Глава четвёртая


Провести ночь в кошмарных снах и проснуться холодным и мрачным утром — так, пожалуй, можно было описать душевное состояние Платона все эти дни после казни Сократа. Пустота, тоска, бессмысленность — этими словами определялись теперь его самоощущение, настроение, его представление о будущем. Сократа нет, нет учителя и поводыря. Платон осиротел в мире лжи и несправедливости, он ослеп, убита его любовь к истине. Сократ зарыт в каменистую землю среди колючих кустарников и унылых надгробий — угас, залитый ядом, священный огонь его души. Убита Тимандра. Густая кровь пропитала её прозрачные косские шелка, и этой зловещей ширмой отныне отгорожена от глаз Платона нежная, пробуждающая жажду вечности красота. Друзья отвернулись и отвергли его, усомнившись в искренности любви к учителю, в преданности его идеалам. Аполлодор сказал, что предпочитает выпить смертельный яд, чем кружку доброго вина за дружбу с ним. Антисфен сказал, что Платон любит только самого себя и ставит выше мудрости благородство происхождения, что истина Сократа — для бедных и отверженных, а не для опекаемых богами аристократов. Критону не удалось склонить учителя к побегу, и отныне он обречён умереть с этой страшной виной, хотя всё могло быть иначе, когда б ему помогли друзья. Критон считает, что любимец Сократа мог уговорить старика согласиться на побег, но не сделал этого, как, впрочем, и все остальные. Аристипп заявил, что у постоянно мрачного Платона лишь дурные мысли на уме, а Сократ был весёлым и светлым человеком. Кебет и Симмий, не простившись с Платоном, поторопились вернуться домой в Фивы. Федон прислал со старшим сыном Сократа короткое послание, в котором уведомил Платона, что тоже отправляется на родину, в Элиду, где намерен в память о Сократе продолжить занятия философией и, возможно, создать кружок почитателей афинского философа. Критон уехал в своё загородное имение и начал, говорят, писать воспоминания о Сократе, никого не принимая, ни с кем не встречаясь. Антисфен собрал вокруг себя несколько странствующих нищих в полуразрушенном гимнасии «Киносарг»[57] за Диомейскими воротами и принялся читать им свои сочинения, в которых мысли Сократа представлены не только грубо, но и нелепо. Об этом Платону рассказал брат Адимант, побывавший на чтениях Антисфена. Критобул заменил отца на хозяйственном поприще и, кажется, собрался жениться. Аристипп с Эсхином из Сфейта уплыли на Сицилию, в Сиракузы, ко двору тирана Дионисия — за развлечениями, наслаждениями и богатыми подачками. Ксенофонт, недавно вернувшийся из Персии после участия в походе Кира-младшего против Артаксеркса, ещё до смерти Сократа отправился к спартанскому царю Агесилаю, полководческим даром которого восхищался. По существу, как сказал Исократ, Ксенофонт, аристократ и приверженец Спарты, бежал из Афин, презирая демократию, власть бездарной толпы.

Исократ навестил Платона в тихий предвечерний час, когда тот сидел в саду под старым платаном, перебирая свитки с записями и сочинениями. Кое-что из написанного он хотел взять с собой в Мегары, куда вскоре намеревался отправиться по приглашению Эвклида.

Исократа к Платону привёл Главкон.

— К тебе, — сказал гость, улыбаясь. — Слышал, что ты болеешь.

— Уже здоров, — ответил Платон. — Но я рад тебе.

— Так уж и рад?

— Правду говорю: рад. Садись. — Он снял со скамьи корзину со свитками, подвинулся сам, уступая место другу.

Исократ был в новом голубом гиматии с золотистой подбивкой, в кожаных сандалиях с бронзовыми пряжками, с дорогими перстнями на пальцах. Его длинные вьющиеся волосы от лба к затылку стягивала синяя лента. От гостя исходил дух дорогих благовоний, и весь он, казалось, источал благородство, изысканность и спокойное величие мудреца. Исократ всегда нравился Платону, но скорее не своей величавой изысканностью, а тем, что он вопреки яркой внешности на самом деле был робким, застенчивым, постоянно страдающим из-за своего весьма заметного заикания человеком. А потому неохотно общался с незнакомцами и никогда не пытался произносить написанные им речи, отдавая читать их другим. Впрочем, это не помешало Исократу приобрести в Афинах известность оратора. Именно оратора, а не логографа, как Лисий или Афиней. Чтецы лишь озвучивали его речи, но всегда от имени автора. Исократа называли «молчащим оратором».

Он сел на скамью рядом с Платоном и, кивнув в сторону корзины со свитками, спросил:

— Опять стихи?

— Нет, — ответил Платон. — Стихи сгорели, ты видел. Это — мысли.

— Тоже собираешься сжечь? — усмехнулся Исократ.

— Нет. Они принадлежат не мне.

— А кому же? Сократу?

— Да.

— Но Сократа убили с помощью чёрных бобов и семян цикуты. Выходит, эти невзрачные плоды оказались сильнее, чем все истины философа. Бобы и цикута никогда не переведутся, а истины можно сжечь. Они опасны, Платон. Для тебя — так же, как и для Сократа. Опасайся ядовитых семян!

— Источник всякого зла — невежество, — вздохнул Платон, — которое побеждается только знанием, с помощью истин. И если отступить перед невежеством, чёрные бобы и цикута будут властвовать вечно.

— Собираешься бороться? — спросил Исократ. — Пойдёшь на площадь, на Камень? Тогда тебе следует овладеть ораторским искусством. Сократ хоть и отвергал значение риторики как средства постижения истины, но никогда не отказывался от красноречия, внушая истину людям.

— Перед смертью он сказал другое: правда никогда не приживётся в этом лживом и изначально несправедливом мире. Всё, что не есть истина само по себе, — только уродливая маска, подделка, кривлянье.

— Это интересно, — сказал Исократ, начав вдруг заикаться едва ли не на каждом слоге. — Это на самом деле его слова?

— Во всяком случае, мне так кажется. Мы много об этом говорили.

— И что же? Не будет правды в мире?

— Не будет.

— А порядок? А вера?

— Порядок устанавливается силой, вера — воспитанием и внушением. А нужна истина. Но она невозможна. Истина, облачённая в плоть, — только видимость.

— Общество без плоти? Люди без плоти? Как это возможно? Власть жреца от имени бога? Или власть сильного царя, опирающегося на разум?

— Не знаю. Пойду искать.

— Пойдёшь? Куда?

— Сначала в Мегары. Эвклид зовёт. Ты ведь знаешь Эвклида? Он был дружен с моим отцом, говорит, что присутствовал при моём наречении. Он чтит Сократа.

Исократ кивнул головой.

— Поживу у него в Мегарах. Он — умница, много знает. А дальше в Египет. Там был мой предок Солон и вернулся с сундуком мудрости. Он единственный, кажется, кто сделал Афины лучше других полисов Эллады. Там, в Египте, источник наших верований.

— Значит, бежишь из Афин, — сказал Исократ с грустью. — И ты...

— Я дал клятву Сократу.

— Элеаты любили говорить: ни именем бога, ни именем человека не клянись, потому что всё совершается по необходимости.

— Пусть так. Пусть не клятва, а обещание, слово. Я его не нарушу.

— Получается, что я пришёл к тебе проститься.

— Да, Исократ. Может быть, ещё увидимся.

— Увидимся, — нараспев произнёс Исократ: ему не хотелось, чтобы его последнее слово было сказано с заиканием. Он улыбнулся и обнял Платона.

— Уйду завтра. На рассвете, — уже вслед Исократу громко сказал Платон. — Пойду пешком. И возьму с собой только записи речей Сократа. Прощай.

Исократ, не останавливаясь, обернулся и помахал рукой.


Платон отдал все необходимые распоряжения в доме: по ведению хозяйства, по разделу имущества между братьями и сестрой на тот случай, если не вернётся. Дал наказы Главкону и Адиманту, как вести себя в этом небезопасном и переменчивом мире, поговорил с сестрой и её мужем, понянчил на руках своего первого племянника Спевсиппа — весёлого крепыша и крикуна.

Платон выбрал себе в спутники молодого раба Фрикса, рождённого рабами, которых отец Платона купил на Эгине. Фрике — рослый, сильный и смышлёный — вырос на глазах у Платона, был участником его детских игр, а позже почти всегда сопровождал молодого господина при выходах в город, в гимнасий, на пиры и в поездках. Фрике искренне привязался к Платону.

Собрали необходимые вещи, погрузили их на мула и на рассвете отправились в путь. Дорога в Мегары пролегала через Элевсин, где путники намеревались заночевать. Священная Элевсинская дорога, на которую они вышли, покинув город, была спокойной и почти безлюдной. Лишь изредка попадались встречные повозки с резном и огородной зеленью. Одно из прилегающих к Священной дороге имений принадлежало семье Платона, но оно до сих пор пустовало — не было средств для восстановления хозяйства. Платон поручил мужу сестры продать это разрушенное имение и земли, чтобы вернуть занятые у него на дорогу деньги. По подсчётам Платона, одолженной суммы, при умеренных тратах, должно было хватить года на два, а если друзья, у которых он станет гостить, окажутся щедрыми, то и на дольше. На какой срок он покидал родину, Платон не знал. «Там будет видно», — ответил он братьям и сестре.

Так он уходил — одинокий, печальный и, в сущности, изгнанный из Афин. Город, убивший учителя, не может служить приютом для его учеников... В двух стадиях от Дипилонских ворот путники миновали кладбище, где покоились отныне Сократ и Тимандра. С дороги их могилы не были видны. К тому же было слишком рано. Тёмные кипарисовые купы смотрелись на фоне едва зардевшегося неба как горы, а в кустах терновника и дрока ещё лежала тьма. Платон простился с дорогими могилами мысленно, остановившись лишь вздохнуть и послать туда, к кипарисовым купам, это странное слово «хайре», которое одновременно означает и «здравствуй» и «прощай», а вернее, «будь здоров» — при встрече и «будь здоров» — при расставании.

Шли не торопясь, несколько раз делали привалы, ели и отдыхали, поили мула. День выдался солнечный и жаркий. Только к вечеру небо на западе вдруг потемнело, загромыхало, обещая грозовой ливень. Солнце нырнуло за сине-чёрную тяжёлую тучу, расползшуюся от севера до юга по всему горизонту. Но первые капли дождя настигли Платона и Фрикса уже у ворот Элевсина. Они заторопились к храмовому приюту, где надеялись найти ночлег. К их удовольствию, всё быстро образовалось: они нашли место и для себя, и для мула, как только выяснилось, что Платон принадлежит к посвящённым в Элевсинские мистерии. Принявшие великое посвящение в таинство Деметры были в этом городе уважаемыми гостями жрецов священного храма Телестериона. Им предоставлялся не только приют, но и пища на всё время, пока они оставались при храме. Посвящённый также мог встретиться с кем-либо из жрецов для сколь угодно продолжительной беседы. Стоило лишь высказать такое желание и назван, имя жреца. Платон назвал имя Эпафа, потому что, со гласно одной из легенд, так звали сына Изиды[58], рождённого от Амона-Зевса, что означало «созданный прикосновением руки». Платон знал также, что Эпаф — это имя иерофанта, нынешнего верховного жреца, избранного после изгнания из Элевсина олигархов. Как и предыдущие иерофанты, Эпаф принадлежал к древнему роду, восходящему к учредителю Элевсинских мистерий сыну Посейдона Эвмолпу. Иерофант Эпаф оказался значительно старше Платона, был приветлив и изящен, как женщина. Его пурпурный наряд, золотые украшения, тихий вкрадчивый голос и исходивший от него запах луговых цветов, растущих лишь по одной воле Деметры, — всё это привлекало, нравилось Платону и невольно заставляло вспомнить, что Эпаф получил воспитание не в гимнасиях и палестрах Афин, а здесь, при храме, в тишине и отрешённости от суетного мира.

Эпаф взял Платона за руку и повёл по Телестериону, светлому гулкому залу. Теперь в кроне бронзового дерева не было химер, горгон, гарпий и вампиров, которых Платон видел в день великого посвящения, и под ним не сидели, как тогда, Аид и Персефона.

— Я знаю о его смерти, — сказал с печалью в голосе Эпаф, едва Платон назвал имя Сократа.

— Он был моим учителем.

— Учителем, — словно эхо, повторил за Платоном Эпаф. — Человек не может быть учителем, — произнёс он вдруг твёрдо. — Человек может быть только посредником между богом и другими людьми. Да и то лишь в том случае, если посвящён в великие таинства и ему позволено приоткрыть завесу для непосвящённых. Лишь приоткрыть, чтобы злые не воспользовались тайным знанием, глупые не опошлили его, но чтобы мудрые догадались об истом нике и прильнули бы к нему.

— Два посвящённых могут быть полностью открыты друг перед другом, — сказал Платон.

— Но что они сообщат друг другу нового? Оба посвящены и знают одно и то же, не более и не менее. А что сверх того, откроется обоим только там, — Эпаф поднял руку над головой, — где будут приняты под крылья истины души всех посвящённых. И откуда мы, быть может, ещё вернёмся. Но для чего? — спросил он, вдруг остановившись и глядя Платону в глаза. — Для чего? — Его голос отозвался гулко в дальних концах величественного зала и затих.

— Чистая душа не вернётся, — ответил Платон.

— Вот! — обрадовался Эпаф, — Стало быть, все познание — ради очищения. Нет возвращения для познавших себя и очистившихся. Подлинная жизнь там. — Он снова поднял руку. — А что здесь? Зачем? Разве мы не родились чистыми? Кто и зачем посылает души на землю? Никто. Нас влечёт сюда обманчивый вид плоти и поиск дурных наслаждений. Это сказал Эмпедокл, жрец из Акраганта, добровольно расставшийся с земной жизнью в кратере Этны. Здесь, — Эпаф неопределённо повёл рукой, — здесь хранится его книга, которую он назвал «Искупление». В ней изложено главное и незыблемое знание посвящённых. Напомнить ли тебе его слова?

— Да, — попросил Платон.

— Ты их знаешь в ином изложении, но вот как они звучат у Эмпедокла: «Рождение есть уничтожение, которое превращает живых в мёртвых. Когда-то мы все жили истинной жизнью, а затем, привлечённые чарами, порабощённые плотью, пали в бездну земного. Наше настоящее не более чем роковой сон. Лишь прошлое и будущее существуют реально. Надо научиться вспоминать, надо научиться предвидеть, хотя это одно и то же».

— Сократ учил вспоминать.

— Может быть, частности, — сказал иерофант. — Согласен, он указывал вехи, которым обозначен путь к цели. Но цель не в конце пути, а в том, чтобы возвратиться к началу. Мы, жрецы Элевсина, не произнесли ни одного слова против Сократа. Мы сказали: «Кто подлинно познал себя, тот познал Космос и Бога и является посвящённым в великие таинства». Сократ проник в Истину непосредственным опытом души. Он открыл дверь не в новое святилище, а сам подошёл к двери возвращения на родину души. Афиняне убили постучавшегося в Храм Истины на пороге божественного дома. Но его душа жива и свободна.

— Ты сказал, что Эмпедокл бросился в огненный кратер вулкана. Зачем, Эпаф? Какое разочарование или обида могут оправдать самоубийство? Сократ сказал, что нет справедливости на этой земле, потому что все ходят в масках невежества. Он срывал маски и — убит. Маска приросла к телу, расставаться с ней больно и страшно, и многие думают, что тело — это всё, чем они обладают. Если убили человека, указавшего людям на то, что в их телах заключена бессмертная звёздная душа, то что ещё может удержать нас среди этих людей? Ты сказал, что Эмпедокл бросился в Этну...

— Тебе так больно? — спросил иерофант.

— Да, Эпаф.

— Тогда скажи, считаешь ли ты, что жизнь Сократа была благом, а смерть его есть зло? Суд был несправедлив, философа осудили за правду, но палач праведника сам заслуживает кары. Так ли ты думаешь, Платон?

— Да, я так думаю.

— В чём же заключалось благо жизни Сократа? Только ли в том, что он ел, пил, ходил по улицам и площадям Афин, пировал с друзьями? Не отрицаю, всё это было ему приятно, он радовался, как всякий живущий, простым и здоровым удовольствиям. И в этом он видел благо. Но только ли в этом?

— Нет, — ответил Платон. — Он сам называл себя повитухой истины, этому отдавал всего себя и этим гордился.

— Стало быть, Сократ гордился тем, что воскрешал в душах людей забытые истины? Так?

— Да, так.

— Значит, убив Сократа, афиняне убили неродившиеся истины.

— Да, Эпаф. Ты хорошо сказал.

— И никто не может отныне заменить Сократа? Или его лучшие ученики способны заменить учителя.

— Конечно, они могут это сделать.

— Жизнь учеников Сократа уменьшает зло, которое совершили афиняне, убив Сократа?

— Да. Это, кажется, очевидно.

— То, что уменьшает зло, увеличивает благо, не правда ли?

— Правда, Эпаф.

— Теперь скажи, может ли лучший ученик Сократа убить себя и тем самым не убить благо, увеличив долю зла в этом мире? Не преступление ли это перед Богом, который понуждает этот несчастный мир к совершенству ради блага всех?

— Да, преступление, — ответил со вздохом Платон. — Так следует из твоих слов, Эпаф.

— Но возможны иные слова и иные суждения?

— Не знаю.

— Тогда ищи. А чтобы искать, надо, по крайней мере, жить. Смерть найти легче всего. Она, конечно, даёт ответы на все вопросы, но уже не здесь. Стало быть, тому, кто избрал смерть, здесь и вопросы задавать не следует. Ты же сомневаешься, ждёшь ответы на земле. Этому тебя научил Сократ, не так ли? Если же он передал тебе пустое знание, то и трагедии нет. Просто умер Сократ-человек, как умер твой отец, твои дяди, другие родственники. Это печально, конечно, но не трагично. Так устроена эта быстротекущая жизнь. Если же умер учитель истины, учитель единственно стоящего на земле занятия, если он казнён за святое дело, тогда это трагедия мира и твоей души. И ты не просто обязан пережить своё горе физически, но должен нести свою душу, как факел, переданный тебе праведником. Да, это бездарный и жестокий мир, но ты уже принадлежишь миру другому, начавшемуся с Сократа и не должного закончиться тобой. Иначе Сократ жил напрасно. Твоё самоубийство было бы сродни предательству. Если же смерть Сократа — просто уход хорошего человека, каких тысячи, то тогда тем более не стоит накладывать на себя руки. Есть повод для печали, но нет причины для самоубийства. Оттого, что умирают другие, не стоит умирать всем. Пойдём любоваться грозой, — вдруг предложил иерофант. — Ночная гроза прекрасна.

Портик укрывал их от дождя, но полнеба оставалось открытым. Оно то и дело вспыхивало голубым и оранжевым светом, раскалывалось пополам, пронзённое огненными стрелами Зевса, шипело и грохотало, обрушивая на землю потоки воды. Воздух, пропитанный запахом небесного огня, вздрагивал при каждом ударе грома. Листва на деревьях шумела, словно морской прибой. Разбивающиеся о гранит струи воды рождали фонтаны встречных брызг, что светились при вспышках молний, как драгоценные камни.

— И ещё есть радость созерцания, — продолжая прерванный разговор, сказал Эпаф. — Созерцание нерукотворной и рукотворной красоты — ни с чем не сравнимое наслаждение. Красота — есть присутствие Бога.

— А там красота равна Богу, — сказал Платон.

— Там? — Молния полыхнула в полнеба, и высокий гром гулко прокатился по небесной тверди. — Ты сказал: там?

— Да, — ответил Платон.

— А если там ничего нет, если всё только здесь? — проговорил из тьмы Эпаф.

— Разве это возможно? — спросил Платон и напрягся, ожидая ответа.

Но его не последовало. Блеснула молния. Свет озарил портик. Где недавно стоял иерофант, никого не было. Он больше не появился, хотя Платон ушёл не сразу.

И утром Платон с ним не встретился. Фрике разбудил хозяина до восхода солнца, напоил тёплым молоком, что успел купить на рынке, и они отправились дальше, теперь уже в Мегары.

Элевсинский залив, вдоль которого они шли, был спокоен, а когда над ним из изумрудного кокона поднялось солнце, зыбкое, продрогшее за ночь, он вдруг заискрился так ослепительно и широко, что Платон невольно остановился, распростёр руки и крикнул громко:

— Здравствуй, Феб!

Стая чаек, привлечённая криком, закружилась над путниками в шумном вихре. Платон вложил в рот два пальца и громко свистнул.

Фрике расхохотался: это он когда-то научил Платона так свистеть.

Захохотал и Платон.

— Будем купаться в золотой воде, — сказал он Фриксу, сбрасывая с себя одежду. — Отпусти мула, он от нас не уйдёт.

Они кинулись в холодную воду, пахнущую вчерашней грозой, охая и фыркая. Чайки спустились ниже и загалдели ещё пуще. Мул, слушая их верещание, нервно прядал ушами.

Путь вдоль моря никогда не бывает скучным: скалы, обрывы, далёкий морской горизонт, неожиданный парус в синеве, радующий душу простор, свежий бриз, повисшие над бездной сосны.

Привал устроили в мегарских скалах, где, по давнему преданию, некогда обитал разбойник Скирон. Нападая на одиноких путников, он приводил их сюда, к глубокой природной выемке в камне-монолите, где скапливалась дождевая вода. Он садился лицом к морю и заставлял свою жертву мыть ему ноги. Как только путник нагибался над водой, Скирон толкал его и тот скатывался со скалы в пропасть.

Платон и Фрике на четвереньках подползли к краю обрыва и посмотрели вниз — до воды было не меньше стадия. Так что жертва Скирона, даже упав в воду, не могла остаться в живых. Погиб и сам Скирон, когда Тесей, идя этой дорогой в Афины, встретил его и столкнул со скалы, избавив таким образом Элладу от ужасного разбойника. С той поры удар ногою в грудь противника называется то ударом Скирона, то ударом Тесея.

Эвклид встретил Платона как самого дорогого гостя: напоил, накормил, отвёл ему просторную комнату, спать уложил на широкое мягкое ложе, а на следующий день пригласил на пир, устроенный в честь Платона, своих друзей.

Пир начался вечером, а закончился утром. Всего было вдоволь — еды и вина. А более всего — разговоров. Все по преимуществу обращались к гостю, к Платону, которого Эвклид представил своим друзьям так, будто тот был в Афинах самым известным после Сократа философом.

Родной город находился не так далеко, и поначалу мысль о возвращении то и дело приходила ему в голову. Там, в Афинах, прошла вся его жизнь, и Платон слился с этим городом в одно целое — с его образом, его духом, воздухом, храмами, с его историей, его людьми, его могилами...

Добрый Эвклид предлагает ему всё что может — дружбу, братское внимание, путешествие к вершинам математики, которой в совершенстве владеет сам, возможно, даже лучше Пифагора. Он упрямо вовлекает Платона в свои дела, в суету жизни, и тот временами поддаётся, уступает, иногда даже забывается в учёных беседах с Эвклидом, в дорогих развлечениях, но потом всё же возвращается к прежним своим мыслям, к прежней боли. Тогда он понимает, что должен принять решение: либо измениться и, предав Учителя и Любовь, возвратиться в Афины для иной жизни, либо покончить с собой, либо продолжить путь к тому, что ещё неведомо, но что, быть может, наполнит высоким смыслом всё его будущее существование. Первый путь — для смертной души, второй — для бессмертной, третий — для божественного бессмертия, если только это возможно и достижимо. Путь смертной души краток и бездарен, путь бессмертной души непредсказуем, путь к божественному бессмертию не найден, кажется, никем из смертных.

Он сказал Эвклиду:

— Все известные мне доказательства бессмертия души сомнительны. Может ли математика убедить в этом? Если может, тогда твоя наука самая совершенная.

— Да, — ответил Эвклид, — математика может предложить абсолютное доказательство.

— Каково же оно? — спросил Платон и взял Эвклида под руку — они прогуливались вдоль берега моря, спустившись по тропам с прибрежных скал к воде.

— Назови-ка мне любую цифру до десяти, — предложил Эвклид.

— Любую? Хорошо. — Платон поднял глаза к небу и увидел трёх летящих чаек. — Три, — сказал он.

— Хорошо, — кивнул головой Эвклид. — Три. Не правда ли, число является нечётным?

— Да. Как единица, как пятёрка, как семёрка. Три — число нечётное.

— А может ли оно одновременно быть и чётным и нечётным?

— Не может.

— А если мы прибавим к трём единицу, оно станет чётным?

— Разумеется.

— Но чётное не может быть нечётным?

— Да.

— Из этого, очевидно, следует, что тройка подчиняется идее нечётности, а четвёрка — идее чётности. Разным идеям, и они несоединимы. Как несоединимы идеи тепла и холода, огня и льда, жизни и смерти. Потеряв идею чётности, число становится нечётным. Потеряв идею нечётности, число становится чётным. Но чётное и нечётное не противоположны, как смерть и жизнь. К единице можно прибавить ещё единицу, и ещё, и ещё — и так в ряду чисел будут возникать то чётные, то нечётные числа. А что можно прибавить к душе? К телу можно прибавить тело — это случается на каждом шагу. А душа есть образ бессмертия, сама идея бессмертия. А идеи несоединимы, тем более противоположные. Идея бессмертия не складывается с идеей смерти, она убегает от неё, так и душа убегает от тела, подчинённого идее соединения, разложения и смерти.

Какое-то время они шли молча: Эвклид ждал, что скажет Платон, а тот обдумывал сказанное Эвклидом.

— Тебя что-то не устраивает в этом доказательстве? — спросил наконец Эвклид.

— Не знаю, — ответил Платон. — Но вот что требует уточнения: тело — воплощение идеи телесности и как всякое воплощение — изменчиво и преходяще, то есть смертно. А душа? Это не воплощение? Это присутствие самой идеи бессмертия в теле? Тогда мы вправе сказать, что поскольку несоединимы даже не противоположные идеи, то ещё более несоединимыми являются противоположные идеи, тем более — идеи воплощения противоположных идей. Так?

— Да, так, — ответил Эвклид. — И всё же ты чем-то недоволен?

Да, — признался Платон. — Присутствуя во многих людях, идея бессмертия, называемая душой, как бы дробится, разделяется на части — ведь сколько людей, столько и душ. А то, что дробится на части, может складываться из этих частей, а то, что складывается, может изменяться, мы же помним, что всякое изменение есть путь либо к вырождению, либо к совершенствованию. Можем ли мы допустить, что идея бессмертия может вырождаться либо совершенствоваться? Всякое такое изменение может привести идею бессмертия к её противоположности, то есть бессмертное может стать смертным...

— Здесь остановись, — попросил Эвклид. — Вывод ты делаешь правильный, но неверна посылка, Платон: душа не дробится на части и, стало быть, не складывается.

— А что же тогда?

— Единая душа мира пронизывает всех живущих. Единая, неделимая, неизменяемая, неуничтожимая, бессмертная. Она в каждой своей точке обладает всем, что присуще ей в целом. В одном лучике света, пробивающемся сквозь щель, столько же достоинств, как в солнце, освещающем всё.

— Огонь есть воплощение света, огонь гаснет, — сказал Платон.

— Но света в мире не становится меньше, — ответил Эвклид.

Такого рода разговоры могли быть бесконечными, когда б Платон и Эвклид не разлучались, но их отвлекали другие дела: Эвклид занимался устройством своей школы, Платон предавался размышлениям в одиночестве и писательству. Он писал о Сократе. И о любви. Об учителе — всё, что запомнил в день суда над ним, предметах бесед в тюрьме в ожидании дня казни. Три речи произнёс Сократ в день суда: первую — после обвинительных выступлений Мелета, Ликона и Анита, вторую — после вынесения решения о его виновности, и третью, заключительную, — после объявления приговора. Все три выступления Платон воспроизвёл по памяти и по заметкам, которые успел сделать, возвратившись после суда домой. Записи были залиты слезами. Он и теперь тихо плакал, заполняя словами свитки папируса, что приносил ему верный Фрике из книжной лавки. Фрике мог забыть о покупке чего-либо другого, но свитки приносил с рынка аккуратно. Ему нравилось, когда хозяин писал, сидя в саду либо в своей комнате. В этом случае раб был уверен, что с господином ничего дурного не случится: он не заплывёт далеко в море, как уже бывало, и Фриксу даже пришлось звать на помощь рыбаков; он не станет собирать на пустыре за городом семена цикуты и ядовитые цветы; не будет часами стоять на краю высокой скалы, с которой бросаются вниз мегарские самоубийцы; и не купит тонкий шёлковый шнур, на каком любят вешаться обманутые юные любовники. Когда человек занят делом, он не думает о глупостях — таково было на этот счёт твёрдое убеждение Фрикса.


Сочинение о суде над учителем Платон назвал «Оправдание Сократа», хотя тот, разумеется, ни в каком оправдании не нуждался. Он был виновен разве только в том, что хотел сделать своих соотечественников правдивее и добрее. За такую «вину» не судят и тем более не казнят в обществе, основанном на свято чтимых законах справедливости. Но в том-то и несчастье, что Афины не чтут этих законов, хотя более совершенного общества в мире нет. Увы, всякая воплощённая идея извращается грубой и зыбкой материей воплощения, искажается в ней, словно в потемневшем кривом зеркале. Воплощение не бывает не только совершенным, но даже удовлетворительным. Тем более идея общества, ведь она воплощается через людей, а они в массе своей невежественны и порочны, по тёмным закоулкам и грязи влачат свои бессмертные души, часто даже не подозревая о том, какой несказанной ценностью владеют. Жизнь коротка и жестока для самопознания, а пророкам и праведникам, прочитавшим души свои, мало кто верит. Здесь всё несовершенно, лживо, недолговечно. Подлинностью и бессмертием обладает только душа праведника. И куда она устремляется после жизни? Сохраняет ли себя как нечто особое и неповторимое? Если она за гранью земной жизни присоединяется к единой душе мира, сливается с ней, словно капли дождя с морем, если она исчезает в общем, теряя и забывая себя, то ведь это, в сущности, тоже смерть. Умершее тело соединяется с общей материей, а душа — с общим разумом. Значит, то, что здесь, на земле, звалось Сократом или Платоном, не возобновляется никогда, ведь ни материя, ни дух не сохранили памяти о Сократе и Платоне. Впрочем, что толку надеяться на возрождение? Возобновление жизни — не благо, благо — бессмертие, непрерывное существование в неповторимости. И если идея мира совершенна, она должна быть идеальна в каждой своей части, всякая подлинность должна сохраняться и приумножать своё совершенство. Грешники встретятся с грешниками в безднах Аида, праведники — с праведниками на Островах Блаженных. Чтобы встретиться с Сократом, надо самому стать праведником, иначе пути разведут их в разные стороны. А приблизиться к святости Сократа можно, лишь следуя его учению, приумножая и совершенствуя наследие учителя. Это путь памяти, исследования и самопознания. Но всё же — через смерть. И хотя последнее, кажется, неизбежно, оно всё же отвратительно. Благие могут, вероятно, достичь бессмертия не умирая. Как те, кого взяли боги, а ещё более сами боги, рождённые от богов. Боги редко навещают земных женщин. С некоторых пор они не являются вовсе: земля переполнилась миазмами порока и отвратительна для богов. Но Периктиона, мать Платона, как-то сказала ему, может быть, в шутку: «Аполлон уведомил меня о твоём зачатии». Любящие матери часто избирают отцами своих детей богов, вручая им судьбу младенцев. Периктиона избрала для своего первенца Аполлона. Этот бог присутствует в солнечном свете, гармонии, музыке, пении, искусстве — прекрасном для глаза, для слуха, для души. В прекрасном — отблеск истины и блага, оно пробуждает любовь. Если любовь влечёт к прекрасному, а в прекрасном присутствует бог, который есть бессмертие, то не является ли любовь к прекрасному дорогой к бессмертию без умирания?

Праведнику нечего делать в обществе, даже таком совершенном, как афинское. Он не может умереть по своей воле, чтобы уйти от земного в мир великих и прекрасных. В потустороннем мире не всё так ясно, как обещано посвящением в таинства Деметры. Надо уйти в вечность не умирая. Это путь для рождённых богами. Но совершенная идея мира должна быть совершенна в каждой своей части. И путь к бессмертию без смерти — возможно, путь многих. Любовь к прекрасному — мост в бессмертие через пропасть смерти. Об этом говорил Сократ, вспоминая пир в доме поэта Агафона. Платон решил исследовать любовь и написал «Пир» — диалог о любви, в котором он попытался соорудить мост между телом и душой, землёй и небом, материей и духом, смертью и бессмертием. Зыбкое, но единственное сооружение, по которому стоило пройти во избежание бесполезной жизни, бессмысленной смерти.

Любовь — вечная тема, понятная всем. Только в любви каждый может продлить или повторить себя. Зверь преследует в Любви размножение, человек — сохранение рода, бог — умножение бессмертной власти. Это — дальняя цель. Ближайшая — наслаждение, неразборчивое удовлетворение похоти. В этом нет красоты, но есть общее для всех живущих начало любви. Её возбуждает лицезрение наготы. Грек видит обнажённых людей почти ежедневно: в гимнасиях, на публичных играх, конкурсах красоты, что ярче всего проводятся на Лесбосе и Тенедосе. Даже в храмах можно увидеть обнажённых жриц, без одежды состязаются юноши и девушки в Спарте, на острове Крит, фессалийские танцовщицы предстают обнажёнными на пирах у знатных афинян. Сами богини, кажется, подали людям этот пример. Гера, Афина и Афродита, заспорив о том, кто из них самая красивая, предстали перед Парисом без одежд. Обнажённое тело — предмет вожделения. Даже Небо, если верить Эсхилу, смотрит на Землю с вожделением, хочет её обнять, пылает к ней любовью и желанием, стремится соединиться с ней, оплодотворить своим теплом и влагой... Небо любит Землю, она прекрасна. И потому во всякой земной любви присутствует красота. Прекрасное влечёт и бабочек, и птичек, и зверей сто крат сильней... И если кто-либо смыслит в любви, то смыслит и в красоте, разве что только слепой да нищий старец согласятся на любовную связь с уродиной, но ведь не о них речь.

Конечно, в земных подобиях прекрасного, даже самых совершенных, нет истинного блеска — мы только угадываем красоту, вспоминаем по тем временам, когда видели её, следуя за богами, до падения на землю. Наблюдая земные подобия, мы в тоске устремляемся туда, где надеемся увидеть подлинную небесную красоту — мы любим, обретаем крылья для полёта в область блаженства и бессмертия.

Платон слышал рассказ о симпосии[59], застолье в доме поэта Агафона. Пир был устроен Агафоном по случаю его победы на состязании трагических поэтов. Случилось это давно, более двадцати лет назад, когда Платон был ещё мальчиком и не мог участвовать в застолье. На пиру присутствовали по большей части те, кого теперь нет рядом с Платоном: Сократ, Алкивиад, Главкон, Фёдр, Аристофан, Павсаний, Эриксимах. Агафона, Сократа и Алкивиада уже нет в живых. Лучше других Платону запомнился рассказ Аполлодора о пире у Агафона. К тому же тогда был жив Сократ и не раз поправлял Аполлодора, когда тот ошибался, и дополнял его рассказ, когда тот что-либо упускал по забывчивости, хотя сам в подробности не вдавался. Платону не хотелось отступать от того, что он слышал из уст Аполлодора и Сократа, но задача, поставленная им перед собой, заставляла его порой вкладывать в уста участников пира то, что так или иначе присутствовало в их речах, но, может быть, не столь явно, как это звучало теперь в пересказе Платона. Задачу же свою он видел в том, чтобы открыть в любви к прекрасному путь к возрождению для бессмертной жизни, путь к бессмертию, минуя смерть.

Жизнь в доме Эвклида хоть и была наполнена трудами и развлечениями, всё же оставляла в душе Платона чувство одиночества. Философ, в сущности, всегда одинок, потому что взор его обращён главным образом на собственную душу. О, если бы можно было видеть душу глазами — ничего прекраснее для созерцания нельзя было бы избрать! «Человек любит глазами» — этой пословице уже тысяча лет. Но и то, что может увидеть философ мысленным взором, тоже зачаровывает.

Участники Агафонова пира вставали перед ним как живые, хотя и присутствовали только в его воображении.

Аполлодор из Фалера — сверстник Платона и поэтому, как и Платон, не мог присутствовать на пиру. Ему об этом однажды подробно рассказал Аристодем из Кадафии, который был на пиру у Агафона и которому в тот год, четвёртый год 90-й олимпиады, когда Агафон одержал победу, было столько же лет, как и Агафону, — тридцать.

Таким образом, Платон писал о том, что рассказывал ему о симпосии Аполлодор, которому в свою очередь рассказал об этом Аристодем — рассказ о рассказе Аполлодора по рассказу Аристодема. Естественно, что этот рассказ о рассказе по рассказу не мог претендовать на детальную подлинность, но в то же время давал Платону свободу для собственных мыслей, которые он вкладывал то в уста Фёдра, то в уста Аристофана, то красавца Агафона, то Алкивиада, но главным образом — в уста Сократа, своего учителя. Хотя, если судить строго, это были в равной мере и мысли Сократа — либо услышанные Платоном от него при других обстоятельствах, либо логически продолженные Платоном. Словом, прочитав «Симпосий у Агафона», никто не посмеет упрекнуть Платона в том, что он приписал Сократу чужие мысли. Сам Платон — лишь продолжение Сократа, как ученик его, как сын. Да, Сократ — отец всего, что в нём по-настоящему живёт и мыслит.

Пир длился уже второй день, когда Сократ, принаряженный и в сандалиях, что случалось с ним довольно редко, появился вместе с Аристофаном в доме Агафона. По обыкновению, он явился к середине ужина. Агафон ждал Сократа и очень обрадовался, когда тот наконец пришёл, пригласил его на своё ложе, чем Сократ немедленно и воспользовался. Агафон славился в Афинах не только своим поэтическим талантам, но и необычайной красотой, так что многие почитали за честь оказаться рядом с ним.

Когда все поужинали и, по древнему обычаю, совершили возлияния чистым неразбавленным вином богу Дионису, принёсшему виноградную лозу в Грецию с Красного моря и за это именуемого благим демоном, спели ему хвалу. Затем, разбавив вино водой, гости совершили второе возлияние — Зевсу, за то, что он посылает с небес дождевую влагу на виноградную лозу. Словом, исполнили всё, что полагается. Неожиданно Павсаний Керамеец, известный любитель вина и хорошей пищи, предложил пирующим воздержаться от неумеренных возлияний. Он объяснил, что после вчерашней попойки чувствует себя довольно скверно и, как он выразился, нуждается в передышке.

С ним согласился и Аристофан, тоже страдавший от похмелья. Ах этот Аристофан, этот сельский простак, ставший комическим поэтом и оболгавший в своих «Облаках» Сократа!

Эриксимах, сын знаменитого врача Акумена и сам известный в Афинах эскулап, не мог, естественно, оставить без внимания этот вопрос и заявил, что пить вредно, особенно так часто. Его тут же поддержали Агафон и Фёдр, затем и все остальные.

Для тех, кто не пьёт на пиру вино, существует не менее пьянящее занятие — беседа. Нужно только умело избрать тему. На этот раз её предложил Эриксимах, сославшись на Фёдра. Тот якобы однажды посетовал на то, что всем богам посвящаются гимны и пеаны, а могучему и великому богу Эросу никто не посвятил даже хвалебного слова. Разве что Гесиод удостоил его нескольких строк в «Теогонии»: «Между вечными всеми богами прекраснейший — Эрос, сладко-истомный, у всех он богов и людей земнородных душу в груди покоряет и всех рассуждения лишает».

Сократ тут же поддержал Эриксимаха и заявил, что первым похвальную речь Эросу должен произнести Фёдр, сын Питокла, бедный и прекрасный юноша, исповедующий Эроса в качестве верховного божества.

Фёдр не стал отказываться и тут же произнёс речь. Он сказал, что Эрос — великий и древнейший бог. Эрос и Земля родились после Хаоса. Эрос — источник великих благ, первое из которых — любовь. Она устремляет людей к прекрасному, вдохновляет на великие и добрые дела, внушает отвагу, готовность умереть друг за друга. Апкеста, дочь Пелия, решилась уйти из жизни за своего любимого мужа царя Адмета. Ей посвятил свою трагедию покойный Эврипид... Фёдр не знал, очевидно, орфический гимн в честь Эроса, иначе он, несомненно, произнёс бы его. Платон помнил этот гимн: «Призываю тебя, великий, чистый, возлюбленный, сладострастный Эрос. Ты — смелый стрелок, крылатый, огненно-шумный, с быстро бегущим движением, играющий с богами и смертными людьми, многоискусный, с двойной природой, владеющий всеми ключами эфира, неба, моря, земли и даже той богини Реи, зеленоплодной, всё породившей, которая питает смертные души, и даже той, которая царит над широким Тартаром и шумно-солёным морем. Ты один властвуешь, как видно, над всеми. Но, благодатный, сопричислись к чистым мыслям посвящённых в таинства и отгони от них стремления злые и неуместные»[60].

После Фёдра слово взял Павсаний. Платон и потом не раз слушал Павсания и потому вложил ему в уста не только то, что передали Аристодем и Аполлодор, но и то, что запомнил сам. Платон слышал, как Павсаний утверждал, будто Эросов было два, поскольку бог любви рождён Афродитой, а их, как известно, две: Афродита Небесная, или Урания, и Афродита Пошлая, или Всенародная. Соответственно существуют Эрос Небесный и Эрос Пошлый. Последний — бог любви ничтожной, телесной, глупой, а Эрос Небесный — бог любви к мужскому полу, бог тех, кто отдаёт предпочтение не женщинам, не похоти, а природной силе и уму — прекрасным юношам.

Любовь между мужчинами в Афинах узаконил предок Платона Солон, полагая, что она ценна и для государства, и для отдельного человека, поскольку требует от любящих великой заботы о нравственном совершенствовании друг друга. Закон Солона требовал, чтобы каждый свободный мужчина избрал себе в любимцы юношу, нёс ответственность за его поведение и развивал в нём мужские доблести. Считалось позором, если красивый и знатный юноша не находил себе любовника. Павсаний сказал, что низок пошлый мужчина, любящий в юноше больше тело, чем душу, но если он делает наставника мудрым и добрым, то это прекрасно.

Следующим за Павсанием должен был выступить Аристофан, но у него началась икота. Эриксимах посоветовал ему задержать дыхание или прополоскать горло холодной водой, а если и после этого икота не пройдёт, пощекотать чем-нибудь в носу и чихнуть. Аристофан ответил, что так и поступит, а пока попросил Эриксимаха произнести речь. Врач согласился и вознёс хвалу Эросу, всё время поглядывая на Аристофана. Тот сначала задержал дыхание, потом выпил воду, затем принялся щекотать в носу соломинкой. Наконец он громко чихнул и расплылся в счастливой улыбке — икоты как не бывало.

— Теперь твоя очередь, — сказал ему Эриксимах.

Аристофан потряс головой, собираясь с мыслями, и заговорил о могуществе любви. Он поведал, что прежде люди были трёх полов, а не двух, как сейчас. Третий пол, по словам Аристофана, соединял в себе признаки мужского и женского, и такие люди назывались андрогинами. Их тела были округлыми, спины ничем не отличались от груди. Кроме того, они обладали четырьмя руками и ногами и двумя лицами. Андрогины были страшны своей силой и даже посягали на власть богов. Тогда Зевс решил избавиться от них и придумал способ, как это лучше сделать. Он велел их разрезать на две половинки, как разрезают конским волосом яйцо, а место, где прошёл раздел, стянуть и зашить. Как только воля Зевса была выполнена, несчастные половины бывших андрогинов с вожделением стали бросаться друг к другу, обниматься, сплетаться, желая снова срастись.

«С той поры, — сказал Аристофан, — нам свойственно любовное влечение друг к другу: мужчины к женщине, женщины к мужчине, мужчины к мужчине и женщины к женщине. Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней. Дорогу нам указывает Эрос. Соединяясь, мы возвращаемся к первоначальной природе. И это самое лучшее — встретить предмет любви, который тебе сродни. Слава Эросу!»

Далее наступил черёд Агафона. Он начал с утверждения, что Эрос — самый молодой и нежный бог, и каждый, кого он коснётся, становится поэтом. В доказательство Агафон сам заговорил стихами: «Кротости любитель, грубости гонитель, он приязнью богат, неприязнью небогат. К добрым терпимый, мудрецами чтимый, богами любимый; воздыханье незадачливых, достоянье удачливых; отец роскоши, изящества и неги, радостей, страстей и желаний; благородных опекающий, а негодных презирающий, он и в страхах, и в мученьях, и в помыслах, и в томленьях лучший наставник, помощник, спаситель и спутник, украшение богов и людей, самый прекрасный и самый достойный вождь, за которым должен следовать каждый, прекрасно воспевая его и вторя его прекрасной песне, завораживающей помыслы всех, богов и людей».

Агафон, по общему мнению, превзошёл всех предыдущих ораторов и, как заявил Сократ, поставил его в тупик, поскольку после столь прекрасной речи трудно произнести что-либо более достойное. Но старик хитрил: в запасе у него всегда было нечто, чему завидовали все, кто слушал его. И это было не знание мифов, не поэтическое искусство, не остроумие, а мудрость — умение проникнуть во всё до самой сути и установить истину. Не желая подавлять присутствующих авторитетом, он вложил свою речь в уста некой Диотимы, жительницы аркадского города Мантиней, что славился прорицателями. Имя Диотима означает «чтимая Зевсом». Именно эта женщина, по утверждению Сократа, посвятила его во все таинства любви, указала ему путь к истинному чувству. Во-первых, начать этот путь следует с устремления к прекрасным телам, понять, что красота одного тела родственна красоте любого другого, что бессмысленно любить что-то одно, а лучше повернуться лицом ко всему открытому морю красоты. Тут Диотима, по словам Сократа, потребовала от него быть как можно внимательнее и продолжила: «Кто достигнет конца восхождения к прекрасному, тот увидит вдруг нечто удивительно прекрасное по природе, то самое, Сократ, ради чего и были предприняты все предшествующие труды; нечто вечное, не знающее ни рождения, ни гибели, ни роста, ни оскудения, и прекрасное не в чём-то одном, а всеобъемлюще прекрасное. Оно предстанет ему не в виде чьего-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или знания, не в чём-то другом, будь то животное, земля, небо и т. д. Все другие разновидности прекрасного возникают и гибнут, а его не становится ни больше, ни меньше, и никаких воздействий оно не испытывает. Тот, кто благодаря правильной любви к юношам поднялся над отдельными разновидностями прекрасного и начал постигать его само, тот, пожалуй, почти у цели».

Итак, вот путь к постижению прекрасного-самого-посебе, вот ведущая к нему лестница: от любви к одному прекрасному телу — к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел — к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов — к прекрасным учениям, от них — к учению о самом прекрасном, к прекрасному-самому-по-себе, прозрачному, чистому, беспримесному, не обременённому человеческой плотью, красками и всяким другим бренным вздором. И тогда — о, и тогда! — узревшему это достаётся в удел любовь богов и бессмертие. Вот искомый мост через Стикс и Ахерон, соединение разъединённого — мужского и женского, духовного и телесного, божественного и человеческого — рождение в красоте. Вот в чём единственный смысл жизни: достичь красоты и бессмертия... Всякая иная жизнь — бессмысленна, ибо смертна и протекает в мире зла. А есть другой мир, достойный человека, — мир добра и красоты.

Платон невольно ступил на мост, уводящий из мира страданий и грязи в мир счастья и красоты. И вот он у врат учения о прекрасном, у врат последней тайны бессмертия. Эрос прекрасных тел — Эрос прекрасных душ — Эрос моря красоты — Эрос красоты-самой-по-себе. Итог этого восхождения — рождение в красоте. Надо лишь осмыслить и понять, как его осуществить, как преобразовать самозабвение любви, чтобы от неё рождались не больные и смертные дети, а бессмертные и прекрасные. Плоть должна стать плотью духа. Смертная плоть должна умереть в любви, а бессмертная и духовная воскреснуть в красоте. Но как соединить в вечной любви душу и красоту? Куда устремить свой взор в поисках истинной красоты? Как окликнуть её, как представиться, как объясниться с ней, как увлечь её? Где она? Где напиток, утоляющий эту жажду? О Эрос, объединяющий людей и богов, приди! Какая жажда, какое томление!..

Как только Сократ умолк, все стали хвалить его и принялись было допытываться, как же наяву, а не в мыслях достичь бессмертного воскресения в красоте, но тут раздался оглушительный стук в дверь, будто явилась целая ватага гуляк, и послышались звуки флейты. Агафон тотчас велел слугам открыть. Все узнали голос Алкивиада. Он был сильно пьян и требовал Агафона. Баламут явился в венке из плюща и фиалок, его поддерживали под руки красивая флейтистка и ещё двое или трое спутников.

Едва увидев Агафона, он снял со своей головы венок и увенчал им поэта. Агафон велел слугам разуть Алкивиада и уложить между собой и Сократом, которого новый гость всё ещё не замечал. А когда увидел, поспешно вскочил на ноги и сказал, что Сократ должен немедленно перебраться на другое ложе. Алкивиад ревновал Сократа к Агафону, самому красивому юноше, впрочем, шутливо.

Он тут же сорвал часть лент с венка, отданного хозяину, и повязал ими голову Сократа.

Алкивиаду рассказали, о чём шла речь, пока его не было, и предложили также произнести слово в похвалу Эроса. Алкивиад согласился, но вместо этого произнёс речь о Сократе. Он сказал, что Сократ похож на Селена, на сатира Марсия, но этот дерзкий человек умеет завораживать людей своими речами лучше, чем это делал с помощью флейты Марсий. Алкивиад признался, что, слушая Сократа, начинает думать о жизни иной, более достойной, чем теперешняя, и только перед ним испытывает чувство стыда, он укушен и ранен философскими речами учителя, которые впиваются в душу сильней, чем змея. «На языке у него вечно какие-то вьючные ослы, — продолжал весело Алкивиад, — кузнецы, сапожники и дубильщики, и кажется, что говорит он всегда одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалёкий человек готов поднять его речи на смех. Но если раскрыть их и заглянуть внутрь, то сначала видишь, как они содержательны, а потом, что они божественны, таят в себе множество изваяний добродетели и касаются всех вопросов, которыми подобает заниматься любому стремящемуся достичь высшего благородства».

Тут в дом Агафона ввалилась новая толпа весёлых гуляк, поднялся страшный шум, вино полилось рекой. Прежние гости стали расходиться. Сократ тоже попрощался с Агафоном и отправился в Ликейский гимнасий, где беседовал с находившимися там людьми, а уж позже, к вечеру, пошёл домой отдыхать.

«Отныне его отдых будет длиться вечно», — с горечью подумал Платон, написав последнюю строку своего «Симпосия», и снова почувствовал себя покинутым и одиноким.

Через несколько дней он прочёл Эвклиду своё сочинение о любви. Чтение длилось долго, с перерывами. По ходу Платон сам пояснял Эвклиду некоторые события и мысли, отвечал на вопросы слушателя. О том, что сочинение ему нравится, Эвклид сказал Платону, не дожидаясь окончания сочинения, чем заметно приободрил Платона. Поначалу ему показалось, что Эвклид слушал не столько серьёзно, сколько с унынием. Когда же тот похвалил манеру письма, живость и ясность изложения, колоритность характеров участников пира, Платон внутренне воспрянул, стал читать живее, выразительнее, порой даже иллюстрировать истории с помощью мимики и жестов, веселя этим Эвклида, отчего вдохновлялся ещё более. Вскоре математик, остановив Платона, попросил разрешения пригласить своих учеников.

— Тогда придётся начать сначала, — сказал Платон.

— Если можно.

Платон согласился.

Пришлось перейти в экседру[61], помещение, где Эвклид обычно занимался со своими учениками, так как комната не смогла бы вместить всех.

Чтение закончилось только к вечеру. Эвклид отпустил учеников и сказал Платону, когда они остались одни:

— Я испытал счастье, слушая тебя. И если после прочтения твоей «Апологии Сократа» я плакал и томился душой, то теперь я ликую. Для этого есть несколько причин: ты преодолел этим сочинением свою тоску и отчаяние, свой смертельный скепсис, трагическое разочарование в людях и в том, что есть нынешние Афины. Ты пережил всё это и нашёл, как мне кажется, смысл жить и мыслить, искать и стремиться — ты снова увидел перед собой манящий свет радостной вечности.

— Может быть, — смущённо потупясь, ответил Платон.

Ему льстили эти слова, его радовала проницательность Эвклида. Но при этом Платон понимал, что разговор с Эвклидом не окончился. Платон хорошо изучил Эвклида за то долгое время, что прожил с ним под одной крышей. Дотошность математика в поисках определений, чего бы они ни касались, а также вопросы, которые Эвклид задавал во время чтений «Симпосия», не оставляли сомнения в том, что далеко не всеми ответами Платона Эвклид остался доволен. Остался не задан, пожалуй, главный вопрос: «Что Платон оставил за строками своего сочинения?» Этим настоящий философ вправе поделиться только с избранными, это предназначается лишь для посвящённых.

Так и случилось.

— А теперь скажи мне, — сделав паузу и изменив тон с восторженного на испытующий, сказал Эвклид, — правильно ли я понял тебя: ты намерен, как говорится, собственными руками добыть себе бессмертие, одной лишь любовью к прекрасному?

— Что тебя в этом смущает? — насторожился Платон.

— В этом много самонадеянности, — ответил Эвклид. — Бессмертие есть принадлежность богов, а ты человек и хочешь получить это, и притом не по воле богов, а по собственному желанию, своими силами, тобою изобретённым способом. Ведь ты, насколько я понял, рассуждаешь в своём сочинении не просто о бессмертии души после смерти бренного тела, а о таком рождении в красоте, когда и дух получит бессмертную плоть, и плоть станет одухотворённой. Ты говоришь о божественном бессмертии, когда всё в человеке сохранено. Вспышка высочайшей любви очистит человека для бессмертия, сохранив не только его душу, но и телесный образ, чтобы он сам видел себя и осознавал как индивидуума, отличного от всех других людей, своеобразного, неповторимого, названного родителями таким-то именем и прожившего после рождения только ему известную жизнь, — человека с образом и историей, а не безымянную и неосязаемую душу, ни-чтожную частицу мировой души.

— Ты правильно понял меня, — сказал Эвклиду Платон.

— Стало быть, каждый сам творит своё бессмертие, делает себя богом, — заключил Эвклид. — С помощью Эроса и сообразно твоему откровению: любовь к прекрасному телу, затем любовь к прекрасным телам, к прекрасной душе, прекрасным нравам, прекрасным учениям и, наконец, к учению о самом прекрасном и прекрасному-самому-по-себе, после чего наступает рождение или возрождение в красоте к жизни бессмертной. Скажи, ты сможешь проделать этот путь?

— Да, смогу, — ответил Платон.

— И у тебя есть подробный план такого движения?

— Я изложу его для посвящённых.

— Я буду включён в их число?

— Да, — пообещал Платон.

— Милый мой. — Эвклид глубоко вздохнул. — Я не сомневаюсь, что ты составишь этот план. Но остаётся вопрос, который я задал тебе в самом начале этого разговора: посвящённый сможет достичь бессмертия в красоте один, без помощи бога? Объясню, почему меня это тревожит. Бессмертие в живом теле — прерогатива богов, и тот, кто стремится к такой вечности, посягает на право богов. До сих пор людей на бессмертный Олимп увлекали боги, а теперь, прости мне мою грубость, люди полезут на Олимп сами. Не возмутятся ли боги, Платон? Ладно бы ещё, если бы твоя любовь к прекрасному означала любовь к ним, но это не так, твоё прекрасное-само-посебе — это не бог, выше богов, потому что делает богами людей. Если же воля всемогущих ничего не значит в твоём учении, то богов просто нет. Но тогда нет и божественного бессмертия, Платон, тогда ты толкуешь о том, чего нет. Если я ошибаюсь, если прав ты, ответь, как же произойдёт преображение смертного человека в бессмертного бога? Откуда появится бессмертная одухотворённая плоть, из какого огня, чьим произволением?

Эвклид замолчал. Платон долго не отвечал, а потом вдруг спросил:

— Что же делать, Эвклид? Ждать воли богов на этот счёт можно и сто, и тысячу, и десять тысяч лет. За это время умрём не только мы, но и сотни других поколений. Простые люди говорят, что на богов нет управы, никто и ничто не может заставить или побудить их принять нужное нам решение. Путь ожидания и просьб — безнадёжен или непредсказуемо долог. Ожидание величайшей милости — прозябание в смертной тоске, в бездействии или в напрасных трудах. Даже мелкие просьбы боги выполняют не всегда, а великую, пожалуй, никогда не выполнят. Удел богов — приятная вечная жизнь среди развлечений, пиров, интриг, если верить Гомеру или Гесиоду, а не творчество ради созидания благ для людей. Пусть тебе не покажется это кощунственным, Эвклид, но я не надеюсь на богов, не вправе надеяться, зная о них то, что знаю. Разумеется, я решил найти то, что доступно людям, но стоит над богами, — прекрасное-само-по-себе. Может быть, это грядущий Бог над богами и над людьми. Его высшая милость достижима любовью к нему, как я написал. Высший Бог — это прекрасное-само-по-себе. Путь к нему — Любовь.

— Ты создаёшь нового бога?

— Я ищу его. Или у меня нет такого права?

На этот раз долго не отвечал Эвклид. Он ходил взад-вперёд по экседре, потом подошёл к окну и долго смотрел вверх, на небо, по которому плыли спокойные жемчужно-белые облака. Платон подошёл и стал рядом, тоже глядя на небо.

— Природу богов мы познаем посвящением в их таинства, — наконец сказал Эвклид, положив руку на плечо. — Я знаю, ты посвящён в таинства Деметры в Элевсине. Тебе кажется, вероятно, что не до конца... И правда, ведь никто не знает, как стать бессмертным при жизни, не умирая, как не потерять себя среди сонма бессмертных душ, а сравняться в бессмертии с богами.

— Да, этого, кажется, никто не знает, — согласился Платон.

— Но природу богов познавать можно и должно, — сказал Эвклид. — И вот мой тебе совет: отправляйся в Египет. Боги Египта древнее и мудрее. Тамошние жрецы говорят, что наши боги — дети египетских богов или по меньшей мере просто получили иные имена. Египетские посвящения основательны и длительны. Я думаю, не откроются ли тебе там высшие тайны, и не есть ли твоё прекрасное-само-по-себе лишь другим названием уже существующего, но неизвестного или забытого нами бога. Мне почему-то кажется, Платон, что только подаренное им бессмертие достижимо и надёжно. Испытай, Платон. Нет, я не гоню тебя, — вдруг спохватился Эвклид, — не говорю, что надо ехать в Египет немедленно, завтра же. Живи здесь сколько хочешь, сколько считаешь нужным. И вообще, отнесись к моему совету не как к приказу. Ты свободен, Платон. Да и занятия наши мы ещё не завершили, хотя во многом ты уже превзошёл меня, — улыбнулся Эвклид. — Ты свободен, — повторил он и убрал руку с плеча Платона. — И ты мыслишь. А кто мыслит, тот всегда в пути, даже если стоит у окна экседры и смотрит на небо. Но кто не мыслит, тот постоянно в тупике, даже если скачет верхом на лошади.

Они ещё несколько раз возвращались к этому разговору в последующие дни, пока Платон наконец не принял решение отправиться в Египет в том же году, до наступления зимних штормов.

Перед тем как отправиться в путь, он на несколько дней вернулся в Афины.

Родной город показался ему пустым и скучным. Все говорили главным образом о столкновении различных партий, о политических интригах, и эти разговоры наводили на Платона тоску. Партии, преследуя свои корыстные цели, сражались за власть, за право безнаказанно обогащаться, разоряя своих сограждан, политические интриги плелись вокруг лиц если не мелких, то заурядных. Общественная жизнь в Афинах представлялась Платону унылой, как пустыня.

— Все великие умерли, — сказал он Исократу, пришедшему навестить друга.

— Нужно призвать кого-нибудь из великих на царство в Афины, — ответил ему Исократ. — Ведь их в мире немало.

— Плодоносящие деревья не пересаживают, — вяло возразил Платон.

Лишь одно событие в Афинах привлекло на некоторое время его внимание — приезд Демокрита из Абдер. Об этом философе много говорили в Элладе, утверждая, что он один из мудрейших людей на земле, обогативший свой ум обширными знаниями в путешествиях по разным странам. В орхестре одеона[62] продавалось его сочинение «Мирострой».

Платон знал, что Сократ некогда встречался с Демокритом, когда тому было лет пятьдесят, и очень хорошо тогда о нём отозвался.

Целый день Платон читал купленное Фриксом сочинение Демокрита и пришёл к выводу, что хотя автор умён и знает многое из того, что известно мудрецам Вавилонии, Индии и Египта, его взгляд на происхождение и устройство мира прямо противоположен собственным представлениям Платона. Демокрит утверждает, что мир не есть творение высшего разума, идеи или бога, а состоит из частиц материи и пустоты. Частицы мечутся в пустоте, образуя при соединении различные вещи. Мир познаётся человеком с помощью органов чувств, а не дан нам как истинное знание в душе, которая тоже есть лишь сочетание гладких и крупных частичек материи. Подобно гаснущему огню, исчезают по смерти наши души. Бессмертны только частицы материи, а всё прочее — преходяще. «Человек, — прочёл в демокритовском «Мирострое» Платон, — дитя случая, зародившееся в воде и иле». Более тоскливый мир, чем у Демокрита, трудно было себе вообразить. В нём нет ни разума, ни бессмертия, ни богов — только безумные атомы, сталкиваясь, носятся в пустоте. Правда, однажды Демокрит заметил, что боги, возможно, всё же существуют, но это не существа, населяющие Олимп, а некие субстанции, состоящие из более тонких атомов, чем люди, благодаря чему живут дольше простых смертных, обитают в пустотах мира и никак не влияют на его судьбу. Боги, по Демокриту, просто долгожители межзвёздных пространств. А те, кого принято считать богами, — всего лишь светила, кажущиеся людям чудесными победителями мрака. Мрак — вместилище всех страхов, а свет — избавление от них. Вот люди и молятся светилам, что тем не менее бессмысленно: Зевс, а это, по Демокриту, всего лишь Солнце, не слышит нас. Бессмертно лишь то, из чего мы сделаны, а сами мы — ничто...

И всё же Платон отправился в «Киносарг» послушать Демокрита и тех, кто придёт на встречу с философом. По правую руку, разумеется, будет сидеть Антисфен. Говорят, он завладел Демокритом, считает его не только своим гостем, но и другом, ни на шаг не отпускает от себя, самозабвенно купаясь в лучах его известности. Возможно, там будут старик Критон и его сын Критобул, а также Аполлодор, с которым Платону не хотелось бы встречаться — ещё не забыто нанесённое им оскорбление. Наверняка придут и незнакомые Платону люди, ученики Антисфена, нищий сброд, как говорит о них Адимант. Исократ настаивает на том, что в «Киносарг» лучше всего отправиться под вечер, нарядившись в старый плащ и помятую шляпу, которую можно надвинуть на глаза, дабы не быть узнанным друзьями Антисфена. Аристократу являться в «Киносарг» неприлично, сидеть рядом с оборванцами унизительно, но именно таких людей собирает вокруг себя Антисфен. Да и общение с Демокритом, этим безбожником, выходцем из страны Глупости — так прозвали эллины Абдеры, — не делает чести истинному аристократу.

— Пожалуй, ты прав, — согласился с Исократом Платон. — Я попрошу Фрикса принести старую одежду.

Путь до «Киносарга» занял много времени, так что на холм к гимнасию «Белая собака» они поднялись, когда солнце уже коснулось горизонта, хотя из дома Платона вышли, пока оно ещё высоко висело над Гиметтой. Друзей сопровождали Фрике и слуга Исократа Крисипп с завёрнутыми в холстину факелами. Такая предусмотрительность не помешает — ведь возвращаться домой предстояло ночью.

Беседа с Демокритом началась давно. Все присутствовавшие были так увлечены, что мало кто обратил внимание на Платона и Исократа, которых к тому же трудно было узнать — оба явились в старых выцветших плащах, в широкополых шляпах, с котомками через плечо, босые.

Платон и Исократ, войдя под навес, где сидел Демокрит в окружении трёх или четырёх десятков слушателей, нашли себе место у колонны, побеспокоив лишь какого-то юношу просьбой пересесть так, чтобы освободить место для двоих. Кстати, этот молодой человек, в отличие от многих других, выглядел далеко не по-нищенски. Он был одет в новый голубой плащ, по плечам струились ухоженные волосы, на ногах сверкали блестящими застёжками сандалии, в руках он держал дорогой, искусно разукрашенный посох с серебряным набалдашником в виде львиной головы. Юноша был свеж лицом, красив, глаза его, едва Платон и Исократ приблизились, засветились любопытством. Место он уступил с готовностью, приветливо улыбаясь, так что Платону даже подумалось, что юноша узнал их, раскрыл их хитрость с переодеванием. Впрочем, думать об этом было некогда: хотелось поскорее сосредоточиться на беседе.

Демокриту было лет семьдесят. Так выглядел в год смерти Сократ: совсем белая борода и волосы, дряблая кожа на шее у подбородка, усталые глаза, узловатые руки, безвольно лежащие на коленях, неровный, старческий голос.

Антисфен, как и предполагал Платон, сидел рядом с Демокритом, и лицо не покидала счастливая улыбка. Антисфен держал в руках кружку, а рядом на скамье стоял кувшин, предназначавшийся, видимо, для Демокрита. Антисфен, должно быть, временами наливал в кружку вина, чтобы философ мог промочить горло и поддержать силы. Вскоре так и случилось: Демокрит замолчал и посмотрел на Антисфена, который тут же вручил ему чашу с живительным напитком.

— Да, — сказал с удовольствием Демокрит, вытирая губы и возвращая Антисфену кружку. — Так на чём я остановился? — Выпив несколько глотков вина, он тут же приободрился, повеселел, и голос его зазвучал совсем по-молодому, игриво и с насмешкой. — О чём я толковал? — ткнул он пальцем в сторону старца, сидевшего перед ним на земле.

Платон не сразу узнал Критона.

— Ты сказал, что люди на земле возникли без всякого основания, — опередил Критона Антисфен.

— Правильно, — поблагодарил его Демокрит. — Они возникли без всякого основания. И без всякой цели. Как всё другое на земле. Из воды и ила. Наподобие червяков. Так что некоторые весьма много мнят о себе, полагая, что родились не из гниющей горячей грязи, а сотворены богами. Слишком много мнят. И слишком много требуют чести. Человек — существо столь заурядное, не лучше какого-нибудь зверя или травы, что рассчитывать на участие в его создании богов, этих возвышенных, чистейших и мудрейших существ, обладающих всем могуществом и совершенством, не может! Человек, если бы он был создан богом, стал бы позором для него, как кривой и дырявый горшок для гончара. Некоторые к тому же утверждают, что людьми в их жизни руководят боги. Но это ещё большее кощунство: люди заняты делами столь ничтожными, что трудно себе даже представить, как бы этим стал руководить мудрейший и совершеннейший. И души наши после смерти богам не нужны: ведь они пустые, в них ничего, кроме глупости, нет, ибо люди невежественны. Итак, — закончил Демокрит, — мы не созданы богами и не нужны им. Боги, если они есть, не наши и не для нас. И мир этот существует не для нас. Мы на нём возникли — это правда, а всё остальное — ложь.

— Твои суждения более достойны твоего отечества, чем тебя самого, — громко сказал Платон, не поднимая головы.

Никто толком не понял, кто произнёс эти убийственные слова, все завертели головами, зашумели, потом наступила неловкая тишина, Демокрит поднёс кулак ко рту, прокашлялся и спросил:

— Сказавший это не назовёт себя? Не назовёт, — чуть помедлив и не дождавшись ответа, произнёс он. — А ведь сказано блестяще, хоть и оскорбительно для меня, а более всего — для моего отечества. Жаль, что блестящее изречение останется без автора. Ладно, — вздохнул он, — я же добавлю к сказанному уже мною следующее: человек не мог быть сотворён богом, не может жить, руководимый им, не может подарить ему после смерти свою бессмертную душу ещё и потому, что и бога-то нет, и душа человеческая не бессмертна.

— Все знают, что боги есть. Это известно людям с древнейших времён, — сказал Критон.

— Правильно. Все знают, что боги есть. Но те существа и те образы, которые мы называем богами, на самом деле таковыми не являются. Допускаю даже, что эти существа и образы порою вредят или помогают людям, предвещая будущее своим явлением и голосами. Но они не боги и не обладают бессмертием и всемогуществом. Их природа, как и всего живого, смертна, ибо возникают они из соединения атомов и погибают, когда составляющая их материя рассеивается. Главные же боги существуют только в нашем воображении. Люди веками наблюдают гром, молнии, сближения звёзд, затмения Солнца и Луны, извержения вулканов, ураганы, смерчи, пожары и другие загадочные или страшные явления, перед которыми бессильны и потому приписывают им божественную сущность.

— А наш разум, а искусства — разве это не дар богов? Как из пыли и грязи может возникнуть разумное и прекрасное? — спросил юноша, уступивший место Платону и Исократу.

Платон посмотрел на молодого человека с благодарностью, улыбнулся одобрительно.

— От удара камня о камень высекаются искры, от трения дерева о дерево рождается огонь. А ведь и камни и дерево — грубая материя. А что может возникнуть от соединения тонкой материи, уже подобной огню? Думаю, разум и всё, что мы называем даром богов — знание истинного и прекрасного. К тому же, замечу, нужда — вот самая большая учительница: в чём мы нуждаемся, то и ищем, то и познаем и создаём. А ещё животные — наши лучшие наставники: у паука мы научились ткацкому и портняжному ремеслу, у ласточки — как строить жилище, у лебедя и соловья — пению, у журавля — танцу, у обезьяны — кривлянью, — добавил он, усмехаясь. — Эти примеры можно было бы продолжить, их много, но вот ещё один: у ослов мы научились, думаю, упрямству и глупости.

— Уйдём, — шёпотом сказал Исократу Платон. — Меня тошнит от этой ослиной философии.

— Меня тоже, — согласился Исократ.

Тут Антисфен предложил разжечь костёр — становилось совсем темно, хотя небо на закате ещё светилось. Все задвигались, заговорили, стали освобождать место для костра, кто-то пошёл за хворостом, кто-то начал высекать огонь. Платон и Иоскрат воспользовались этой суетой и быстро покинули гимнасий.

Уже на спуске с холма их догнал тот самый юноша.

— Я воспользуюсь тем, что с вами факелоносец, иначе не найду в Афинах нужную мне улицу, — сказал он. — Если вы позволите.

— Ты кто? — спросил его Исократ. — Судя по твоим словам — чужестранец, поскольку боишься заблудиться в этом городе.

— Да, я из Книда, что на Херсонесе Книдском, за островом Кос, на другой стороне Керамского залива — это по пути на Родос, в Дориде, — ответил юноша.

— У места, откуда ты родом, с десяток названий. А у тебя самого имя есть? — спросил Платон.

— Меня зовут Эвдокс.

— Что ж, иди с нами, Эвдокс из Книда, — сказал Платон. — Мы также в свою очередь готовы представиться тебе: меня зовут Платон, моего друга — Исократ.

Услышав имена своих спутников, Эвдокс остановился как вкопанный.

— Платон и Исократ? — переспросил он. — Не тот ли Платон, кто, как говорят в Афинах, лучше других унаследовал мудрость Сократа, и не тот ли Исократ, который не произнёс сам ни одной речи, но чьи слова у всех афинян на устах?

— На столь лестный вопрос нельзя не ответить, — заикаясь сказал Исократ. — Мы те самые, о ком ты слышал.

— Тогда я должен поблагодарить судьбу за такой подарок. — Эвдокс прижал ладони к груди. — Наконец-то я встретил тех, с кем мечтал увидеться! Я опоздал на встречу с великим, но успел на свидание с мудрыми.

— Демокрита из Абдер ты тоже относишь к мудрецам? — спросил Платон.

— Его мудрость ужасна, — ответил Эвдокс, Шагая рядом с Платоном. — Он знает так много, но его знания лишают человека всякой радости и надежды. Душа смертна, богов нет, всё происходит по необходимости, в мире только пустота и исчезающая в ней материя. Никто не обладает свободной волей, никто не творит. Со смертью всё кончается.

— В этой точке зрения тоже есть своя прелесть, — заметил Исократ. — Нет никаких божественных установлений, всё происходит только по договорённости между людьми, хорошо скрытое преступление навсегда останется скрытым, душу не ждёт наказание за преступления в царстве мёртвых, всё начинается и кончается на земле, не надо тысячелетиями скитаться по кругу рождений и смертей — одна жизнь, одна смерть. Делай что хочешь и никого не бойся.

— А зачем жить? Какова цель?

— Ради наслаждения, — смеясь ответил Исократ.

— Ты рассуждаешь, как Аристипп из Кирены, — сказал Платон. — Надеюсь, это не твои убеждения?

— Разумеется, нет. Но я хотел сказать, что такой взгляд возможен, у него есть основание. Как у Аристиппа.

— Это взгляд от противного: я говорю, что душа бессмертна, Аристипп возражает, утверждая, что она смертна.

— Демокрит, — уточнил Исократ. — Аристипп о смертности души, кажется, ничего не говорил.

— Хорошо, — согласился Платон и продолжил: — Я говорю, что боги есть, Демокрит — что их нет. Я утверждаю, что мир сотворён разумом, он — что одной только материей. Я вижу цель человека в стремлении удостоиться участи богов, он считает, что цель жизни — наслаждение и исчезновение в беспамятстве. У Демокрита мир скорее мёртв, чем жив, у меня — вечно живой и мыслящий. У Демокрита мир тления и грязи, у меня — гармонии и красоты.

Говоря это, Платон испытывал ненависть к Демокриту, как если бы тот отнял у него самое дорогое: свет, воздух, простор, душу, богов, прекрасное, вечность. Попытался украсть, посягнул на нечто, без чего и жизнь не жизнь и смерть не смерть, а только соединение и разъединение атомов — неделимых, неизменных, непроницаемых, не несущих в себе никакой памяти о том, что они составляли в сцеплении и столкновении с другими.

Нельзя сказать, будто Платон никогда не слышал о таком взгляде на мир. У Демокрита были предшественники, учителя, и есть, разумеется, последователи, ученики. В конце концов, как он недавно сказал, эта точка зрения возможна просто из противоречия общепринятым взглядам, всему, что пришло от предков. Но чтобы искренне верить в истинность таких убеждений да ещё и внушать их другим людям — с подобным Платон столкнулся, пожалуй, впервые. Даже книга, в которой изложены враждебные духу и богам убеждения, терпима — она может быть всего лишь результатом упражнений беспокойного ума. Но человек, воплотивший в себе антизнание, антиверу — это ужасно, нетерпимо, античеловечно.

Будь мир таким, как он представляется Демокриту, Платон не стал бы жить, задохнулся бы от тоски или убил себя, чтобы не ползать по земле, подобно муравью. Жизнь в мире Демокрита — существование без следа и цели, по произволу бездумных тёмных сил, бессмысленная игра, оскорбительная нелепость. Из праха в прах. Ни прошлое, ни будущее в таком мире не имеют смысла. Знание, талант, мудрость — никчёмные безделушки — тоже являются фактами прошлого. Знание как прозорливое проникновение в суть мира и бытия — смертельно, губительно, загоняет в тупик бессмысленности и отчаяния. Не будет встреч с дорогими и любимыми за гранью земной жизни, не будет истинного вознаграждения за подвиги и труды, не будет возвращения, путь к совершенству и бессмертию ведёт в пропасть.

Будь на то воля Платона, он изгнал бы Демокрита из Афин, запечатал бы его уста, а все его книги сжёг. Нельзя выхолащивать человека, оставляя ему лишь пустую оболочку, которая хуже одежды, потому что облегает не тело, а пустоту, в которой, впрочем, время от времени проносятся атомы. Нет, человек соткан из бессмертной души и бренного тела, он — частица всезнающего и всеблагого, он созерцает, страдая и радуясь, плоды творчества мирового духа и прибавляет к его совершенству свою красоту, как цветок и букет. Там, за пределами земной жизни, мир прекрасный и вечный, там ничему нет конца и пресыщения, там бесконечный полёт, постоянное обновление и радость. Более того, всё это можно обрести, не умирая, преображаясь в красоте. Одна мечта о таком будущем возжигает Солнце, вера — окрыляет, знание — делает бессмертным. Демокрит же на той стороне, где тоска и тьма.

— ...Демокрит утверждает, что там нет ни бездны Тартара, ни Островов Блаженных, — услышал Платон голос Эвдокса, вынырнув из своих размышлений, словно из морской волны.

— Но хотя бы харчевня там есть? — спросил Фрике, слуга Платона.

Исократ и Эвдокс расхохотались. Вопрос Фрикса вполне стоил того. Засмеялся и Платон, но всё же ответил:

— Если ничего нет, то нет и харчевни. Более того, если ничего нет, то нет и «НИЧЕГО». А противоположным «НИЧЕМУ» может быть только НЕЧТО. А НЕЧТО — это может быть и Тартар, и Острова Блаженных. И харчевня, — добавил он. — Кто мыслит НИЧЕГО, тот мыслит и НЕЧТО.

— Вот! — воскликнул Эвдокс. В голосе его было столько радости, будто он открыл для себя что-то необыкновенное. — Я готов слушать такие речи день и ночь до самой смерти!

Платон ещё раз подумал, что этот юноша нравится ему. Он чем-то напоминал Федона из Элиды. Эвдокс, кажется, был так же горяч, открыт в выражении чувств, а главное — как Федон, любознателен и молод.

— Сколько тебе лет? — спросил Эвдокса Платон.

— Восемнадцать, — ответил тот. — Уже восемнадцать. — Он, разумеется, хотел сказать, что уже не мальчик и что к нему следует относиться как к взрослому.

Федон, помнится, тоже требовал к себе должного уважения — безобидный порок всех юношей, желающих казаться старше своих лет. И в то же время Эвдокс не был копией Федона — он был выше его ростом, почти вровень с Платоном, немного костляв, коротко острижен, губаст, как эфиоп, басил и шагал широко, как заядлый пешеход. Всё это, впрочем, не мешало ему быть привлекательным и даже красивым.

— Что тебя привело в Афины? — спросил Эвдокса Исократ, когда они подошли к городским воротам. — Поиски судьбы, удачи, богатства, мудрости или просто попутный ветер?

— Ищу друзей для путешествия по жизни, — ответил юноша. — А проще — тех, с кем смогу заняться медициной, географией, астрономией, математикой.

— И ради чего ты хочешь заняться этими науками? — Платон пошёл рядом с Эвдоксом, подстроившись под его шаг.

— Хочу узнать, что на небе, на земле и под землёй.

— Зачем?

— Ну раз уж я здесь — под небом, на земле, над бездной Аида, — то чем же ещё стоит заниматься? Ублажать тело приятно, но скучно; ублажать душу — искать путь к богам. Ведь это твой учитель Сократ сказал, что в род богов не позволено перейти никому, кто не был философом, не стремился к знанию.

— Да, Сократ так говорил, — согласился Платон. — Но откуда ты это знаешь? Ведь ты не встречался с ним, а книг он не оставил.

— Как он и предсказывал, я прочёл его мысли в душах его учеников. Но хотелось бы узнать больше. Ты, Платон, не позволил бы заглянуть в твою душу? Хотя бы только в ту её часть, где записан Сократ. Я готов заплатить, — поспешил добавить Эвдокс, подумав, должно быть, что его желание заглянуть в душу Платона подобно посягательству на чужую собственность.

— Не торопись раздавать деньги, даже если ты богат, — ответил Платон. — Сначала изучи, хорошую ли вещь приобретаешь. А знания — вообще не вещь, тем более знания подлинные, — они светят всем и никому не принадлежат. Так что платить за них некому. Сократ не брал деньги за обучение. Да и не учитель я, а всё ещё только ученик. Хочешь — будем учиться вместе.

Последняя мысль — предложение учиться вместе — была высказана не случайно, потому что и возникла раньше, когда он решил отправиться в Египет. Тогда-то он и подумал, что хорошо бы иметь рядом не только раба Фрикса, но и друга, единомышленника, единоверца. Не только плоть ищет в мире свою вторую половину, но и душа требует сопряжения с другой душой для удвоения сил, радостей, для уменьшения неудач и печалей, ударов неведомой судьбы и для того, наконец, чтобы смотреться в другую душу, как в зеркало, — верный, хоть и не единственный путь самопознания.

— Я был бы счастлив, — ответил Платону Эвдокс. — Не смею надеяться, но был бы счастлив.

— Ты правильно решил, — похвалил Эвдокса Исократ. — Я рад, что именно после этих слов мы расстанемся — мне здесь сворачивать к моему дому, — указал он на перекрёсток улиц. — А вам, если богам будет угодно, до расставания ещё очень и очень далеко.

Прощаясь, Исократ обнял Платона и Эвдокса, пожелал им счастливого плавания по морям и по океану знаний.

— Пусть ваш корабль и ваша дружба окажутся сильнее бурь, — сказал он, уже уходя. — Хайре!

— Хайре! — ответили ему Платон и Эвдокс.

Платон привёл Эвдокса в дом, представил братьям Адиманту и Главкону, накормил его ужином, долго не отпускал — рассказывал о предстоящем путешествии в Египет и его цели.

— Ты старше меня, тебе, возможно, следует думать о загадках бессмертия, — сказал во время этого разговора Платону Эвдокс, — я же скорее займусь изучением египетской астрономии и медицины — говорят, что жрецы тамошних богов хранят много тайн о небесных светилах и человеческих болезнях. Да и смысла в этом больше: ты станешь беседовать со жрецами о таинствах загробной жизни, я — о тайнах вселенной и человеческого тела, а потом мы обменяемся добытыми таким образом знаниями.

— Таинствами загробной жизни никогда заниматься не рано, — ответил Платон, помрачнев: отказ Эвдокса от философских поисков в пользу изучения астрономии и медицины огорчил Платона. Из всех наук только философия заслуживает полного погружения души, тогда как другие искусства хоть и полезны, но не всеобъемлющи. Впрочем, в рассуждениях Эвдокса был резон, практический смысл, особенно в его намерении обменяться затем добытыми знаниями. В конце концов, это соответствовало прежней договорённости — учиться вместе, друг у друга.


На четвёртый день после встречи Платон и Эвдокс отплыли из Пирея на торговом судне, уплатив владельцу его ровно столько, сколько они израсходовали бы на еду, одежду, ночлег в гостиницах и приютах, если бы добрались до Египта пешком. Таково было требование самого владельца судна. Когда Эвдокс быстро всё подсчитал и сообщил сумму владельцу, тот поцокал языком, повздыхал и попросил, чтобы Эвдокс прибавил к ней и расходы на рабов Фрикса и Гипполоха.

— За двух рабов как за одного свободного, — добавил он при этом, — потому что им и обувь не нужна, и спят они под открытым небом, и едят вдвое меньше, чем хозяева, и вина совсем не пьют.

— С нашими рабами мы обращаемся иначе, — сказал Платон, — они не собаки.

— Тогда платите за них как за свободных, — ответил хитрый владелец судна.

Судно часто причаливало к островам, которые то и дело встречались на пути, будто всё море было усеяно ими, как плохая дорога камнями. Владелец судна — его звали Пантарк — не столько сам занимался торговлей, сколько перевозил чужие товары и людей с острова на остров, не торопился, поджидая у пристаней подходящий груз, приставал к пассажирам своего судна, напрашиваясь на угощения, был толст и разговорчив. Через несколько дней плавания Пантарк из всех пассажиров наиболее охотно общался с Эвдоксом и Платоном, с ними ел, пил и вёл беседы, говоря, что первый из них щедр, а второй мудр, и таким образом он нашёл то, что долго искал, — пищу для души и тела одновременно. Как все толстые и не очень старые люди, он был похотлив и потому на первых порах заводил разговоры о любовных утехах. Платон неохотно поддерживал такие беседы, так как считал, что по вине Пантарка они получаются довольно пошлыми, лишёнными всякой возвышенной мысли. Зато Эвдоксу рассказы Пантарка о его бесчисленных любовных приключениях, кажется, очень нравились, он от души хохотал, восхищённо хлопал его по плечу и щедро поил вином, целую амфору которого приобрёл у того же Пантарка, здесь, на корабле. Эвдокс и сам любил вино и не раз говорил, ловя в глазах Платона упрёк за чрезмерное возлияние, что вино — кто понимает в нём толк! — только и следует пить на корабле, который пахнет мокрой сосновой доской. Этот запах, смешанный с ароматом моря, вместе с ветром надувает льняной парус, ласкает пьющего на палубе, и он как бы парит в душистом воздухе, подобно чайке в небесах, и это настоящее наслаждение.

— Как бы не шлёпнуться на землю, воспарив слишком высоко, — сказал однажды Платон, чем сильно смутил и даже напугал Пантарка, который после этих слов Платона вдруг притих, запечалился и стал часто и тяжко вздыхать.

— Ты что-то вспомнил? — спросил Эвдокс.

— Увы! — развёл руками Пантарк. — Я вспомнил про смерть. В Египте, куда мы плывём, о ней принято говорить на каждом пиру. Там есть даже специальный человек, он выходит весь в чёрном и говорит пирующим загробным голосом: «Помните о смерти». И что самое интересное — странный народ эти египтяне! — после этих слов они не только не печалятся, а принимаются пить и веселиться с удвоенной силой. Впрочем, я их понимаю: жизнь коротка, надо веселиться, пока жив, ведь в загробном мире никакого веселья, тем более вина, уже не будет. В Тартаре только холод и тьма, на Асфоделевых лугах постоянный туман, всё серо и уныло, на Елисейских полях, правда, пляшут и поют, но туда попадают немногие. Я на Елисейские поля не попаду, тем более к Кроносу, на Острова Блаженных, туда мне дороги нет. — Он ударил кулаком по якорному камню, возле которого они сидели на палубе в тени бортового плетня, и заплакал то ли от боли, то ли от тоски.

— Полно тебе, — сказал Пантарку Эвдокс, — нашёл о чём горевать. Скажу тебе по секрету: многие мудрецы и раньше, в древние времена, и теперь подозревают, что никакого загробного царства нет, что душа сразу воспаряет на небеса, к звёздам, и там радостно сгорает, посылая свет во Вселенную. Большая душа даёт много света, горит, как самая яркая звезда, маленькая — мало, как лучина, но всякий свет есть свет, он избавляет Вселенную от тьмы. Всё превращается в огонь, свет, а из него рождаются новые души, светлые, большие и счастливые. Словом, путь любой души — путь счастья, от меньшего к большему, и так бесконечно, потому что счастью предела нет.

— Так ли это? — Пантарк поднял заплаканные глаза на Платона. — Верно ли говорит твой друг? — Пантарк явно не доверял Эвдоксу, и во всех случаях, когда разговор касался серьёзных дел, обращался за подтверждением к Платону. — Он правду говорит?

— Плачь, Пантарк, — ответил Платон. — Нет пути счастья, есть путь воздаяния: за всё придётся расплачиваться либо в Тартаре, либо на Асфоделевых лугах, либо на Елисейских полях. Благочестие и посвящённость в таинства великих богов — вот путь к Островам Блаженных. Только там — счастье, а в прочих местах — страдание, забвение и, может быть, новый круг рождения и смерти.

— По моей вине затонул корабль, — зарыдал пьяный толстый Пантарк, — я не сделал своевременно ремонт. Проклятая бедность тому причиной. Корабль утонул возле острова Фера. Я, конечно, виноват, быть мне в Тартаре. Мне хотя бы на Асфоделевый луг попасть. Там, конечно, скучно и туман, но всё же не Тартар, где одни вечные мучения. Как ты думаешь, Платон, попаду я на Асфоделевый луг — ведь всё же не я сам утопил корабль и пассажиров, меня там даже не было, хотя, конечно, понимаю, что очень виноват. Так куда меня пошлют судьи Аида?

— Ты вот что, — сказал Пантарку Эвдокс, поднося ему кружку с вином, — ты живи как можно дольше, пей и веселись, не думай о смерти и о загробном царстве Аида. Скажу ещё раз по секрету: даже великие мудрецы ни о чём так мало не думают и ни о чём так неохотно не говорят, как о потустороннем мире. Они считают, что ни говорить, ни думать об этом не стоит, ведь потом всё само откроется. Надо вести благочестивую жизнь и стремиться к великим посвящениям: хороший человек всем людям приятен, а это так замечательно, это счастье при жизни. А что касается невольных преступлений, то они заглаживаются добрыми делами. Делай добрые дела, Пантарк, — это наверняка избавит тебя от Тартара. Кстати, даже на Островах Блаженных нет вина. А потому пей здесь.

Пантарк взял из рук Эвдокса кружку с вином и осушил её одним махом, потом отдышался, сказал:

— Я верну вам часть денег из тех, что взял в уплату. Признаюсь, сплутовал, взял лишнее. Верну. Это будет доброе дело? — посмотрел он вопросительно на Платона.

— Конечно, Пантарк.

Пока добирались до Книда, родного города Эвдокса, Пантарк совершил ещё несколько добрых дел. Он стал отказываться от угощений, натянул над частью палубы тент, под которым пассажиры могли прятаться от солнца и дождя, снизил цены на вино и оливки, которые покупали у него пассажиры. И конечно, как и обещал, вернул часть денег Платону и Эвдоксу — ровно треть.

И всё же в Книде Платон и Эвдокс расстались с Пантарком. Эвдоксу надо было пополнить свои денежные запасы перед поездкой в Египет, сделать это быстро ему не удалось, а Пантарк ждать не мог: обязательства перед пассажирами и торговцами, вёзшими на корабле товары, заставляли его торопиться, тем более теперь, когда он решил делать добрые дела.

Платон расстался с ним без особого сожаления.

— Он ужасно болтлив.

Было ещё одно обстоятельство, почему он так легко и охотно распрощался с Пантарком, но о нём Платон умолчал. Отныне Эвдокс не будет так много пить. Впрочем, Эвдокс об этом сразу же догадался.

— Видишь ли, тебе показалось, что я много пил вина, — сказал он Платону. — Но я всего лишь ублажал Пантарка. Дело в том, что матросы торговых судов, случается, грабят своих пассажиров. Разумеется, с ведома капитана. Вот я и старался, чтобы его матросы не отняли у нас одежду и деньги, а самих нас не бросили за борт в воду.

— Была такая опасность? — не поверил Эвдоксу Платон.

— Однажды ночью я слышал крики, а потом недосчитался одного пассажира.

— Не может быть!

— Было, было! Так что никакими добрыми делами Пантарк от Тартара не спасётся.

— Кто бы мог подумать! Ах, несчастный! — вздохнул Платон. — И к тому же болтун.

— Ты считаешь, что болтливость — порок более ужасный, чем все прочие?

— Да, — ответил Платон. — Ведь болтливость — болтовня о чём попало, бестолковое словоизвержение одного убивает ум другого, ложится мусором на душу слушающего, а нужно сеять семена знаний.

— Согласен.

Они оставались в Книде несколько дней, пока Эвдокс не раздобыл нужные деньги. Да и попутное судно появилось в порту не сразу.

На корабль их провожали не только родственники, но и друзья Эвдокса, некоторые из них стали отныне и друзьями Платона. Афинянин покорил их своими рассказами о Сократе, речами о любви и красоте — двух крыльях, которые могут вознести человека к бессмертию. Платон преподал им также несколько уроков математики — недаром же почти целый год обучался у Эвклида в Мегарах. Родители Эвдокса нашли в Платоне столько достоинств, что хотели выдать за него свою дочь Аттиду, младшую сестру Эвдокса, которой не было ещё и пятнадцати лет, обещая за ней большое приданое. Платону пришлось признаться, что он не намерен жениться не только на Аттиде, но и на любой другой девушке, так как не хочет создавать семью, а решил посвятить себя целиком философии. Родители Аттиды удивились такому его решению, отец, улучив момент, даже спросил Платона, не болен ли тот какой-нибудь препятствующей женитьбе болезнью. Узнав, что тот совершенно здоров и решение никогда не жениться принял по здравом рассуждении, отец Эвдокса грустно покивал головой и, как позже выяснилось, сразу же направился к сыну, чтобы уговорить его не поддаваться дурному влиянию Платона и, может быть, даже немедленно расстаться с ним. Отец боялся, что и Эвдокс, последовав примеру друга, тоже примет решение оставаться всю жизнь холостым. Эвдокс ответил отцу, что тот опоздал, поскольку такое решение им уже принято, и оно является окончательным и бесповоротным. При этом он рассказал отцу шутку, услышанную в Афинах от Аристофана: семья заменяет человеку всё, и, прежде чем создавать её, надо хорошенько подумать, что для тебя важнее — семья или всё.

— Я выбрал всё, — сказал Эвдокс обескураженному отцу.

— Это действительно твоё решение? — спросил Платон.

— Да, — ответил Эвдокс.

Платон понял, что отныне у него есть верный друг на всю жизнь.

Загрузка...