Платон не был дома восемь лет. Многое за это время в Афинах изменилось. Постарели родные и знакомые, обветшали старые дома, появились новые, поросли травой и дроком могилы Сократа, Тимандры, Софокла. Рядом со старыми погостами появились новые. Умер Критон, друг покойного Сократа и отец красавца Критобула, который, унаследовав земли и имущество отца, забросил философию и занялся хозяйственными делами. Другой соученик Платона, Аполлодор, ходивший по пятам за Сократом, стал известным учителем мудрости и очень разбогател, беря за обучение юношей большие деньги. Исократ почти поборол своё заикание и по-прежнему тревожил афинян своими мрачными пророчествами о скором нашествии персов и грядущем поражении растерзанных и обессиленных прежними войнами и раздорами Афин. Образ жизни афинян стал за минувшие годы ещё более беспокойным: суды заседают каждый день, разбирая дела об имущественных и финансовых преступлениях, поскольку горожанами ещё в большей мере, чем прежде, овладела жажда наживы, приобретательства и скрытого грабежа. Афины оставили многие прежние союзники, казна на Акрополе опустела, обветшал флот, армия стал скопищем бездельников, партийные распри выливаются во взаимную клевету и грязные оскорбления, поэты читают стихи на рынках у винных лавок, в театрах пляшут голые гетеры, храмовые праздники превратились в многолюдные и шумные попойки.
Афинская демократия катится к своему концу, к неизбежной тирании, и она уже наступила бы, пожалуй, но среди бездарных и мелких политиков и стратегов не находится ни одного, кто сумел бы захватить власть в загнившем государстве. Никому из них не хватает для этого ни ума, ни воли, ни хитрости, ни коварства. Афины стали городом пошлости и посредственности. А ведь ещё совсем недавно, во времена Перикла, афиняне считали — и об этом не раз говорил в своих речах Перикл, — что демократия прекрасна, что это наилучшее государственное устройство, потому что даёт человеку наивысшее благо — свободу. Свобода прекрасна, уверял Перикл, и только в демократическом государстве стоит жить человеку. Но поступал он иначе, понимая, что свобода должна быть ограничена разумом, что главой демократического государства непременно должен стать человек большого ума, чести и долга, каким был он сам. Когда же во главе страны, как нынче, становится виночерпий, государство окончательно опьяняется свободой в неразбавленном виде, а своих должностных лиц карает, если те недостаточно снисходительны и не предоставляют всем полной воли. Граждан, послушных властям, смешивают с грязью как ничего не стоящих добровольных рабов, зато правители восхваляются и уважаются. Учителя боятся школьников и заискивают перед ними, а те ни во что не ставят своих наставников. Купленные рабы и рабыни ничуть не менее свободны, чем их хозяева. Никто не считается с законами — все вольны и не терпят власти над собой. Но из подобной анархии — это закон — возникает рабство. Появились праздные и расточительные люди, предводительствуемые смельчаками. Они пробиваются к власти. Они грабят деловых людей и облагают данью всех имущих. Народ, видя такое, жаждет справедливости и порядка, мечтает о твёрдой руке и способствует приходу к власти тирана. Толпа возносит деспота на трон на своих плечах, окружает его телохранителями, армией, тьмою помощников, наделяет его чрезвычайными полномочиями, предоставляет ему исключительные привилегии, чтобы он мог свободно и безопасно управлять государством в пользу этой толпы. Но, увы, он скоро становится недоступным и для неё самой, превращается в полного и законченного тирана.
— Надо пригласить на царство мудрого правителя, — сказал Платону Исократ, — иначе власть в Афинах захватят кровожадные волки.
— Мудрого могут пригласить только мудрые, — ответил ему Платон. — Но разве мудрость присуща Народному собранию?
Исократ открыл свою школу риторики с четырёхлетним курсом обучения.
— Ты думаешь, что риторика — источник универсального знания? — спросил его Платон. — Сократ, если ты помнишь, говорил, что источником такого знания может быть только философия. Я тоже так считаю.
— Открой школу философии, — усмехнулся в ответ Исократ. — Пусть будут в Афинах два великих института: школа Исократа и школа Платона.
— Да, — сказал Платон, не желая спорить с Исократом, своим давним другом. Да и мысль открыть свою школу философии была ему не чужда. Два плана вынашивал Платон с той поры, как вернулся из Египта: организовать философскую школу, чтоб воспитывать в ней будущих правителей, и стать наставником кого-либо из нынешних власть предержащих и с его помощью создать образец совершенного государства. Второй путь был короче, быстрее вёл к цели, первый — значительно длиннее, но мог решить задачу более масштабную. Воспитанные философом правители стали бы способны преобразовать если и не весь эллинский мир, то большую его часть.
Был и третий путь: воспитать наставников, воспитателей будущих правителей. Но он был ещё длиннее первого и предполагал, что будущие правители не придут учиться в школу Платона. Такую дорогу, кажется, избрал Пифагор и ничего не достиг. Впрочем, говорят, что главный стратег Тарента Архит — истинный пифагореец. Эвдокс живёт в его доме. Платон отправил другу письмо с просьбой тоже поселиться у Архита, дабы с его помощью изучить наследие Пифагора, познавшего все тайные числа пирамид.
Самая удивительная перемена из всех, что Платон обнаружил в Афинах, произошла с его племянником, сыном сестры Потоны и её мужа Евримедонта. Из младенца-крикуна Спевсипп превратился в славного мальчугана, любознательного и общительного, который с первого же дня так привязался к Платону, что дядя забеспокоился, как бы родители не приревновали сына к нему. Мальчишка вертелся вокруг Платона весь день, если тот оставался дома, а однажды среди ночи пробрался к нему в спальню и заявил, что хочет спать только с ним. Платон выпроводил племянника из спальни, а родителям велел уделять сыну больше внимания, поскольку Спевсипп от скуки может выбрать в друзья случайного человека, способного научить дурному.
— Если бы ты открыл свою школу, — сказал Платону Евримедонт в ответ на его предупреждение, — мы отдали бы Спевсиппа тебе в ученики. Другого достойного учителя для него мы не видим.
В тот день Платон получил долгожданное письмо от Эвдокса из Тарента, а потому ответил родственнику:
— Со школой придётся подождать. В скором времени я уеду в Великую Грецию. Поговорим об этом, когда я вернусь.
— Когда же ты вернёшься? — спросил Евримедонт.
Платон лишь пожал плечами.
Он вернулся через год, но этот короткий отрезок времени вместил в себя столько событий, столько переживаний и мыслей, что иному человеку их хватило бы на всю жизнь. Началось всё хорошо, даже приятно. Стратег Тарента Архит, приютивший Эвдокса, встретил Платона как желанного гостя, предоставил ему свой дом, вёл с ним длительные беседы, не жалея времени, хотя человеком был очень занятым: обязанности стратега, выступления в Народном собрании, учительство. Незадолго до приезда Платона Архит открыл школу для своих учеников, в которой, кстати, преподавал и Эвдокс. Дела вынуждали Архита тратить своё время экономно, но для Платона он всё же его не жалел, объявив вскоре, что не он учит Платона, а сам учится у него. Архит был младше Платона, но знания его были столь велики, что к нему тянулись все сколько-нибудь любознательные тарентийцы, да и не только они, но и жители соседних городов — Метапонта, Гераклеи, Каллиополя, Сибариса. В школе Архита было несколько учеников и из соседней Сицилии, из Сиракуз, среди которых Платону сразу же запомнился юноша Дион, родственник сиракузского тирана Дионисия. В Дионе Платон узнавал самого себя в том же возрасте. Высокий, сильный, молчаливый Дион был к тому же, по словам Архита, не только исключительно усердным учеником, но и большим мечтателем. Его то и дело посещали мысли о таком устройстве жизни, при котором все были бы счастливы и свободны. По этой причине Дион не столько занимался математикой, механикой, геометрией и музыкой, но главным образом тем, что так или иначе было связано с наукой о наилучшем государственном устройстве. Архит же мыслил наилучшее государственное устройство так, как его некогда представлял себе Пифагор, которого считал своим учителем. Он постигал учение по сочинениям Пифагора и его последователей, так как сам математик умер почти за сто лет до рождения Архита. Пифагор был самосцем, но большую часть жизни прожил в Кротоне, что стоит на берегу залива южнее Тарента, близ Сибариса. Архит так почитал учителя, что уже через несколько дней после знакомства с Платоном повёз его в Кротон, чтобы показать гостю место, где некогда находилась школа Пифагора.
— Школа науки и жизни, — назвал её Архит, — из которой выходили не софисты и политики, а истинные женщины и истинные мужчины, способные преобразовать мир. Они были не столько учениками, сколько посвящёнными в тайное и великое учение. Это было братство посвящённых. Кротонцы называли его храмом муз. Но позже сожгли этот храм...
Они долго бродили по развалинам школы Пифагора. По заросшим травой и колючим кустарником основаниям зданий с трудом удавалось представить себе, что здесь было построено. Говорят, были храмы всех девяти муз, рождённых Мнемосиной от Зевса: Эрато, Эвтерпы, Каллиопы, Клио, Мельпомены, Полигимнии, Терпсихоры, Талии и Урании, которые, как утверждал Гесиод, покровительствуют поэзии, музыке, истории, трагедии, танцу, комедии и астрономии, основным искусствам и наукам. Было здесь некогда и прекрасное белое жилище посвящённых. Архит непременно называл его белым, объяснив, что этот цвет особо почитался в школе Пифагора как цвет посвящённых. Прекрасное белое жилище в окружении задумчивых тёмных кипарисов, источающих в жару целительный аромат хвои. Ниже, почти у самого моря, стоял гимнасий, где, собственно, и проходили все занятия.
Вплотную к прибрежным скалам примыкали ещё два храма: Деметры и Аполлона. Деметра — это Женщина и Земля, Аполлон — Мужественность и Небо.
Вход в школу был со стороны города. Его украшала статуя Гермеса, на цоколе которой были высечены слова: «ЭСКАТО БЕБЕЛОИ», то есть «Прочь, непосвящённые».
— Мы не могли бы войти? — спросил Архита Платон.
— Могли бы, — ответил Архит. — Но чтобы вступить в братство Пифагора, следовало пройти несколько испытаний. Первое из них — испытание смехом.
— Как это? — заинтересовался Платон. — Расскажи.
— Пифагор считал, что смех лучше всего раскрывает характер человека. Впрочем, походка тоже. Наблюдая за тем, как смеётся и как ходит новичок, Пифагор определял его характер — дурной или хороший. Людей с хорошим характером оставлял в школе для дальнейших испытаний.
— Расскажи и о них, — попросил Платон; мысль о том, что со временем он откроет свою школу, всё ещё не покидала его.
— Другие испытания взяты из египетских тайных посвящений. Ты знаешь о них лучше, чем я, — ответил Архит.
— И всё же расскажи, — настоял Платон.
— Ладно, — согласился Архит. — После смеха и походки — испытание страхом в мрачной пещере, что находится где-то там. — Он указал рукой в сторону гор. — В той пещере, по слухам, водились страшные чудовища и привидения. Если новичок убегал ночью из пещеры, ему в приёме отказывали. Другое испытание заключалось в том, что новичка заталкивали внезапно в пустую келью, вручив доску с изображением какого-нибудь символа, например треугольника в круге или додекаэдра в сфере. Через двенадцать часов будущему ученику следовало дать истолкование изображённого символа. Его приводили в зал, где собирались остальные ученики, и предлагали поделиться своим толкованием. Пока он говорил, его поднимали на смех, перебивали, кричали, что он глуп и тому подобное. Выдерживал испытание лишь обладающий выдержкой, кто не плакал, не отвечал на грубости, не бросал доску и не убегал. Вот так, — закончил Архит.
— Это всё? — удивился Платон.
— По-твоему, мало?
— Я бы испытывал только ум, — сказал Платон. — Характер — это, конечно, важно, но ум — важнее всего. Кстати, характер формируется умом. Разве не так?
— Может быть, — согласился Архит. — Пифагор хотел видеть вокруг себя вежливых, учтивых, сдержанных и в то же время стойких в различных испытаниях молодых людей. Это естественно. Хотя дальнейшие занятия конечно же посвящались развитию ума. Перед учеником открывали книгу, написанную рукой Пифагора, которая называлась «Священное слово».
— У тебя есть эта книга? — с надеждой спросил Платон.
— Нет. Есть другая — книга тайных знаков и символов, которую я тебе покажу. В ней много непонятного, ибо Пифагор писал её не для всех, а только для посвящённых. Впрочем, как и «Священное слово», она начинается с изложения Науки Чисел. Открывая её ученикам, Пифагор говорил: «Итак, начнём с единицы...» Ты знаешь, что это число Бога, число неразделимой сущности?
— Да, — сказал Платон. — Я это знаю. Дальше три, семь и десять? — спросил он.
— Как будто так. Три — это дух, душа и тело во всех проявлениях Вселенной, ключ ко всему; семь — соединение человека с божеством, полное осуществление всего; десять — совершенное число всех начал и завершений. Потом Пифагор начинал учить космогонии, непременно в тишине, ночью, на одной из террас храма Деметры. Думаю, ты вынес её основы из Мемфиса — то, как Мировая Душа творит и уничтожает Видимый мир, как на земле возникают и исчезают континенты, подобные Атлантиде, и что было уже шесть потопов. Затем он открывал ученику тайну тайн — тайну рождения, перевоплощения и бессмертия души. Но тут обет молчания.
— Да, — сказал Платон. — Мы знаем то, что знаем. Но тут обет молчания. Даже камни не должны слышать то, что мы знаем. А всякий посвящённый в нашем откровении не нуждается, ибо и ему всё ведомо в той же мере, что и нам. Мы же не владеем правом посвящения. Пифагор владел им.
В эту великую тайну Платон был посвящён в Элевсине и в Гелиополе, в храме Деметры и в храме Солнца. Она одна и та же. Она прекрасна.
Душа человека — частица великой Мировой души. Она содержит в себе всё, подобно единице, подобно искре, отлетевшей от огня, подобно капле, отнятой у моря. В единице — возможности всех чисел, в искре — свет и жар костра, в капле — всё, чем обладает вода. Душа отделяется от Мировой души с началом сотворения природы, развивается, становясь собой, проходя через все царства природы, поднимаясь по ступеням существования, переходя из грубых форм во всё более совершенные, от слепого и смутного существования — к бытию осознанному и определённому. Она томится зародышем в минералах, едва узнаваема в растениях, объясняет беспокойное и терзаемое существо животных. Это путь многих миллионов лет, это блуждание по всей Вселенной. Так божественное в ней пробивается к сознанию, так неведомое становится человеческой душой, разумом. Дальше — путь свободы, освобождение от плена материи, от тюрьмы тела. Тело человеческое больше не меняется. Совершенствуется только душа. Степень совершенства — степень свободы и знания. Земля и тело человека — последняя ступень странствований души в оболочке плотной материи. Найти самое себя во всей своей полноте — обрести в себе божественное, пристать к своей истинной родине и единственному вечному причалу, к Мировому духу, к Богу, раскрыть в себе совершенство и возможность бессмертия в соединении с божественным совершенством и бессмертием. Свободная и мудрая, она создаёт свой собственный орган, своё новое духовное тело, новый бессмертный образ, который подобен образу Бога, всё более и более очищая его от праха земного. И уходит... Да, со смертью, которая есть не гибель, а истинное рождение для новой жизни. Исчезает старая земля, обретается новая, прекрасная, купающаяся в эфирном свете, похожая на сверкающий мяч, сшитый из разноцветных кусков кожи. Она то пурпурная, то золотистая, то белее алебастра. На ней растут дивные деревья и цветы, созревают сладчайшие плоды, её горы сложены из самоцветов, осколки которых мы находим здесь — сердолики, яшмы, смарагды, изумруды и рубины. Она богата золотом, серебром и другими дорогими металлами. Они лежат повсюду на виду, в изобилии, и каждый может любоваться ими. На новой земле живут счастливые, вечные люди. Воздух для них — как для нас вода, а эфир — как для нас воздух. Есть там великолепные храмы и тихие священные рощи, и боги обитают в этих святилищах, общаясь с людьми. Люди видят солнце, луну и звёзды такими, какие они есть на самом деле. Спутник новой жизни на той земле — блаженство. Тела и лица живущих здесь людей уже никто не называет масками души, потому что новый человек — это сама душа. Мимолётные радости, которые он испытывал на старой земле, сливаются там в единый поток радости и ликования, ибо они — краткие откровения блага, объединяющего в себе Истину, Любовь и Красоту, пребывающего во всей полноте там, на другой земле. Но всё это — лишь для тех, кто переступил круг рождения, для самых совершенных и высоких душ. Другие покинут эту землю и снова падут на неё, в бездну рождения и смерти. Они найдут себе мать и оживотворят зародыш, который она понесёт в своём чреве, и родятся, крича от ужаса. И это будет повторяться, пока они не достигнут совершенства и чистоты в круговороте страданий, рождений и смертей, полного сознания добра и зла. Это путь восхождения. Но есть и нисходящий путь, на котором, проскочив точку зла, человек находит не свет, а полный мрак, теряет свою человечность и становится демоном вечной ночи. Но, говорят, что и для него не всё потеряно...
И вот задача задач: добиться, чтобы человечество всё перешло на новую землю и в конце концов слилось с божественным Разумом, управляющим всем. Утешение для жаждущих бессмертия: они не забудут себя, они будут помнить все свои предшествующие существования и всё лучшее смогут переживать вновь и вновь.
Близкая к совершенству душа, в последний раз посещающая старую землю, также вспоминает все свои предшествующие жизни и прозревает далеко в будущее. Такой душой обладают адепты[69], посвящённые первой степени, полубоги, каковым был Пифагор...
— А вот и Дион, — сказал Архит, прервав размышления Платона.
Они, направляясь к развалинам Пифагорова храма Муз, оставили Диона в городе: там у него были какие-то неотложные дела. Теперь он спешил присоединиться к Архиту и Платону. Дион был учеником, в котором Архит видел своё продолжение и потому выделял его среди других, держал постоянно при себе, как только позволяли обстоятельства. Дион был, кажется, счастлив этим, хотя, будучи очень сдержанным, внешне это никак не проявлял. Когда же он заставал Архита и Платона вместе, то радость его переходила все границы и он улыбался. Вот и теперь Дион приблизился к ним со счастливой улыбкой, присел чуть поодаль на камень, утирая пот с лица.
— Значит, это было здесь, — произнёс он со вздохом, оглядывая печальные развалины. — Здесь неразвитые души согрешили против разума, совершив тягчайшее преступление.
Архит и Платон знали, о чём заговорил Дион. Это преступление было ужасным. Враги Пифагора, — а высокие натуры всегда вызывают раздражение у людей посредственных, коих в мире большинство, — заперли математика и его сорок сторонников в доме, обложили сухим хворостом и подожгли. Пифагор и его ученики погибли в огне.
— Но мы живы, — сказал Архит. — А значит, жива надежда, что цель учителя будет достигнута. Ведь мы знаем, как это сделать. Не правда ли? — обратился Архит к Платону.
— Да, — ответил Платон. — Колодец, из которого черпал свои знания Пифагор, не иссяк. Да и ключ к этому колодцу, кажется, в наших руках.
— Больше всего мне хотелось бы раздобыть ключ от той двери, — сказал Дион, — за которой спрятан план наилучшего устройства государства и общества. Вот что мне недавно открылось: человек не может стать человеком вне общества, он существо коллективное, только в обществе он может достичь совершенства, согласно воле Бога. Мне рассказали, что в здешних горах пастухи недавно нашли мальчика, который вырос среди диких зверей. Этот ребёнок — не человек: он не говорит, ходит на четвереньках, не знает, что такое одежда, ест сырое мясо. Он зверь. Человеком можно стать только среди людей. Человеком не рождаются, а становятся. В обществе. И потому Богом задуман не только человек, но и общество для него. Ясно, что совершенными, за редким исключением, — при этих словах Дион взглянул украдкой на Платона, — люди могут стать только в совершенном обществе. Вот почему великие мудрецы, заботясь о человеке, думали прежде всего об обществе. Правильно ли я рассуждаю? — спросил Дион.
— Да, правильно, — ответил Платон. — Есть три великие тайны: тайна неба — разум, тайна природы — душа, тайна человека — закон. Совокупность законов — это государство, общество. Правильные законы направляют человека к правильной цели. Закон описывает границы и способ действий человека, к какому бы классу, касте, разряду, сословию он ни принадлежал. Границы и способ действий во имя всеобщего блага и спасения — за гранью рождений и смертей. А для начала — во имя долгой счастливой истории. Так Египет стоит уже десять тысяч лет и мудрость его — у престола верховного божества.
— В чём она? — Диона явно что-то беспокоило. Он то вскакивал, то пересаживался на другой камень, озираясь по сторонам, то и дело прикасался ладонью к груди, будто ощупывал что-то, спрятанное под плащом. — В чём эта мудрость? — переспросил он, переводя взгляд с Платона на Архита и обратно. — Не здесь ли ответ? — Он вскинул голову, как это делают люди, вдруг решившись на что-то, сунул руку за пазуху и вынул потемневший от времени свиток.
— Что это? — спросил Архит.
— Сочинение Пифагора! — не удержавшись, воскликнул Дион.
Архит и Платон вскочили на ноги. Встал и юноша. Он протянул свиток Архиту, дождался, когда тот развернул его, и сказал, с трудом сдерживая волнение:
— Я ничего не понял, это тайнопись. Но это сочинение Пифагора. Часть того, что он оставил дочери. Я купил этот свиток.
— Да, — сказал Архит, сияя от счастья. — Это написано рукой Пифагора. Я даже могу прочесть первые слова: «О том, почему следует всё разделить на четыре...» Дальше не могу, здесь новые для меня знаки. «Почему следует всё разделить на четыре», — повторил он и спросил: — Почему? И что это «все»? — Он посмотрел на Платона. — Как ты думаешь?
— Если источник мудрости, из которого пил Пифагор, находится в Египте, то на твой вопрос, вероятно, следует ответить так: делить на четыре следует всех живущих, потому что души их принадлежат к четырём степеням древности и совершенства. Это запечатлёно в символах храма Исиды в Гелиополе, который сами египтяне называют городом Инну. Так мне растолковал эти символы Великий созерцатель, верховный жрец бога Ра.
— Расскажи! — попросил Дион, глядя на Платона умоляющими глазами. — Прошу тебя.
— Расскажи, — сказал Архит, снова садясь на камень. — Ведь это не тайна, правда, ты не давал обет молчать о ней?
— Это не тайна. Да и в Кротоне, думаю, до сих пор многие помнят, почему Пифагор, став во главе Совета Трёхсот, повелел разделить граждан на четыре сословия.
И Архита и Диона поразило то, что Платон знал о Пифагоре, кажется, больше, чем они. «Когда только успел узнать всё это, из каких источников?» Недоумение Архита и Диона можно было прочесть на их лицах. Недоумение и смущение одновременно — ведь они изучают наследие Пифагора несравненно дольше, чем Платон, прочли некоторые его сочинения, свидетельства его учеников и нынешних последователей, а не знают того, что ведомо Платону. Афинянин, казалось, не только прочёл всё, что и они, но читал теперь в бессмертной душе Пифагора; душа умершего мудреца открывалась перед душой ныне живущего! Не одна ли это душа?..
Суть рассказанного Платоном заключалась в следующем. Пифагор разделил всех людей на четыре класса. Принцип деления — первоначальная сущность обитающих в них душ и степень их развития. Первый класс — это люди, действующие по инстинкту, обладающие неразвитыми душами, пригодные для физического труда, торговли, ремесленничества и земледелия. Это низший класс. Люди второго класса действуют преимущественно по воле страстей или воодушевления. Это воины, а также поэты и артисты. Третий класс — люди, встречающиеся редко. Они действуют под влиянием интеллекта: общественные деятели, философы, мудрецы, способные управлять государством. Над третьим классом — люди высшего разряда, у которых разум господствует над всем остальным: великие посвящённые, гении, пророки, вестники богов. К ним Пифагор причислял и самого себя.
Эту классификацию Пифагор положил в основание осуществлённой им великой реформы. Кротонцы, следуя ей, разделились на сословия, поставили над собой лучших государственных мужей — Совет Тысячи, а над ним — Совет Трёхсот, состоящий из посвящённых, обладающих высшим знанием. Во главе Совета Трёхсот стал сам Пифагор. Так же поступили граждане соседних городов — Тарента, Метапонта, Регия, Гимеры, Катаны, Агригента, Сибариса и Сиракуз. Говорят, что после реформ Пифагора жизнь в этих городах текла размеренно, разумно и счастливо. Города богатели, возрастали год от года их военная мощь, слава их правителей и мудрецов. Это было особенно важно в преддверии великого нашествия персов, предсказанного Пифагором. Небывалая мощь и разум Эллады должны были встретить восточных варваров. Увы, правление Пифагора было уничтожено уже через двадцать пять лет, за тридцать лет до начала Персидской войны. Причиной этого несчастья стал город Сибарис, славившийся своей роскошью. Это они, сибариты, чтобы не выходить из спальни по нужде, придумали ночной горшок и так обожали своё изобретение, что украшали его росписями, а богатые отливали «ночные вазы» из золота и помечали собственным именем. В Сибарисе вспыхнула революция — посредственность восстала против мудрости. Пятьсот знаменитых граждан города, спасаясь от расправы, бросились под защиту Кротона. Сибариты просили их выдачи. Пифагор отверг это требование. В ответ Сибарис объявил Кротону войну. Победителями вышли кротонцы — они стёрли город противников с лица земли. Собственность, принадлежавшая Сибарису, поделили между кротонцами. С точки зрения толпы, делёж был несправедливым. Нашлись демагоги, которые возглавили бунтовщиков, объявив главным врагом Пифагора и его правление. Некто Килон, которого Пифагор не принял в свою школу из-за дурного характера, повёл толпу на штурм дома Пифагора. Всё сгорело в огне.
— Но прав был Пифагор? — спросил Дион.
— Разумеется, — ответил Платон.
— И мы вправе повторить то, что сделал он?
— Конечно.
— И ты готов взяться за это, Платон?
— Я готов предложить план мудрому правителю.
— План Пифагора?
— И мой тоже, — твёрдо сказал Платон.
С этого дня встречи Платона с Дионом стали ежедневными. Иногда они проводили вместе и ночи. Случалось, что к ним присоединялся Эвдокс, который, слушая их разговоры, посмеивался. Он считал, что никакими законами людей не исправить, они от природы таковы, каковы есть: только собравшись вместе, сразу же начинают помышлять о том, как бы поживиться за чужой счёт, и чинят друг другу козни. А если правда то, что души людей после смерти продолжают жить и носятся по Вселенной в поисках уютного местечка, то получается, язвил Эвдокс, что людей даже могила не может исправить, а уж философов — тем более.
— Да и не в этом задача философов, — убеждал он Платона и Диона, — а в том, чтобы всё познать и успокоиться рядом с Богом.
Платон не принимал всерьёз выпады Эвдокса, да и Диону не советовал придавать им большого значения.
— Он нас подзуживает из благих побуждений, — говорил он Диону, — хочет, чтобы мы поскорее взялись за дело.
— Почему же ты раньше не пытался проявить себя на политическом поприще? — спросил Платона Дион.
— Раньше я был слишком молод. Тогда я думал: вот стану самостоятельным человеком — и сразу же займусь государственными делами. К счастью, ты так не думаешь, а я был похож на многих других молодых людей. Да и государственные дела, с которыми мне пришлось тогда сталкиваться, не казались мне привлекательными. В то время в Афинах произошёл государственный переворот, во главе которого стоял пятьдесят один человек. Одиннадцать из них распоряжались в Афинах, десять — в Пирее. Они наблюдали за рынком и гаванью. Остальные тридцать получили неограниченную власть, как если бы были тиранами. Да так это и было на самом деле. Среди них, к несчастью, оказались мои родственники и хорошие знакомые. Они сразу же стали звать меня к себе, чтобы я принял участие в их делах, убеждая меня в том, что являются сторонниками справедливости и порядка. Сначала я было поверил им, но вскоре убедился, что до прихода этих людей к власти гражданам жилось лучше. Афиняне тоже это поняли и называли время Перикла, что предшествовало правлению Тридцати, золотым веком. Да вот тебе яркий пример. Сократа, этого справедливейшего из живших тогда людей, они вознамерились послать за человеком, которого хотели казнить, чтобы присвоить его богатство. Сократ, разумеется, отказался, но это едва не стоило ему жизни. А меня это сразу же отвратило от всяких государственных дел.
— Но власть Тридцати длилась недолго.
— Да, она вскоре пала. Но и после правления Тридцати происходило многое, что мне не нравилось. По какому-то злому року новые властители привлекли к суду Сократа, предъявив ему самое безбожное обвинение. Одни говорили, что он нарушает веру в отечественных богов, другие — что он развращает молодёжь. Многие тогда пытались защитить учителя, но не смогли. Его приговорили к смертной казни — и вместе с ним убили саму справедливость.
— Ты рассказывал мне об этом. Как всё это ужасно!
— Да, я видел всё это. А также видел людей, которые ведут государственные дела, знаю законы и царящие в государстве нравы. И чем больше я во всё это вникал и становился старше, тем хуже относился к политикам и политике. Я понял в конце концов, что без друзей и верных товарищей невозможно чего-либо достичь, а найти их легко: ведь наше государство уже не жило по обычаям и привычкам отцов. Законы и нравы поразительно извратились и пали, отчего у меня темнело в глазах. Но я всё же не переставал размышлять, каким путём можно изменить существующий порядок, и особенно государственное устройство. Что же касается моей деятельности, я решил дождаться подходящего случая. В конце концов пришёл к выводу, что все существующие теперь государства управляются плохо. Ведь состояние их законодательства почти что неизлечимо. Если что и может им помочь, то только какое-то удивительное стечение обстоятельств. Восхваляя подлинную философию, я был принуждён сказать, что лишь от неё одной исходит как государственная законность, так и всё, что касается судьбы частных лиц. — При этих словах Платон с укором посмотрел на Эвдокса. — Таким образом, — закончил он свою мысль, — человеческий род не избавится от зла до той поры, пока истинные, правильно мыслящие философы не займут государственные должности или властители в государствах по какому-то божественному определению не станут подлинными философами. Тут следует поторопиться...
Дион написал Дионисию, тирану Сиракуз, с каким замечательным философом судьба свела его в Таренте, в доме Архита, какими удивительными мыслями он обладает относительно переустройства государств, и пытался убедить родственника пригласить Платона ко своему двору, отчего государство Дионисия получит неоценимую пользу, а сам тиран приобретёт славу мудрейшего из всех правителей.
С этого дня юноша стал нахваливать Дионисия.
— Он ещё молод, — говорил Платону Дион, — он твой ровесник. Это тот возраст, когда воля уже достаточно сильна, а пороки, если есть, ещё не настолько окрепли, чтобы от них нельзя было избавиться. Он талантливый полководец, превосходный дипломат — усмирил Карфаген и создал могучее государство. Он любит науку, музыку и поэзию, он и сам музицирует и сочиняет стихи. Его мечта — стать победителем на состязании поэтов в Афинах.
— Какие у него пороки? — допытывался Платон. — Я знаю, что ты собираешься выдать за него замуж сестру Аристомаху, что это будет его вторая женитьба. Думаю, что ты воспрепятствовал бы этому, будь он груб, жесток и невежествен. И всё же поговорим о его пороках.
— Конечно, он груб, — вздохнул Дион. — Но таким сделала его среда, солдатская жизнь, войны. Он излишне властен, что естественно, так как долго добивался власти в Сиракузах.
— Грубость и властность можно превратить в настойчивость и требовательность, — успокоил Платон Диона, который явно страдал, заговорив о недостатках Дионисия.
— Правда?! — обрадовался Дион. — Вот что значит быть настоящим философом!
— И всё же продолжим, — попросил Платон.
— Да, — согласился Дион. — О пороках. — Теперь в нём не было и тени страданий: так утешил его Платон. — Он, конечно, любит пиры. Иногда кутежи длятся по нескольку дней. Все напиваются так, что не узнают друг друга. А по ночам устраиваются ещё более отвратительные оргии, никто из мужчин не спит один, дворец полон гетер. Дионисий упивается любовью с гетерами. Во что можно обратить эти пороки, Платон? — спросил Дион. — И можно ли?
— Можно. Страсть к пирам мы обращаем в безобидную любовь к общению с друзьями, когда устраиваются общие игры или затеваются разговоры, — ответил Платон.
— Так. А...
— Любовь к женщинам мы превращаем сначала в любовь только к красивым женщинам, а затем — в любовь к прекрасному. Мы образуем его ум, — вдохновился Платон, — усовершенствуем его поэтический дар, искусство музыканта. Существует мир намного увлекательней кутежей и оргий, мы и откроем его перед ним — мир знаний. Убедим Дионисия в том, что общее благо государства и граждан — высшая цель правителя. И, опираясь на его волю, требовательность и убеждённость, преобразуем государство и создадим образец наилучшего общественного устройства для всех греческих городов. Для всей Эллады. И спасём её.
— Да! — ликовал юный Дион. — Да, да!
Архит также написал письмо Дионисию и отправил его с посольской триерой, отбывшей из Тарента в Сиракузы. В этом письме, как и Дион, он советовал тирану Сиракуз пригласить к себе Платона, «ум столь блестящий и широкий, — написал Архит, — что твоему приобретению будут завидовать многие города».
Вскоре пришёл ответ от Дионисия. Он звал к себе Платона. «И всех его друзей, если таковые есть», — сделал он приписку в конце письма.
Платон показал письмо Эвдоксу.
— Что скажешь? — спросил он друга.
— Позвал волк к себе в гости ягнёнка, — ответил Эвдокс. — Нет, я не поеду. Учить тирана астрономии, географии и математике — всё равно что устилать дно бурной реки золотом: и дно от этого краше не станет, и золото не вернёшь. Я отправлюсь в Афины, — заявил он, — и буду тебя там ждать. Надеюсь, что ждать придётся недолго.
Дионисий прислал Платону не только письмо с приглашением, но и свою триеру с дюжиной слуг.
Платон отправился в Сиракузы вдвоём с Дионом. Всё время, пока они были в пути, слуги Дионисия кормили их и поили так, будто готовили к жертвоприношению какому-нибудь ненасытному варварскому божеству. Встреча на сиракузском берегу была пышной и торжественной. Сам тиран вышел из ворот дворца, чтобы поприветствовать Платона, которого восемь смуглых рабов несли от пристани до дворца на носилках, украшенных расшитыми золотом тканями и цветами. Дионисий подошёл к носилкам и сказал, обращаясь к Платону, а затем к многочисленной толпе придворных, которые сопровождали философа:
— Я счастлив, что этот великий ум посетил нашу прекрасную землю!
Кто-то при этих словах Дионисия запрыгал в толпе, кривляясь и что-то крича. Платону показалось, что это был его старый знакомец Аристипп из Кирены.
Дион же, шагавший рядом с носилками Платона и несказанно счастливый тем, что его старшему другу устроили столь пышную встречу, заметил:
— Какого более благоприятного времени можем мы ожидать, чем выпавшее нам теперь на долю по какому-то божественному соизволению?! Я верю, что именно теперь может осуществиться великая надежда, когда философы и правители великих государств окажутся одними и теми же лицами.
Первые дни пребывания в Сиракузах показались Платону настоящим праздником: не только и не столько потому, что Дионисий устроил в его честь великолепный пир в дворцовом саду, куда были приглашены все именитые граждане, а потому, что сразу же после завершения пира тиран собрал своих молодых соратников, родственников и друзей, пригласил Платона и объявил, что с этого момента они все начинают учиться, брать у него уроки математики, геометрии и всех прочих наук, которые ведут к главному и наивысшему знанию — к философии.
То, что стало твориться во дворце, не поддавалось описанию. Стены, плиты полов уже через несколько дней были испещрены математическими знаками и геометрическими фигурами; треугольники, квадраты и всякие многогранники появились на присыпанных тонким песком дорожках сада. В любое время дня на верандах и в тени увитых цветами портиков появлялись группы спорящих молодых людей, в залах звучала музыка и состязались в декламации поэты. Все бурно упивались доступной им красотой: небом, солнцем, облаками, звёздами, цветами, видом моря, могучими платанами, совершенством статуй и колонн, цветущими вербами, живописными полянами и дубравами, — словом, всем, чем только можно было восторгаться. Да и сам Дионисий на первых порах был таким прилежным учеником, каких Платону не доводилось видеть прежде. Впрочем, не только прилежным, но и успевающим: он быстро схватывал всё, о чём говорил Платон, был трудолюбив и вскоре уже мог похвастаться перед своими придворными замечательными познаниями в математике и астрономии, своими новыми, более совершенными, чем прежние, стихами. Всем было видно, что он души не чаял в Платоне. Да и Платону он нравился: шумный, громогласный, весёлый, общительный, прямой, он заражал всех своим весельем, трудолюбием, своей страстью к наукам, своими великими планами будущих общественных преобразований.
— Да, у нас всё получится, — сказал однажды с уверенностью Платон Диону. — Ты был прав.
Но Дион встретил эти его слова без особой радости. Философ заметил, как юноша вздохнул, уходя, как опустил голову, чем-то подавленный и обеспокоенный. Вскоре Платон узнал, что тревожило Диона: Дионисий, собираясь жениться, вознамерился взять себе в жёны сразу двух женщин: Аристомаху, сестру Диона, и Дориду из Локр, дочь своего полководца Гермократа. Дион, узнав об этом, стал упрашивать Дионисия отказаться от этой затеи.
— Разве тебе недостаточно одной? — принялся он увещевать Дионисия. — Ты всегда можешь иметь столько любовниц, сколько пожелаешь, но жена должна быть одна! Жениться на двух — это варварский обычай, а мы одолели варваров на поле брани, теперь следовало бы отвергнуть их нравы. Женись сначала на Аристомахе по меньшей мере, а уж потом на красавице Дориде.
— Я люблю их обеих одинаково сильно и не могу предпочесть одну другой, — ответил Диону Дионисий.
— Заклинаю тебя именем отца! — взмолился Дион.
После смерти его отца, полководца Гиппарина, с которым Дионисий десять лет назад по воле народа разделил власть в Сиракузах, последний получил неограниченные полномочия тирана. Дион же заменил Аристомахе отца и любил её так нежно, как только мог. Теперь замужество сулило ей несказанное унижение: она должна была оказаться на супружеском ложе Дионисия вместе с другой женщиной.
— Оставь отца, — сказал Дионисий. — Он был мне друг, во всём меня поддерживал и завещал мне заботиться о тебе и твоей сестре. И я забочусь! — повысил он голос. — Как о сыне! Но сын не может учить отца! Так что оставь свои аристократические замашки!
Дион, в отличие от Дионисия, принадлежал к древнему аристократическому роду, что время от времени раздражало тирана, чей род был не так знаменит. Дионисий ненавидел аристократов, поскольку их партия довела Сиракузы едва ли не до полного порабощения варварами. И когда народная партия привела его и Гиппарина к власти, он загнал эту партию в глубокое подполье, из которого она теперь не могла выбраться. Гиппарин, хоть и происходил из аристократов, был настоящим солдатом, рубакой, надёжным другом, лишённым всякого высокомерия и чванства. В Дионе же эти отцовские качества заметно поугасли, его видели в тайных аристократических гетериях, он брезгливо относился ко всяким проявлениям невежества, грубости и жадности, считая их прирождёнными пороками людей простого происхождения. Дионисий подозревал, что аристократическая партия оказывает тайное влияние на Диона и, возможно, делает на него ставку в своих заговорщических планах. Об этом ему не раз нашёптывали осведомители. Особое рвение в доносах такого рода проявлял Филистий, придворный летописец, которому Дионисий поручил составить историю своего правления. Филистий не любил отца Диона и перенёс это чувство на сына. Филистию было за что не любить Гиппарина. Ознакомившись с первыми главами сочинённой Филистием истории, тот заявил, что в ней больше лжи, чем правды. Это было справедливо, потому что Филистий — он делал это намеренно — главную роль во всех делах, вопреки истине, отводил Дионисию. Когда историк начал свой труд, Гиппарин был уже болен и все ждали его скорой кончины. Естественно, что все льстецы, в том числе и Филистий, кинулись восхвалять и прославлять Дионисия, молодого, здорового, сильного, надеясь на его ответные ласки. К тому же нетрудно было заметить, что и Дионисий не очень-то чтит Гиппарина и порою откровенно тяготится тем, что надо делить власть с больным и старым другом.
Разговор Диона с Дионисием ни к чему не привёл: тиран не изменил своего решения о двоежёнстве. А вскоре был назначен и день свадьбы.
Свадьба внешне ничем не отличалась от предшествующих пиршеств. Да и что можно было придумать сверх того, что уже было раньше, если каждый кутёж задумывался и осуществлялся как абсолютное пиршество, самое роскошное и неповторимое. Разве что гостей на свадьбе было больше, чем обычно, больше закусок, больше вина и цветов. И гетер.
Когда к ложу Дионисия подвели Аристомаху и Дориду, Дион расплакался. Хмельной Филистий, увидев рыдающего юношу, захлопал в ладоши, привлекая к себе внимание гостей, и громко сказал, указывая рукой на Диона:
— Смотрите, вот слёзы, которые яд, потому что вскипели на огне ненависти!
Как только Филистий произнёс это, вокруг воцарилось молчание — все замерли в ожидании скандала. И он не замедлил разразиться. Дион вскочил и, расталкивая на своём пути столы, устремился к Дионисию. Стража, опасаясь, что Дион приближается к тирану с дурными намерениями, схватилась за мечи. Дионисий поднялся с ложа и пошёл ему навстречу. Когда они сошлись, Дион, глядя в сторону съёжившегося от страха Филистия, сказал:
— Дионисий! Прогони этого лжеца и мерзавца! Или прогони меня, если Филистий тебе дороже!
Дионисий обнял Диона, прижал к себе, похлопал по спине.
— Конечно, я прогоню его, — сказал он Диону и приказал слугам: — Филистия вышвырнуть за ворота и никогда не впускать обратно!
Несколько слуг тут же схватили незадачливого болтуна за руки и за ноги и поволокли из зала. Филистий что-то кричал, но его слов нельзя было разобрать, потому что гости хохотали, глядя на эту сцену. Пир продолжался. В круг на середину зала вышли гетеры в прозрачных разноцветных нарядах, изображая луг, на котором с восходом солнца оживают и распускаются цветы...
Свадебный пир длился несколько дней, затем три дня отвели на отдых — не было ни занятий, ни торжеств, — и наконец наступили будни, то есть все снова вернулись к урокам и кутежам.
Платон и Дионисий встретились в этот раз наедине, так пожелал тиран. Он был строг и как-то по-новому красив, даже величествен, скорее благодаря талантливой игре — в нём жил неплохой артист.
Приобняв Платона, он посадил его рядом с собой и сказал:
— Теперь о делах государства. Ты уже рассказал мне об Атлантиде, я намереваюсь со временем устроить в Сиракузах всё так, как было там. Построим новые святилища, дворцы, гавани, проведём от моря каналы, перебросим через них мосты, обнесём остров каменными стенами, покроем их литьём и орихалком, жёлтой медью, а главный храм обнесём золотой стеной, поставим драгоценные изваяния... Словом, сделаем всё так, как ты рассказал. А затем и общество преобразуем по новым законам. Думаю, на это уйдёт вся жизнь.
— Пожалуй, — согласился Платон. — Но для великого дела не жаль потратить и несколько жизней, будь они у нас.
— И с чего же мы начнём? — спросил Дионисий.
— Не со строительства новой столицы, не с Атлантиды. О ней я рассказал тебе не столько для того, чтобы подражать ей в устройстве своей столицы, сколько для того, чтобы напомнить о бедствии, которое может нас постичь по примеру Атлантиды. Пока правители того государства повиновались божественным законам и жили с ними в дружбе, презирая всё, кроме добродетели, ни во что не ставя богатство, не пьянея от роскоши, их страна процветала. Но когда унаследованная от бога доля ослабела и возобладал дурной человеческий нрав, они утратили благопристойность и стали являть собой постыдное зрелище, ибо промотали самую прекрасную из своих ценностей. Над ними возобладала безудержная жадность. И вот тогда-то Зевс, бог богов, решил наложить страшную кару на народ Атлантиды, как он это делал уже не раз с другими за нечестие и жалкую развращённость. Атлантида погибла, вся уйдя под воду. Даже память о ней удалось сохранить с трудом — на расколотых камнях в рухнувших от времени храмах.
— Это печальная история, — сказал Дионисий, несколько раз поморщившись при упоминании о дурном человеческом нраве, жадности и развращённости.
— Это поучительная история. И чтобы не дождаться её повторения, мы должны начать не с города, а с нового устройства общества. Город подождёт. К тому же я думаю, что новое общество построит себе город лучше, чем это сделаем мы.
— Но мы-то уже новые люди?
— Мы — да. Но всех других ещё предстоит воспитать.
— Хорошо, — прихлопнул по колену ладонью Дионисий. — С чего начнём? Введём в Сиракузах афинскую демократию?
— О нет! — поднял руки Платон. — Роль демократии окончательно сыграна. Расцвет её в Афинах был непродолжителен и обманчив. Толпа, как правило, избирает своими правителями не лучших, а людей пронырливых, умеющих ей потакать. В конце концов они приводят государство к гибели. Есть у демократии и много других пороков. Я называю один из них разобщённостью желаний, когда людьми правит жадность, зависть, неприкрытый эгоизм, страсть к извращённым наслаждениям. Этот путь заканчивается пропастью или рабством. И вот вывод: надо начать с воспитания мудрых правителей и привития народу общих убеждений. Общие убеждения возможны там, где они основываются не на мифах или фантазиях, а на знании высшего блага. Это знание даёт только подлинная философия, а не измышления твоих придворных болтунов, каким, к примеру, является Аристипп. Я всегда говорил и не устану повторять: страдания людей не прекратятся до тех пор, пока правители не станут философами или философы — правителями.
— А нельзя ли управлять нам вместе, правителю и философу? Я — власть, ты — ум. Соединим это и получим умную власть. Так, думаю, мы быстрее достигнем цели, поскольку сегодня — я ещё не философ, а ты не владеешь искусством управлять.
Из этих слов Дионисия Платон понял, что тот всё уже обдумал заранее. Решение объединить власть и ум, правителя и философа показалось Платону вполне приемлемым.
— Да, мы можем управлять вместе, — ответил он и посмотрел Дионисию в глаза. Всё же не верилось, что тиран, сидящий на троне уже более десяти лет, готов уступить долю своей власти, пусть даже в обмен на ум. — В таком случае, — добавил он, — обсудим детали, и я приступлю к составлению законов, основываясь на которых мы преобразуем ныне существующие сословия.
— Какого рода будут эти преобразования?
Беседы на данную тему заняли у них более двух месяцев. И когда Дионисий всё усвоил — так заключил Платон, — было решено, что тиран выступит с публичной речью перед гражданами Сиракуз и попытается объяснить, почему он приступает отныне к необычным реформам и какова их суть. Впереди были трудные и, быть может, небезопасные дела. Предстояло распустить армию наёмников и создать войско из собственных граждан, обучив сиракузских юношей не только искусству ведения боя, но и пониманию своего долга перед родиной, благо которой — высший закон. Эти юноши, как, впрочем, и их пожилые наставники, должны будут отказаться от всякой собственности, от привычной жизни, от семьи и всецело посвятить себя служению государству — его защите, изгнанию варваров, приобретению новых земель и гаваней, установлению прочного порядка. Судьбы юношей-воинов должны будут разделить и девушки, их сверстницы. Каждому солдату будет доступна любая девушка, они будут соединяться для рождения детей — красивые юноши с красивыми девушками, сильные — с сильными, умные — с умными, чтобы давать прекрасное, здоровое и умное потомство, новых воинов, которые, как и их отцы и матери, будут воспитываться государством, живя в казармах, обучаясь в гимнасиях и палестрах. Всякий старший будет считать младшего своим братом или сыном, но никто не будет знать, кто их настоящие родственники. Младенцев будут отнимать у матерей вскоре после рождения, и в следующий раз женщины будут соединяться с другими мужчинами.
Из лучших граждан определят сословие правителей или философов, которое станет управлять государством: воинами, земледельцами, ремесленниками, купцами, торговцами, всевозможными чиновниками. Воины и философы — высшие сословия. Из воинов самые мудрые становятся философами-правителями. Им принадлежит общее имущество и общая семья — государство. Частная собственность и частная семья — удел низшего сословия. Для них это стимул к работе, к производству продуктов, товаров и приобретательству.
Только такое государство угодно Богу, только оно — воплощение добродетели и мудрости, только отсюда начинается прямой и верный путь к небесной жизни и, стало быть, только такое государство можно считать общественным устройством, способным устоять перед любыми испытаниями.
— А что же будем делать в этом государстве мы, построив его? — спросил Платона Дионисий. — Вольёмся в сословие философов-правителей?
— Мы поступим как Пифагор — станем по главе Совета философов, весьма немногочисленного, как мне думается. Ты станешь, — уточнил Платон, давно уже чувствуя, что Дионисий часто тяготится его присутствием, — один. А мне надо будет вернуться в Афины — там у меня большая родня: мать, братья, сестра, племянники, племянницы.
Дионисий ничего на это не ответил, лишь напомнил Платону, что ждёт от него готовую речь для своего публичного выступления перед народом к концу месяца. Оставалось одиннадцать дней.
Многое из того, что происходило в эти дни в Сиракузах, мешало Платону сосредоточиться, выбивало из колеи и отнимало время. Уже на другой день после разговора с Дионисием было объявлено во дворце и в городе, что состоится публичная казнь матери Дориды, одной из новых жён тирана. Её обвинили в чёрном колдовстве, приписав ей ужасные злодеяния — будто она умела калечить детей ещё в утробе матерей и те рождались ужасными уродами. Из доноса на неё следовало, что мать Дориды пыталась изуродовать будущего ребёнка Аристомахи, соперницы своей дочери, и таким образом обеспечить право наследования власти своему внуку, рождения которого уже все ждали — Дорида была на сносях. По слухам, распространившимся в городе, донос был составлен по наущению Диона, суд вынес смертный приговор под давлением сторонников брата Аристомахи, которых называли при этом не иначе как проклятыми аристократами. Платон же считался не только сторонником Диона, но его учителем, другом и наставником едва ли не во всех делах. Последнее было верно, но никакого участия в деле преследования и осуждения матери Дориды Платон не принимал. Как, впрочем, и Дион. Не аристократы были виной гнусного приговора, а те, кто старался их опорочить в угоду Дионисию. При некотором рассуждении можно было легко прийти в выводу, что смерть тёщи выгодна прежде всего самому тирану.
В городе появилось много локрийцев, в том числе и родственников Дориды, которые принялись подбивать сиракузцев на беспорядки, стали слышны открытые призывы отомстить «проклятым аристократам», Диону и его друзьям. Дионисий при этом бездействовал, не пытаясь ни остановить беспорядки, ни пресечь враждебные Диону призывы. Во дворце перешёптывались даже о том, что тиран сам поощряет эти волнения.
Чтобы остановить назревающий конфликт, следовало немедленно отменить казнь. Этого требовало и простое здравомыслие. Несчастная женщина, ставшая игрушкой в руках интриганов, не была колдуньей. Обвинение строилось лишь на злом вымысле. Отменить казнь мог только Дионисий. А убедить его в том, что это надо сделать, мог лишь Платон — так считали многие его друзья, на это подвигали его и тайные враги. Зная, что Дионисия ему не убедить, недруги ждали ссоры тирана с философом, которая, по их расчётам, должна была положить конец влиянию Платона на Дионисия и стать поводом для его изгнания из Сиракуз. Изгнать же его, по их мнению, следовало как можно скорее. Реформы, что он затевал, обещали им совсем иную жизнь, чем при дворе тирана. Будущее не сулило им ни богатства, ни праздников, ни пиров, ни безнаказанного безделья. Будущее представало перед ними в виде унылого служения Истине и Справедливости ради блага Государства. Но и к служению допускались не все, а лишь избранные. Прочих же ждала безвестность, бедность, прозябание или воловье счастье — работа, работа, работа...
Вот почему враги Платона ждали его открытой стычки с Дионисием, торопили его, делая всякое промедление несносным, усугубляющим последствия ожидаемой казни. Кто-то перехватил письмо Диона к карфагенскому стратегу, хоть и притихшему, но вечному врагу Сиракуз. В этом послании Дион якобы просил карфагенян вмешаться в дела Сиракуз, если возникнет нужда помочь Диону в свержении Дионисия. Тиран в подлинность этого письма не поверил, но послал Диону дощечку со словами: «Не болтай лишнего», из чего следовало, что письмо в Карфаген состряпано не на пустом месте и что, может быть, тайные желания родственника именно таковы, какими предстали в подложном письме.
Кто-то из недоброжелателей Платона записал, переврав, его беседу со слушателями о мужестве, справедливости и счастье. В этой записи, которая теперь ходила во дворе по рукам и, конечно, попалась на глаза Дионисию, говорилось, что менее всего мужеством обладают тираны, так как испытывают страх перед каждым человеком, полагая, что все хотят лишить их власти, и дрожат даже перед своим цирюльником, опасаясь, как бы тот не перерезал им горло бритвой. Из «документа» следовало также, что тираны недостойны счастья, так как это удел справедливых, что мудрость тирана сомнительна, потому что всё его учёное окружение льстит ему, услаждает своими речами его слух, тогда как истина — не приправа к сладким блюдам.
Платон всё это говорил о так называемых злых тиранах и совсем не имел в виду Дионисия, из записи же беседы легко можно было сделать вывод, что всё сказанное относилось только к Дионисию, поскольку тиран обозначался сокращённо то буквой «т», то буквой «Д».
Увидев этот конспект своей беседы, Платон, уже больше не мешкая, направился к Дионисию.
Дионисий был мрачен, как грозовая туча на закате.
— Говори, что ты хочешь, — сказал он Платону, едва тот вошёл. — И будь краток, не болтай, по своему обыкновению, как старик. Итак, первое. — Дионисий поднял на Платона тяжёлый взгляд.
— Первое: я хочу, чтобы ты отменил казнь. Ты знаешь лучше меня, что мать Дориды — не колдунья.
— Второе! — потребовал Дионисий.
— Второе: ты ни в чём не должен винить Диона, он чист перед тобой, это благороднейший из юношей, его замыслы благородны...
— Третье! — не дал договорить Платону Дионисий.
— Ты лучше меня знаешь, какими бывают тираны. Лишь тот тиран может принять на свой счёт сказанное мною во время беседы о мужестве, мудрости и справедливости, кто не обладает ни тем, ни другим, ни третьим...
— Ты говорил обо мне.
— Нет.
— Что ещё? — спросил Дионисий.
— Вражда, посеянная между нами, орошается бездарными болтунами, которыми кишит твой двор, и даёт буйные всходы...
— Уйди! — приказал Дионисий.
— Ты не ответил.
— Ответ узнаешь позже. — Дионисий отвернулся, продолжать разговор стало невозможно: два телохранителя Дионисия направились к Платону, намереваясь, должно быть, выставить его за дверь.
Утром следующего дня мать Дориды была казнена.
Дион пришёл к Платону и сказал, что тот поступит разумно, если покинет Сиракузы.
— Корабль спартанского посла Поллида завтра отплывает домой. Для тебя на нём найдётся место, я говорил об этом с Поллидом. В Сиракузах тебе оставаться нельзя. Прости меня, я очень ошибся, пригласив тебя ко двору. Дионисий — не тот человек, каким представлялся мне ранее. Никакие наши увещевания его не изменят. Он худший из тиранов — коварный, жестокий, грубый, сластолюбец. Я виноват перед тобой, Платон!
— Оставь это, — сказал Платон. — Мы оба ошиблись. Но время, проведённое здесь, не прошло для нас даром: мы глубже проникли в суть тиранической власти. И вот вывод, который я прежде не рискнул бы произнести: тиран — наихудший из людей... А ты? — спросил он Диона. — Ты останешься?
— Я отправлюсь через пролив к Архиту. Там я буду в безопасности.
— В таком случае помоги мне собрать мои книги и вещи. Но выпустит ли нас Дионисий?
— Мы переберёмся на корабль ночью.
Поллид ждал их у трапа, не гася на борту фонари. Излишне суетился, помогая Платону подняться на корабль, спросил, простился ли тот с Дионисием. Платону этот вопрос не понравился, так как Поллид, в сущности, имел цель выяснить, дал ли тиран Платону разрешение на отъезд.
— Дионисий о моём отплытии ничего не знает, — ответил Платон. — И, надеюсь, узнает не так скоро, чтобы его триера могла догнать наш корабль.
— Ветер упругий и попутный, — сказал Поллид. — Нас никто не догонит.
Они не причалили к италийскому берегу: к кораблю подошла шлюпка, и Дион, утирая слёзы, пересел на неё.
— Береги моего друга! — крикнул Поллиду юноша, когда лодка отчалила от корабля.
— Будь спокоен! — ответил хозяин судна. — Доставлю куда надо! — При этих словах он как-то странно рассмеялся — не весело, но громко, будто помимо воли.
Платон вспомнил эти слова и смех Поллида, когда корабль, следовавший в Коринф, зашёл в порт Эгины. Здесь Платон родился — в своё время его отец и мать жили в Эгине, куда прибыли в качестве афинских поселенцев. Афины тогда завоевали этот город и весь остров, а коренные жители, бросив дома и земли, переселились в Спарту. Это случилось более семидесяти лет назад.
Впрочем, вскоре родители вместе с младенцем Платоном вернулись в Афины.
Эгина — означает «козий». После поражения афинского флота при Эгоспотамах, Козьих реках, Эгина отделилась от Афин и стала самостоятельной, находясь с той поры с Афинами в состоянии вражды. Неприязнь была так сильна, что афиняне более не могли посещать Эгину — там их ждала неминуемая смерть. По этому поводу существовала поговорка: «Коза козу любит, а Афины губит».
Платон знал всё это и не намеревался сходить с корабля, благо стоянка предполагалась недолгая. Что-то надо было сгрузить на берег, что-то погрузить для перевозки в Коринф. Но побывать в городе, конечно, стоило, хотя бы ради того, чтобы полюбоваться знаменитыми скульптурами храма Афайи и, возможно, поглядеть на дом Фалеса, где Платон родился.
Поллид словно подслушал тайное желание Платона и сказал ему, когда корабль вошёл в бухту Эгины:
— Тебя здесь никто не знает, ведь афиняне на острове больше не бывают. Ты можешь сойти на берег. Я скажу, что ты сицилиец, мой друг. И Фрикса можешь взять — его-то уж точно никто не узнает.
— Нет, — ответил Платон. — Я останусь на корабле. Не хочу рисковать.
И тут случилось то, чего Платон не ожидал, что и во сне не могло ему присниться: двое дюжих рабов Поллида заломили ему за спину руки, связали, накинули на шею верёвочную петлю.
— Что это значит? — спросил Поллида Платон. — Ты потащишь меня на берег силой? Ты хочешь отдать меня эгинцам?
— Я продам тебя. Как раба, — не глядя на Платона, ответил Поллид.
— Ты выполняешь чей-то приказ? Или сам решил разбогатеть, продав меня в рабство?
— Ты должен благодарить Зевса, что я так решил. Дионисий приказал мне убить тебя в пути, а я лишь продам тебя. Ты останешься жив. Я постараюсь даже найти для тебя заботливого хозяина, который любит философию, чтоб ты мог учить его и, возможно, его детей.
— А Фрикса?
— Тоже продам, — ответил Поллид. — И твои книги. Они тебе больше не понадобятся: раб не может владеть имуществом.
— Там Пифагор, там Филолай, там мои сочинения.
— Твои сочинения, думаю, никто не купит, придётся их выбросить, а Пифагора и Филолая продам наверняка. — Поллид криво усмехнулся. Совершая гнусное предательство, никто не может улыбаться красиво.
Фрикса Поллид продал сразу же, в порту, владельцу складов. Тот человек хотел купить и Платона, говоря, что при таком росте и силе из него получится хороший грузчик, но Поллид сдержал слово, не продал Платона первому попавшемуся покупателю, а повёл на невольничий рынок. И вскоре пожалел об этом, как, впрочем, и Платон. У ворот рынка они были остановлены агораномом, правительственным надзирателем за рыночной площадью, и сурово допрошены. Впрочем, допрашивали Поллида, грозя наказанием, если тот не скажет, откуда привёз раба, из какого города, как добыл его и кем невольник был у себя на родине. Наказание за ложь предполагалось суровое — большой штраф, тюрьма, а то и смертная казнь, если бы выяснилось, что Поллид продаёт эгинцам их соотечественника.
— Этот человек афинянин, — сразу же сказал Поллид, — он школьный учитель, его зовут Аристокл.
— Афинян мы убиваем, — сказал агораном. — И ты нарушил закон, желая продать его как раба. В любом случае этот человек больше тебе не принадлежит. Судьбу же его решит суд. И твою тоже.
— Но я тороплюсь в Коринф, у меня важные дела — я послан правителем Сиракуз, мне поручена важная миссия, — засуетился Поллид, вызвав у Платона ещё большее отвращение. Предатель оказался ещё и трусом.
— У нас на этот счёт суд быстрый, — сказал агораном. — Закон Хармандра действует неукоснительно: раз ты афинянин, значит, смерть тебе! Это касается твоего человека. А ты заплатишь штраф.
— Большой? У меня мало денег. Я не такой богатый человек, чтобы платить большой штраф, — залебезил Поллид.
— За сколько же ты намеревался продать этого человека? — спросил агораном.
— За десять мин, — соврал Поллид. Владельцу складов в порту он сказал, что философ стоит по меньшей мере тридцать мин, а за десять продал Фрикса.
— Уплати мне эту сумму и уходи, — сказал агораном. — И больше не попадайся на глаза.
Поллид выложил на стол деньги, полученные за Фрикса, и поспешил удалиться.
— Так кто ты? — спросил Платона агораном.
— Я Аристокл, сын Аристона из Афин, философ, — ответил Платон.
— Тебя ждёт смерть, — вздохнул агораном. — Не скажу, что это меня радует, но таков закон Хармандра.
— Не могу ли я увидеть самого Хармандра? — спросил Платон.
— Нет, — ответил агораном. — Твою судьбу решит суд. А сейчас я отправлю тебя в тюрьму.
Камера, в которую его поместили, напомнила ему пристанище Сократа: узкое деревянное ложе, маленькое окошко под потолком, вонючий умывальник, солома на каменном полу, три высокие ступеньки у скрипучей мокрой двери, окованной медью, которая давно покрылась зеленью.
«Стало быть, смерть», — сказал себе Платон, невольно сравнивая свою судьбу с участью Сократа и думая о том, к какой казни приговорит его эгинский суд. Есть смерть лёгкая и тихая, а есть — страшная: позорная и мучительная. Сократ умер легко, выпив чашу цикуты. А что предстоит Платону? Смерть под ударом меча, на кресте, на виселице? При стечении ликующего народа? Скорее всего, его ждёт публичная казнь: перенёсший изгнание и много бед народ Эгины хочет видеть отныне унижение и муки своих врагов-афинян. Пожалуй, ему, как военнопленному, отрубят голову. Но не как философу... Как философа его хотел убить Дионисий. Это было бы лучше. Философ должен умирать за истину, за справедливость, и непременно от рук врагов этих святынь, ибо только истина и справедливость, напитавшись кровью праведников, становятся живыми и сильными...
Истина и справедливость должны быть установлены раз и навсегда, окончательно и незыблемо: в единой вере, в чётком и нерушимом устройстве общества, власти, в простых и неизменных законах. Философия уже достаточно осмыслила жизнь, чтобы предложить эллинам абсолютную правду и таким образом покончить с раздорами, несуразицами, напрасными поисками, пророчествами — муками становления. Будут земледельцы и ремесленники, будут воины, будут философы-правители. Первые производят продукты, вторые — охраняют государство, его внешний и внутренний покой, завоёвывают для него новые земли и рабов-варваров, третьи беседуют с богами и правят. От всего прочего, что ослабляет, размягчает, развращает, следует очиститься: от болтунов-софистов, от поэтов-лириков и тех, что возводят напраслину на богов, от музыки, вызывающей тоску и слёзы, от роскоши, от обжорства, от праздности, от поборников глупого равенства, когда глупцы садятся за один стол с мудрецами... Для философов Истина, для всех прочих — Долг и Закон. Мудрость уже достаточно страдала, теперь она должна властвовать. Этого стоит желать, этого надо добиваться, на этом успокоиться и поклониться богам, сказав: «Исполнилась ваша воля...» И приготовиться к Последнему Времени.
Бессмертным следует испытать смерть, чтобы убедиться в своём бессмертии. Кровь не польётся из ран, отрубленные части тела вновь соединятся, лопнет верёвка, стянутая на шее, чашей сладкого вина окажется чаша яда, а смерть скажет: «Я — жизнь».
Но если бессмертия нет?
Он жаждал обрести его в любви к прекрасному, в восхождении к вершинам духа, идя по ступеням, ведущим от любви к прекрасной женщине, поэзии и мудрости, к любви, перед внутренним взором которой открывается, как сияние солнца, прекрасное-само-по-себе. Он хотел принять посвящение в храме Истинного Бога, бога неба и земли, бога мироздания, соединиться с ним мыслями и телом, стать его сыном, посланником, пророком. Он принял это посвящение в Элевсине и Гелиополе. Моисей, Орфей, Кришна, Заратустра, Гор, Аполлон, Пифагор — не он ли сегодня замыкает этот ряд? Какие тайны открылись перед ним, какие тайны хранит его душа?..
И вот он в тюрьме, в темнице, на пороге казни. Что же будет? Порою он тайно осматривал своё тело, надеясь обнаружить на нём признаки иной сущности, преображённой духом любви к прекрасному и тайной посвящения. Делал это, стыдясь самого себя. Не изменением бренного тела обнаруживает своё присутствие бог, но скрытой силой, которая однажды, в миг наивысшего напряжения, осуществляет преображение ради бессмертия. Мрамор, золото и слоновая кость великих скульптур не могут соперничать в прочности и блеске с преображённым для бессмертия телом, рождённым в красоте и нерасторжимом родстве с богом. И всё же получить бы хоть какой-нибудь знак, хоть малый намёк, чтобы не мучить звёздную душу свою в предсмертной тоске. Но нет указания, нет знака, что преображение наступит. Есть вера, но она не есть знание. Спасает от мук только уверенность, но она не тверда. А если и веры нет?
В совершенном обществе философы не будут страдать, ибо, совершив высшее перед богом, получат его высшее вознаграждение... Говорят, что Пифагор помнил свои прошлые жизни и предвидел будущие. Платон этим похвалиться не мог, не знал, что произойдёт даже завтра...
На суде ему было задано несколько вопросов: правда ли, что он афинянин, что зовут его Аристокл, что на берег Эгины его вывели с корабля силой, что он философ и победитель Истмийских игр в борьбе и конных состязаниях?
— Всё правда, — ответил Платон. И это всё, что он сказал на суде.
Мнения судей разделились. Применить ли к узнику закон Хармандра, поскольку он афинянин, или же Платон заслуживает иного решения суда. Ведь он не был пленён в бою, не прибыл в Эгину с враждебной целью и высадился на берег вопреки своему желанию. К тому же привёз его не эгинец.
Защитников у Платона не было, сам он от защитительной речи отказался, поскольку должен был доказать либо то, что не является афинянином, либо что законы Эгины несправедливы, чем только обозлил бы судей. Лишь один человек из народа, присутствовавший на суде, вопреки всем правилам, крикнул перед началом голосования:
— Афиняне навлекли на себя вечный позор, казнив Сократа, а мы хотим казнить его ученика!
Суд принял решение, что закон Хармандра не может быть применён к Платону. Стало быть, необходимо выбрать иное. Голосовали за штраф и высылку из страны либо за продажу пленника в рабство от имени города. Вырученная от продажи сумма должна была поступить в городскую казну.
Суд постановил: «Афинянина Аристокла, сына Аристона, по прозвищу Платон, доставленного на Эгину силой, продать в рабство от имени городской казны».
Философа тут же отвели на рыночную площадь и продали за тридцать мин серебра. Купил его киренец Анникерид, оказавшийся в Эгине проездом по пути в Олимпию на игры. Он намеревался участвовать в состязаниях как владелец конной колесницы. Анникерид и был тем человеком, кто выкрикнул на суде фразу в защиту Платона. Он не знал философа, но слышал о нём от своего земляка Аристиппа, у которого когда-то брал уроки. По словам Анникерида, Аристипп любил рассказывать о Сократе и его друзьях, в числе которых часто называл Платона, и каждый раз неизменно утверждал, что об этом мудреце когда-нибудь услышит вся Эллада.
— Странно, — сказал Платон, выслушав Анникерида. — Несколько дней назад я видел Аристиппа. Он теперь при дворе сиракузского тирана играет роль шута. Он плевал мне вслед, говоря, что Дионисий делает подарки не тому, кто их заслуживает. Неизменны только перемены: меняются времена, меняется всё... Но потом опять повторяется.
Чтобы купить Платона, Анникерид продал своих коней и колесницу. Теперь ему незачем было ехать на состязание в память о великом царе Пелопоннеса Пелопсе, сыне Тантала.
История эта произошла давно. Колесница Пелопса, управляемая возничим Миртилом, обогнала колесницу царя Эномая, потому что подкупленный Пелопсом Миртил заменил деревянную чеку, удерживающую колесо на оси, восковой. Колесница Эномая сломалась на ходу и разбилась. Благородный царь погиб, а Пелопс женился на его дочери Гипподамии и стал властителем Пелопоннеса. Миртила он убил, сбросив в море, чтобы не отдавать обещанную за предательство награду. Но преступление Пелопса легло проклятием на его сыновей, Атрея и Фиеста...
— Я думаю, что и подлость Дионисия ляжет проклятием на его наследников, — сказал Анникерид, — потому что боги мстят за страдания и смерть философов. Я знаю это точно.
Анникерид вёл Платона на верёвке до корабля, на котором приплыл в Эгину. Таков был закон — купленного раба следовало вести на верёвке до дома и там держать на привязи, пока тот не смирится.
Когда поднялись на корабль, Анникерид сказал Платону:
— От Эгины до Пирея — один день плавания при попутном ветре. Жаркий ветер дует из Ливийской пустыни и гонит корабли на север. Завтра к вечеру мы будем в Пирее.
— Я вряд ли найду столько денег, чтобы сразу вернуть тебе долг. Тебе придётся долго ждать. Но я непременно верну тебе больше, чем ты заплатил за меня — твой благородный поступок дорогого стоит, Анникерид.
— Не думай об этом. — Киренец развязал Платону руки и снял верёвку с шеи. — Мне всегда хотелось послужить философии, и вот выдался такой случай. Если об этом вспомнят потомки, я буду счастлив на небе.
Платон с благодарностью обнял своего спасителя и подумал, что обязан своим нынешним освобождением не только ему, но и Сократу. Душа учителя опекает его и хранит. Ведь Анникерид узнал о нём, о Платоне, и запомнил его имя, поскольку оно было произнесено рядом с именем Сократа.
— Ты будешь гостить у меня столько, сколько захочешь, — сказал Платон Анникериду. — А когда я верну тебе деньги, ты купишь себе новую колесницу и новых лошадей. Я знаю мастера, который делает лучшие колесницы в Элладе, и владельца лучших лошадей.
Утром корабль покинул Эгину, а уже к вечеру они были у берегов Саламина. Оставшийся до Пирея путь освещала полная луна.
Перемены, происшедшие с племянником Спевсиппом, вновь оказались самым ярким свидетельством долгого отсутствия Платона. Нельзя было не заметить и не удивиться, как он подрос, вытянулся, словно стебелёк, дождавшийся света и тепла. Его голос начал ломаться, и сажать его на колени стало уже неудобно — он считал себя уже взрослым и его смущали нежности подобного рода. Теперь юноша не предавался бесконечным шалостям, не носился по дому с мячом, а всё больше прислушивался к тому, о чём говорят взрослые. Когда возвратившегося домой Платона навестил Исократ, друзья разговорились. Спевсипп так и прилип к ним, не отходил ни на шаг всё время их встречи. А когда Исократ ушёл, спросил Платона:
— Ты философ?
— Да, — ответил Платон.
— А как это — быть философом?
— Это значит. — Платон замолчал, подбирая понятные Спевсиппу слова, — быть истинным, настоящим, подлинным человеком, то есть таким, каким задумал и создал нас Бог.
— Я тоже хочу стать философом, — сказал мальчик, потупясь: должно быть, он подумал, что это слишком дерзкое желание.
— Ты будешь им, — потрепал его по волосам Платон. — Я научу тебя, как им стать. Правда, сделать философом сицилийского тирана Дионисия мне не удалось. — Эти слова Платона уже предназначались не столько племяннику, сколько подошедшему к ним Анникериду.
Необходимые деньги были собраны уже через месяц. Помогли Исократ, Критобул, Евримедонт, но большую часть прислали Архит и Дион, считавшие себя виновными в злоключениях Платона.
Платон вернул долг Анникериду, сказав:
— Благодарность же моя вечна.
Анникерид взвесил в руке сумку с деньгами, улыбнулся, вздохнул и ответил:
— Теперь в моей жизни наступает самый тяжёлый момент. Я должен отказаться от этих денег. Но я не хочу их выбросить или раздать нищим — это было бы просто. Я намерен отказаться от этих денег, оставив их тебе, Платон.
— Ну и в чём же здесь трудность? — спросил присутствовавший при этой сцене Исократ. — Отдай — и всё.
— Вопрос в том, примет ли деньги Платон, сможет ли взять их от меня, тот ли я человек, имею ли право делать подарок Платону, достоин ли я такой чести... такая честь...
— Разрази меня гром! — рассмеялся Исократ. — Этот человек недаром провёл месяц в Афинах, вращаясь среди софистов: он говорит так вычурно, что сможет, пожалуй, переплюнуть любого из них.
— Вопрос ещё и в другом, — продолжал Анникерид, которого слова Исократа, кажется, нисколько не смутили, — не станут ли претендовать на эти деньги люди, которые их внесли. Ты, например? — обратился Анникерид к Исократу.
— Я не стану, — ответил тот. — Отдавая деньги, я расстаюсь с ними навсегда. У меня такой обычай. А у тебя, Анникерид, обычай разглагольствовать целый час перед тем, как сделать подарок? Отдай же деньги Платону!
— А он их возьмёт?
— Ты возьмёшь? — спросил Платона Исократ.
Платон повернулся и молча пошёл прочь.
— Вот видишь, — до слёз огорчился Анникерид. — Когда сломавшаяся на ходу колесница покалечила моих лучших коней, я и тогда не плакал. А теперь плачу. Что делать?
— Отдай деньги мне, — сказал Исократ и взял из рук Анникерида сумку с серебром. — Поверь, что мы, друзья Платона, употребим их ему во благо. Веришь?
— Верю, — ответил Анникерид. — И всё же я страдаю. Он не принял деньги от меня!
— Но я-то принял. Или ты считаешь, что я менее достоин твоего подарка? — усмехнулся Исократ. — Разве я хуже Платона?
— А ну вас! — махнул рукой Анникерид. — Я всех вас люблю. И всех боюсь. Вы сродни богам, а мой отец торговал солёной рыбой и вытирал губы локтем.
Исократ обнял Анникерида и сказал:
— Ладно, не кручинься. Ты сделал доброе дело, а о нём будут помнить и через сто лет, и через тысячу. Философия не забудет тебя, сын торговца солёной рыбой, а философия, как известно, вечна.
Анникерид уехал в тот же день, не попрощавшись с Платоном. И не потому, что обиделся, а потому, что так посоветовал ему Исократ.
— Не заставляй Платона ещё и ещё раз благодарить тебя, — сказал Исократ Анникериду. — Гордые натуры не могут бесконечно благодарить даже богов.
Они вспомнили, что Сократ более всех других окрестностей Афин любил рощу Академа, посаженную на берегах тихоструйного Кефиса стратегом Кимоном, сыном Мильтиада, разгромившим персов при Эвримедонте. Кимон построил здесь гимнасий в честь героя Академа, землю которому подарил, по преданию, победитель Минотавра царь Тесей. От Дипилонских ворот до гимнасия — всего шесть стадиев. Платон, шаг которого был довольно размашист, насчитывал от Дипилона до гимнасия Академа тысячу двести шагов, а Исократ — на целых триста шагов больше.
Возле гимнасия Кимон построил большой белый дом для учителей, подвёл к дому и гимнасию воду от реки и велел по всей роще прорыть поливные каналы. Роща выросла быстро, а раньше здесь было лишь несколько олив возле старого святилища Афины. Самая древняя из этих олив почиталась афинянами, как и та, что стоит близ Эрехтейона на Акрополе и посажена самой богиней Афиной.
Горожане сразу же полюбили рощу Кимона, или, как её стали называть после изгнания стратега, рощу Академа, Академию. Кимона подвергли суду остракизма по настоянию Эфиальта, который отнял власть у Ареопага и передал её Совету Пятисот и Народному собранию, расчистив путь демократии и Периклу. Теперь все они — и Кимон, и Эфиальт, и Перикл — лежат здесь, близ рощи Академа, под каменными стелами. Здесь же покоятся и другие вожди, полководцы и герои, поэты, скульпторы и философы. И кто направляется в Академию, не может миновать могилу Сократа, за которой тщательно ухаживают его многочисленные ученики.
В роще шумят широкие платаны, высокие тополя, тенистые вязы. Между ними — тихие солнечные поляны, уставленные статуями муз и жертвенниками богам. Здесь красуются и изваяния Прометея, Гефеста, Геракла, Эрота, Артемиды и Диониса. Отсюда, от жертвенника Прометея, факелоносцы начинают свой бег в честь праздника огня, науки и ремёсел.
Во время Пелопоннесской войны, длившейся много лет, за рощей почти не ухаживали, а гимнасий Академа был совсем заброшен. Враг часто подходил к стенам города, и никто из афинян, естественно, не рисковал посылать своих детей в гимнасий за Дипилонские ворота. Да и учителя покинули его, дом при гимнасии опустел, зарос бурьяном и кустарником сад возле него.
Новые гимнасии строились в городской черте. Так что после окончания войны, когда Академу уже ничто не угрожало, гимнасий всё равно не восстановили. Не было, кажется, в том нужды, да и афиняне, по общему мнению, с Кимоновой поры обленились, предпочитали водить своих детей в ближние гимнасии и палестры, а не тащиться за пределы города.
Афины продали гимнасий Академа и дом возле него какому-то пирейскому купцу, но тот ничего там делать не стал, а тут же выставил свою покупку на перепродажу. Это случилось незадолго до того, как Анникерид отказался взять деньги за выкуп Платона из эгинского рабства, а Исократ, Критобул, Дион и Архит, в свою очередь, отказались принять внесённую ими долю.
Исократ и Критобул повели Платона в рощу Академа навестить могилу Сократа, указали ему на гимнасий и запущенный белый дом, окружённый старым садом, и объявили, что отныне всё это принадлежит ему, Платону, что друзья купили здания на деньги благородного Анникерида.
— Платон, словно зачарованный необыкновенным видением, долго смотрел на своё новое имущество, смахивая с глаз слёзы, затем обнял стоявших рядом с ним Исократа и Критобула, тряхнул головой, чтобы избавиться от подступившего к горлу кома, с трудом сказал:Никогда не забуду, никогда!
Пока приводили купленный дом в порядок и расчищали заросший сад, Платон бродил вокруг, размышляя о том, как устроит свою школу. Главное было решено сразу: она будет подобна той, что была у Пифагора в Кротоне — братство единомышленников, общество посвящённых в глубочайшие тайны души, природы и мироздания, союз философов, ставящих перед собой три цели: достижение личного совершенства, совершенства общества и единения с Богом, верховным разумом, Творцом всего сущего. Чистая жизнь, высокие помыслы, священная цель — в противовес существующему порядку, замешанному на низменных страстях. Он соберёт вокруг себя лучших людей Эллады, светлые умы и чистые души, и его школа станет тем источником, из которого начнёт своё благотворное течение река истинного знания — очищающая, преобразующая всё во имя блага. Науки умозрительные, действенные и производительные найдут здесь своих адептов. Лучи, исходящие отсюда, высветят всю пещерную мерзость и засверкают в кристаллах мудрости. Он будет основателем и схолархом, главою школы, вместе с которой в Элладу придёт бог и спасение в веках.
На открытие школы пришли и приехали старые друзья и знакомые, которых связал с Платоном Сократ: Антисфен из Пирея с учениками, или, как сказал Исократ, со своими собаками (Антисфен собирал их в «Киносарге», гимнасии «Белая собака»), Критобул, сын Критона, оставившего после себя около сотни сочинений, вдохновителем коих был Сократ; приехали из Фив Симмий и Кебет, из Мегары — Эвклид, Терпсион и Медонт. Эвдокс, которому Платон написал письмо в Тарент, привёз с собой Архита. Приехал поэт Софрон, с которым Платон познакомился в Сиракузах, и привёз письмо от Диона. Пришли Исократ и Аполлодор. Последний в тот день так и не подошёл к Платону, был хмур, держался в стороне от всех. Должно быть, он помнил, как в ответ на готовность Платона возглавить философский кружок после смерти Сократа сказал, что лучше выпьет чашу яда, чем бокал вина за главенство Платона. Брат Адимант привёл с собой племянника Спевсиппа, который во время речи, произнесённой Платоном у изваяния муз в саду перед домом, дёргал дядю за руку и спрашивал: «А где здесь буду жить я?»
Публика видела это и посмеивалась.
Пришёл на праздник открытия и стратег Тимофей, ученик Исократа, сын покойного Конона, разгромившего флот спартанцев и восстановившего Длинные стены вдоль дороги, соединяющей Афины и Пирей. Тимофей привёл с собой двух юношей, Эраста и Кориска, которым покровительствовал Гермий, тиран Атарнея, слушавший некогда Сократа.
Представляя спутников Платону, Тимофей сказал:
— Воспитай будущих правителей. Молодой атарнейский воск лепить легче, чем старую сицилийскую глину.
Праздник был многолюдным. Да и день выдался ясный, тихий, приветливый. Даже тех, кого не привлекала школа Платона, позвала к себе роща Академа, её дивные аллеи, весёлые поляны, тенистые берега Кефиса.
Платон сказал:
— Здесь будем преподавать я и мои друзья: Эвдокс, Эвклид, Архит, другие математики и астрономы, риторы, историки и поэты, механики, скульпторы, музыканты. Здесь будут заниматься науками мои ученики и ученики моих учеников. Здесь каждый ученик найдёт себе учителя и каждый учитель — ученика. Дом муз открыт для всех.
Многие при этом взглянули на слова, написанные на доске над дверью в белый дом: «Негеометр да не войдёт» — и подумали, что не всё будет в школе так, как говорит Платон. Они были правы. Платон осуществил свою идею: всех обитателей Академии разделил на три круга. К первому принадлежали его друзья, посвящённые, равные ему в знаниях, ставшие не только учителями других, но и учениками друг друга. Их беседы не станут достоянием всех, на их трапезах не будут присутствовать посторонние, но только избранные.
Ко второму кругу отнесли учащихся, пришедших в Академию для совершенствования своих знаний, с которыми будут заниматься Платон и его друзья.
Круг третий — те, что начнут обучение с азов, их учителями станут учащиеся второго круга.
Первый круг с начала работы Академии составили Платов, Архит, Эвклид, Эвдокс, Кебет, Симмий, Адимант. Чуть позже к ним присоединился и Аполлодор. Однажды вечером он вошёл в трапезную первого круга и громко заявил, едва переступив порог:
— Если истина одна, то и мы едины. Влюблённые в истину не могут не любить друг друга. — И добавил, высыпав на стол горку серебряных монет: — Вот мой первый взнос.
— Раздели с нами пищу, — сказал ему Платон, указывая место рядом с собой. — Сегодня у нас смоквы и молоко. А вина и мяса не будет никогда.
— Вино и мясо мне изрядно надоели, — засмеялся Аполлодор и занял место рядом с Платоном.
Второй круг сразу оказался многолюдным. Но уже вскоре Платон разделил этих учащихся на тех, кто займётся историей, кто астрономией, кто математикой, кто техникой, кто изучением государственного устройства, кто изучением природы растений, животных, жидкостей и камней, кто посвятит себя медицине, музыке, поэзии. А всех вместе — на приходящих и живущих в Академии постоянно. Для последних в гимнасии были оборудованы комнаты и трапезная.
Третий круг составила праздная публика, которая собиралась в роще в погожие дни, чтобы послушать философов. Перед ней Платон не выступал, и лишь учащиеся второго круга читали ей сочинения философов. Главным образом те, что касались проблем морали.
Из всех учащихся второго круга внимание Платона наиболее привлекали те, в ком он видел будущих законодателей, правителей, устроителей новых государств.
— Завтрашний день будет принадлежать вам, — говорил он этим юношам. — И он будет таким, каким вы пожелаете его видеть. Надеюсь, что прекрасным.
Племянника Спевсиппа он сделал своей тенью. Мальчишка находился постоянно при нём, чем бы Платон ни занимался: читал ли лекции, беседовал ли с друзьями, прогуливался ли по аллеям рощи в окружении учеников, читал ли сочинения учёных и философов, работал ли над своими, трапезничал или отдыхал. Только отправляясь в гости, не брал его с собой, говоря:
— После меня — ты самый главный в Академии. Никогда нельзя оставлять её без схоларха.
Эвдокс установил в Академии свой гномон — солнечные часы, которые сам рассчитал. Они показывали не только время дня, но и месяц, и день месяца. Особо на них был отмечен день рождения Платона и Аполлона — 7 Фаргелиона. Этот день был сразу же узаконен как праздник Академии, когда отменялись все занятия и снимались запреты на мясную пищу, вино и развлечения.
— Правда ли, что ты родился от Аполлона? — спросил однажды Платона Спевсипп.
— Когда-нибудь я расскажу тебе о том, что говорила мне об этом мать, твоя бабушка, — ответил Платон.
— А сейчас не можешь?
— Сейчас не могу.
Когда Спевсипп подрос, он написал сочинение о том, почему надо считать Платона сыном Аполлона. За девять месяцев до рождения дяди бог Аполлон разделил брачное ложе с его матерью Периктионой, а мужу её Аристону приказал не прикасаться к ней до рождения сына. Так написал Спевсипп, ссылаясь на рассказ своей бабушки.
В Академии многие верили, что всё так и было — не мог столь высокомудрый учитель быть сыном простых смертных. Божественное происхождение было запечатлёно во всём его облике, его делах и речах.
Сам же Платон думал иначе: человек может приблизиться к богу, уподобиться ему только своими познаниями и поступками, неустанно приближаясь к истине и благу. Это путь бессмертных.
Платон, соревнуясь с Эвдоксом, тоже установил в Академии часы, но не солнечные, а водяные — клепсидру. Его часы не указывали день или месяц года, лишь время суток, но и это было в них не главным. Основное же их достоинство заключалось в том, что по утрам они будили всех обитателей Академии. Вытесненный водой из нижнего резервуара воздух — вода бурно поступала в него через клапан — проходил через отверстие к трубам, которые начинали громко гудеть. Никто не мог оставаться в постели после того, как начинала гудеть клепсидра, каждый обязан был приниматься за дело. А дело у всех обитателей Академии было одно — познание земли, небес и Бога. Прошлого, настоящего и будущего.