? В чём истина, рассекающая круг смертей и рождений?

— Не знаю.

— Если она там, за пределами смерти, то стоит ли её искать здесь? — спросил Птанефер.

— Очевидно, нет. То, что там, нельзя найти здесь, — ответил Платон.

— А если истина здесь?

— Тогда и всё остальное здесь. Или это не так?

— Мы знаем богов, которые судят души умерших в Месте Истины, мы знаем, что их сорок два и что каждый из них осуждает за один проступок. Кто не совершает этих проступков, будет спасён.

— Надо лишь знать, чего не надо делать? И это всё? Этого довольно для счастливой судьбы после смерти?

— Да, — ответил жрец.

— Если ничего не делать, то не совершишь дурного поступка. Камни ничего не делают — им суждена райская жизнь?

— Но они и не умирают, потому что вечно мертвы, — сказал Птанефер. — Ты подумай, нельзя ли совершить что-нибудь одно, но великое, чтобы заслужить бессмертие уже при жизни.

— Что это? — спросил Платон.

— Спроси у богов, — ответил Птанефер. — Я же думаю, это то, что совершенствует наш несовершенный мир... Теперь я дам тебе новый текст, и ты его прочтёшь. Он написан великим мудрецом, имя которого ты уже слышал. Это Хахаперрасенеб. — Жрец вручил Платону завёрнутые в льняную тряпицу новые таблички.

В тот же день Платон прочёл их. Хахаперрасенеб, сын Сени, жрец-уаб Гелиополя, прозванный Анху, написал полторы тысячи лет тому назад: «О, если б найти мне изречения неведомые, к коим не прибегали доныне, не схожие с теми, что произносили некогда предки! Я избавил бы тогда утробу свою от всего, чем полна она, освободился бы от слов, что говорил когда-то, ибо это лишь повторение реченного. Сказанное — уже сказано, и нечего похваляться последующим поколениям речами предков своих.

Не произносил ещё нового говорящий, но скажет. А другой не добавит ничего своего к словам предков и только промолвит: «Вот что говорили некогда предки», — и никто не узнает, что сам он намеревался сказать.

Поступающий так ищет гибели своей, ибо ложь это всё, и не вспомянут другие имени его. Я говорю это согласно тому, что видел в древних текстах, начиная с первого поколения и до нынешнего. Пережило оно прошлое. О, хоть бы ведал я нечто такое, чего не знают другие, что никогда ещё не исходило из их уст. Вымолвил бы я это и ответил сердцу своему.

Рассказал бы я о страдании своём и облегчил бы от бремени его спину свою! Избавился бы я от слов, тяготящих меня, поведав сердцу тревогу свою, и ощутил бы я облегчение.

Я созерцаю происходящее, постигаю состояние этой страны, перемены, которые совершаются. Не схож нынешний год с прошлым. Тяжелее становится год от года. Страна в смятении, опустела она для меня. Истина изгнана, зло проникло даже в палаты их. Попраны предначертания богов. Пренебрегают заветами. Страна пребывает в бедствии. Горе повсюду. Города и области страждут. Все в нужде. О почтительности позабыли. Нет покоя даже умершим. Когда наступает утро, лица отворачиваются, дабы не видеть происшедшего ночью. И вот говорю я об этом. Тело моё истомилось. Горе на сердце моём. Больно мне это скрывать. И поникает в печали сердце иное. А смелое сердце — друг своего господина в час испытаний. О, если бы могло моё сердце страдать! Я положился бы на него. Я подавил бы ради него свою боль. Приди же ко мне, дабы поговорил я с тобою и ты ответило б на слова мои и открыло мне, что происходит в этой стране и почему померк свет. Созерцаю я происшедшее. Наступило бедствие ныне, испытаний таких не было со времён предков. И от этого все молчат. Вся страна в великой заботе. Нет никого, кто не творил бы зла, — все совершают его. Сердца опечалены. Кто прежде повелевал, исполняет теперь приказания...

Но нынешнее подобно вчерашнему, ибо происходит оно обычно оттого, что воцарилась жестокость. Нет мудреца, которой бы это уразумел. И нет возмущённого, который бы возвысил голос свой. Каждодневно встают с болью в сердце. Долог и тяжек недуг мой: нет сил у несчастного спастись от сильнейшего, чем он сам. Трудно молчать, когда слышишь всё это. Бессмысленно возражать невежде. Прекословие порождает вражду. Не воспринимает истины сердце. Возражений не терпят. Каждому по душе только собственные слова. Всё зиждется на обмане. Утрачена правдивость речей. Я обращаюсь к тебе, сердце моё! Ответь мне. Не безмолвствует сердце, если к нему обращаются. Смотри, обязанность раба подобна обязанности господина, и тяжкий груз обременяет тебя...»

Платон не мог по своему желанию встретиться с Птанефером. Он вынужден был ждать, когда тот сам решит навестить его, сообщив о своём решении через уаба. Все дни ожидания встречи с Птанефером он употреблял на чтение, на изучение языка и на то, что бродил по Гелиополю и его окрестностям, посещал Мемфис и плато Великих пирамид. Храмы, базары, древние захоронения, поля, сады — всё интересовало его, он будто читал книгу о прошлом, настоящем и будущем Египта, написанную не иероглифами, не иными письменами, а воплощённую в камне, в живых людях, в плодах их неустанного труда, в повседневной жизни, которая то празднична, то печальна, то утекает, не оставляя следа, как песок сквозь пальцы. Иногда его увлекал за собой Эвдокс, и тогда они посещали заведения парасхитов — бальзамировщиков трупов, у которых Эвдокс брал уроки анатомии и хирургии, всевозможных лекарей и магов, а однажды побывали в стовратных Фивах, лежащих в верховьях Нила, в величественном храме Амона, царя всех богов, Творца всего сущего, отца всех фараонов, мудрейшего и всеведущего. Они приурочили свою поездку в Фивы к празднику Амона, который египтяне называют «прекрасным праздником долины». На разукрашенной драгоценностями барке при многотысячном стечении народа выносят из храма статую Амона, которая чудесным образом, — не без помощи жрецов, разумеется, — громко изрекает слова и целые фразы, относящиеся к тому, что станется с Египтом в будущем и что повелевает делать египтянам он, бог богов. Праздник был долгим и утомительным. Платон и Эвдокс пожалели о том, что приехали в Фивы в дни торжеств, но другой праздник доставил им истинную радость и заставил забыть об утомительной суете храмовых церемоний. Это был праздник для ума: жрецы храма Амона показали Платону и Эвдоксу свою обсерваторию, хитроумные приспособления для наблюдения за звёздами и светилами, таблицы расчётов затмений Солнца и Луны и других небесных событий, свои астрономические часы, перед которыми Эвдокс просидел целые сутки, поражённый их сложностью и совершенством. Часы представляли собой огромную сферу, составленную из разноцветных металлических и деревянных обручей, в которой по разным орбитам, в соответствии с небесными законами, передвигались планеты и звёзды, отмеривая своё время. Жрецы уверяли Платона и Эвдокса, что эти часы были построены уже во времена фараона Снофру его визирем Инхотепом, великим зодчим и мудрецом. И Снофру и Инхотеп, по словам жрецов, жили двадцать пять веков назад. Столько же времени жрецы храма Амона пытаются воспроизвести расчёты Инхотепа, воплощённые им в часах, но труд этот не завершён до сих пор. Впрочем, говорили они, возможно, что этим часам несколько тысяч лет, более десяти.

— Если чужестранец хочет принять в этом участие, — предложили жрецы Эвдоксу, — он может остаться при храме на всю жизнь.

Эвдокс чуть было не согласился — так поразило его творение Инхотепа, но Платон напомнил, что их цель — не разгадка расчётов Инхотепа, а проникновение в тайные замыслы Творца Вселенной. Эвдокс, вздыхая, согласился с Платоном и от заманчивого — так ему казалось — предложения жрецов вежливо отказался, чем настолько огорчил их, что они все разом встали и ушли, приказав слугам вывести Эвдокса и Платона из храма.

— А почему они тебе не предложили остаться? — спросил Эвдокс Платона, когда немного успокоился.

— Потому что я не торчал перед часами целые сутки, — ответил тот.

— Да, конечно, — согласился Эвдокс и тут же поклялся, что самостоятельно сделает расчёт часов Инхотепа, что у него хватит для этого ума и знаний, а если не хватит, то он обязательно отправится в Тарент к великому математику Архиту, великому физику и механику и столь же великому астроному и геометру.

— И построю такие часы. А может быть, и получше этих, — стал хвастаться Эвдокс, на что Платон угрюмо заметил:

— Не снёсши яйца, не надо кудахтать.

Эвдокс обиделся и сразу же умолк. И так он молчал целый день. И лишь когда они уже были в лодке, собираясь плыть обратно в Гелиополь, сказал, не глядя на Платона:

— Мне в Египте делать больше нечего. Я отправляюсь в Великую Грецию, в Тарент.

— К Архиту? — спросил Платон.

— Да, — ответил Эвдокс и, помолчав, добавил: — Мы здесь уже почти два года. Этого, думаю, достаточно, чтобы извлечь самое главное из того, чем славен Египет. Ты так не считаешь?

— Считаю, — ответил Платон. — Но, кроме главного, есть ещё нечто.

— И что же это? — усмехнулся Эвдокс.

— Убеждённость в том, что главное и истинное — это одно и то же.

— Ладно, — махнул рукой Эвдокс. — Оставайся.


Не прошло и месяца после возвращения из Фив, как Эвдокс покинул Гелиополь. На прощанье он сказал Платону:

— Прежний уговор остаётся в силе: я буду ждать тебя.

Друзья обнялись.

— Я вернусь как только удостоюсь посвящения, — пообещал Платон.

— Боюсь, это такая же приятная забава, как и ваши Элевсинские мистерии, — сказал, посмеиваясь, Эвдокс.

— Не кощунствуй — боги накажут.

— Боги — не надсмотрщики над нами. Конечно, им нравятся лучшие из нас, они радуются своим удачным творениям, но худших не наказывают, а лишь вздыхают над ними, как над своей неудачей.

— Поговорим об этом при следующей встрече, — прервал Эвдокса Платон.

— Через сколько лет она состоится?

Платон не мог ответить на этот вопрос.


Папирус с пророчеством Неферти жрец Птанефер принёс Платону при следующей встрече. Они долго говорили о том, чем должен заниматься на земле мудрец, после чего Птанефер сказал, вручая Платону папирус:

— Это лишь подтвердит мысль, к которой мы пришли, рассуждая о главном деле, которому мудрец должен посвятить свою жизнь на земле. И в Элладе, и в Египте — одна и та же беда: разрушается созданное богами государство и гибнет народ. С гибелью народа погибает всё, ибо в нём уже никто и ничто не возродится.

Платон спросил, когда состоится их следующая встреча, но Птанефер ушёл, так и не ответив на этот вопрос. Платона это обидело, и он сказал себе, что нынешнее ожидание встречи с Птанефером будет последним, после чего он либо будет допущен к посвящению в тайны Исиды и Осириса, либо покинет Гелиополь.

Птанефер поручил Платону не только прочесть и выучить наизусть пророчество Неферти, своего далёкого и великого предка, но и переписать его на египетском и греческом языках.

— Не для себя, а для храма, — предупредил Платона Птанефер, — ибо рукописи из храма выносить запрещено.

Неферти напророчил Египту: «Страна эта обречена на погибель. День будет начинаться в ней ложью. Разорят её и разрушат, и не останется от неё ничего, — не уцелеет и самого малого из бывшего в ней. Уничтожена будет страна, и никто не вспомнит о ней, и никто о ней не поведает, никто не оплачет её. Что же станется с ней в грядущем? Смотри: поблекло солнце, не сияет больше оно, не видят его люди... Нет воды в реке Египта... Южный ветер одолеет северный... Исчезнут запруды и водоёмы, обильные рыбой и птицей... Придут враги с Востока, спустятся азиаты в Египет... Смута охватит страну... Возьмутся все за оружие, и стоны наполнят страну... Поднимется сын на отца своего и ополчится брат на брата... Поклонами встретят того, кто кланялся прежде сам, а подчинённый станет начальником... Гелиополь не будет больше обителью бога...»

Но позже, обещал Неферти, всё изменится к лучшему, придёт некий царь Амени, перед мечом которого в страхе падут все азиаты-завоеватели, все мятежники и бунтовщики. «И займёт справедливость место своё, а ложь будет изгнана», — закончил своё пророчество Неферти. И был прав: приходили в Египет гиксосы[67], приходили персы — и вот нет их, мир на земле Египта и покой. Но надолго ли?

Надолго ли воцарился мир в Элладе после персов и войн Афин с Пелопоннесом? Все разумные предвидят новые беды, ибо нынешний день не опирается на истину, он всего лишь временное затишье. Случайный сук удержал падающего в бездну, но он скоро обломится, потому что не вечен. Вечна только истина, властвующая над всем. Нужно создать законы на основе истины. Но сначала постичь истину...

Птанефер прислал к Платону уаба только через три месяца. За это время Платон несколько раз порывался уйти из надоевшей ему кельи, но сам же себя и останавливал, помня данную клятву.

Птанефер сказал:

— Амени — это был Аменемхет I, правивший Египтом полторы тысячи лет назад, — спас страну своим мечом: он изгнал азиатов и казнил всех мятежников. Меч — орудие мести, а не созидания. Орудие созидания куётся не в кузнице, а в душе мудреца. Абсолютный кузнец создаёт абсолютное оружие, абсолютный мудрец извлекает из души своей абсолютную истину, которая есть его личное бессмертие и бессмертие его народа. Я допущу тебя к посвящению в великую тайну наших богов, если ты поклянёшься: никогда не разглашать тайну посвящения, а приняв его, считать себя посвящённым созиданию незыблемого государства, народ которого будет поклоняться богам, открывшим тебе тайну. Боги руководят жрецами, жрецы — царями, цари — народом, народ поклоняется богам. Клянёшься? — спросил Птанефер.

— Клянусь, — ответил Платон.

Последние слова Птанефера уже были запечатлёны Платоном на папирусе в его сочинении о государстве, над которым он трудился теперь в келье и которое скрашивало его вынужденное одиночество.

— Клянусь, — повторил Платон. — Я жажду принять посвящение.

— Но это долгий и трудный путь, — предупредил его Птанефер. — Готов ли ты?

— Я готов.

— Хорошо, — похвалил Платона Птанефер. — Но сначала — испытание.

— Какое?

— Очень опасное. Если ты не выдержишь его, ты погибнешь, потому что обратного пути нет ни со средины, ни с конца. Путь пролагает движение только в одну сторону. Кто преодолевает его честно, тот входит в храм. Кто оказывается не в силах, умирает. Оба уходят в безвестность. Но первый воскресает для мира и великих дел, второй — никогда. Ты готов? — снова спросил Птанефер.

— Готов, — повторил Платон, не зная, правильно ли поступает, разумно ли то, на что решился, но не находя в себе сил поступить иначе: слишком много времени было потрачено на ожидание этого дня. А надежды — сбудутся они или нет — об этом не узнать, пока посвящение не состоялось. Впрочем, одно он знает твёрдо: даже ради сотой доли великой истины он готов отдать жизнь, потому что ради встречи с истиной ничего не жаль. И это самая лучшая судьба.

Два неокора, помощники Птанефера, благословившего Платона на испытание, повели его поздним вечером — после омовения и переодевания — к двери тайного святилища, с которого начинался путь испытаний. Дверь была окована медью, скрывалась за густыми зарослями, через которые они пробрались по едва приметной тропе. Перед дверью неокоры зажгли факелы, затем отомкнули её ключом, и оба навалились на неё всем весом. Металлический скрип огласил тихую ночь, вспугнув уснувших в кустах птиц. Тяжёлая дверь поддалась, и неокоры ввели Платона в длинный, освещённый многочисленными светильниками зал. По обеим его сторонам стояли статуи с человеческими телами и головами животных.

— Что я должен делать? — спросил Платон.

— Молчать, — ответил один из неокоров.

По гулкому каменному полу они дошли до конца зала и оказались у стены, в которой угадывалась дверь. Справа от неё стояла обёрнутая в белое мумия, слева — человеческий скелет. Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в неё мог протиснуться человек. Последовала команда:

— Иди!

Платон нагнулся — проход был не только узким, но и низким — и шагнул за каменный порог. Увы, распрямиться ему так и не удалось: он оказался в норе, по которой если и можно было передвигаться, то только на коленях.

— Можешь вернуться, если хочешь, — сказал неокор. — Ещё можно передумать и покинуть святилище.

Платон не ответил, опустился на колени и продолжил путь на четвереньках. Вдалеке, где мерцал слабый огонёк, раздался голос, повторивший несколько раз эхом:

— Позади — смерть, впереди — истина и власть.

Нора пошла под уклон, и когда Платон был уже почти у самого светильника, путь ему преградила яма, уходившая конусом в темноту. В неё была опущена железная лестница.

— Спускаться? — спросил Платон.

Ему никто не ответил. Лишь рядом с ним вдруг зажглась крохотная лампадка. Платон взял её и осторожно ступил на лестницу. Вскоре нога его не нащупала ступеньки. Лестница кончилась, но дна у ямы не было. Он опустил лампадку пониже. Колодец казался бездонным. «Забавы почище элевсинских», — подумал Платон, не зная, как быть дальше: прыгать вниз, в бездну, или вернуться. Но на обратном пути, как сказал голос, ждала только смерть. Стало быть, решил он, надо прыгать. И в этот миг заметил нишу в стене колодца. Протянув в ту сторону руку с лампадкой, он различил ступеньки, ведущие вверх, в темноту. Несомненно, это был спасительный выход. Раскачавшись, Платон прыгнул в нишу, уронив лампадку. Он так и не услышал, как она достигла дна.

Винтовая лестница, по которой он поднимался на ощупь, привела к запертой решётке. Платон подёргал её, но та не поддалась. И когда отчаяние уже готово было одолеть его, за решёткой вдруг вспыхнул свет, загремел запор и чьи-то руки подняли её.

— Я пастофор, хранитель священных символов, — сказал избавитель. — Поднимайся.

Пастофор встретил Платона с улыбкой и поздравил с тем, что тот благополучно выдержал первое испытание.

— Твоё желание света и знания оказалось сильнее тьмы и неведения, — сказал хранитель. — Это похвально.

Они стояли в просторном зале, стены которого были украшены фресками и иероглифами, обозначавшими не только слова, но и цифры.

- Здесь двадцать два символа, — сказал Платону пастофор, — в них зашифровано столько же тайн, ключей, которые составляют азбуку мудрости и силы. В каждом символе — троичный закон, охватывающий три мира: божественный, мир разума и мир материи. Созерцая эти символы, ты проникаешь в тайны миров и управляешь ими. Символы многозначны и глубоки. Посвящённый проникает в них, сосредоточенно созерцая фигуру, величину, цвет, изучая значение каждой части, ощущая внутри себя звучание знака, последовательность чувств и мыслей, им возбуждаемых, достигая созвучия своей души с символом и обнаруживая истину в этой гармонии. Так человеческая воля соединяется с волей божественной и вступает в круг силы и власти над всем сущим ещё в этом мире. Нет высшей награды для освобождённого духа...

Трудно сказать, сколько времени провёл Платон в этом зале, слушая речь пастофора. Он старался запомнить толкование каждого символа и понимал, что сделать это невозможно, что к этим толкованиям надо будет вернуться, а теперь хотя бы насладиться прикосновением к великой и древней тайне, обещающий бессмертие, власть и силу.

Эта часть — беседа с пастофором — показалась Платону самой значительной из всего, что он увидел и услышал на пути первых испытаний. Дальше начались «забавы»: испытание огнём, что пугал, но не жёг, водой, что оказалась не так глубока, как казалось поначалу, испытание женщиной...

Последнее искушение его по-настоящему позабавило. В гроте, где неокоры оставили его отдыхать и ждать иерофанта, вдруг появилась прекрасная нубийка в прозрачном пурпуровом одеянии, соблазнительная в своей красоте, манящая и зовущая: «Найди во мне забвение, чужестранец!» Она приблизилась к Платону и обдала своим горячим дыханием, обещая огненные объятия, опьяняя тяжёлым пряным ароматом... Но он устоял перед чувственным соблазном, и вовсе не по причине бесчувственности к женским прелестям. Пришедший затем Птанефер похвалил Платона за эту исключительную стойкость.

— Лишь один из десяти не погибает в сладких объятиях нубийки, — сказал он, улыбаясь. — Это спасло тебя от наказания худшего, чем смерть: ты стал бы рабом при храме до скончания дней своих.

После этих слов Птанефер повёл философа в святилище Исиды. Перед огромной статуей богини, отлитой из сверкающей бронзы, глава иерофантов принял посвящённого и потребовал произнести обет молчания под страхом проклятия и смерти в этом мире, под страхом вечного исчезновения в тёмных безднах мира загробного.

— Ты превратишься в ничто без продолжения мысли и рода, — сказал иерофант. — Произнеси обет молчания и подчинения! — потребовал он.

— С сомкнутыми навечно устами преклоняюсь, — сказал Платон.

Так он ступил на порог истины, за которым начинался путь к небесной Исиде. Этот путь оказался долгим и трудным: медитации в келье, изучение иероглифов на храмовых стенах и колоннах, изучение минералов, растений, человека и его истории, медицины, архитектуры, священной музыки. Так, говорил ему Птанефер, он познает земную Исиду в мире и в себе. Правила жизни в святилище богини были строги и едва переносимы. Кроме того, жрецы-учителя требовали от него беспрекословного послушания. Однажды он осмелился пожаловаться на трудную жизнь Птанеферу, на что тот ответил:

— Работай и жди.

— Чего ждать? — возмутился он. — Я и прежде знал всё, чему меня здесь учат.

— Теперь ты знаешь и это, — сказал Птанефер и ушёл.

— Пусть мне разрешат выходить в город! — крикнул вслед ему Платон.

Птанефер не ответил и не оглянулся. Иногда Платону казалось, что он стал жертвой обманщиков. Тогда он начинал обдумывать план побега из святилища, которое стало для него тюрьмой. Но всякий раз уныние, возмущение и отчаяние сменялось состоянием радостного предчувствия, тогда он проводил время в Зале Символов, созерцая священные знаки и изображения и повторяя про себя слова, произнесённые однажды Птанефером: «Лотос долго растёт под водою, прежде чем раскроется над водою его цветок».

Он потерял счёт не только дням, но и месяцам. И только ночные звёзды, заглядывая к нему за высокие стены храма, да ветры, гудящие в вышине, говорили, что есть иной мир, с которым он давно расстался. Мир желанный и нежеланный. Мир, который ничего не стоит без истины.

Однажды ночью, а может днём — заточенному в каменные объятья было трудно понять, — долгожданный миг настал. Посвящение резко продвинулось к своему завершению. Пришёл Птанефер и объявил, что теперь Платон отправится вместе с ним в склеп, в гробницу, скрытую во чреве Великой Пирамиды.

— Зачем? — спросил Платон.

— Ничто не может приблизиться к божеству, не пройдя через смерть и воскрешение. Последний твой шаг к посвящению — через могилу. Через Страх — к Самообладанию.

Они долго шли по каменистым лабиринтам, спускались и поднимались, сгибались и распрямлялись, чувствуя, как мир становится всё глуше, мрачнее, безысходнее. И наконец оказались в низком склепе, в углу которого стоял открытый гранитный саркофаг. К нему была прислонена тяжёлая крышка. В нише над саркофагом не мигая светила лампа.

— Ты ляжешь в гробницу и дождёшься появления света. Увидев его, ты поймёшь, что это... Там, — Птанефер указал рукой в потолок, — большой кристалл надежды. Когда качнётся земля по воле божества, кристалл родит свет, он проткнёт твою душу и обнимет её. Одним концом свет соединится с тобой, а другим — с Осирисом. Ты узнаешь Его, и Он узнает тебя. Вы соединитесь в Луче Истины.

Платон лёг в саркофаг, и неокоры задвинули крышку. Наступила абсолютная тьма и тишина.

— Размышляй, борись и жди, — сказал Птанефер.

«Если крышку никогда не поднимут — не захотят или забудут, я никогда не увижу свет» — это была первая мысль Платона, когда он оказался в саркофаге и почувствовал, как могильный холод охватил все его члены, медленно подступая к сердцу. «Этот холод, вероятно, чувствовал Сократ, выпив яду» — это была вторая мысль, а потом, словно рисунки на большой вращающейся вазе, побежали перед его внутренним взором картинки прошлой жизни. Вот смеющийся Сократ в кругу учеников, вот горящие папирусы со стихами, Тимандра, Алкивиад, Элевсин, могила Сократа, корабль, на котором он плывёт вместе с Эвдоксом, плачущая при расставании мать, Нил, Гелиополь... Затем он увидел светящийся в ночи конус пирамиды. Луч, исходящий из него, соединился со звездой. Платон знал, как она называется. Это звезда Надежды и Бессмертия, цветок Исиды, роза Мудрости... Прекрасная сияющая женщина, в которой он узнавал то черты Тимандры, то матери, то других женщин, склонилась над ним и положила ему на грудь свиток папируса.

— Здесь история твоих былых существований и предсказание будущего. Прочти его, — ласково прошептала она.

Платон развернул свиток и увидел на нём только одно слово: ЖИЗНЬ. Оно поразило его своим ранее неведомым значением: жизнь изначально есть свет, прожигающий тьму вечности...

— Ты воскрес, — услышал Платон голос иерофанта. — Вставай, тебя ждут посвящённые, наш славный брат. Ты прочтёшь величайшее откровение на колоннах тайного склепа. Откровение Осириса, Верховного Разума. Ты прочтёшь его очами духа.

Жрецы повели его в храм, у которого не было крыши, и показали небо. Кто-то громко говорил за спиной:

— Перед твоим взором семь сфер, семь гениев, семь лучей Разума. Гений Луны управляет рождениями и смертями; далее ты видишь звезду гения, сопровождающего души в мире мёртвых; та звезда, что левее, держит зеркало Любви, в которое глядятся души, чтобы узнать себя в мире мёртвых; закатилась за горизонт и пока не видна звезда вечной Красоты, но ещё угадывается горизонтом звезда Правосудия. А эта, прямо над головой, звезда Божественного Разума, а рядом с ней — Всемирной Мудрости. Там, где всё кончается, всё начинается вновь: души устремляются к своим гениям — Мудрости, Правосудию, Любви, Красоте, Славе, Знанию, Бессмертию. Скрытый Бог дышит миллионами душ, оживляя их. Ты воскрес из мёртвых, — возвестил голос за спиной. — Люди — смертные боги, а боги — бессмертные люди. Ты обладаешь полным знанием, ты соединён в свете. Не открывай его перед слабыми, прячь от злых, претворяй в дела. Ты плывёшь в барке Исиды. Твоя жизнь отныне соединяет Свет и Слово. Жизнь, их соединившая, есть Бог.

Посвящение было окончено. Отныне Платон считался жрецом Осириса. Он мог остаться на всю жизнь при храме. Так бы и поступил, если бы был египтянином.

Чужестранцу разрешалось покинуть храм, вернуться на родину, чтобы основать там культ божества, в тайны которого посвящён, либо выполнить иную миссию, возложенную на него жрецами храма.

— Ты помнишь, о чём мы говорили, обсуждая вопрос о главном деле мудреца на земле? Мы говорили о том, что его главное дело заключается в способности положить прочные камни истины в основание государства, коим вечно станут править мудрецы и подвластные им правители. Такое государство угодно Богу, ибо в нём осуществляется Его замысел о совершенстве человеческого рода, что немыслимо без мудрости, любви, красоты, правосудия, знания, славы и бессмертия. Это твоя миссия, Платон. Учи и повелевай.

— Я знаю, — продолжил Птанефер, провожая Платона к воротам храма, — что ты несёшь в своём заплечном сундуке свитки с сочинениями о том, как построить наилучшее государство. Мои слуги приносили втайне от тебя эти свитки, и я их читал. Не сердись, но храму принадлежит всё, что есть в тебе, в том числе и мысли. Мне нравятся твои идеи о путях обучения философии, о разделении общества на философов-правителей, стражей, земледельцев и ремесленников, о жёстких, но справедливых правилах жизни в этом обществе... Благодаря подобным законам Египет существует уже не одну тысячу лет. Ты хочешь такой же судьбы своему народу, это похвально. Ты тем более должен стремиться к этому, так как будущее чревато бедами и катастрофами. Азия двинется снова на нас, и восторжествует дух стяжательства и жестокости, если... — Птанефер обнял Платона. — Если мы не поставим на пути разрушений и бед Истину, Веру и Закон. Истина — для мудрецов, Вера — для воинов, Закон — для всех прочих. Так мы устоим перед Востоком, который гонит на нас орды алчных завоевателей. Прощай, Платон.

— Прощай, Птанефер. — Философ прижал к груди своего сильно постаревшего за эти годы наставника и добавил: — Встретимся.

— Может быть, — ответил Птанефер. — Может быть, — повторил он со вздохом, отстранившись от Платона, и вытер старческую слезу краем своего белого хитона. Он и сам уже стал белым. Даже смуглая кожа его выцвела и стала похожа на блеклый песок мёртвой пустыни Саккара. А ногти на худых руках светились словно прозрачные камешки.

Платон вышел за ворота и направился к пристани. Шёл девятый день Мехира, второго месяца разлива. Владыка света, как египтяне называют солнце, приближался к зениту, было жарко и влажно. Вопреки пословице, что своя ноша не тянет, окованный медью дорожный сундук за плечами сразу же показался Платону тяжёлым.

Философ с грустью подумал, что долгая жизнь в храме не прибавила ему ни здоровья, ни сил. А что он приобрёл? Убеждённость в том, что мир — не случайное и беспорядочное скопление видимых и невидимых предметов, не бездуховная свалка материи, но созданный по разумным и незыблемым законам великий организм, и совокупность этих законов именуется словом «жизнь». Она одна и есть Бог Мира, бессмертный, всесильный и всеведущий. Жизнь проявляется в тысячах форм, что изменчивы и преходящи, но сама она не имеет к смерти никакого отношения. Смерть противоположна не жизни, но форме, ибо означает бесформенность или разрушение формы.

Жизнь для смерти недоступна. Она вечна и бесконечна. Она — бог, она — свет, она — разум, она — благо, она — истина... И в ком утвердились, преобладая над всем бренным, свет, разум, благо, истина, любовь, красота, справедливость, тот бессмертен. Как бог? Или посланец бога, избранный им для великой миссии утверждения его воли на земле?

Платон опустил сундук на землю и присел, утирая пот. Вспомнил о Фриксе, с которым расстался в тот самый день, когда стал готовиться к вхождению в святилище Исиды. С той поры он не видел своего раба и ничего не знал о его судьбе. И хотя Фрике, прощаясь с Платоном, пообещал, что будет ждать хозяина в Гелиополе, глупо было надеяться, что он сдержит своё обещание. Прошли годы, и всякое могло случиться — судьба играет людьми, как ветер пушинкой. Нужда, болезни, злые люди, случайные и непредвиденные несчастья выбивают человека из колеи, обрывают избранный им путь. Для богатых, крепких, стойких, умных, знающих, прозорливых — судьба помощница, для прочих — враг. Первые — под защитой бота, вторые — покинуты им.

«Где теперь бедный Фрике»? — горестно вздохнул Платон и огляделся по сторонам, будто среди прохожих мог увидеть его. Раба он не увидел, но заметил лешона, старого жреца, ведавшего хозяйством храма гелиопольской Эннеады. Лешон был первым жрецом, с которым Платон встретился, впервые постучавшись в храмовые ворота. Тот тоже узнал Платона и радостно замахал руками, направляясь к нему.

— Ты не простился со мной, — упрекнул Платона лешон. — Ты так торопился на волю, — понимающе покивал он головой. — А я приготовил для тебя памятный подарок. Вот, бери. — И лешон протянул Платону толстый рулон, обёрнутый льняной тканью. — Здесь то, что нельзя выносить из храма, но я переписал это своей рукой. Тебе на память.

— И что же здесь? — спросил Платон, принимая свёрток.

— Рассказ об истории Атлантиды и Книга Мёртвых, которую кладут под голову уходящим на Запад[68]. Эта книга была у тебя под головой, когда ты лежал в саркофаге Великой Пирамиды. Я не знаю, видел ли ты Великий Двор Двух Истин, где председательствует Уннефер-Осирис, произнёс ли ты перед ним оправдательные речи, — это тайна посвящения. Но ведь в этих речах, произносимых человеком после смерти, говорится о том, чего он не должен делать при жизни. Знать об этом следует не столько мёртвым, сколько живым.

— Да, это так, — согласился Платон. — Спасибо тебе, брат. — Он мог теперь так называть лешона, поскольку стал равным ему. — Принимаю твой бесценный подарок с благодарностью. Ты мне мил. Прощай.

Платон положил подаренные свитки в сундук и, простившись с лешоном, продолжил путь.

Да, он был очень благодарен за подарок. История Атлантиды, прекрасного острова и великого государства, погубленного богами за людские пороки, была столь поучительна для других народов, что им следовало узнать о ней. А Книгу Мёртвых он не только читал, но выучил наизусть те места из неё, что должен был сказать при встрече с Осирисом, богом Двух Истин — Жизни и Смерти. Платону не довелось их произнести, потому что не было ни смерти, ни встречи с Осирисом. Его посещали лишь видения, и он не владел собой. Но философ был готов произнести оправдательную речь и изрёк её без лукавства, потому что истинно был чист перед богом и людьми.

Платон шагал к пристани и говорил вполголоса:

— Я знаю тебя, Владыка Двух Истин, я знаю имена сорока двух богов, пребывающих здесь, на Великом Дворе. Они поджидают злодеев и пьют их кровь в день, когда те предстанут на суд твой. Я знаю вас, Владыки Справедливости. К вам прихожу, ради вас отринул несправедливость. Я не чинил зла людям, не нанёс ущерба скоту, не совершил греха в Месте истины. Я не грабил, не убавлял от меры веса, не коснулось имя моё слуха кормчего священной ладьи. Я не кощунствовал, не поднимал руку на слабого, не творил мерзкого пред богами, не угнетал раба перед лицом его господина, не был причиной недуга и слёз. Я не убивал и не приказывал убивать, не истощал припасы в храмах. Я не портил хлебы богов, не присваивал хлебы умерших. Я не совершал прелюбодеяния, не сквернословил, не отнимал молока из уст детей. Я не сгонял овец и коз с пастбищ их, не ловил в силки птицу и рыбу богов, не останавливал воду в пору её, не гасил жертвенного огня в час его. Я не пропускал дней мясных жертвоприношений, не чинил препятствий богу при его выходе. Я не лицемерил, не лгал, не ворчал попусту. Я не подслушивал, не пустословил, не угрожал и не гневался, но не был глух к правой речи. Я не был несносен, не подавал знаков в суде, не мужеложествовал. Я не был тороплив в сердце моём, не проявлял высокомерия, не клеветал на бога города моего. Я ЧИСТ, Я ЧИСТ, Я ЧИСТ! Чистота моя сродни непорочности великого феникса в Гераклеополе, ибо я ноздри Владыки Дыхания, что дарует жизнь всем египтянам в сей день полноты ока Хора в Гелиополе — во второй месяц зимы, в день последний, в присутствии Владыки этой земли. Да, я зрел полноту ока Хора в Гелиополе! Не случится со мной ничего дурного в этой стране, на Великом Дворе Двух Истин, ибо я знаю имена сорока двух богов, пребывающих в нём, спутников Великого Бога. Вот эти имена: Усех-Немтут, Хепет-Седежет, Денджи, Акшут, Нехехау, Рути, Ирти-Ем-Дес, Неби, Сед-Кесу, Уди-Несер, Керти, Хеджи-Ибеху, Унем-Сенф, Унем-Бесеку...

Он не назвал всех сорока двух богов, каждый из которых судит за один грех в Месте истины, и не потому, что забыл кого-то из них — за время пребывания в храме он повторял их имена тысячу раз, — а потому, что, спустившись к пристани, увидел сидящим на причальных мостках своего раба Фрикса.

— Фрике! — произнёс он громко вместо имени бога имя раба и, сбросив с плеч сундук, помчался к нему.

Раб обернулся, и лицо его заблестело от слёз.

Они обнялись, как обнимаются друзья или братья.

— Я дождался, — всхлипывая, говорил Фрике, — я дождался. Как дожидается верная собака. О господин мой, ты жив!

— Бедный мой, бедный, — шептал, обнимая худого и лёгкого Фрикса Платон. — И ты жив.


Вечером они сели в лодку с шестью гребцами, которая должна была доставить их в Пелузий. Лодка не причаливала к берегам даже по ночам. Широко разлившийся Нил был спокоен и тих, в его зеркальной глади отражались звёзды и луна, отчего казалось, что и там, под лодкой, бездонный звёздный мир.

— Мы вернёмся в Афины? — спросил с нескрываемой надеждой Фрике. — Там твоя мать, сестра, братья, могилы...

— Сначала в Афины, — пообещал Платон. — Да, сначала в Афины.

Последним, что видел Платон, навсегда расставаясь с Гелиополем, были пирамиды. Они долго жемчужно светились под луной в синих сумерках, плывя над каменным плато у начала дельты Нила. Они висели над рекой, как три большие звёзды, как отражение Пояса Ориона. Платон много дней и ночей провёл у Великих Пирамид, попечителями которых были жрецы гелиопольского храма Эннеады. Им были известны тайные входы в каменное нутро пирамид и тайный смысл всего, что они хранили. Для непосвящённых это были храмовые сооружения и гробницы фараонов, для посвящённых — завещание Первых Времён, каменная книга о главном, о том, что было, есть и будет, история и пророчество, истина земли и неба, знак любви и предупреждения, великий дар богов. Непосвящённых пирамиды уводили в прошлое на две тысячи лет, посвящённых — к Первому Времени, что началось десять тысяч лет назад, когда они были воздвигнуты, когда в Египет пришёл Осирис, когда Великий Сфинкс, глядя на восток, видел восход солнца в день весеннего равноденствия в созвездии Льва, а три звезды в Поясе Ориона точно повторяли расположение пирамид Хуфу, Хафра и Менкаура.

Теперь в день весеннего равноденствия солнце восходит в созвездии Рыб, а Орион так высоко над горизонтом, что надо запрокидывать голову, чтобы увидеть его.

Что же случилось тогда, десять тысяч лет назад? Если пирамиды — памятник, то чему, если предупреждение — о чём? Об этом могут поведать Книга Пирамид и Книга Мёртвых лишь тому, кому доступен третий смысл тайнописи, то есть посвящённым. Об этом избранные сообщают друг другу тайно из уст в уста вот уже десять тысяч лет. Погибла Атлантида, исчезли древние и мудрые народы, спаслись немногие, воздвигнув в память о погибших Великие Пирамиды ради спасения будущих народов. И то, что произошло десять тысяч лет назад, может повториться через двенадцать тысяч пятьсот лет после Первого Времени, то есть теперь уже через две с половиною тысячи лет, когда наступит Последнее Время, Время Высокого Ориона. И тогда выживут сильные и мудрые, могущественные и предвидящие, организованные и стойкие, которые сделают всё для своей защиты и найдут на земле безопасное место.

Что уже было, будет снова, что было познано, следует познать вновь, что сделано далёкими предками, свершить опять — вот тайная мудрость пирамид. Так идут звёздные часы Осириса, так боги отсчитывают время...


Загрузка...