Глава третья


Критий вернулся из Фессалии, где его как зачинщика беспорядков едва не приговорили к смертной казни. Он появился ночью, но Платон узнал об этом только утром — Критий приказал прислуге никого не будить и вообще никому не рассказывать о его возвращении домой. Эта предосторожность была вполне оправданной. В Афинах он давно числился в списках заговорщиков, намеревавшихся свергнуть демократическое правление и установить власть олигархов. Именно по этой причине он в своё время бежал из родного города в соседнюю Фессалию, опасаясь ареста и суда. Словом, он приехал тайно. Вопрос заключался, однако, в том, зачем он вообще вернулся, ведь отношение афинян к нему со времени его бегства в Фессалию не изменилось. Именно об этом спросил Крития Платон, когда увидел его утром.

— Близится моё время, — ответил Критий. — Время правды, естественной справедливости, — произнёс он с пафосом. — Скоро ты в этом убедишься, когда во главе государства станут лучшие.

— Не хочу спорить с тобой о том, кто должен возглавлять государство и по каким законам возникнет это право, — сказал Платон, не скрывая своей досады. Политические амбиции Крития уже привели однажды к тому, что дядя едва не поплатился свободой и самой жизнью за участие в правлении Четырёхсот, а теперь, судя по всему, толкали к новой и более опасной игре. — Не хочу с тобой спорить, дядя, — повторил Платон. — Но почему ты так уверен, будто твоё время пришло? Впрочем, можешь не отвечать: об этом толкуют сегодня все — флот Лисандра уже огибает Эвбею и не сегодня завтра войдёт в бухты Пирея и Фалерон.

— Да, дорогой племянник, это так, — без смущения ответил Критий. — Я приду к власти на мечах и копьях Лисандра. Конечно, он спартанец, он враг, но он тоже эллин, Платон. Не варвар и, стало быть, не уничтожит Афины, не изведёт афинян бессмысленными казнями, не разрушит и не осквернит наши храмы, потому что у нас и у спартанцев одни и те же боги. Мы говорим на одном языке, у нас одна история и один общий враг — Персия. То, что не смог сделать Перикл и его бездарные последователи — объединить Элладу перед лицом общего врага, создать могучий военный союз эллинских городов, возможно, сделает Спарта. Пора поступиться мнимыми афинскими ценностями, так называемыми достижениями демократии — пустыми игрушками изнеженных бездельников, — ради общей высокой цели. Надо стереть с лица земли восточных варваров, ибо они для эллинов — смерть. Это надо понять и сделать.

— Но Лисандра против нас поддерживают персы, об этом все знают.

— Лисандр водит их за нос: как только он справится с Афинами, то есть с нашими болванами и демагогами, он покажет варварам своё истинное лицо.

— Значит, цель оправдывает средства? Об этом, кажется, твердил ещё Агамемнон, а раньше его — кто-то из древних богов. Но добро не может брать в союзники зло, потому что тотчас теряет своё лицо. Об этом уже более тысячи лет твердят мудрецы, Критий, а боги этот принцип более не повторяют.

— Но земля осталась прежней: то она камень, то песок, то пыль, то грязь, и сквозь эти тернии пробивается к жизни человек, комок противоречий, добра и зла. А коль скоро всё это существует в одном человеке, то может уживаться и в его делах.

— Тебе следовало бы поговорить об этом с Сократом, — сказал Платон. — Думаю, что после разговора с ним от твоих утверждений ничего не осталось бы.

— Пора забыть о Сократе! — зло ответил Критий. — Философы, подобные ему, заболтали нас. А надо не чесать впустую языком, а действовать. Вот войдёт в Афины Лисандр, его матросы и солдаты кинутся грабить город, насильничать, бесчинствовать, потому что таковы они вообще. И ты думаешь, что их остановит Сократ и иже с ним? Нет, Платон. Их остановит сильная и хорошо организованная власть. Это будет наша власть, ради спасения Афин, ради союза со Спартой, ради победы над варварами.

— Стало быть, дядя, ты спасёшь Афины? А не достойнее ли было бы отстоять город, разбить Лисандра, победить Спарту и её союзников и самим возглавить объединение Эллады перед лицом нашествия варваров?

— Для этого в Афинах не хватит сил, — ответил Критий. — Флот разгромлен, армии рассеяны, казна пуста. Ведь эта проклятая война длится уже более пятнадцати лет. Мы потерпели поражение, Платон. Надо принять его достойно, подчиниться судьбе и увидеть в поражении афинян победу Эллады. Вот что главное! Я уверен в этом.

— И Ферамен? — спросил Платон.

— Ферамен-Котурнос? Он здесь?

— Здесь. Недавно объявились и другие твои друзья из числа бывших Четырёхсот.

— Отлично! — обрадовался Критий. — Значит, дело будет сделано. Следовало бы, Платон, и тебе присоединиться к нам. Правда, ты ещё молод, но как умён! Знаешь, ум — это оружие власти. Для прочих дел он не так уж нужен.

— Нет, дядя, — ответил твёрдо Платон.

— Сократ не велит? — усмехнулся Критий.

Платон нахмурился и не ответил.

— Никому не говори о моём возвращении, — уходя, ещё раз то ли потребовал, то ли попросил Критий.

О возвращении Крития афиняне узнали не от Платона и не от его братьев, Главкона и Адиманта. Дядя сам не выдержал и объявился в тайных гетериях среди своих единомышленников, которые с приближением флота Лисандра к Афинам начали заявлять о своих намерениях почти открыто. С приходом спартанцев они собирались образовать новое правление, составленное из аристократов, способных, как утверждали Критий и его сообщники, противостоять беспорядкам и бесчинствам завоевателей.

Предполагалось, что это будет власть тридцати стратегов, которые тем не менее станут прислушиваться к избранному ранее народом Совету Пятисот. Об Экклесии или о Народном собрании при этом не упоминалось.

— Это будет власть тиранов, — сказал о распространяющихся по городу слухах Сократ, — Они будут прислушиваться к Лисандру и Агиду, а с мнением афинян считаться не станут. Это тем более очевидно, что во главе тиранов станет Критий, который во времена правления Четырёхсот проявил себя алчным, жестоким и даже кровожадным человеком. Ах, где наш Алкивиад? — вздохнул Сократ. — Изгнав его, афиняне лишили себя последней защиты.

Жители города ещё несли боевое дежурство на городских стенах, вступая в стычки с отрядами Агида, вылетавшими как совы на ночную охоту, совершали вылазки в ближайшие имения, чтобы раздобыть сохранившиеся там продукты — зерно, солёную рыбу, мясо и оливковое масло, охраняли редкие купеческие корабли, заходившие в Пирей и Фалерон для разгрузки, но все жили ожиданием атаки спартанцев. Кое-кто покидал город, чтобы скрыться у родственников в соседних городах или на островах, но дело это было рискованное и дорогое, потому что все выходы из Афин так или иначе контролировались Агидом. Если спартанцы и не убивали беженцев, то требовали большие деньги на откуп за право продолжить путь. В Фалероне и Пирее остались десятка два триер и торговых судов, и народ требовал снарядить их для отпора Лисандру. Но дело это почти не двигалось с места, потому что тридцать плохо оснащённых судов не смогли бы противостоять могучему флоту спартанцев. Несколько кораблей всё же удалось оснастить и вооружить, они вышли в море, но сразу вернулись, завидев на горизонте бесчисленную армаду Лисандра. В ту же ночь с попутным весенним ветром и при полной ясной луне корабли Лисандра вошли без боя в Фалерон и Пирей, заблокировав Афины с моря. С суши город днём раньше был прочно «заперт» войсками царя Агида, покинувшими своё бандитское гнездо — Декелею. Со стороны Истма к Афинам двинулись войска союзников Спарты.

Весна и прежде была для афинян голодным временем года — на море штормы, в закромах не густо, на полях пусто. Но в этот раз она выдалась особенно голодной. Не удалось толком собрать урожай с полей и садов из-за постоянных разбойничьих налётов отрядов спартанского царя Агида, а купеческие суда из других стран и с островов уже с осени перестали заходить в Фалерон и Пирей — на подходах к Аттике их поджидали грабители. Поэтому когда спустя несколько дней после появления в Пирее Лисандр прислал афинскому Народному собранию предложение сдать город без боя, оно было принято. Собранию пришлось согласиться и с прочими унизительными требованиями Лисандра, среди которых четыре особенно ранили свободолюбивые сердца афинян. Во-первых, разрушение Длинных стен, сооружённых ещё Фемистоклом вдоль дороги, соединяющей Афины и Пирей, морские двери города; во-вторых, уничтожение всех оставшихся боевых кораблей афинского флота; в-третьих, размещение на Акрополе многочисленного военного гарнизона спартанцев, кормить и поить который вменялось в обязанность Афинам. Четвёртое требование Лисандра было просто бессовестным. Он настаивал, чтобы голодающие Афины встретили его войска на Агоре щедрым угощением и ликованием, собрав при этом всех молодых и красивых флейтисток, которые стали бы танцевать с его солдатами и увенчивать их головы венками из цветов.

Пятое требование Лисандра сообщил Народному собранию Критий. Он сам поднялся на трибуну и закричал, пытаясь заглушить возмущённых афинян:

— Я знаю, что никто из нынешних стратегов и архонтов не решится выйти навстречу Лисандру, потому что все они будут казнены! — Не все поняли, что сказал Критий, но, услышав слово «казнены», разом примолкли. — Чтобы сообщить Лисандру о решении Народного собрания, — продолжил Критий, — я и мои друзья создали власть порядка — Совет Тридцати, который примет на себя весь гнев спартанцев и сделает всё, что требует противник от вас, афиняне, пообещав сохранить вам жизнь, имущество и свободу. Этот Совет Тридцати создан также по требованию Лисандра во время нашей встречи с ним. Мы, афиняне, отныне побеждённый народ. Совет Тридцати будет властью побеждённого народа, защитником его оставшихся прав и достоинства перед лицом победителя.

После этой речи Крития поднялся такой шум, будто в гущу толпы свалился с горы камень или упала с неба горящая звезда. Это был крик возмущения.

Критий, оставаясь на трибуне, поднял руки, прося тишины, и, как только шум начал стихать, закричал во все лёгкие:

— Вам обещано право советовать, афиняне, но, клянусь, мы превратим его в право приказывать! Голос афинян никогда не был последним в эллинском мире, не станет он последним и теперь. Вы знаете, что соль растворяется быстро в кипящей воде. Мы примем в свой котёл соль спартанцев и растворим её!

Критий был искусным оратором, он и прежде не раз произносил речи перед Народным собранием, добиваясь нужных ему решений. Теперь же ему этого не требовалось. Он лишь сообщал афинянам то, что уже было решено им и его сообщниками. Власть в Афинах уже принадлежала ему, и требовалось только усыпить бдительность Народного собрания и заставить афинян разойтись по домам. И он добился этого без труда, пустив в ход всё своё красноречие и ложь. Не секрет, что и то и другое усыпляют быстрее вина.

— Никто не задался вопросом, — посетовал Сократ, спускаясь с Пникса на Агору вместе с друзьями, — никто не решился поразмыслить над тем, чего будет стоить афинянам уступка Лисандру. В Афинах отныне будет править не закон, а произвол, прихоть победителя и его лакеев. Лучше было бы принять смерть в неравном бою! Аппетит Лисандра будет расти, требования, которые он предъявил афинянам сегодня, не последние. Критий же станет палачом народа и демократии, потому что только так он сможет угодить спартанцам.

Любопытство выше гордости — афиняне вышли встречать Лисандра за городские ворота. Вышел за Дипилон и Критий вместе со своими друзьями, среди которых ближайшим был, кажется, Ферамен. Критий и Ферамен были в пурпурных плащах, последний нёс золочёное блюдо с ключом от Дипилонских ворот.

И вот вдали показались отряды спартанцев во главе с Лисандром. Полководец шагал впереди всех, сверкая медными, начищенными до блеска доспехами — кирасой, гладким шлемом, увенчанным высоким белым гребнем из конских волос, и поножами. За ним следовали два оруженосца — каждый со щитом и двумя мечами на поясе.

Всё произошло так, как и предполагалось: Критий вручил Лисандру, скалившему в улыбке молодые крупные зубы, ключ от Дипилона, ворота города широко распахнулись, и Лисандр во главе доброй тысячи воинов вошёл в Афины. Впервые после персов чужая армия с триумфом вошла в самый красивый город Эллады. Как входили восточные варвары, афиняне не видели. Тогда почти все они, охваченные ужасом и по приказу архонта Фемистокла, покинули Афины и переселились на острова Саламин и Трезен, оставив лишь флот в бухтах Пирея под командованием Фемистокла. Персы разрушили и разграбили в Афинах всё, что было можно: храмы, общественные здания, дома горожан, изуродовали статуи и гермы, осквернили священные места — рощи, источники, могилы. И если бы не Фемистокл, разгромивший вражеский флот в Сароническом заливе, быть бы месту, на котором стоят Афины, пустыней. Фемистокл избавил город от варваров, поднял из руин своей неукротимой волей, соорудил для будущей безопасности Длинные стены, но... через десять лет вынужден был бежать к Артаксерксу в Сузы, потому что верные демократии сограждане заподозрили его в тайном желании стать тираном, приобрести неограниченную власть вопреки традициям и законам Афин, а также обвинили его в измене и приговорили к смертной казни. Фемистокл умер пятьдесят пять лет назад, а новый Фемистокл с той поры так и не родился. Спартанцы, конечно, не варвары, но жестокий и грубый народ.

На Агоре, как и пожелал Лисандр, были поставлены столы с угощениями и собраны десятки флейтисток. Появление спартанцев на площади было встречено барабанным боем и свистом флейт, девушки увенчали Лисандра и его военачальников венками из первых весенних цветов. Не мешкая, завоеватели накинулись на угощение и вино, начались танцы — оргия опьянённых победой завоевателей. Лисандр, сбросив с себя доспехи и оставшись в красной короткой тунике и подоткнутом за ремни хитоне, танцевал в центре своего ликующего воинства. Его длинные волосы, как грива скачущего коня, развевались на ветру.

Пьяные солдаты тискали гетер и пили вино прямо из кратеров, как лошади и быки пьют воду из колодезных желобов.

К вечеру спартанский гарнизон поднялся в казармы на Акрополе, афиняне разошлись по домам дожидаться следующего дня, который, все были уверены, станет чёрным днём арестов и грабежей.

Только в Пританее было весело — там продолжался пир олигархов и спартанских военачальников. Возглавляли пиршество Критий и Лисандр.

— Это смерть для многих, — сказал Сократ Платону. — Тебя Критий не тронет — и это счастье. Но ты держись от него подальше, не поддавайся никаким его уговорам, иначе он повяжет тебя кровью. А времена быстро меняются — придёт час расплаты. Критий многих сделает своими союзниками, а многих убьёт. Мы скоро это увидим.

— И я хотел попросить тебя о том же, — сказал Сократу Платон. — Не помогай ни в чём Критию и не зли его. Я с тревогой думаю, не настало ли то время, что предрекал Калликл.

— Всякое время годится и для жизни, и для смерти, — ответил Сократ. — Жизнь проходит, а смерть приходит. Никогда не знаешь, кто из них обнимает тебя.

Покинув Агору, они остановились у ворот храма Зевса, колонны которых пестрели всякими надписями. Одна из них бросалась в глаза, так как была сделана, казалось, прямо сейчас: «Алкивиад собирает во Фригии войска против Спарты. Алкивиад спасёт нас».

— Хоть какая-то надежда, — сказал Сократ.

Человек, стоявший у них за спиной, возразил Сократу:

— Алкивиад вряд ли поможет — он далеко, за морем. Ближе к нам Фрасибул. Он собирает войска в Беотии. На него надежда.

Сократ и Платон обернулись, но говоривший закрыл лицо плащом и быстро удалился.

— Кажется, я узнал его, — сказал Сократ, который знал едва ли не всех афинян в лицо. — Это Автолик, наш знаменитый борец.

— Да и я узнал его, — подтвердил догадку Платон. — Мне приходилось с ним состязаться в силе. Я узнал бы его по одной руке — они у него словно отлиты из бронзы. Автолик не бросает слов на ветер.

— Стало быть, теперь у нас две надежды, — проговорил Сократ, облегчённо вздохнув. — Алкивиад и Фрасибул. Но есть ещё третья: афиняне никогда не были рабами.

Платон проводил Сократа до дома.

— Помни о моей просьбе, — сказал на прощанье Платону Сократ.

— И ты помни о моей, — ответил Платон.

Как и ожидалось, на следующий день в Афинах начались аресты. Казнили без суда, по приговорам Тридцати. Смертные приговоры выносились не только явным противникам Крития, но и людям, относившимся к тирании без открытой вражды, но, к их несчастью, обладающим большим достатком. Тираны убивали богатых, чтобы присвоить их деньги и имущество, и вскоре все переселились в лучшие афинские дома. Они обставили их с царской роскошью, обзавелись десятками рабов, вооружённой охраной, устраивали пиры в обществе самых дорогих гетер, завладели десятками богатых имений за городом, щеголяли в дорогих одеждах, унизав пальцы и запястья золотыми перстнями и браслетами. К народу же своему относились с презрением, называя его то быдлом, то стадом, то толпой, хотя иногда, прикрывая свои корыстные интересы, заискивали перед ним, но только на словах. На деле же тираны пеклись только о преступном приращении своего богатства и укреплении своей антинародной власти. Критий находил врагов даже среди своих сообщников и казнил их. Так был убит Ферамен, в недавнем прошлом ближайший друг Крития, начавший было ратовать за смягчение правления Тридцати и ограничение требований Лисандра.

Среди граждан зрело возмущение, а из Фив, где обосновался Фрасибул, приходили обнадёживающие вести: отряд мятежного наварха растёт и скоро выступит против Спарты, освободив прежде всего Афины.

— Мы поторопились разрушить Длинные стены, — сказал Критий Платону, явившись в его дом в окружении дюжины телохранителей. — Они могли бы нам пригодиться. Впрочем, об этом поговорим позже. Теперь же смотри. — Он указал рукой во двор, где стояли две повозки, груженные мешками и амфорами. Вокруг них суетились рабы. — Я знаю, как тяжело нынче живётся, и вот привёз вам пшеницу и масло. Твоя сестра, кажется, беременна, ей надо хорошо питаться. Да и ты похудел. Не откажешься от моей помощи?

Следовало бы, конечно, отказаться — зерно и масло достались Критию не иначе как в результате очередного разграбления чужого имения, — но сестра Потона уже бросилась обнимать дядю и благодарить его за помощь, а брат Главкон, хохоча от радости, помогал слугам разгружать повозки. Все в этом доме изголодались и давно не видели свежих пшеничных лепёшек, поджаренных на масле. Питались прогорклыми оливками, сушёной тыквой и фруктами, да ещё кислым щавелём и другой травой, с приходом весны появившейся в продаже на городских рынках.

— Не откажусь, — скрепя сердце ответил Платон.

— Вот и ладно! — всплеснул руками Критий. — Вот и прекрасно! Родные люди должны помогать друг другу. Кстати, не можешь ли и ты оказать мне услугу?

— Теперь, кажется, даже обязан. — Платон кивнул головой в сторону повозок.

— Ладно, ладно, не дуйся, — успокаивающе заговорил Критий. — Конечно, добро, что я привёз, не так уж чтоб и моё. Разумеется, отнято у богатеньких. И не мною! Обрати на это внимание: не мною! Солдаты Лисандра должны что-то есть, — заговорил он зло. — А жрут они каждый за четверых! Ненасытные утробы! И требуют денег. Денег, денег и денег! Это ведь одно из условий — Афины содержат гарнизон за свой счёт. Но что делать? Что делать? — Критий нервно заходил по комнате. — Наша хвалёная демократия профукала всё, что можно было профукать — армию, флот, казну, союзников, — всё! Теперь мы за это расплачиваемся. Охо-хо! — вздохнул он и остановился. — Но ничего, скоро станет легче. Часть гарнизона покинет город с Лисандром, останется только отряд Каллибия — это уже облегчит наше положение. Второе: скоро лето, соберём первый урожай, появятся хлеб и фрукты. А там, глядишь, договоримся о полном выводе спартанцев из города, создадим собственную армию... Пока же приходится разорять богатых афинян. То, что я привёз тебе, просто не достанется солдатам Лисандра.

— Стало быть, съев всё это, мы накажем спартанцев? — усмехнулся Платон.

— Понимай как хочешь, — ответил Критий.

— Ладно, — махнул рукой Платон. — Какую услугу ты от меня ждёшь?

— Да, хорошо, что ты напомнил. А то я совсем было отвлёкся. Я посылаю в Фивы посольство. Ты, вероятно, догадываешься для чего. Ладно, не мучайся, — сказал Критий, увидев, что Платон наморщил лоб. — Дело простое: в Фивах этот крикун и демагог Фрасибул собирает отряд из беглых афинян против Лисандра и Агида.

— И против тебя?

— Да, и против меня! Словом, хочет воевать с нами. Фивы Фрасибулу в этом потворствуют. Моё посольство должно уговорить фиванцев отказать Фрасибулу в помощи и выставить его за городские ворота. Я хочу, чтобы ты отправился в Фивы вместе с этим посольством: среди влиятельных фиванцев есть твои знакомцы, к примеру Кебет и Симмий. Вы вместе слушали Сократа. Кстати, о нём, — не дал ответить Платону Критий. — Передай старику, если увидишь его, чтоб не мутил народ своей болтовнёй. Мы уже приняли решение запретить ему произносить речи и вступать в беседы на площадях, в гимнасиях и у храмов. Если он не подчинится, — жёстко произнёс Критий, — мы его заставим замолчать! Ты передай ему это. Старик совсем выжил из ума — несёт всякую чушь, а главное, науськивает на нас собак, образно говоря. В тюрьме ещё сохранилось несколько мешков семян цикуты. — Критий вздохнул и замолчал, глядя на Платона.

— Да, я скажу ему об этом, — пообещал Платон. — А в Фивы не поеду.

— Не поедешь в Фивы? Разве я предлагал тебе ехать в Фивы?

— Только что, Критий.

— Ах да! Ведь простое дело: поговоришь с Кебетом, Симмием, с их друзьями и родственниками — только и всего. Скажешь доброе слово обо мне, расскажешь, кто такой Фрасибул, этот горластый демагог, дружок Алкивиада, уступивший ему свою юную любовницу Тимандру. Он жаждет славы и кутежей, а на афинский народ ему наплевать.

— Я ухожу! — сказал Платон, сжав кулаки. — И хотел бы, чтобы ты в этом доме больше не появлялся!

— И это вместо благодарности за помощь?

— Плевал я на твою помощь! Лучше питаться жуками, чем есть твой хлеб!

Платон углубился в сад и сел под старым платаном, где никак не зарастало травой место костра, поглотившего свитки со стихами. Лужайка уже покрылась густой муравой, а кострище оставалось чёрным, как запёкшаяся кровью рана. Это напомнило Платону о долго не заживавшей боли в его душе. Но теперь её уже нет, теперь он здоров. И то, что прежде мучило, стало радовать: как и хотел, Платон полностью отдал себя философии и лишь в ней одной видит достойное ума и сердца дело. Боги раскрывают свои сокровенные тайны не в мистериях и не устами жрецов. Откровения даются человеку через самопознание своей божественной, причастной Высшему Разуму души, и наставниками в этом являются философы. И нет у человека более высокой цели, и никто не поможет её достигнуть, кроме философов, — ни жрецы, ни ораторы, ни поэты, ни музыканты, ни скульпторы и живописцы, ни политики-законодатели, ни военачальники. А самый истинный среди философов — Сократ.

О боги, почему учитель ничего не пишет, не сохраняет для потомков?! Когда он умрёт, его гений исчезнет вместе с ним. Правда, однажды он ответил на этот вопрос: нет более прочного и надёжного хранилища мыслей, чем бессмертная душа, с которой не могут сравниться ни папирус, ни пергамент, ни дерево, ни мрамор, ни гранит. Всё разрушается, и только душа есть сама мысль о творящих мир сущностях. Но вот что Сократ не учёл: живой человек может подступиться к чужой душе, пока она тоже живёт в человеческом теле. А когда душа покинет тело, как её найти?

Философов на земле должно становиться всё больше и больше, ведь только они и есть настоящие, подлинные люди. Но для этого необходимо мысли нынешних мудрецов распространять не только с помощью живого слова, но и с помощью книг. Они умножают звучание мысли точнее и надёжнее уха. Философ не может войти в каждый дом, а книга может.

Вот почему Платону хотелось, чтобы Сократ записывал свои мысли. И вот почему он сам взялся за это вместо учителя. Теперь на досуге Платон записывал не стихи, как прежде, а беседы, в которых участвовал Сократ: о храбрости, об осмотрительности, о благочестии, о хороших и дурных поступках, о любовных и дружеских отношениях, о необходимости знаний, разговоры Сократа с Алкивиадом на пиру, с Ионом в роще Академа, с Федоном во дворе дома, с Горгием и Калликлом у Ликейского гимнасия... Правда, всё это пока лишь торопливые наброски, с тем чтобы ничего не забыть. Но придёт время, и он перепишет их, даст им названия и определит главный смысл, так чтобы каждый, кому доведётся прочесть их, мог услышать и увидеть живого Сократа. Работа не по нынешним временам, когда на несчастных афинян обрушиваются всё новые и новые беды: насилия, казни, грабежи.

Потона нашла брата в саду и позвала обедать.

Идя рядом с сестрой и поддерживая её под локоть, Платон искоса поглядывал на её большой живот. Потона вскоре должна была родить. Спросил участливо:

— Не тяжело? Не боишься?

— Не тяжело и не боюсь, — ответила Потона, улыбаясь. — Ты рассуждаешь как мой муж. Я ему как-то сказала: «Ты выпиваешь больше вина, чем я ношу жизни в животе. И тебе, кажется, не бывает тяжело. А уж страшно не бывает и подавно: ты становишься таким смелым, что можешь один пойти в бой против целой армии. А ведь носишь в животе всего лишь виноградный сок, а я — человеческую жизнь».

— И что он тебе ответил? — спросил Платон.

— Он ответил, что мне не следует болтать о таких вещах, — обиженно надула губы Потона.

Мужчины рассуждают, женщины болтают — этому принципу следуют многие, а философ из Абдеры Демокрит в книге «Вечных советов» даже сказал, что к мнению женщин следует прислушиваться лишь затем, чтобы потом поступать наоборот. Так и истину легко отыскать: утверждай лишь то, что противоречит мнению женщин. Но были женщины, к которым мужчины прислушивались как к мудрецам или дельфийской Пифии. Например, жена Перикла Аспасия. Хорошо, что она умерла до того, как был казнён её сын Перикл-младший. Эта ужасная несправедливость, допущенная Народным собранием, свела бы её, мудрейшую из женщин, с ума. Платон мечтает о такой женщине, как Аспасия. Он мечтает о Тимандре. Она прекрасна и умна. Это ничего, что она теперь с Алкивиадом: Аспасия тоже досталась Периклу не первому. И не последнему: скотовода Лисикла, человека заурядного, за которого вышла замуж после смерти Перикла, она за два года сделала знаменитым оратором. Общение с умной женщиной окрыляет душу. Вот подлинная любовь — к красоте телесной и духовной. Преобразующая любовь.

— Нет ли вестей от Демея? — спросил Платон сестру о её муже.

— Нет. Как в воду канул. А мне скоро рожать.

В доме все знали, что Евримедонт, тайно покинув Афины, отправился в Фивы к Фрасибулу, чтобы примкнуть к его войску, но об этом не принято было говорить. Предполагалось, что Платон, его братья, а уж тем более тёткин муж Хармид без вражды относятся к новой власти. Критию сразу же удалось вовлечь в свои дела Хармида, теперь он начал ловить в силки Платона, но Главкона и Адиманта пока не трогал. Братья год назад отличились в бою при Декелее против спартанского царя Агида. Их наградили после сражения венками, все помнили об этом, в том числе и Критий, и потому не рисковал пока обратиться с просьбами, которые Платон про себя назвал «предложениями всех замарать». Все преступники стремятся поступать подобно Критию — вовлечь в свою грязную игру как можно больше людей, утащить их за собою в пропасть, чтобы веселее было падать.

Адимант от обеда отказался, заявив, что не хочет принимать пищу из рук убийцы. Платон по долгу старшего отправился к брату, чтобы уговорить его отказаться от своих слов.

— Не надо увещеваний, — встретил Платона Адимант. — Я не могу преодолеть отвращения к Критию, тем более сегодня. — Адимант отложил в сторону камышинки и сел. Платон застал его за работой — любимым занятием брата было сочинение стихов, и этому Адимант посвящал большую часть досуга.

— А что случилось? — спросил Платон, садясь на ложе рядом с братом.

— Сегодня в тюрьме казнили Автолика. Разве ты не знаешь?

— Автолика? Знаменитого борца, победителя Истмийских игр?!

— Да.

— За что?! — всё ещё не верил Адиманту Платон. — Автолик и преступление — это никак не вяжется! Он ведь и мухи не мог обидеть...

— Ты прав. Но случилось так, что командующий спартанским гарнизоном на Акрополе замахнулся на Автолика мечом, потому что тот вовремя не уступил ему дорогу. Должно быть, ты видел этого Каллибия, ближайшего друга Лисандра: гора мяса, а голова с голубиное яйцо.

— Видел. Мне тоже он показался отвратительным, — ответил Платон. — А что случилось дальше?

Оскорблённый Автолик схватил эту тушу за ноги и отшвырнул в сторону, как какое-нибудь бревно. Каллибий не решился драться с атлетом, но пожаловался на него Критию и Лисандру, и дядя приказал казнить Автолика. Сегодня этот приговор Крития приведён в исполнение. Сначала несчастному дали яду, но он не подействовал, и Автолика удавили.

- Проклятие! — сказал Платон. — Наш дядя уже перещеголял всех тиранов: на его счету не одна сотня казнённых.

- Число жертв уже давно перевалило за тысячу. И вот что я думаю, Платон: когда афиняне расправятся с нашим дядей — а это, надеюсь, скоро случится, — то не поздоровится и нам, его родственникам. Гнев народа будет ужасен.

- Фрасибул — друг Алкивиада, он не позволит народу расправиться с нами. Впрочем, не знаю, — вздохнул Платон. — Следует, конечно, подумать, как нам быть. Но мы, кажется, ничем себя не запятнали.

— А то, что дядюшка привёз нам две телеги продуктов, отнятых у афинян? Разве это не позор?

— Ты прав, конечно.

— Надо раздать продукты соседям и нищим, — предложил Адимант.

— Да, — согласился Платон. — Оставим что-то для Потоны, ей просто необходимо хорошее питание, а остальное раздадим. Прикажи Керамону, пусть займётся этим.

Старый раб-фракиец Керамон, водивший некогда Платона, Адиманта, а затем и Главкона в школу и в гимнасий, теперь исполнял в доме роль ключника.

— Ты мог бы сказать ему об этом сам, — сказал Адимант.

— Хорошо, — не стал возражать Платон. Адимант нежно любил сестру Потону и, зная, что она воспротивится такому решению, боялся ссоры с ней. — Я скажу Керамону. А ты проследи, чтобы он сделал всё как надо. Мне же некогда: надо найти Сократа и передать ему слова Крития.

— Что именно?

— Олигархи запретили старику вести беседы с афинянами на площадях, у храмов и в гимнасиях. Ведь Сократ не хвалит олигархов. Приказ, кажется, серьёзен: за ослушание могут и казнить, теперь это в порядке вещей.

Платон нашёл Сократа у храма Зевса-спасителя. Греясь на весеннем солнышке, учитель сидел на ступенях у портика в окружении своих обычных спутников: тут были Антисфен из Пирея, Критон, Аристипп, Критобул, Аполлодор, Федон и десятка два любопытных афинян, коим беседы Сократа служили развлечением и доставляли явное удовольствие.

Когда Платон подошёл к сидящим у храма, разговор шёл о сикофантах, добровольных доносчиках, пользовавшихся издревле дурной славой. Теперь же, с воцарением Тридцати, их роль в Афинах стала зловещей: людей хватали по каждому доносу, особенно богатых, приговаривали к смерти, а имущество забирали в казну, делясь, конечно, с сикофантами. Некоторые доносчики просто шантажировали афинян, беря отступные за то, чтобы не дать ход очередному навету. Но большинство состояло на службе у могущественных покровителей и занималось составлением доносов на их политических врагов. О сикофантах говорили, что это собаки олигархов, пожирающие всех, ползающие по городу подобно скорпионам, высматривая, кого бы ужалить, кому принести беду.

— Меня таскают по судам не за какую-то вину, — жаловался Сократу Критон, — а только в расчёте на то, что я захочу откупиться. И я отдаю им деньги. Только никаких денег не хватит, если так и дальше будет продолжаться. И я был вынужден нанять человека, который теперь отгоняет сикофантов от моего дома.

— Кто же этот стражник? — спросил Сократ, посмеиваясь. Он наверняка знал, о ком идёт речь, но хотел, чтобы узнали и остальные слушатели. — Не обходится ли он тебе дороже, чем сикофанты, требующие денег?

— Конечно, его услуги обходятся мне недёшево. Я отдаю ему часть хлеба, масла, вина и шерсти, приглашаю на обеды по случаю жертвоприношений и, вообще, подношу всякие подарки.

— А не лучше ли было бы завести собак, скажем волкодавов?

— С волкодавами не договоришься: они могут напасть и на невинного человека.

— А сикофанты, стало быть, все заведомо виновны?

— Разумеется, — ответил Критон.

— Значит, их-то и следует привлекать к суду?

— Конечно.

— Почему же не привлекают?

— Да ведь некому.

— Есть власть, — напомнил другу Сократ.

— Так ведь они ей и служат!

— Ты хочешь сказать: каковы сикофанты, такова и власть? — спросил Сократ.

— Разумеется. Власть делится с ними доходами осуждённых, они, в свою очередь, приносят доход власти. Это одно и то же.

— Значит, к суду надо привлекать и властителей, и их сикофантов, — заключил Сократ. — Тогда и волкодавов держать не придётся. А кому же это под силу? — обратился к слушателям Сократ.

— Власти народа, — робко ответил кто-то из слушателей.

— Фрасибулу, — сказал другой.

— Вот и я говорю, что Фрасибул — главный волкодав! Его нужно звать для охраны наших овечьих стад! — весело сказал Сократ и повернулся к Платону, хотя заметил его раньше. — Ты хочешь мне что-то сказать? — спросил учитель.

— Да, Сократ. Но для этого тебе следует встать и пройтись со мной. Это известие не для всех.

— Хорошо, — сразу же согласился Сократ. — Хотя я уверен, что нет таких известий, которые не предназначались бы для всех. То, что происходит в этом мире — и большое, и малое, и великое, и ничтожное, — касается любого.

Они спустились со ступенек и остановились.

— Я видел Крития. Он велел передать, что недоволен твоими разговорами с афинянами и что принято решение запретить тебе вести какие-либо беседы у храмов, на площадях и в гимнасиях. Думаю, под страхом смерти, — добавил Платон.

— Критий опасается, что мои разговоры принесут ему смерть?

— Не ему, а тебе, Сократ.

— Если он угрожает за мои беседы смертью, то не означает ли это, что они смертельно опасны для него?

— Ну, он от этого не умрёт.

— Отчего же тогда он грозит смертью мне? Ладно. — Сократ положил Платону на плечо руку. — Я всё понял, разумеется. И наверное, сам поговорю с Критием о том, для кого смертельно опасны мои разговоры.

— Не делай этого, Сократ. Критий мстителен и коварен.

— Об этом я и поговорю с ним. Ведь эти качества неизбежно ведут человека к гибели. Я поговорю с ним о том, что смерть приближают не столько болезни, сколько поступки. А поступок составляют три вещи: чувство, мысль и действие.

— Ты знаешь об Автолике? — спросил Платон.

— Да. Ещё недавно мы встретили его здесь, у храма, когда читали надписи на колоннах, а где теперь можно увидеть его? Говорят, ты состязался с Автоликом. Кто из вас был сильнее?

— Он был сильнее.

— Видишь, сила не спасла его, а погубила. Так и ум может погубить человека. Трусы убивают сильных, глупцы — умных, уроды — красоту, потому что сильных, умных и красивых так мало.

Платон заглянул в глаза Сократу и увидел в них печаль.

Они вернулись в храмовый портик. Платон присел на ступеньку рядом с Федоном и спросил, не собирается ли тот домой, на Пелопоннес.

— Ведь теперь туда путь свободен, твои соотечественники покорили Аттику, — сказал Федону Платон.

— Нет, не собираюсь, — ответил Федон. — На Пелопоннесе у меня есть дом и земля, а здесь — Сократ. Сократ стоит всего Пелопоннеса.


Адимант возвратился домой с дружеской пирушки поздней ночью и разбудил старшего брата. Платон начал браниться, но Адимант присел к нему на постель, обнял его и сказал:

— Не ворчи, успеешь выспаться. А с новостью, которую я принёс, тебе будет спаться ещё слаще. — И тут же сообщил: в Афины из Фригии возвратилась Тимандра.

— Одна?! — ахнул Платон.

— Разумеется, одна.

— Почему — разумеется? — Что-то в ответе брата Платону не понравилось. — А где Алкивиад?

Адимант встал и отошёл от постели Платона, словно опасаясь чего-то.

— Что-то случилось с Алкивиадом? — насторожился Платон, по-своему истолковав жест Адиманта.

— Да, что-то случилось, — неохотно и со вздохом ответил Адимант. — Но тебе-то какое дело до этого? Я тебе принёс приятную весть, а ты пристал ко мне с вопросом об Алкивиаде. Я не знаю, что с ним, — стал злиться Адимант. — Может, отправился в какую-нибудь другую страну, может, заболел...

— Ты что-то знаешь и не хочешь говорить! — перебил брата Платон. — Отвечай: что случилось с Алкивиадом?! — Соскочив с постели, он приблизился к Адиманту.

Тот невольно втянул голову в плечи и пригнулся, будто ожидал удара, хотя Платон за всю жизнь и пальцем его не тронул. Напротив, он был неизменно нежен с младшим братом, любил его, но высокий рост, широкие плечи борца и низкий зычный голос всегда пугали Адиманта, особенно в тех случаях, когда Платон сердился. Сам он удался не в отца, как старший брат, а в мать, которая была маленькой, хрупкой и по-женски робкой.

— Отвечай! — повторил своё требование Платон и сжал своей лапищей плечо Адиманта.

— Ладно, тебе же будет хуже, — сдался тот. — Я хотел доставить тебе радость, но, видно, придётся сообщить новость, что намеревался отложить до утра. Алкивиад не вернулся, потому что его убили.

— Кто?! — с болью в голосе вскрикнул Платон — и так сильно сжал плечо брата, что тот застонал от боли, вырвался и бросился к двери. — Стой! — остановил его Платон. — Или ты не знаешь, кто это сделал? — попытался он смягчить голос.

— Да, не знаю. Тимандра как будто сказала, что Алкивиада убил Фарнабаз, персидский сатрап. Но никто толком не знает, так ли это. Сам спросишь у Тимандры.

— Сам?

— Конечно. Ведь ты пойдёшь к ней?

— Пойду?

— Теперь Тимандра свободна, а ты любишь её, стало быть, должен пойти к ней.

— Пойти?

— Ты что — эхо? — засмеялся Адимант. — Ты повторяешь мои слова, а не отвечаешь.

— Не отвечаю?

— Да очнись же ты, Платон! Завтра начинаются Антестерии!

— Да, да, — покивал головой Платон и вернулся к своей кровати. — Завтра праздник... А где она остановилась? Я о Тимандре.

— В своём доме. Разве ты забыл, что Алкивиад купил ей большой дом за стоей[52]?

— Да, конечно. А далеко ли до утра? — спросил Платон.

— На Акрополе уже сменилась вторая стража, — ответил Адимант.


Антестерии — весёлый праздник Диониса, бога виноделия. Первый день торжества называется «днём открытых бочек», второй — «днём кружек», третий — «днём горшков». Сначала открывают бочки с вином из винограда осеннего сбора и пробуют, удалось ли вино, в какой бочке оно получилось лучше, в какой — хуже. Хорошее вино предназначается для питья, для угощений, то, что похуже, покислее, — для приготовления мясных и рыбных блюд, для приправ и соусов. Удачным напитком хвастаются перед соседями, отправляются угощать им родственников и друзей. А на второй день приглашают гостей, так что хмельные компании бродят с песнями и плясками от дома к дому, теряя им счёт, и, случается, попадают совсем не туда, куда были приглашены, на что, как правило, никто не обращает внимания. Это день всеобщего хмельного веселья. Зато уж «день горшков» — тихий и печальный, потому что у ворот каждого дома с утра выставляются горшки с вином и едой для душ умерших. Афиняне верят, что они с восходом солнца слетаются к этим горшкам, как пчёлы на мёд, чтобы утолить на весь год свою загробную жажду и голод. Горшки остаются у ворот, пока вино не испарится из них до дна. Тогда начинается лето.

Сократу вино принесли рабы Критона. Это был прекрасный напиток. Сократ выпил целую кружку и сел под стеной дома на солнечной стороне — погреться, помолчать, потужить, повздыхать. Весть о том, что в далёкой Фригии убит Алкивиад, сообщил ему под утро Федон, вернувшийся с пирушки. Потом Сократ и Платон выяснят, что Федон и Адимант услышали эту новость от гетеры Атгиды, хозяйки дома, где они оба пировали ночью. Теперь же Сократ, греясь на солнышке, размышлял в печали, пойти ли ему сначала к Аттиде или сразу же отправиться к Тимандре. Решение было принято, когда пришёл Платон.

— Надо идти к Тимандре, — сказал он.

— Ты пойдёшь со мной? — спросил Сократ.

— Сначала ты спросишь её, захочет ли она встретиться со мной, — замялся Платон.

— Хорошо, я спрошу, — не стал выяснять причину столь неожиданной робости Сократ, так как давно уже знал: Платон, отличный гимнаст, отважный борец, лихой наездник, был крайне застенчив с женщинами. Молодые люди, что окружали Сократа — Аполлодор, Критобул, Федон, Кебет, — начали было подтрунивать над застенчивостью Платона, но Сократ запретил им делать это, сказав, что не всякая смелость украшает человека, особенно если она граничит с наглостью.

— Я пойду с тобой и подожду у дома. Ты пошлёшь ко мне служанку, если Тимандра согласится...

— Да, да, я всё так и сделаю, — пообещал Сократ.

Сократ не столько слушал рассказ Тимандры, сколько любовался ею, так как главное выяснилось сразу: Алкивиада убили слуги сатрапа Фарнабаза, которого подговорил на это преступление Лисандр по совету Крития. Дядя Платона напугал вождя спартанцев походом Алкивиада на Афины, Лисандр написал Фарнабазу, чтобы тот не только не помогал стратегу собирать войско, но уничтожил бы его, поскольку следующей после освобождения Афин задачей Алкивиада будет всегреческое выступление против Персии.

Отрядом убийц командовал дядя Фарнабаза Багой. Дом Алкивиада был окружён и подожжён со всех сторон, когда Алкивиад и его возлюбленная уже спали. Проснувшись от огня и дыма, Алкивиад схватил Тимандру, завернул её в ковёр и вынес сквозь огонь во двор. Здесь персы забросали его копьями. Он кричал, умирая: «Будь проклят, Фарнабаз!»

Убийцы разбежались. Тимандре разрешили похоронить тело в саду возле дома, а затем по приказу Фарнабаза посадили гетеру на корабль, отплывавший в Аттику. В Пирее Тимандру встретили люди Крития, привезли её к нему, и тот повелел ей на все вопросы о судьбе Алкивиада отвечать, что его убийцами стали братья одной женщины, которую якобы тот обесчестил.

— А он всегда был верен мне, — плакала прекрасная Тимандра, — он любил только меня. За несколько дней до своей гибели, предчувствуя неладное, он говорил мне, что если его убьют, то по приказу Фарнабаза. Он видел письмо Лисандра, сатрап сам показал его Алкивиаду, браня спартанца и уверяя афинянина в своей преданности. Но Алкивиад знал: когда варвар клянётся в верности, он обязательно предаст...

Сократ спросил Тимандру, примет ли она Платона.

— Платона? — переспросила Тимандра. — Это такой большой широкоплечий мальчик? Но ведь он ужасный молчун. Как же он станет говорить со мной?

— Для разговора у людей есть не только слова, Тимандра, — ответил Сократ.

— Конечно, — согласилась Тимандра. — Пусть приходит. Да и праздник сегодня — Антестерии начались, бог Дионис освящает вино, для гостей открыты двери.

— Алкивиад был моим любимцем, — сказал Сократ, уходя. — И любимцем капризных афинян. А они мстят за гибель любимцев. Алкивиад будет отомщён.

— Я верю. Но мне велено не говорить правду об убийстве Алкивиада, — напомнила Тимандра.

— А ты и не говори. Всё станет известно само собой — правда прорастает сквозь ложь, как цветок сквозь навоз. Опасайся Крития. И вот последний совет: как Аспасия выбрала Перикла, так и ты выбери Платона. Оберегай его сердце нежностью, красотой и мудростью. Он сравняется в славе с героями.

— Алкивиад как-то говорил мне, Сократ, что ты любишь сводничать, — кокетливо улыбнулась Тимандра, и сердце Сократа, как в молодости, забилось часто и сильно.

— Да, — ответил Сократ. — Я любил сводничать — сводить истину с красотой.

— Платон — истина, а я — красота?

— Понимай как хочешь. — Сократ поцеловал Тимандру в щёку. — Хайре!

— Хайре, Сократ!


Из рассказа Сократа Платон узнал подробности его встречи с красавицей Тимандрой. Не поведал учитель лишь о том, с какой мыслью вышел из дома Тимандры, с каким жгучим желанием Сократ решил немедленно идти к Критию и бросить ему в лицо обвинение в убийстве Алкивиада, своего двоюродного брата. Сократ вознамерился объявить Крития жестоким тираном, предавшим Афины Спарте, и жалким недоучкой, опозорившим злостным невежеством своих учителей. У Софокла он учился поэзии, у Горгия — ораторскому искусству, у него, Сократа, — любви к мудрости, философии. Преуспел же Критий лишь в жестокости, коварстве и алчности.

Об этом своём решении Сократ не сказал. Платон, разумеется, мог бы спросить его, куда учитель намерен направиться, но мысли и чувства его в это время были заняты другим. Сначала он нетерпеливо ждал, когда Сократ окончит свой рассказ и согласна ли Тимандра принять его. Затем, узнав, что красавица готова встретиться с ним хоть сейчас, думал только о том, как войдёт в её дом, как приблизится к ней, что скажет. Едва Сократ умолк, Платон попросил его тотчас же отправиться к своему рабу Керамону и приказать немедленно доставить в дом Тимандры большую амфору с лучшим вином.

— Пусть поспешит. Чтобы подарок успел, пока я буду здесь, — повторил наказ Платон. — Ты уж прости, Сократ, что делаю из тебя посыльного. Но это дружеская просьба.

Видя, как Платон страдает и волнуется перед предстоящей встречей, Сократ обнял его и сказал:

— Любовь — не самое главное в жизни, мой мальчик, но самое ослепляющее. Береги глаза, — засмеялся он и, подтолкнув Платона к воротам, поспешил выполнить его просьбу.

Но уже за углом ограды его остановили два скифа, опоясанные мечами.

— Следуй за нами! — приказали они Сократу. — Приказ Крития!

— А носилки? — спросил Сократ. — Если я не пойду, найдутся ли у вас для меня носилки?

— Пойдёшь! — рявкнул на него тот, что постарше, и схватился за рукоятку меча.

— Неужели убьёшь? — спросил Сократ.

— Велено всех, кто навестит Тимандру, приводить к Критию.

— Так вы не пускали бы никого к Тимандре, тогда не пришлось бы и арестовывать.

— Не успели, — объяснил скиф. — Приказ получили только сейчас.

Сократ понял, что воин узнал его и поэтому умерил свой гнев.

— Если вы пойдёте со мной, — сказал Сократ, — то дом Тимандры опять останется без охраны.

— Посмотри туда, — показал рукой через плечо скиф.

Сократ увидел, что по переулку приближаются ещё двое скифов, и подумал, что Платона вскоре тоже приведут к Критию.


Раб провёл Платона в перистиль — внутренний дворик дома, в центре которого находился высокий мраморный алтарь, а рядом с ним — обложенный камнями колодец, кувшины с водой. По колоннам, подпирающим балкон, вился зелёный плющ. У стен стояли скамьи и пиршественные ложа. На алтаре Платон увидел большой букет весенних цветов. Он склонился, чтобы понюхать их, и услышал за спиной голос Тимандры.

— Ты ли тот самый Платон, о котором говорил мне Сократ? — спросила Тимандра, приближаясь к нему.

Она появилась в сиреневой полупрозрачной накидке из финикийской ткани, наброшенной на одно плечо и свисающей чуть ниже колен. Её тёмные блестящие волосы были искусно зачёсаны вверх и перехвачены расшитой золотой лентой. Чудный аромат, источаемый Тимандрой, опередил её самое и окутал Платона, опьяняя. С мочек её ушей, просвечивая сквозь завитки волос, свисали длинные серьги, украшенные бирюзовой эмалью, шею нежно обхватывало тонкое ожерелье. Тимандра улыбалась и была так очаровательна, что у Платона перехватило дух. Он обернулся на её голос и застыл, как большое и неуклюжее изваяние, прислонённое к алтарю.

— Подойди, — ласково приказала Тимандра, остановившись от него в пяти-шести шагах.

Платон и рад был бы подчиниться её приказу, но не мог: ноги совсем не слушались его. Он что-то прошептал в ответ, но, кажется, и сам не знал что. Просто пошевелил губами.

— Придётся, видно, мне подойти к тебе, — засмеялась Тимандра, и под подошвами её кожаных башмачков заскрипел песок. Этот скрип показался Платону громом — он совсем оглох, онемел и окаменел, навалившись спиной на алтарь. И глаза закрыл, словно опасаясь, что вслед за громом засверкают молнии.

— Нельзя же так пугаться, — тихо и ласково проговорила Тимандра, остановившись перед ним и обжигая своим дыханием. — Очнись, Платон. — Она приблизила своё лицо и поцеловала в губы, словно бабочка коснулась их своими крылышками. — Очнись, Платон!

Он открыл глаза, увидел её, и сердце оборвалось, покатилось, полетело, трепыхаясь, как раненая птица, в пропасть, в бездну, в никуда.

Тимандра взяла Платона за руку и повела к скамье. Он послушно следовал за ней, как ребёнок за мамкой, и только теперь, кажется, стал приходить в себя. Тут и мысль пришла спасительная, обещавшая избавить его от губительного очарования, мысль трезвая и достойная воспитанного человека.

— Я любил Алкивиада как родственника и воина, — не веря своим ушам, проговорил он и заплакал. Не потому, что сильно жалел об утрате, а потому, что испугался собственных слов. Они могли отдалить от него возлюбленную и стать между ними преградой, холодной каменной стеной.

Тимандра остановилась.

— Я тоже любила его, — произнесла она со вздохом. — Но он никогда не вспоминал о тебе.

Зачем она это сказала? Что означали её слова? Пыталась ли она уверить Платона, что у них нет запрета на любовь, он Алкивиаду как бы и не родственник и даже не соперник? Или же Тимандра давала понять, что Платон не может быть любим ею, поскольку не только не сравним с Алкивиадом, но даже не достоин был его воспоминаний?

— Что ты сказала? — спросил Платон, цепенея от страха. — Что ты сказала, когда сказала...

— Алкивиад часто вспоминал Сократа, всех его учеников, он любил мне рассказывать о них, веселил всякими забавными историями, но о тебе никогда не упоминал. Хотя Сократ недавно признался, что ты его любимый ученик, каким, кажется, был и Алкивиад... Но теперь я поняла почему: с тобой ничего весёлого не могло приключиться, потому что ты слишком молчалив и робок.

Платон не стал возражать ей, только вздохнул, скорее с облегчением, чем с досадой на самого себя. Неожиданно охвативший его страх отступил — никакой стены между ним и Тимандрой не стояло, была лишь дистанция, которую предстояло ему преодолеть. Им преодолеть. Но эта отстранённость измерялась не стадиями, а часами, днями, годами. Временем забвения и временем познания.

Тимандра назвала его робким и молчаливым. То, что он неразговорчив, может быть, и правда. Но то, что она считает робостью, на самом деле совсем другое. Робость проистекает от неуверенности в себе, в своих достоинствах, в своём умении, из страха показаться не тем, кто ты есть на самом деле, от ожидания незаслуженной насмешки, ошибочного суждения, от заранее уязвлённого самолюбия, от воображаемой обиды. Робость часто сменяется напускной грубостью, дерзостью, а вызванная ею молчаливость — неудержимой разговорчивостью, даже болтливостью. Ничего такого Платон за собой не замечал. И то, что происходило с ним при встрече с Тимандрой, следовало назвать очарованием красотой. Это странное, всепоглощающее чувство, этот молчаливый неописуемый восторг, перед которым замирают все прочие чувства и мысли, как бы растворяет в себе всё сущее, сжигает, как солому пламя. И если в нём есть желание близости, то оно так далеко от заурядной похоти, как небесная звезда от своего отражения в воде. Это желание слиться с красотой и обратиться в вечное восхищение.

— Присядь, Платон, — предложила Тимандра, сама садясь на каменную скамью, застеленную козьей шкурой. — Ты философ? — спросила она.

— Да, — ответил Платон.

— Во Фракии, где я вынуждена была долго пребывать в одиночестве, так как Алкивиад отсутствовал, а затем и во Фригии я пристрастилась к чтению. И потому, кажется, знаю, что такое философия. Говорят, что занятие этой наукой — не для женщин. Но женщины разные: одни сидят дома, прядут и вяжут, готовят пищу — это судьба многих гречанок; другие свободны, как я. Говорят, что таких женщин влечёт похоть, но это ложь. Свободных женщин влечёт независимость желаний, мыслей и поступков. Только так заключённая в нас душа поможет проявить себя и показать, на что она пригодна в царстве вечности. Иначе она мечется под принуждением других людей и обстоятельств. Ты согласен?

— Я согласен, — ответил Платон.

— И ты этим озабочен. Ты желаешь быть свободным?

— Да.

— И значит, мудрым, многознающим, так как знание делает нас свободными, верно, Платон?

— Верно!

— Стремление к совершенству — это тоже стремление к свободе?

— Да, Тимандра.

— Кто совершенен, тот не искажён, в том нет изъянов, нет лишнего и отягчающего?

— Как это верно!

— И кто любит красоту, тот знает путь к совершенству?

— Только тот и знает!

— Полная свобода, истинное знание и абсолютное совершенство — это свойство бессмертных, Платон?

— Это так! — вскочил от восторга Платон. — Но кто тебе об этом сказал, Тимандра? — Он взял в ладони её лёгкую и тонкую руку. — Откуда ты всё это знаешь?

— Ведь Алкивиад учился у Сократа, не правда ли? — ответила Тимандра с улыбкой, вставая со скамьи. — К тому же я читала книги, не забывай.

— Да, — смутился он, — конечно, я совсем забыл об этом.

Произнесённое Тимандрой имя Алкивиада отрезвило Платона, хотя за мгновение до этого он уже готов был заключить её в объятия и расцеловать. От восторга перед умом необыкновенной женщины. Перед красотой. От любви.

Пришёл привратник и сообщил, что двое скифов стоят у ворот и ждут, когда выйдет гость.

— Старика, что был здесь недавно, двое других скифов куда-то увели, — добавил он, сделав испуганные глаза.

— Проклятие! — возмутилась Тимандра. — Критий уже приставил ко мне своих псов! Передай скифам, — сказала она привратнику, — что никакого гостя здесь нет.

— Но я уже сказал, что есть. Они угрожали, — захныкал привратник. — Если я скажу теперь, что гостя нет, они не поверят и побьют меня.

— Ты сказала: псы Крития? — спросил Платон.

— Конечно! Чьи же ещё могут быть псы в этом городе?! — ответила, не переставая злиться, Тимандра. И это ей было очень к лицу: маленькая, быстрая, изящная и злая, как потревоженная пчёлка. Как золотая пчёлка...

— Критий — мой дядя, — сказал Платон. — Это не значит, что ты не можешь бранить его, — поторопился он добавить, — но это значит, что мне не опасны его псы.

Тимандра сначала удивилась, затем вздохнула и замолчала, успокаиваясь.

— Что сказать скифам? — спросил привратник, умоляюще глядя на гостя.

— Скажи, что я уже иду, — ответил Платон и так посмотрел на Тимандру, будто расставался с нею навек.

Она подошла к нему и, привстав на цыпочки, поцеловала в губы.


Скифы привели Платона к Толосу, где теперь заседали новые правители Афин во главе с Критием. Его завели в помещение, предназначенное для охранников. На скамьях вдоль стен сидели несколько вооружённых мечами скифов. На свободной скамье у дальней стены Платон увидел Сократа.

— О! — воскликнул тот радостно, едва Платон переступил порог. — А я уж думал, что не дождусь тебя. Эти угрюмые церберы молчат, словно в рот воды набрали. Можно умереть от скуки. А Критий не торопится принимать: занят важными государственными делами.

— Передайте Критию, что привели Сократа и Платона, — потребовал Платон, обращаясь к скифам. — Я — племянник Крития, а Сократ — его учитель.

Скифы переглянулись, один из них встал и вышел.

Платон сел рядом с Сократом.

— Что скажем Критию? — спросил Сократ. — Зачем ходили к Тимандре? Ты влюблён в неё, это ясно. А я?— Сократ почесал в затылке. — Впрочем, я тоже влюблён, как же иначе! Она такая красивая. Ты согласен?

— Она прекрасна, — ответил Платон. — Об одном хочу попросить тебя, Сократ, — сказал он серьёзно, — не зли Крития. Со мной он ничего худого не сделает, а тебя, если ты разозлишь его, может бросить в тюрьму или ещё хуже.

— Хуже смерти ничего не может быть — так думают многие. Я же думаю, что позор хуже, — так же серьёзно ответил Платону Сократ.

Критий был один в комнате, предназначавшейся для полимарха, командующего всеми войсками Афин. В нишах её стен стояли изваяния мифических героев, длинная мраморная полка была завалена свитками-приказами полимархов и военными решениями Народного собрания. Критий встретил вошедших стоя посреди комнаты — в пурпурном, подшитом золотой лентой плаще, со свитком в руке. Он был серьёзен и даже величествен — держал голову высоко, смотрел чуть искоса из-под полуопущенных век.

— Хайре, Критий, — поприветствовал его Сократ, на что Критий ответил едва заметным кивком головы. — Презренные скифы арестовали нас у дома красавицы Тимандры. Теперь это преступление — навещать молодых и красивых гетер? Кстати, эта женщина не только красива, но и умна. Такой, наверное, была в её годы Аспасия, жена твоего дяди Перикла и тётка твоего двоюродного брата Алкивиада.

— Вот! — остановил Сократа Критий. — Ты вспомнил об Алкивиаде. Не из-за него ли ты навещал Тимандру?

— Да, чтобы выразить ей моё соболезнование.

— Алкивиад был твоим любимчиком.

— Да, я скорблю о его смерти.

— Ты расспросил Тимандру о том, как погиб Алкивиад?

— Его убили какие-то варвары за то, что он соблазнил их сестру.

— Так тебе сказала Тимандра? — усмехнулся Критий.

— Так она сказала, — подтвердил Сократ.

— И тебе тоже? — обратился Критий к Платону.

— И мне, — ответил Платон.

— Но ты, наверное, тайно радуешься тому, что Алкивиад погиб? Ведь теперь Тимандра свободна, ты можешь занять его место, не правда ли?

— Это дурно, Критий, когда один человек приписывает свои пороки другому, — вступился за Платона Сократ.

— Ты хочешь сказать, что я тайно радуюсь смерти Алкивиада?

— Да, — ответил Сократ. — Но не потому, что рассчитываешь занимать эту комнату полимарха, которая, как ты знаешь, не для тебя предназначена.

— А для кого? Для Алкивиада?

— Возможно. Но не для тебя, Критий.

— Почему же не для меня? — Критий похлопал свитком по колену. — Разве я хуже Алкивиада? Он позволил себе надругаться над отеческими святынями, он повёл флот на Сицилию, где был разгромлен, он бежал в Спарту, предав Афины, он бежал к персам, предав Спарту, он изменил персидскому царю, по его вине погиб наш флот при Эгоспотамах...

— Ты мог бы перечислить ещё несколько порочащих Алкивиада поступков, — сказал Сократ, — но от этого он не стал бы хуже тебя, Критий.

— Почему же?

— Он совершал дурные поступки в силу внешних обстоятельств. Ты — из-за злого умысла.

— Я?! — возмутился Критий.

— Злой умысел, Критий, говорит о подлости души, уступка обстоятельствам — только о её слабости. И то и другое — порок, разумеется. Но слабость души можно одолеть, подлость же непременно заведёт её в бездны Тартара. Да и не Алкивиад убил тебя, Критий, — сказал Сократ, опустив голову, — а ты его.

— Так тебе сказала эта сука Тимандра? Вот зачем ты бегал к ней! — Голос Крития зазвучал так громко, будто он взобрался на трибуну Пникса.

Платон успел подумать, что Сократ погубил и себя и Тимандру, но старик поднял голову и, глядя Критию в глаза, ответил:

— Смиренная Тимандра сказала, что Алкивиада убили братья его фригийской любовницы.

Ожесточившееся лицо олигарха расслабилось, он даже усмехнулся и сказал, снова постукивая себя свитком по колену:

— Стало быть, это только твоё предположение. Глупая Тимандра могла придумать такое, но ты... Вспомни, где Фригия и где Афины, где был Алкивиад, когда его настигла смерть, и где был я. Чтобы совершить убийство, надо быть на месте преступления, Сократ. Или ты забыл этот важнейший принцип доказательства?

— Это не принцип, — возразил Сократ. — Чтобы стать преступником, надо быть участником злодеяния. А содействовать преступлению можно по-разному: не только делом, но и словом, приказом, наущением, деньгами. Колдуны помогают тайным наговором.

— Ты хочешь, наверное, сказать, что я колдун? — засмеялся Критий.

— Нет. Ты оратор, ты поэт, ты политик, Критий, но ты не колдун.

— Тогда как же я мог участвовать в этом убийстве?

— Как политик, которому Алкивиад мог помешать.

— Ложь, Сократ! Ты ведь знаешь, что именно я предложил в своё время Народному собранию простить Алкивиада и вернуть его в Афины, я предложил тогда стратегу возглавить армию и флот. К тому же он мой двоюродный брат, как ты правильно вспомнил.

— Ты звал Алкивиада, пока он был тебе нужен, Критий. Ты надеялся, что он, получив власть от народа, разделит её с тобой. Но теперь, когда ты у власти, когда получил из рук Лисандра неограниченную власть, Алкивиад мог бы только помешать тебе. И он сделал бы это, ты знаешь. Потому ты убил его. Как убил гораздо менее опасного для тебя Ферамена, как убил многих других. Смерть Алкивиада отлично укладывается в список твоих преступлений, лучше, чем чья бы то ни было.

— И всё же это не доказательство, Сократ.

— Нет, но это истина.

— Которую ни один судья не примет во внимание.

— Но примет к сведению Народное собрание.

— Ха-ха! Какое Народное собрание?! Его нет и не будет. Верно, Платон? — обратился он вдруг к племяннику. — Что ты обо всём этом скажешь?

— Говорят, что Фрасибул скоро выступит с войском из Фив...

— Тьфу! — зло сплюнул Критий. — Да не о том же речь, племянник! Я об Алкивиаде. Что тебе сказала Тимандра?

— Я её не спрашивал.

— А как тебе показалось обвинение Сократа, будто я убил Алкивиада?

— Суди сам, — ответил Платон.

— Ага, суди сам. Это прекрасно! А если я сейчас рассужу, что Сократ клевещет на меня, и прикажу наказать его за это?

— Как? — испугался Платон. Он знал, что с дядей Критием шутки плохи.

— Смертью, разумеется, — хохотнул Критий. — Как же иначе?

— Ты не посмеешь, — насупился Платон и сжал кулаки.

— Отчего же? Посмею. А ты, стало быть, попытаешься его защитить? Каким образом?

Платон не ответил.

Критий прошёлся по комнате, бросил свиток на полку, остановился перед Сократом и сказал ровно и бесстрастно:

— Две вещи я приказываю тебе, старик. Во-первых, ты не станешь повторять свой бред о моём участии в убийстве Алкивиада где бы то ни было. Во-вторых, в числе других четырёх булевтов, которых я уже назначил от других фил, ты отправишься на Саламин и привезёшь в Афины сбежавшего туда Леонта. Этот бывший стратег два года тому назад требовал суда надо мной за участие в правлении Четырёхсот. За болтовню я велю казнить тебя, старик. И если не привезёте Леонта, тоже. А если поездка будет успешной, — вдруг засмеялся он, — велю наградить: получишь часть богатства Леонта...

— Ты превзошёл все мои ожидания, — сказал Сократ. — И даже назначил мне две смерти вместо одной.

— Ты хочешь сказать, что не выполнишь мой приказ? — спросил Критий.

— Твой приказ не опирается ни на закон богов, ни на закон полиса[53], а лишь на твою злую преступную волю, Критий. Прощай. Я тебе всё сказал.

— И ты полагаешь, старик, что я отпущу тебя?

— Сейчас узнаю.

— Отпусти нас, — сказал Критию Платон. — Иначе тебе придётся убить и меня. Я обещаю, что Сократ не станет рассказывать о своих предположениях относительно убийства Алкивиада и поедет к Леонту. Сейчас он думает, что я слишком многое обещаю, но ты поверь мне. — Платон посмотрел на учителя, взглядом умоляя его промолчать. — А если не выполню обещания, то отвечу вместе с Сократом и в Фивы поеду, как ты хотел.

— Пообещай, что поедешь в Фивы независимо от того, как поступит Сократ, — потребовал Критий.

— Хорошо, — согласился Платон.

— И не просто поедешь, а организуешь заговор против Фрасибула, чтобы убить его.

— Но...

— Ведь ты просишь за Сократа, не забывай, Платон.

— Ладно, — ответил Платон и отвернулся, боясь посмотреть в глаза учителю.

— Но если Сократ поедет к Леонту и привезёт его, тебе не придётся ехать в Фивы.

Сократ засмеялся.

— Ты замарал нас обоих, — сказал он Критию. — Прощай.

И, не оборачиваясь, направился к двери. Платон последовал за ним. Критий не окликнул их, стража не остановила.

Уже на улице Сократ звучно хлопнул себя ладонью по лбу и резко остановился.

— Сегодня же афиняне возят по городу в лодке на колёсах статую Диониса и щедро обливают её вином! Вот и пойдём следом — авось и нам достанется немного вина!

Платон обнял Сократа и заплакал.

— Ты что? — спросил старик.

— Критий убьёт тебя, — ответил Платон. — Тебе надо бежать из Афин.

— Так ведь и тебе тоже.

— И что же делать? — спросил Платон. — Куда бежать?

— Пойдём к Дионису, — ответил Сократ. — Он нам подскажет, что делать. Сегодня, поливаемый добрым вином, он будет щедр на советы.


Сократ не поехал на Саламин. Платон не отправился в Фивы. Прошло несколько дней, но Критий ни словом, ни делом не напомнил им о себе. Платон проводил дни и ночи у Тимандры. Сократ, пренебрегая запретом, встречался с друзьями у храмов и на площадях и в беседах с ними не раз вспоминал о гибели Алкивиада.

— Где Платон? — спрашивали у Сократа то Аполлодор, то Критобул, то Аристипп, а чаще всех Федон, который, кажется, больше других привязался к нему.

Сократ в ответ посмеивался и отвечал:

— Он познает силу красоты.


На тринадцатый день друзья увидели Платона в роще Академа на берегу Кефиса. Он сидел один и не обернулся, когда они подошли. Лицо его было тёмным и осунувшимся, как после мучительных трудов или страданий, а руки сплошь покрыты ссадинами и порезами, будто он недавно сражался на мечах.

— Дорого же тебе досталось познание красоты, — начал было с насмешкой Аполлодор, но Сократ оттолкнул его, сел рядом с Платоном и, заглядывая ученику в глаза, спросил участливо:

— Что случилось, мой мальчик?

Платон уронил голову на колени и ответил:

— Он убил её. Она мертва.

— Тимандра? — осторожно спросил Сократ.

— Да. Он зарезал её, — проговорил, не поднимая головы, Платон и горько заплакал.


Служанка Тимандры рассказала, что госпожу убили ночью. Она не видела, кто это сделал, только услышала приглушённый крик гетеры, бросилась к её спальне, вбежала и увидела свою хозяйку мёртвой. Платон ту ночь провёл дома: у его сестры начались роды. О том, что у Потоны родился мальчик и что убита Тимандра, он узнал одновременно. Служанка сестры и служанка возлюбленной вбежали в его комнату разом.

— Я убью Крития, — сказал Сократу Платон, когда они остались одни.

— Так ты убьёшь и себя, Платон.

— Я и так мёртв. Критий убил не только Тимандру, но и меня.

— Ты убеждён, что это сделал он?

— Никто другой не смог бы убить такую красоту.

— Тимандра — не вся красота мира, а лишь её малая грань. Если уничтожить всё прекрасное, какая-то часть всё равно останется и пробьётся хотя бы в одном полевом цветке. Смотри на него — и ты возродишься к любви. Пока есть цветы, можно жить, пока есть звёзды на небесах, можно надеяться на жизнь вечную.

— Я ослеплён желанием мести, Сократ. Видишь, — показал он свои израненные руки, — я дрался со стражей, выставленной у дома Тимандры.

— Месть совершат боги, Платон, — сказал Сократ.


Всех спас Фрасибул. Узнав, что Лисандр со своим братом ушёл из Пирея, Фрасибул с войском пересёк границу Беотии и Аттики и уже на третий день захватил Мунихий — возвышающийся над Пиреем холм с крепостью. Ах, как теперь пригодились бы Критию Длинные стены! Но их разрушили, Афины оказались беззащитными перед вторжением Фрасибула. Да и войско, с таким трудом созданное Критием, разбежалось. Олигархам остались верны лишь несколько отрядов, во главе которых вышел Критий навстречу Фрасибулу и в тот же день был убит в бою. Другие олигархи бежали в Элевсин, но не нашли там спасения: отряды ополченцев кожевенника Анита настигли их в крепости и подняли на копьях.

Народное собрание, созванное Фрасибулом на Пниксе, плакало от счастья и пережитого горя, когда освободитель, поднявшись на Камень, сказал:

— Афиняне, вы свободны!

Вернулся домой муж Потоны Евримедонт, дал сыну имя Спевсипп. Евримедонт был хорошим воином. Он отважно сражался со спартанцами, укрепившимися на Акрополе, и лично убил в поединке Каллибия, виновника смерти Автолика. Но он был и отличным хозяином: сразу же занялся восстановлением имений, обеспечил семью продуктами. Платон был благодарен Евримедонту — тот снял с его плеч груз домашних забот и позволил вернуться к философии, к Сократу, к книгам.

Жизнь в Афинах пошла веселее: на улицах — праздники, в домах — пиры, в театрах — состязания музыкантов, певцов и поэтов. Народное собрание на Пниксе обсуждало вопросы восстановления города и крепостных стен, вопросы торговли, строительства флота и армии, союзные договоры с городами и островами. К осени был принят закон об амнистии, о забвении вольных и невольных прегрешений афинян во время оккупации города спартанцами и правления Тридцати тиранов. Жест народного великодушия к недавним врагам свободы и демократии не был отмечен шумными празднествами. Афиняне встретили его вздохом облегчения, потому что устали от долгой вражды, чёрной тучей висевшей над ними все эти годы. Судьи получили отдых и досуг, сожгли на кострах все жалобы и доносы на «предателей» и «приспешников», в Афины стали возвращаться те, кто бежал от праведного гнева граждан, оставшихся верными городу и демократии. Это всеобщее благодушие длилось до весны, а затем афиняне, кажется, заскучали. Жизнь без сутяжничества показалась им пресной, противной давним привычкам, вошедшим в плоть и кровь. Если афинянин не пирует с друзьями, значит, он в суде — так говорили о них соседи. Воровство, невозвращённые долги, жульничество, драки, супружеские тяжбы, взятки, мошенничество, поджоги, наговоры, святотатства, совращения девиц и малолетних — всё это, разумеется, из жизни афинян не исчезло, ну, может, разве приугасло на время перед общей опасностью войны и тирании и общей радостью мира и свободы. Раненый мечом не замечает царапин. Но как только рана успокоится, царапины начинают зудеть. Тогда обращают на них внимание. Но неожиданно открылась старая рана: Мелет, сын покойного поэта Мелета и сам поэт, вдруг выставил в портике архонта-царя жалобу на Сократа, требуя привлечь его к суду за оскорбление отечественных богов и развращение юношей.

— Всё же выполз, — сказал Сократ, когда узнал о Мелете. — Осмелел и выполз, как червь из земли после тёплого летнего дождя. Кончились зимние холода — гадам радость. И есть чем полакомиться.

Сократ знал Мелета давно. Как поэт Мелет был настолько зауряден, что мало кто из афинян слышал о его сочинениях. Его больше знали как политика, тоже, разумеется, посредственного — серость остаётся таковой во всём, — подвизавшегося в лакеях у Тридцати тиранов, особенно у Харикла, второго после Крития, но не менее злобного и жестокого человека. Этот Мелет ездил на Саламин, чтоб арестовать Леонта. Сократ, тоже получивший от Крития этот приказ, хотел было предостеречь Мелета, как, впрочем, и других послушных тиранам пританов от рокового поступка. Но тот, отмахнувшись от Сократа, как от назойливой мухи, сказал ему в ответ:

«Не твоего ума дело, старик! Поймать Леонта — всё равно что схватить за хвост золотую птицу. Только такой дурак, как ты, может отказаться от такого шанса».

Мелет не только участвовал в аресте несчастного Леонта, но, говорят, и допрашивал его, «выбивал» сведения о припрятанных ценностях и присутствовал при его казни.

Амнистия освободила негодяя от ответственности за это преступление, но мысль о том, что Сократ знает о его добровольном и деятельном участии в позорном предприятии, продолжала мучить, а вернее, пугать Мелета. Естественно, что ему захотелось отомстить старику за этот страх.

Сократа вскоре познакомили с текстом жалобы Мелета, которую, побывав в портике архонта, мог прочесть каждый. В ней говорилось: «Сократ повинен в неверии в богов, признаваемых государством, и в том, что ввёл в полис новые божества. Он также виновен в совращении молодых людей. Предлагаемое наказание: смерть».

В подтверждение подлинности жалоба Мелета была скреплена подписями Анита и Ликона. Анита в Афинах знали все. Богатый владелец кожевенных мастерских всегда выставлял себя защитником простого народа, однажды был даже избран стратегом, хотя морскую операцию, порученную ему, провёл неудачно. Он часто забирался на Камень и произносил речи против, как он неизменно выражался, «всяких умников и предателей аристократов», прослыл вождём народа, демагогом, участвовал в разгроме Тридцати вместе с Фрасибулом, отличался крутым нравом, тиранил семью, держал детей в крепкой узде, ненавидел софистов за то, что те, по его мнению, разрушали своей безответственной болтовнёй устои нравственности и государства. К софистам же он причислял всех, кто хоть как-то пытался рассуждать об отеческих богах и законах. И уж конечно считал софистом Сократа, особенно после того, как один из его сыновей, наслушавшись философа, воспротивился тираническим порядкам в доме. Кроме того, он считал Сократа учителем всех, кто предавал Афины — Кивиада, Крития, Харикла, Ферамена, Хармида, — и учеником безбожников Анаксагора, Протагора и Диагора. Имена философов он произносил скорее понаслышке, сам не зная ничего об их учении. Тупость являлась самым заметным качеством Анита, но все признавали его несомненные заслуги в борьбе с олигархами.

Подпись оратора Ликона на жалобе Мелета стояла после подписи Анита. И все понимали почему. Ликон был составителем речей демагога Анита, его пишущей рукой, автором мыслей и убеждений. Сам Ликон выступал редко, но, когда это случалось, его речи как две капли воды походили на речи Анита. Ликон был Анитом в отсутствие Анита, а в присутствии Анита становился его тенью — так говорили о Ликоне другие ораторы.

Жалоба Мелета простояла в портике архонта басилевса[54] установленный срок и была принята судом к рассмотрению.

Сначала Платон, да и все друзья Сократа надеялись, что доносчик заберёт свою жалобу, прислушавшись к мнению афинян: те презирали Мелета и любили Сократа, смеялись над глупостью первого и высказывали расположение второму. Но Мелет жалобу не забрал.

Потом друзья Сократа надеялись, что суд всё-таки откажется рассматривать нелепую жалобу. Сократ верил в отеческих богов, никаких новых не придумывал, а если и упоминал одно чудное божество, то скорее в шутку, чем всерьёз. Старик упоминал некоего деймона, который якобы подсказывал Сократу, чего не следует делать. Что делать следует, Сократ решал всегда сам.

И последнее обвинение было несостоятельным. Сократ всегда побуждал только к добрым и справедливым поступкам. Не его вина, что Алкивиад, Критий, Харикл, Хармид, Ферамен и Анит-младший не всегда прислушивались к его словам. Если бы они поступали так, как советовал учитель, то не навредили бы ни Афинам, ни друзьям, ни родителям.

Многие приходили сказать Сократу, как нелепо обвинение Мелета, но суд принял жалобу к рассмотрению.

Суд накажет клеветника за ложь, а Сократу присудит награду — таковы были прогнозы друзей Сократа на результаты этой тяжбы.

Заседание гелизи[55] с рассмотрением жалобы Мелета, Анита и Ликона было назначено на Ареопаге, холме Ареса, на его пологом, обращённом к солнцу склоне, над которым возвышалось здание верховного судилища. Здесь было тепло, хорошо пригревало весеннее солнце, сюда легко можно было вынести из здания столы и скамьи для председательствующих на суде. А на склоне удобно размещались присяжные (как правило, чуть более пятисот человек), друзья обвиняемого, друзья обвинителей. Ареопаг в эту пору был покрыт густой травой, так что можно было обойтись без подстилок. Лишнюю публику останавливали у лестницы, ведущей на холм, у крутой скалы, служившей подножием Ареопага. Узкие ступени были вырублены в граните в незапамятные времена, кажется, ещё при Тесее, и с тех пор стёрты и отшлифованы подошвами тысяч и тысяч прошагавших по лестнице ног.

Проводить Сократа пришли Платон, Критобул, Аполлодор, Критон, Кебет, Симмий, Антисфен, Аристипп и Херекрат. Были здесь Ксантиппа с детьми, которым Сократ идти на суд запретил, и конечно же Федон, никогда не расстававшийся с учителем.

Утро выдалось тихое и ясное. Случившийся накануне вечером дождь освежил зелень, прибил пыль. Дышалось легко, воздух был прозрачен и гулок: с соседних улиц доносились крики петухов и лай собак, а также грохот телег, направляющихся с рассветом на рынок.

Ксантиппа угощала собравшихся козьим молоком и лепёшками, плакала. Сократ же был весел, балагурил, развлекал друзей, хотя и не очень успешно: лица собравшихся оставались мрачными, будто на похоронах. Сократ, кстати, заметил, что на похоронах, говоря по совести, надо не печалиться, а веселиться, поскольку душа умершего, получив свободу, радостно парит над скорбящими, собираясь к звёздам, что смерть, в сущности, есть выздоровление замученной телом души, и за это следует приносить в дар богу исцеления Асклепию откормленного петуха.

Критон сказал учителю то, что думали, пожалуй, все собравшиеся:

— Не ходи на суд, Сократ. Ещё не поздно. Пока не пришли за тобой скифы, судебные надзиратели, сядем на лошадей и уедем. У меня в Беотии есть дом и сад, я тебя спрячу, никто не найдёт. Уверен, что Перикл предложил бы тебе то же самое. В своё время он помог избежать суда Анаксагору, предлагал скрыться Фидию. Это разумно — бежать от неправедного суда.

Сократ отказался.

— Суд будет забавным и скорым, — сказал он. — Повеселимся.

— Обвинительную речь для Мелета, говорят, написал Поликрат, — напомнил Критобул. — Он большой мастер сочинения подобных опусов. Ликон — сам оратор. А для Анита, конечно, постарались многие. Мелет хоть и дурак, но хороший декламатор, может произвести на присяжных выгодное впечатление. Успех Ликону почти обеспечен. Анит же олицетворяет власть и демократию...

— Остановись, — попросил Критобула Сократ. — Вот и отец тебе скажет, если не веришь, что мне доводилось состязаться с великими ораторами, но и они от меня бежали.

Тут Сократ, конечно, прихвастнул. Но проблема заключалась в другом: Мелет, Анит и Ликон будут состязаться с Сократом не в умении доказывать истину, а в способности переманить на свою сторону присяжных цветистостью речей, хлёсткими, яркими высказываниями и страстностью изложения позиции. Вряд ли Сократ сумеет в этом превзойти риторов.

— Ты всё же возьми с собой Ксантиппу и детей, — посоветовал Антисфен. — У судей, знаешь ли, смягчаются сердца, когда они смотрят на плачущих женщин и детей. Да и сам пусти слезу, если понадобится. Бей себя в грудь, кайся. Помнишь, как вёл себя гордый и мужественный Перикл, когда Аспасию вызвали на суд за безбожие и сводничество? Он не стыдился каяться, просить и плакать. И каков был результат: Аспасию оправдали! Так Перикл поступился гордостью ради жены, а ты сделаешь это ради всех нас, твоих друзей, которые тебя любят.

— Обещай в крайнем случае откупиться деньгами, — сказал Аполлодор. — Мы найдём деньги, чтобы внести за тебя. Не так ли, Платон?

— Так, — ответил Платон. — И Аполлодор, и я, и Критон... Мы внесём такую сумму, какая понадобится.

— Все вы — настоящие друзья. И советы ваши разумны, — сказал Сократ. — Но мой деймон подсказывает мне: ни о чём не хлопочи, Сократ, всё образуется само собой, всё к лучшему.

Когда на рассвете появились скифы, пришедшие проводить учителя на суд, на каменную ограду двора близ калитки взлетел большой золотисто-зелёный петух и, вытянув шею в сторону Сократа, громко закричал.

— Вот, — указал на него рукой Сократ. — Он всё знает: пойдём и мы...

Столы и скамьи стояли в нижней части склона, а присяжные и публика расположились на склоне, словно в амфитеатре. Между ними мерно прохаживались судебные стражи. Председательствующие сели в центре за стол, на котором уже стояли водяные часы и глиняные сосуды для голосования присяжных, обвинители — Мелет, Анит и Ликон — устроились на скамье справа от стола, Сократ — на такой же скамье слева.

Критон сидел в числе присяжных за спиной Сократа, а все остальные — Платон, Аполлодор, Критобул, Симмий, Кебет, Херекрат, Антисфен, Аристипп и Федон — среди публики, за запретной для пересечения полосой, охраняемой стражниками.

Председательствующий растолковал собравшимся порядок суда: сначала речи обвинителей, выступление защиты, затем первое голосование — о виновности, слово подсудимого, потом второе голосование — о мере наказания для виновного, и, наконец, решение суда. После этого слово взял Мелет. Его речь была выслушана с большим вниманием. Ни одного голоса не раздалось ни среди присяжных, ни среди публики. Да это и понятно: в речи Мелета было перечислено всё, за что, по мнению обвинителя, Сократа следовало наказать: все факты, свидетельствующие о его непочтительном отношении к отечественным богам, и все случаи развращения юношей — от покойного Алкивиада до ныне здравствующего шалопая Анита-младшего. Перечислив все пункты обвинения, Мелет воздел руки к присяжным и попросил их не только признать Сократа виновным, но и приговорить его к смертной казни.

— Пусть он осушит чашу цикуты и навсегда уйдёт из нашего благословенного города! — воскликнул Мелет в заключение.

Анит обрушился на Сократа за то, что тот — враг демократии, не раз выступавший против народных вождей и против участия народа в управлении государством и выдвигавший стратегов и судей из своей среды. Отсутствие у его выдвиженцев достаточных знаний превращает Афины в государство крикунов и невежд. По утверждению Анита, Сократ продался аристократам, считая, что только им, унаследовавшим ум и знания своих благородных родителей, под силу справедливо управлять государством. Между тем всем известно: и Алкивиад, и Критий, и Ферамен, и Хармид, и ещё десятки других выходцев из аристократических фамилий предавали и теперь предают афинян, сотрудничая со Спартой и Персией. Анит конечно же вспомнил и о том, как Сократ развратил его сына Анита-младшего, который, наслушавшись речей Сократа, восстал против родительской воли, не пожелал заниматься кожевенным делом, а возмечтал стать мудрецом, из-за чего пристрастился к вину, к разгульной жизни и попал в дурную компанию богатых бездельников. Таким образом, Анит не только поддержал обвинение, выдвинутое против Сократа Мелетом, но и добавил к нему своё.

Ликон говорил о том, что Сократ хоть и называет себя философом в отличие от тех, что именуются софистами, по существу, ничем от них не отличается, а во многом даже превосходит их, так как ни в отеческих традициях, ни в отеческих верованиях, ни в отеческих законах не видит ничего, что можно было бы почитать и поддерживать.

— Вы сами это видели и слышали, — сказал Ликон. — С кем бы Сократ ни заговорил, он всякого превращал в посмешище. Никто, по Сократу, не заслуживает уважения, не заслуживают его также правила и законы, по которым мы живём. Истинные законы известны только ему, но никто из нас ни разу о них не слышал. Он над всем смеётся и всё отвергает, уважаемые судьи! Нашему городу, пережившему столько невзгод и страданий, нужны покой и уверенность в себе и завтрашнем дне, а Сократ всех раздражает своей навязчивой болтовнёй и кощунственными заявлениями о всеобщем невежестве афинян.

После речей обвинителей выступил Сократ. Обычно в таких случаях слово предоставлялось либо защитнику, либо обвиняемый произносил защитительную речь сам, составленную для него кем-либо из логографов, искушённых в судебных разбирательствах. Сократ отказался и от защитника, и от помощи логографа, полагая, что сам сможет отвести от себя клеветнические обвинения Мелета, Анита и Ликона. Логограф Лисий, любивший Сократа, написал для него речь бесплатно. Сократ даже согласился прочесть её, но вернул её обратно, сказав, что эта речь слишком хороша для него, так как он представал в ней едва ли не существом идеальным. Больше всего, однако, Сократу в сочинении Лисия не понравилось то, что в конце обвиняемый должен был обратиться к судьям со слёзной мольбой пожалеть его старость, его бедную жену и маленьких детей, которые в случае удовлетворения требования Мелета останутся сиротами и без средств к существованию. Друзья умоляли Сократа воспользоваться речью Лисия, зная, как капризны присяжные, как они бывают непримиримы к людям независимым и гордым, как жаждут порою увидеть обвиняемых униженными и робкими, а себя, стало быть, в роли вершителей судеб. Но Сократ не только не прислушался к просьбам друзей, но сказал им, что стыдно ему, старому человеку, под конец жизни предстать перед афинянами жалким и трясущимся от страха старикашкой.

— Мой деймон не велит мне слушать вас, — сказал Сократ друзьям. — Со своей защитой я уж как-нибудь справлюсь сам. Обещаю вам, что постараюсь.

И вот время постараться пришло. Ради жизни, ради чести философа, ради друзей, ради жены и детей. Но пуще всего — ради истины.

Солнышко уже припекало, было жарко. Сократ поднялся со скамьи, утёр лицо платком, отыскал глазами друзей, кивнул головой, подбадривая их, и сказал, обращаясь к судьям, что, к сожалению, не сможет говорить так красиво, как обвинители, он такому не обучен. Но истина скорее нуждается не в украшениях всякого рода, а в том, чтобы предстать перед ищущими её обнажённой и чистой. Красноречивая клевета во сто крат отвратительнее клеветы обыкновенной. А скромная истина блистательнее размалёванной, как гетера.

Платон в какой-то момент почувствовал, что давно уже не дышит, будто нырнул в воду. Он перевёл дыхание шумно и резко, так что друзья поглядели на него с тревогой. Им показалось, что Платон зарыдал. Он понял причину тревоги, виновато улыбнулся.

— Дыши, мой мальчик, — сказал ему Кебет. — Конечно, Сократ полез на рожон, но боги, думаю, вразумят его.

Увы, боги его не услышали. Сократ заявил, что совсем не боится смерти, что страшнее её — малодушие, которым врагам его не удастся насладиться — он не доставит им такого удовольствия. Позорную жизнь он не станет покупать ни ценой малодушия, ни ценой отказа от философии. Он сказал также, что если его убьют, как того хотят Мелет, Анит и Ликон, то тем самым убьют истину, а это страшнее для убийц, чем для их жертвы. Любовь к истине не принесла ему в жизни ни гроша, а вот теперь, кажется, намерена наградить его смертью, а значит, это не так уж плохо — умереть. Сократ заверил судей, что никогда и никого не учил, ни дурных людей, ни хороших, а только задавал им вопросы, какие задавал и самому себе. Он не виноват в том, что чаще получал глупые ответы, чем умные. Не блещут умом и его обвинители, к тому же они умышленно извращают правду, а это преступление. Нет, он никого не станет умолять о пощаде — ни обвинителей, ни судей, он даже не пытается разжалобить их.

— Мне кажется, что неправильно умолять судей и просьбами вызволять себя, — сказал он в заключение. — Ведь судьи поставлены не для того, чтобы миловать по произволу, но для того, чтобы творить суд по справедливости; и присягали они не в том, чтобы миловать того, кого захотят, но в том, что будут судить по законам. Поэтому и нам не следует заставлять вас нарушать присягу, и вам не следует к этому приучаться, иначе мы можем одинаково впасть в нечестье. Не думайте, афиняне, будто я должен проделывать перед вами то, что не считаю правильным и благочестивым в попытке спасти себя. Ясно, что если бы я стал вас уговаривать и вынуждал своими просьбами нарушить присягу, то научил бы вас думать, что богов нет, вместо того чтобы защищаться, сам обвинил бы себя в святотатстве. Но я почитаю богов, афиняне, больше, чем любой из моих обвинителей, и поручаю вам и всевышнему рассудить по справедливости.

— Теперь станем голосовать, виновен ли Сократ, — сказал председательствующий. — Присяжным предлагается по два боба: белый и чёрный. Каждый из судей опустит в этот кувшин, — председательствующий похлопал ладонью по выпуклому боку красного сосуда ладонью, — один из них: белый, если считает, что Сократ невиновен, или чёрный, если считает, что виновен. Каких бобов в кувшине окажется больше, таково будет наше решение. Если Сократ, по вашему мнению, не виновен, суд на этом будет окончен. Если же виновен, заседание продолжится.

Проголосовать предстояло пятистам одному присяжному, как объявил председательствующий. Это означало, что у всех теперь есть время размяться, перекусить или просто поваляться на тёплой траве, пока идёт голосование. Многие из присяжных принесли с собой узелки с едой, не надеясь на быстрое окончание суда. Между присутствующими, громко крича, засуетились, забегали водоноши.

На холме стало шумно и даже весело. Одни радовались тому, что суд уже закончился, что надо лишь дождаться результатов голосования, чтобы поздравить Сократа с победой. Другие предвкушали, что скоро начнётся самое интересное. Суд признает философа виновным, тогда настанет волнующий миг — миг выбора приговора, выбора между смертью и жизнью, между требованием обвинителей и требованием Сократа. Многих занимало, какое наказание попросит для себя этот чудак. Третьи нервничали, спорили, понимая, что Сократ, кажется, своей дерзкой защитительной речью не оставил себе шанса быть оправданным.

Друзья подошли к подсудимому, оставшемуся сидеть на скамье под присмотром стражи, — таково было правило.

Аристипп был весел и убеждал Сократа, что скоро всё закончится наилучшим образом. Антисфен не разделял его весёлости, хмурился и вздыхал. Критон присел рядом с Сократом, участливо поглаживал его плечо, заглядывал в глаза. Красавчик Аполлодор рассказывал какую-то забавную историю, сам смеялся, чтобы развеселить учителя. Федон подозвал водоношу, поднёс Сократу кружку воды, Кебет и Симмий угощали его солёными оливками. Критобул, стоя в сторонке, грустно качал головой, глядя на Сократа. Появился Эвклид Мегарский[56], приехавший несколько дней назад в Афины, обнял Сократа, к которому относился с большим почтением, уверяя, что этот философ знает о математике нечто такое, чего он, Эвклид, никогда не слышал. Гость остановился в доме Платона по праву давнего друга — Платон и Эвклид вместе участвовали в Истмийских играх и получили там первые призы. Поэтому, поздоровавшись с Сократом, он сразу же подошёл к Платону:

— Тайное голосование — самая нелепая выдумка, так как многие голосуют за то или иное решение не по убеждению, а по прихоти. Каждый должен голосовать открытым словом, доказывая мудрым судьям своё мнение.

— Ты думаешь, присяжные проголосуют против Сократа? — спросил Эвклида Платон.

— Конечно. Опустить белый боб — дело обычное, а чёрный — необычное. Кто опустил чёрный боб, тот, стало быть, оригинальный человек, а это так льстит самолюбию.

Обычные поступки, не вызывающие у других ни удивления, ни восхищения, совершают люди убеждённые, верные правде, какой бы скучной она ни казалась. Этому есть математическое обоснование: отклонение летящей точки от прямой вызывается либо капризом, либо внешним влиянием. Прямая линия — линия истины, кривая — линия придури. Впрочем, сейчас всё узнаем, — сказал Эвклид, видя, что председательствующие закончили отделять белые бобы от чёрных и сосчитали обе кучки.

— Волнуешься? — спросил Платона Эвклид. — По лицу вижу, что волнуешься.

— С трудом останавливаю боль, которая возникает здесь, — ответил Платон и постучал кулаком по своей широкой груди. В глазах его поблескивали слёзы обиды. — Такие тяжкие обвинения, такая клевета!.. Не попросишь ли судей, чтобы они позволили выступить в его защиту нам, его друзьям?

— Это против правил, — ответил Эвклид. — Лучше пообещайте большой залог, соберите деньги.

— Да, мы предлагаем тридцать мин! Это больше, чем кто-либо предлагал в прошлом.

— Вот и ладно. Будем надеяться на лучшее.

Председательствующий объявил, что суд продолжается.

Все разошлись по своим местам — присяжные, булевты, обвинители, публика. Председательствующий, дождавшись тишины, сообщил результаты голосования присяжных. За оправдание Сократа проголосовало двести двадцать человек. Чёрных бобов в кувшине оказалось больше — двести восемьдесят один. Это означало, что Сократ признан виновным, для оправдания ему не хватило тридцати одного голоса присяжных.

— Итак, виновен! — громко повторил председательствующий. — Далее будем голосовать о мере наказания. Мелет требует смерти! Послушаем, чего хочет Сократ!

Зашумевшая было публика сразу же умолкла: судебный процесс близился к своей кульминации.

— Можно говорить? — спросил Сократ.

Да, — ответил председательствующий. — Выбери себе наказание. Если присяжные проголосуют против смертного приговора, то ты получишь наказание, что назначишь сам: штраф, изгнание, тюремное заключение или что-либо другое по твоему выбору.

— А без наказания никак не обойтись?

— Никак! Итак, говори.

— Мелет требует для меня смерти, — сказал Сократ. — Пусть так. А что, афиняне, назначил бы я себе сам? Считаю, что для меня нет ничего более подходящего, как бесплатный обед в Пританее, в котором я нуждаюсь.

Ареопаг зашумел, как воробьи, увидевшие кошку: многим наглость Сократа показалась чрезмерной. Бесплатного обеда в Пританее удостаивались высокие чужеземные гости, победители Олимпийских игр, почётные граждане города, снискавшие уважение афинян военными или иными подвигами. А тут — полунищий старик, базарный говорун, человек беспокойный и для многих неприятный. То, что он потребовал для себя взамен смертной казни, — верх высокомерия и наглости. Вопли и мольбы — вот чего ждут от него суровые судьи, а он дурачится и говорит неслыханные дерзости.

— Он погиб, — сказал Платон, бессильно опускаясь на траву рядом с Аполлодором и Критобулом. — Выбрать обед в Пританее — это всё равно что выбрать смертный приговор. Он подбросил над собой тяжёлый камень и подставил под него голову.

Председательствующий призвал возмущённых присяжных к порядку и снова обратился к Сократу:

— Ты хочешь ещё что-нибудь сказать? Ведь то, что уже прозвучало, всего лишь неудачная шутка, надеюсь. — Председательствующий был добрым человеком, он предложил Сократу выход: объявить прежнее заявление шуткой, может быть, даже глупостью, и выбрать из всех возможных наказаний такое, что понравилось бы присяжным.

— Всякое другое наказание было бы злом, — сказал Сократ. — Ради чего, например, я стал бы сидеть в тюрьме и быть рабом одиннадцати архонтов, которые к тому же меняются каждый год, так что к их прихотям никогда не приспособиться? Штраф же мне не из чего платить. Что ж остаётся? Изгнание? Если вы меня не выносите, так неужели меня станут терпеть в других землях? Уйти в изгнание на старости лет и жить, скитаясь из города в город, — это, пожалуй, хуже смерти, афиняне. Я и вообще-то не считаю, что заслуживаю наказания. Будь у меня деньги, я, пожалуй, присудил бы себя к уплате штрафа. Но денег нет. Разве что вы согласитесь на одну мину — такую сумму я ещё наскребу. Правда, присутствующий здесь Платон. — Сократ поискал глазами ученика, и тот сразу же вскочил на ноги, — да ещё мой старый друг Критон, его сын Критобул, вон тот, — он указал рукой, — прекрасный юноша Аполлодор велят мне назначить штраф в тридцать мин и берут на себя поручительство, что сейчас же внесут эти деньги.

— Да! Да! Да! — закричал Платон. — Сейчас же!

— Но я предпочёл бы бесплатный обед в Пританее, — закончил речь Сократ. — Или смерть, или обед в Пританее, афиняне!

Опять состоялось голосование, и снова чёрных бобов на судейском столе оказалось больше, чем белых. На этот раз значительно больше.

После подсчёта голосов председательствующий, не поднимая глаз, объявил в наступившей мёртвой тишине:

— Смерть!

Ему долго пришлось успокаивать афинян, стучать по столу и звонить в колокольчик, наконец просто кричать, требуя тишины. Многие, как и Платон и Критобул, громко рыдали, другие, найдя наконец выход своей злобе, кричали:

— Смерть! Смерть!

Когда Сократу предоставили последнее слово, он долго не мог начать, потому что обида сковала его язык. Наконец он собрался с силами и сказал:

— Вы поторопились, афиняне: я уже глубокий старик и скоро умер бы без вашей помощи. Что ж, я уйду отсюда, приговорённый вами к смерти, а мои обвинители уйдут, уличённые правдою в злодействе и несправедливости. И вот ещё что, дорогие сограждане. Существует надежда, что смерть — это благо, что смерть — одно из двух: либо мы становимся ничем и ничего уже не чувствуем, либо же это переселение нашей души в другое место. Если ничего не чувствовать, это всё равно что сон. Если смерть есть переселение души в страну умерших, это ещё лучше, ведь там уже давно Орфей, Мусей, Гесиод, Гомер, Перикл, Фидий, Софокл, Эврипид, которых здесь не встретишь. Там за мирные беседы не казнят. Человеку хорошему не бывает плохо ни при жизни, ни после смерти. Итак, мне пора идти отсюда, чтобы умереть, вам — чтобы жить. А что лучше — никому не ведомо, кроме бога. Прощайте, афиняне!


Так случилось, что Аполлон даровал философу ещё тридцать дней жизни, тот самый Аполлон, который устами Пифии назвал Сократа мудрейшим из афинян. Впрочем, старик полагал, что эти тридцать дней дарованы не ему, а афинянам как время одуматься, вспомнить оракул Аполлона, понять, что, убивая Сократа, они убивают свою мудрость.

В тот самый день, когда Сократа отвели в тюрьму и надели на него оковы, на Делос отправилась священная феория — посольство по обету Тесея, данному некогда Аполлону. Тесей, отправляясь на Крит с семью афинскими юношами и семью девушками, которых Афины ежегодно приносили в жертву чудовищу Минотавру, дал обет богу Аполлону, что в случае, если тот поможет убить Минотавра, он станет ежегодно посылать на Делос в храм Аполлона дары. С той поры как Тесей победил Минотавра — а случилось это ещё до Троянской войны, — афиняне каждую весну торжественно снаряжали корабль с дарами, украшали его лаврами и посылали с посольством на Делос. Как правило, корабль возвращался через тридцать дней. На этот срок в Афинах отменялись все казни. Так была приостановлена и казнь Сократа.

В первые дни заключения попасть к нему в тюрьму было не так-то просто. Коллегия Одиннадцати, ведавшая всеми тюремными делами, неохотно давала разрешения на посещение узников, опасаясь, что эти свидания могут привести к побегу заключённых. Кто посещает тюрьму часто, тот может договориться со стражниками, что не раз уже случалось на памяти афинян и за что архонты затем строго наказывались. Но уже через пять-шесть дней положение изменилось. Навещать Сократа разрешалось ежедневно после восхода солнца и до полудня. Это изменение в настроении архонтов, входивших в Коллегию Одиннадцати, легко можно было объяснить, прислушавшись к разговорам афинян на площадях, рынках и у храмов. Всё чаще раздавались голоса в защиту Сократа, всё чаще говорилось о том, что Мелет, Анит и Ликон оклеветали философа и ввели судей в заблуждение. Сократ же ни в чём перед Афинами не провинился, а, напротив, заслужил уважение сограждан тем, что отважно сражался с врагами в годы Пелопоннесской войны, отличился как отважный воин при Потидее, Делии и Амфиополе. Но более всего прославился мудростью и добротой. Если кто и заслуживает смертной казни, то не Сократ, а его обвинители — за подлость и клевету. Говорили, что Мелет бежал из города и прячется в каком-то имении, боясь гнева афинян, что Ликон не выходит из дому, а Анит пьёт вместе с сыном, которого ещё недавно наказывал за пьянство.

Критон сказал Платону:

— Мы подкупим стражников и устроим Сократу побег.

Платон и Аполлодор добавили к деньгам Критона свои, что собирались внести в качестве залога, если бы Сократ был приговорён к штрафу.

В тюрьме философа навещали многие, так что уже через несколько дней он чувствовал себя так, словно был на воле. В собеседниках не было недостатка, напротив, их оказалось с избытком. По верованиям афинян, приговорённому к смерти боги открывали тайну предвидения, предсказания, пророчества. За этими откровениями и потянулись афиняне к Сократу. Многим захотелось узнать именно от него, человека доброго и мудрого, что их ждёт в будущем. Приходили к Сократу и друзья: Критон с Критобулом, Аполлодор, Симмий и Кебет, Федон, Антисфен, Аристипп, Эвклид и Платон, каждое утро наведывалась Ксантиппа, приносила еду. Порой свидания превращались в весёлые пирушки — тюремная стража совсем не препятствовала, — но чаще это были долгие беседы о главном: жизни и смерти, бессмертии души, душе и теле, о высоком назначении человека и таком устроении жизни человека и общества, где не было бы ни страданий, ни вражды, а царила бы только правда, которая лишь одна приносит блаженство.

Возвращаясь домой, Платон записывал эти разговоры, с тоской думая о том, что записывает, возможно, последние слова учителя. Сам он в этих беседах почти не участвовал. Страдания от мысли, что Сократа скоро не станет, ни на минуту не оставляли его и мешали сосредоточиться. Но он слушал речи учителя с вниманием именно потому, что помнил: они не повторятся. А ещё ему хотелось поговорить с Сократом наедине. Не о смерти и бессмертии, не о душе и теле, не об идеях и вещах, а о том, когда же осуществится высокий замысел о Человеке и Государстве. О том, что надо для этого сделать, чему посвятить свою земную жизнь.

Однажды его желание сбылось. Платон пришёл к Сократу очень рано, когда в камере ещё никого не было. Узник только что проснулся и сидел на койке, растирая руками скованные цепью ноги.

— Прошу снять оковы, обещаю, что никуда не убегу, но никто из архонтов мне не верит. Хотя, кажется, всё более склоняются к тому, чтобы выполнить мою просьбу.

Платон не хотел говорить с Сократом о побеге из тюрьмы, хотя своими словами учитель дал к этому повод. План побега должен был обсудить с Сократом Критон, когда друзья всё подготовят.

— Садись, — пригласил Платона Сократ, указывая место рядом с собой. — Расскажи, что там, на воле. Не вернулся ли священный корабль с Делоса? Впрочем, знаю, что не вернулся: тюремные архонты тотчас сообщили бы мне об этом — ведь я для них обуза, им хочется поскорее расправиться со мной.

— Как случилось, учитель, что Афины решили расправиться с тобой? За что?

— Ты ведь был на суде и всё слышал. Этот бездарный поэтишко Мелет отомстил мне за поэтов, Анит — за кожевенников, Ликон — за ораторов, потому что все они невежды в делах справедливости. Поэты несут всякую чушь, лишь бы завоевать признание публики и венок в театре Диониса. Кожевенники полагают, что они, как в изготовлении кож, разбираются во всех прочих делах, что человека, как и кожу, следует дубить, скрести, разминать, растягивать, сушить, красить. Ораторы же ради успеха своего дела в любой момент готовы к клевете. Вот за это, Платон, меня и осудили афиняне: за упрёки в невежестве.

— Афины — школа Эллады, самое лучшее общество, где процветают все искусства, где человек оценивается не по богатству или благородству происхождения, а по личным достоинствам, где воля каждого свободного гражданина находит своё место в общих решениях... Так, кажется, говорил об Афинах твой друг Перикл. Теперь же ты говоришь: поэты, ремесленники, ораторы, софисты корыстны и невежественны, истина колет им глаза, они обижаются, слушая правду, они казнят праведников. В Афинах со времён Перикла всё так круто переменилось к худшему, учитель?

— Хорошо, — сказал Сократ. — Поговорим об этом, если хочешь.

— Хочу.

— Тогда ответь мне, мой мальчик, что делают на земле люди?

— Они живут, — ответил Платон.

— Да, они живут. Но что они для этого делают? Они строят дома, города, крепости, корабли, храмы, они создают государства. Это верно, Платон?

— Да.

— А когда дома ветшают, становятся старыми, когда дряхлеют города, их храмы, стены, когда приходят в негодность корабли, разные орудия, когда жизнь в государствах из-за старых законов и обычаев становится нестерпимой, что тогда со всем этим делают люди?

— Они разрушают, уничтожают старое и строят новое — дома, храмы, города, корабли, государства, — ответил Платон и спросил: — Я правильно ответил?

— Правильно, — улыбнулся Сократ, зная, как волнуется Платон во время всякой беседы, как он легко уязвим. — Ты правильно сказал. Вот и получается, что у людей есть две главные профессии в жизни: строители и разрушители. Теперь: тот, кто построил старый дом, не хочет его разрушать, потому что жалко и новый дом он, как правило, построить не сумеет. А тот, кто намерен построить новый дом и знает, как это сделать, и должен быть разрушителем старого. И так, Платон, во всём, не только в строительстве и сносе домов и храмов. Во всём. Но кто же из них более прав — охранители старого или защитники нового? Назовём тех и других одним словом, чтобы было проще. Пусть первые, скажем, будут охранители, а вторые — разрушители. Согласен ли ты, Платон?

— Я согласен, — сказал Платон, уже в который раз оглядывая потолок и стены тюремной камеры — запылённые, тёмные, покрытые паутиной, с грубо выдолбленной нишей для кувшинов с водой и горшков с пищей. Свет в камеру попадал через четыре дыры, пробитые в восточной стене. В эти отверстия можно было лишь просунуть руку — так они были малы. Из камеры вели две двери: одна — к выходу и в помещение охраны, другая — в глухую келью, где заключённый мылся и справлял нужду.

— Отсюда можно уйти двумя путями, — видя, что Платон оглядывает его камеру, сказал Сократ. — Один путь — через дверь, другой — сквозь потолок: ведь для души, надеюсь, каменный свод не препятствие. Но вернёмся к нашей беседе. Итак, мы согласились, что все люди делятся на охранителей и разрушителей.

— Да, учитель. Всему есть противоположность: охранители и разрушители, белое и чёрное, горячее и холодное, твёрдое и мягкое, слава и позор.

— И везде, верно? Я хотел сказать, что точно так же обстоят дела и в Афинах. Так?

— Да, так.

— И вот ещё что нам важно помнить. Дом держится на фундаменте, а на чём держится полис? Скажу сразу же: общественный уклад держится, как дом на фундаменте, на двух верах. Не ответишь ли, на каких, Платон?

— Одна вера, — очевидно, в отеческих богов, в их силу, в то, что боги существуют и они всему начало и закон.

— А вторая вера? Ты уже сказал, нужное слово прозвучало в конце твоего ответа.

— Я сказал про закон. Очевидно, вторая вера заключается в том, что законы полиса святы и потому нерушимы.

— Отлично! — похвалил Платона Сократ. — Ты всё отлично сказал. Теперь постарайся соединить то, о чём мы говорили раньше, и то, что ты сказал сейчас. Если позволишь, я это сделаю.

— Сделай, учитель.

— Охранители, чтобы уберечь от разрушения общество, свято чтут отеческих богов и отеческие законы. А разрушители, очевидно, стремятся отвергнуть богов и законы, чтобы на их место — это в лучшем случае — поставить новых. Я сказал «в лучшем случае», потому что разрушители, как правило, только уничтожают. Они так увлечены своей деструктивной работой, что мало думают о том, что возведут потом на руинах. Теперь мы подошли к самому главному. Охранители существующего уклада говорят, что боги и законы святы, разрушители — что они не только не святы, но подлежат отрицанию и осуждению. Кто из них лучше, Платон?

— Тебя, учитель, осудили за то, что ты якобы отрицал отеческих богов и законы, а ты в своих речах доказывал судьям, что признаешь и почитаешь их. Из этого следует, что первые, то есть охранители, лучше разрушителей. Но почему же тебе не поверили? И если кожевенник Анит — охранитель, почему же он враг тебе? И разрушитель Ликон — враг? Как это получилось? Кто же тебе друг?

— И я себя спрашивал: «Кто тебе друг, Сократ?», и сам себе ответил: «Твой друг — истина».

— Значит ли это, учитель, что истина не принадлежит ни охранителям, ни разрушителям, что и те и другие достойны осуждения?

— Пожалуй. Во всяком случае, доказательству этого я, кажется, посвятил всю мою жизнь. Охранители достойны всяческой похвалы за то, что оберегают наш общий дом от разрушения, спасают веру в отеческих богов и святость наших законов. Но беда их в том, что они плохо и глупо действуют, упорствуют там, где не следует, ни к чему не позволяют прикоснуться ни штукатуру, ни плотнику, ни каменщику. Для них свято всё — любая дыра, мусор, грязь, покосившаяся стена, прогнившая крыша. Они охраняют наш дом слепо. А эта слепота, мой мальчик, от глупости и невежества.

— Стало быть, правы софисты, наши разрушители, которые твердят на всех углах, что всё условно, всё относительно и подлежит испытанию.

— Да, но лишь до той поры, когда они берутся отрицать истинно божественное и святое. Разрушители уничтожают и цвет, и стебель, и корни. Нечем будет сеять, нечем размножать доброе и справедливое. Они не умеют мыслить, не знают, где искать истину, они — злобные опровергатели и болтуны.

— Стало быть, и у охранителей, и у разрушителей есть и достоинства и недостатки, хорошее и плохое.

— Это так, Платон, — вздохнул Сократ. — Это так, — повторил он и снова вздохнул. — Но беда не в этом. А в том, что этого не изменить. Наш общий дом разрушается врагами истины и справедливости, тупицами и болтунами. И наши охранители, и наши разрушители едины в том, что дурно и позорно, а не в том, что заслуживает похвалы. Они враждуют на словах, а на деле сотрудничают в глупости. И в этом их неустранимом единстве моя неизбежная смерть, Платон. Моя вера — зрячая, моя критика — справедливая, а их — глупая, а их слепая. Как же не убить меня? Нужно, мой мальчик, искать истину и всё сообразовывать с ней. Но для этого нужны ум и умение. Мои судьи лишены и того и другого. Вот и всё, мой мальчик. Вот и всё.

— Значит, Перикл ошибался, когда хвалил афинское общество? — спросил Платон.

— Да, ошибался, — ответил Сократ. — Но Перикл был на правильном пути. Он объединил в одном лице мудрость и власть. Он знал, что надо делать для блага афинян, и силою своей власти заставлял поступать по справедливости и во благо всем.

— А теперь Периклов нет.

Я уже говорил тебе, что истинная мудрость, как и беспросветная глупость, — вещи редкие. Между крайностями — тьма посредственности. Ещё реже мудрость соединяется с властью, как и беспросветная глупость. Мудрые не стремятся к власти, глупцам её трудно достичь. Власть большинства — это власть посредственности. И вот тебе мой совет: если ты хочешь, мой мальчик, послужить людям, соедини мудрость с властью, докажи всем, что этот союз ради блага. Все прочие союзы — зло. Один Перикл стоит ста тысяч Анитов, одно слово мудреца — нескончаемой болтовни Экклесии. Мудрый и могущественный одним словом может предотвратить бедствие и одержать победу над целой армией врагов, а Экклесия своей бол-товней и голосованием не может превратить осла в лошадь. Посредственность крушит всё, что возвышается над ней. Ты слышал о Пифагоре, который хотел воспитать для Эллады новых и мудрых властителей. Посредственность отомстила ему тем, что сожгла его школу вместе с учениками. Обращайся с мудростью к сильным, а не к толпе.

— Спасибо за совет, учитель.

— Пожалуйста, — усмехнулся Сократ. — А вот просьба к тебе: если меня казнят, уезжай из города, иначе афиняне доберутся и до тебя. Обещай, мой мальчик.

— Тебя не казнят! Мы поможем тебе убежать! — воскликнул Платон.

Сократ собрался сказать что-то в ответ, но лишь махнул рукой. Дверь камеры открылась, и на пороге появились Кебет, Симмий и Аполлодор. Пока они обнимались с Сократом, Платон отошёл к тёмной стене, сел на широкий камень, служивший скамьёй, приготовился слушать их беседу с учителем. Самым разговорчивым был Аполлодор. Он принялся пересказывать Сократу городские новости и сплетни. Слухи распространялись в Афинах мгновенно. Поэтому Платон уже знал, о чём расскажет Аполлодор. Платон уже читал речь Исократа о воинских доблестях афинян, которую тот сочинил в назидание нынешней молодёжи, погрязшей в пирах и разврате; он слышал, что на восстановлении Длинных стен, разрушенных по приказу Лисандра, погибли несколько рабов; знал он и о суде, на котором оправдали некоего убийцу собственной жены. Аполлодор развлекал Сократа, пересказывая ему подробности этого преступления, когда пришла Ксантиппа вместе с детьми. Жена принесла Сократу завтрак, он тут же принялся есть и кормить сыновей. Он отдавал мальчикам больше, чем ел сам, а Ксантиппа, глядя на него, тихо плакала.

Когда жена и дети ушли, заговорили Симмий и Кебет, не дав Аполлодору закончить рассказ об убийстве. Они вот уже в который раз спрашивали о бессмертии души, вернее, о доказательствах его существования, говорили горячо, будто скорое расставание с душой ждало не Сократа, а их самих.

В самый разгар спора вошёл Федон, принёс кувшин вина от Критона и передал, что сам Критон будет позже. Так как в камере имелась всего одна кружка, то вино пили по очереди — сначала Сократ, затем его друзья. Только юный Федон отказался от угощения, признавшись, что ему следует не наполнять себя жидкостью, а немедленно избавиться от той, что уже накопилась. Сократ указал ему на дверь в умывальню. Федон вышел оттуда, морщась.

— Вот, — указал на Федона Сократ в подтверждение одного из доказательств бессмертия души, — если есть такой дурной запах у отбросов нашего тела, — засмеялся он, — то, по закону противоположности, должен быть и аромат у нашей души. Её благовонию радуются боги, когда душа попадает в их царство.

Разумеется, это была шутка. Сократ засмеялся, выпил вина и продолжил беседу уже серьёзно.

Да, он знал, что душа человеческая бессмертна. И у него были этому четыре доказательства. Первое формулировалось так: «Как все противоположности неизбежно переходят друг в друга — чёрное и белое, холодное и горячее, малое и большое, и наоборот, так и жизнь переходит в смерть, а смерть — в жизнь, после смерти душа освобождается для жизни в ином мире и по истечении времени возвращается на землю в новом теле. Так происходит вечный круговорот бессмертных душ».

Доказательство второе: «Мы знаем нечто, чего никогда не видели и не слышали. Например, что есть равенство и различие, прекрасное и уродливое, справедливое и несправедливое. Эти знания мы приобрели ещё до своего рождения, они принадлежали нашей душе ещё тогда, когда она, свободная и бестелесная, общалась с богами. Стало быть, душа существовала прежде нас и будет существовать после». Впрочем, последнее, кажется, не так уж очевидно. Во всяком случае, Кебет и Симмий усомнились в этом. Симмий сказал, например, что вместе с разрушением лиры ломается и её строй, гармония её звуков, а Кебет добавил, что душа, конечно, может существовать до рождения человека, но это вовсе не значит, что она не умрёт вместе с его телом. А если и выживет, то, возможно, износится, рождаясь и покидая тело, как изнашивается ткач, изготовивший много плащей.

Сократ сказал Симмию, что душу нельзя уподоблять гармонии, создаваемой лирой. Строй музыкального инструмента создаёт его форма, то есть тело, а душа человека, наоборот, создаёт себе тело и руководит им. Таково третье доказательство бессмертия души.

В ответе Кебету Сократ привёл свой четвёртый аргумент. Душа есть жизнь тела, а жизнь несовместима со смертью и, значит, не уничтожается ею и ничего ей не отдаёт.

Такая теория оптимистична, она утешает живущих, а ещё более тех, кто уже на пороге смерти, в преддверии иного мира. Она даёт надежду, что души злодеев, как и души праведников, не исчезнут со смертью тех, кому сейчас принадлежат, но предстанут перед судом в загробном мире. Первые будут наказаны, вторые вознаграждены! Ни доброе, ни дурное не проходят без воздаяния.

Но остаются сомнения, чаще всего посещающие нас по ночам. Не заблуждаемся ли мы, полагая, что образы вещей предшествуют существованию самих вещей? И правда ли, что храним память о тех временах, когда наша душа блуждала в потустороннем мире? Мы, случается, забываем даже то, что было вчера, и помним то, чего никогда не было. Куда ни взглянешь — всё изменчиво, всё не вечно. Как легко затеряться душе в могучем потоке разрушения и исчезновения... Если душа есть только идея, это не значит, что она существует реально, а не только в наших мыслях или в мыслях некоего божества. А если у души есть идея, это не говорит о её бессмертии: все вещи гибнут, а идеи остаются. Вера в бессмертие души конечно же избавляет нас от сомнений, а доказательства хромают. Но случается, что и вера хромает. Как велик мыслящий человек и как несчастен!

— Я принёс тебе в подарок новый плащ, — сказал Аполлодор и протянул Сократу свёрток.

Сократ развернул его, достал плащ, полюбовался им, пощупал пальцами и понюхал ткань, поднёс к свету, накинул на плечи.

— Хороша вещь? — спросил он, посмеиваясь.

Друзья хором одобрили подарок. Плащ был небесно-синего цвета, источал цветочный аромат. Сократ прошёлся в нём по камере, потом стал в позу оратора и засмеялся, снимая его с плеч. Аккуратно свернув, вернул Аполлодору.

— Спасибо, друг. Только мне этот чудесный плащ ни к чему: обойдусь тем, что у меня есть.

— Но ведь это новый плащ! — возразил Аполлодор. — Он тебе очень к лицу, к твоей седой бороде...

— Видишь ли, — возразил Сократ, — если я мог жить в старом плаще, то смогу, верно, и умереть в нём. К тому же мой, чёрный, более подходит для смерти.

Аполлодор положил свой подарок на колени и заплакал.

— Охо-хо! — вздохнул Сократ. — Я Ксантиппу прогоняю из-за слёз, а тут и ты, Аполлодор. Перестань.

— Мне так обидно! Мне горько, что тебя осудили без вины!

— А ты хотел бы, чтобы меня осудили как виновного? В каком преступлении? В том-то и дело, что судьи, призванные блюсти нравственность в государстве, приговорили к смертной казни меня, пытавшегося соблюдать нравственный закон до конца, быть всегда и во всём правдивым. Приговорили от имени государства. Стало быть, либо это государство является безнравственным, либо нравственность в государстве вообще невозможна. И философия, — добавил он с грустью. — Но мыслящий человек, обнаруживший в себе бессмертную душу, не может не философствовать.

Платон вернулся к Сократу вечером, хотя в это время в тюрьму пускали только тех посетителей, которые собирались присутствовать при казни заключённого, когда тому приходила пора выпить перед заходом солнца свою смертную чашу.

— Сократа казнят послезавтра, — сказал Платону начальник стражи. — Когда вернётся священное посольство с Делоса: купеческие суда уже видели корабль у Кеоса, откуда до Афин немногим более суток пути даже при слабом ветре.

— Я не смогу прийти послезавтра. Если я не прощусь с Сократом сегодня, то послезавтра умру сам, потому что силы покидают меня.

— Ладно, — неожиданно быстро согласился начальник стражи, но спросил: — Ты болен?

— Да, я болен, — ответил Платон, и это было правдой. Он почти физически чувствовал, как жизнь покидает его тело, как слабеют его члены, как замирает в смертной тоске душа.

— Твоя болезнь заразна?

— Нет.

— Тогда иди к Сократу, — разрешил начальник стражи. — И передай ему, что казнь состоится послезавтра. — Говоря это, начальник стражи, как показалось Платону, был чем-то недоволен: то ли тем, что казнь уже близка, то ли тем, что ждать ещё двое суток.

— Стоит ли огорчать Сократа преждевременным известием о скорой казни? — спросил Платон. — Об этом не поздно сообщить и послезавтра, когда вернётся с Делоса корабль.

— Не в огорчении дело, — ответил начальник стражи. — А в том, что для размышлений осталось мало времени.

— Каких размышлений? — не понял Платон.

— Он знает.

Солнце висело над горной грядой, посылая на землю прощальные лучи. Но в камере было уже так темно, словно наступила ночь. Только в оконные дыры был виден окрашенный в сверкающее золото мрамор Парфенона. Сократ, стоя у окна, обернулся к двери, когда Платон переступил порог.

— Это снова я, — сказал Платон, извиняясь: ему всегда казалось, что надоедать философу своим долгим присутствием — поступок не из тех, что заслуживают похвалы: размышлениям необходимо одиночество.

— Я только что подумал о тебе — и вот ты уже здесь, — приветливо ответил Сократ. — Признаюсь, я не впервые думаю о тебе, Платон. В последние дни — особенно часто. Я о тебе тревожусь. Предстоящая казнь, как мне кажется, воспринимается тобою слишком трагически: так, словно рушится мир. Мир твоей души. Или я ошибаюсь?

— Ты не ошибаешься, учитель, — ответил Платон. — Смерть друга — горе, смерть учителя — беда, смерть отца — ужасное несчастье.

— Отца? — переспросил Сократ, когда они присели рядом на тюремное жёсткое ложе.

— Я долго не решался сказать тебе об этом, — тихо заговорил Платон, не глядя на Сократа. — И при других обстоятельствах не стал бы говорить, чтобы не смущать тебя своим нелепым признанием, какое не принято между мужчинами, потому что предполагает либо юношескую влюблённость, либо лесть ради корысти. Теперь же ни то ни другое невозможно. Я пришёл к тебе в последний раз, потому что не переживу твою смерть. Я не дойду до тюрьмы, моё сердце остановится перед её воротами. Это случится послезавтра, когда вернётся корабль с Делоса...

— Ты уже знаешь?

— Мне сказал начальник стражи. Ещё он велел передать тебе, что времени для размышлений осталось мало.

— Всей жизни мало, чтобы поразмыслить обо всём, — сказал Сократ. — Но корабль с Делоса придёт завтра.

— Завтра?! Купцы видели его у Кеоса.

— Ночью будет хороший ветер и днём — тоже. Корабль придёт завтра.

— Это предсказание, учитель?

— Нет. Мне приснилось, — ответил Сократ. — Я вздремнул перед твоим приходом и услышал во сне чей-то голос: «Корабль придёт завтра». Уверен, что так и будет. Расстанемся завтра.

— Страшно, — прижав руки к груди, прошептал Платон. — Очень страшно, учитель... Как мы будем жить без тебя?

— Поговорим спокойно, — сказал Сократ, погладил Платона по плечу и, встав с ложа, вернулся к окну. — Я знаю, Платон, что ты хотел мне сказать. Если я ошибусь, поправь меня. Но, кажется, правда, что накануне смерти люди способны пророчествовать, боги в утешение награждают их перед смертью этим даром... Ты хотел сказать мне, что я как бы твой отец. Не я родил тебя, конечно, но, возможно, отец твоих мыслей. А ещё вернее то, что я помог родиться твоим мыслям. И вот я умираю, а тебе надо жить. Ты не знаешь, можно ли жить с теми мыслями, отцом которых я являюсь и за которые меня, в сущности, приговорили к смерти, а значит, приговорили и тебя, мой мальчик, и всех, кто предан справедливости и истине.

Открылась бездна зла, чтобы пожрать прекрасное и доброе. И эта бездна — лучший город мира. Вдруг страшно обнажилась его суть: даже совершенное государство несовместимо с правдой. Ты не останавливаешь меня, Платон, значит, я говорю всё правильно?

— Да, — ответил Платон. — И лучше, чем сказал бы я. Говори, Сократ, прошу тебя. Мне кажется, что это даже не мы разговариваем, а наши души.

— Итак, для правды в обществе есть единственный удел — это смерть, — продолжил Сократ. — Из всех печальных истин, которые открылись мне, эта самая печальная. И самая достоверная. И самая нестерпимая. Потому что, если удел правды — смерть, то удел зла и лжи — жизнь. И вот удел мыслящих людей: жить со злом и умереть для правды... Я всё ещё говорю правильно? — спросил Сократ.

— Да, учитель. Ты говоришь как чёрный пророк...

— Вот! Ты сказал то, что я чувствую. Мне не хочется пророчить правде смерть, но я всё же пророчу, потому что не сам я говорю, а бог во мне говорит. Никому не передавай моих слов, — вдруг попросил Сократ. — А сам я их не повторю. Ведь может так случиться, что я всё же ошибаюсь и бог вразумил меня не до конца. И хотя этот мир текуч и изменчив, никогда не может приблизиться к идеалу, к совершенству — это и трудно и невозможно, потому что он груб, — всё же, может быть, удастся перейти ту черту, которая разделяет зло и добро, перешагнуть на сторону добра. А двигаться в другую сторону — легко, потому что это падение в пропасть зла, без всяких усилий. — Сократ помолчал и добавил: — Но внутренний голос подсказывает мне, что происходит падение, ускоряющееся падение. Это хорошо видно на моей судьбе: сначала Афины воспринимали меня как человека надоедливого, беспокойного, неудобного, позже — как лишнего, нестерпимого и, наконец, — как преступника. Так зло ускоряет свой бег. Все старания мудрых и великих потерпели крах: мы имеем общество пустых, тёмных и самодовольных в своём невежестве и бездушности людей. Мне трудно уходить с этой мыслью, потому что жаль живущих. Мне весело уходить с этой мыслью, потому что я рад за умерших...

— Лучше умереть, чем жить? — осторожно спросил Платон.

Сократ не ответил, хотя не мог оставить такой вопрос без ответа, — должно быть, мысль, возбуждённая в его душе этим вопросом, ещё не прояснилась, не вызрела, и Сократ молчал, размышляя.

— Смотри, учитель, что написано тобой на камне памяти: в мире торжествует зло, тело человеческое — темница души, даже самое совершенное общество — враг правды; истина, свобода и разум торжествуют в загробном мире... Этому миру ничего не оставлено из того, что могло бы нас удерживать в нём. Не следует ли из этого, что лучше умереть, чем жить? — повторил свой вопрос Платон.

Сократ вышел из задумчивости, закивал головой:

— Да, да. Может показаться, что следует. Но ты не торопись с выводом: мысль, как и ребёнок, должна рождаться в своё время, её надо выносить. Впрочем, этот вывод выношен и рождён уже давно. Сокровенное учение Пифагора, как ты знаешь, гласит, что каждый человек на земле находится как бы под стражей высших законов и существ, от которых не надо ни избавляться своими силами, ни бежать. Эти стражи определяют каждый миг нашей жизни. К тому же о нашей жизни заботятся боги, потому что им невозможно без людей, которые и восхищаются ими, и боятся их, и служат им для развлечений. Стражи и боги скажут человеку, когда переселяться в мир иной, они сами всё это устроят, и тут наше самовольство ни к чему. Мы — достояние стражей и богов и не принадлежим себе. Стражи и боги — лучше нас, мудрее нас, сильнее нас. Значит, нам следует вручать себя их воле. Так?

— Да, учитель, — ответил Платон. — Но ты отказываешься от побега и, значит, почти сам стремишься наложить на себя руки.

— Это другое, — сказал Сократ. — Не надо стремиться к смерти, но и бежать от неё со страхом нет смысла. Мы здесь испытываем свой разум, свою душу, преодолевая зло, страсти, заблуждения, в которые ввергает нас бренное тело, мы здесь обнаруживаем в себе истинное мужество в беспрестанных борениях с ложью и несправедливостью, мы здесь очищаемся, отказываясь от разрушительных наслаждений и поступков, мы здесь обнаруживаем, что наша самая высокая цель — освобождение души, достижение чистого и полного знания, истины. К этой цели надо идти, преодолевая все соблазны, грязь и муки, укрепляя душу и ум, а не падать, убив себя.

— Истина открывается умершим. Но кто сообщит её живым, учитель?

— Души возвращаются к жизни на земле, — ответил Сократ. — Пусть живые прислушиваются к своим душам и тем утешаются. Но таких мало, а к философам почти никто не прислушивается. Но я благодарю богов за мою судьбу: я и жил, взирая на мир чистыми глазами, и там для меня будет доступно лучшее. Только для философа жизнь и смерть прекрасны.

Они оба замолчали, понимая, что уже сказано самое главное: и жить не стоит, и умереть нельзя по своей воле, если правда то, что им открылась истина.

Рабам велено было ждать, и они ждали. Платон вышел из тюрьмы только глубокой ночью. Рабы зажгли факелы и пошли с ним — один справа, другой слева, освещая ему путь. В доме уже все спали, никто его не встретил. Он лёг в постель не раздеваясь — просто упал на неё, потому что уже не было сил. Сна тоже не было, были бредовые видения. Ему чудилось кровавое небо, по которому катилось огромное чёрное солнце.


Сократа похоронили за Дипилонскими воротами вблизи рощи Академа.

Платон не был с Сократом в последний час его жизни, не присутствовал он и на похоронах. Старик Гиппократ, который навестил его на другой день после похорон Сократа, обнаружил в нём разлитие чёрной желчи, ставшее причиной временного помрачения души и разума. Лишь на шестой или на седьмой день после казни Сократа Платон поднялся с постели и, вопреки запрету Гиппократа и сестры Потоны, которая все эти дни ухаживала за ним, надел чёрный плащ и отправился на могилу Сократа.

Свернув со Священной Элевсинской дороги, огибавшей кладбище, на котором покоился прах Сократа, Платон пошёл дальше по тропе, проложенной между зарослями можжевельника и колючего дрока, хотя можно было пройти по аллее, обсаженной чёрными кипарисами, по которой двигались на кладбище и обратно все похоронные процессии. Но Платону ни с кем не хотелось встречаться, и поэтому он выбрал тропу. Вскоре она запетляла между старыми, обкрошившимися от времени надгробиями, на которых уже ничего не удавалось прочесть. Колючая иглица росла прямо из-под надгробных камней, иные же так были оплетены ветками терновника, что к ним было не подойти, а тропа ныряла под ветки, усыпанные синими ягодами, приходилось нагибаться, чтобы пройти под ними, прикрывать лицо и глаза плащом. Именно в таком согнутом положении Платон едва не уткнулся головой в живот преградившему ему путь человеку. Это был горбун Тимон, нищий, неприкаянный, бездомный, живший подаяниями на кладбище. Платон однажды уже видел его, но не разговаривал с ним. Тогда с Тимоном говорил Сократ. Но вспоминал о нём не раз, когда речь почему-либо заходила о кладбище у Элевсинской дороги. Тимон был одной из достопримечательностей этого кладбища — его бродячим духом, привидением, таинственным стражем, могильным гением, который иных пугал, других озадачивал, третьим служил поводом для сочинения всяких небылиц. О самом Тимоне мало кто знал что-либо подлинное. То о нём говорили, что он уродливый сын какой-то рабыни, которого та отнесла на кладбище и там бросила, то утверждали, что он сын свободных, но обедневших родителей, а третьи уверяли досужих слушателей, что он отпрыск знатного рода, что его прогнали из дома за злобность и порочность, свойственную горбунам. Находились и такие, которые говорили, будто Тимон — сын философа Антисфена из Пирея, сын блуда, что Антисфен отказался от него из-за слов, которые тот якобы сказал об отце: «Вся его философия — свинство, и сам он свинья, и все люди — свиньи». Но и это была злая выдумка. На самом деле Тимон — о чём можно было прочесть в документах городского архива — был сыном родителей, погибших от чумы, сам переболел чумой, но выжил, оставшись калекой, и с той поры нищенствовал, избрав местом своего обитания кладбище. На кладбище едва ли не каждый день случались похороны, и Тимону всегда доставалось от скорбных подаяний. Правдой было и то, что Тимон презирал всех живущих, из которых никто не попытался изменить к лучшему его жалкую судьбу.

— Ты кто? Куда прёшься? — грубо спросил Платона Тимон.

— Я Аристокл, сын Аристона...

— А! Я не о том! — раздражённо проговорил Тимон, не уступая дорогу Платону. — Куда и зачем идёшь? У тебя здесь кто-то похоронен? Тогда подай мне милостыню, я послежу за камнями твоих родственников.

— Я иду к Сократу, — сказал Платон.

— Ах, к Сократу! — Горбун посторонился, чтобы пропустить Платона. — К Сократу — без подаяния. Проходи.

Тимон был значительно меньше ростом, чем Платон, хотя в плечах довольно широк и, видимо, силён, жилист. И то, что он уступил дорогу Платону, значило нечто большее, чем знак доброй воли.

Платон, пройдя несколько шагов, остановился и обернулся.

— Чего тебе? Иди уж, — сказал Тимон. — Я знаю, кто ты: ты не Аристокл, сын Аристона, а Платон, сын Аполлона, — осклабился в улыбке горбун. — Я видел тебя раньше в роще Академа рядом с Сократом. Говорят, что ты его любимчик. За что, интересно, он любил тебя?

— Не знаю, любил ли он меня, — ответил Платон, — но я его любил.

— За что?

— Думаю, за истину, обладателем и проводником которой он был.

— Что же это за истина? — скривился, как от кислого, Тимон.

— Истина о справедливости.

— Справедливости не было и нет, — сказал Тимон. — И слово это — выдумка мечтателей!

— Стало быть, есть только несправедливость?

— Разумеется.

— Но если мы мыслим что-то несправедливым, то делаем это лишь благодаря тому, что знаем, какой должна быть справедливость. Не так ли?

— И что же?

— А то, что в душе нам дано знание о справедливости и, стало быть, есть справедливость сама по себе, которой дано воплотиться или не воплотиться в человеческих поступках.

— Вот как! — усмехнулся Тимон. — С тобой можно поговорить, Платон, сын Аполлона. Но в другой раз. Теперь же иди к Сократу. Душа его всё ещё витает над могильным камнем, так как ждёт твоего прощения и напутствия. Словом, ждёт тебя. Хайре!

— Хайре! — ответил Платон и зашагал дальше.

— Туда! — крикнул ему вслед Тимон и указал в сторону рощи. — Там могила Сократа!

Платон понимающе кивнул головой.

Он увидел Федона, вынырнувшего из-за кустов с охапкой сосновых веток, и остановился от неожиданности.

— Ты?! — только и смог произнести он, не понимая, чему он так удивился: присутствие Федона на кладбище у могилы Сократа, своего учителя, не было таким уж необыкновенным делом. Скорее его смутило то, что он оказался здесь не один, хотя намеревался, отправляясь на кладбище, побыть здесь в тишине и одиночестве, чтобы ничто не мешало его скорбным чувствам и мыслям о Сократе.

— Я, — ответил Федон. — Вот принёс ветвей, чтобы укрыть могилу. Камень ещё не поставлен, и над могилой нет никакого знака...

— Конечно, — сказал Платон. — Давай я помогу. — Он взял у Федона часть ветвей и принялся укладывать их на могильный холмик. Этим же занялся и Федон, помогая Платону. Так они работали молча. Платон — в ожидании неприятного для него вопроса о том, почему он не присутствовал при казни Сократа, Федон — в тягостном размышлении о том, следует ли задать Платону вопрос. Друзья и ученики Сократа кто молча, кто вслух осудили Платона за этот поступок. Они мало верили, что Платон в тот вечер был настолько болен, что не смог проститься с Сократом. Аполлодор же прямо заявил, что Платон, сказавшись больным, на самом деле просто пожалел себя, остался дома, чтобы не страдать, глядя на мучения Сократа.

Укрыв могилу зелёными ветвями, они сели рядом с ней в тени можжевельника. Солнце уже припекало, лица их взмокли от жары. В воздухе стоял запах хвои и чебреца, трещали цикады. У соседней могилы в тени надгробного камня кружились, гоняясь друг за другом, голубые бабочки.

— Ты был... там? — первым заговорил Платон, понимая, что молчать дольше нельзя: молчание как бы усугубляло его мнимую вину.

— Да, — ответил Федон.

— А кто ещё? — спросил Платон, хотя знал, кто был с Сократом в его последний час.

— Все, — ответил Федон и стал перечислять тех, кто был в тюрьме, когда Сократу принесли смертную чашу: — Критон, Критобул, Аполлодор, Симмий, Кебет, Антисфен, а из Мегар — Эвклид и Терпсион, потом Гермоген, Эпиген, Эсхин, Ктессипп, Менексен, Ксантиппа с детьми, конечно. Разве Эвклид Мегарский тебе не рассказывал? Говорят, он остановился у тебя.

— Не рассказывал, — ответил Платон. — Эвклид уехал на следующее утро, а я был болен.

— Да, — вздохнул Федон. — Эвклид говорил, что ты лежал в бреду.

— Он сказал вам правду. И как всё это было, Федон? — помолчав, спросил Платон, прикрыв ладонью глаза, чтобы Федон не увидел его непрошеных слёз.

О том, как умер Сократ, уже на следующий день после его казни знали все в Афинах. Знал о том и Платон, но Федону внимал так, будто слышал всё впервые: так же было больно, как в первый раз, так же страшно и так же темно. Одна лишь мысль о том, что рассказ Федона надо хорошо запомнить, удерживала его, кажется, от крика отчаяния.

— Сократ много шутил. И мы, слушая его, то смеялись, то плакали, вспомнив, что его ждёт. Потом Сократ оставил нас и удалился в умывальню искупаться перед смертью... — Федон сглотнул слёзы и продолжал: — А когда он вернулся, явился прислужник с чашей приготовленного яда. Сократ взял из его рук чашу и спросил, можно ли этим напитком сделать возлияние богам. Прислужник ответил, что нельзя, что яду в чаше ровно столько, сколько надо, чтобы смерть пришла без опоздания и как надо. «Значит, выпить всё до дна?» — спросил Сократ. «Да. Выпей и ходи, — ответил прислужник. — А когда почувствуешь, что ноги тебя не слушаются, ложись. Дальше всё узнаешь сам». Сократ выпил яд и вернул прислужнику чашу. Потом поглядел на нас и сказал весело, чтобы поддержать нас: «Это не так уж и противно. Можно пить». Ходил он недолго. Удивился, что яд начал действовать так скоро. Сел на ложе, поглядел в окно и прилёг, попросив Критона прикрыть его плащом. Мы кинулись к нему, но он остановил нас движением руки и сказал: «Не забудьте принести петуха в жертву Асклепию в честь моего выздоровления. Ведь смерть, друзья, — это выздоровление души». Подошёл прислужник, потрогал Сократу ноги и грудь. Сказал, уходя: «Когда холод подступит к сердцу, оно остановится. И это все». Сократ натянул край плаща на лицо и затих. Мы не увидели, как он умер. Солнце в эту пору уже зашло, — закончил рассказ Федон и дал волю слезам. Платон обнял его и тоже не стал сдерживаться.

Так они сидели, обнявшись и предаваясь горькой печали, когда вдали послышались голоса. К ним, громко разговаривая, приближались Аполлодор, Критобул, Антисфен, Симмий и Кебет. Двое рабов, принадлежавших Аполлодору, несли корзину, в которой оказалось два кувшина вина, круг овечьего сыра, лепёшки и фрукты.

— Помянем учителя, — сказал Аполлодор, поздоровавшись. — Сегодня как раз тот день, когда душа его, покинув тело, устремится туда. — Он посмотрел в небо и помахал рукой. — Проводим её. Жрец храма Аполлона сказал мне вчера, что это следует сделать.

— А теперь его душа ещё здесь? — спросил Федон.

— Теперь ещё здесь, — заверил его Аполлодор. — Среди нас. А когда мы скажем ей: «Мы тебя отпускаем!» — она уйдёт.

— А если не скажем?

— Всё равно уйдёт. Ей пришла пора уходить. Но с нашим дружеским напутствием она взовьётся легко и радостно. А без него — неохотно и с печалью. Не будем печалить душу Сократа! — весело произнёс Аполлодор.

Скатерть развернули у самой могилы, устроились вокруг неё. Платон оказался между Критобулом и Антисфеном. По другую сторону улеглись Аполлодор, Симмий и Кебет. Федон стал помогать рабам раскладывать съестное и разливать в кружки вино.

Плеснули немного вина на землю и на могилу. Аполлодор сказал:

— А теперь мы тебя отпускаем, Сократ! Лети! И мы разлетимся. Никто нам тебя не заменит. Но ты не печалься: ты так накормил наши души, что им этого хватит на всю жизнь. Лети легко и высоко! Хайре!

— Хайре! — поддержали Аполлодора друзья и осушили кружки.

— Ты сказал, Аполлодор, что никто нам Сократа не заменит, — заговорил Платон, беря из рук Федона ломтик сыра. — И ты, конечно, прав. Но зачем же разлетаться и нам, Аполлодор? Не лучше ли, если мы сохраним наше братство, наш союз с пользой для себя и в память об учителе? Я мог бы предоставить для наших собраний сад и дом. И самого себя, — добавил он не без смущения, — чтобы заботиться о наших удобствах, нашем покое, настрое мысли и успехе поиска. Если вы согласны, друзья, — обратился Платон ко всем, — то давайте выпьем за это по кружке вина здесь, возле могилы Сократа, дав ему тем самым клятву никогда не расставаться.

Платон помнил, что обещал учителю другое — покинуть Афины сразу же после казни. Он даже решил, куда уедет: сначала к Эвклиду в Мегару — тот уже давно зовёт его в гости, а затем — куда сердце подскажет. Но теперь он искренне был готов нарушить это обещание — ради своих друзей и друзей Сократа, ради того, чтобы школа великого философа продолжала жить, чтобы мысли его укреплялись на родной земле и приносили ей свет истины.

Предложение Платона ни у кого не вызвало особой радости, а Аполлодор, нахмурившись и поставив кружку на скатерть, сказал:

— Лучше я выпью яду, чем эту кружку вина: кто не проводил Сократа в последний путь, тот ему не друг, а нам не брат и не советчик.

Никто не ждал от Аполлодора таких резких слов, хотя и Критобул, и Антисфен, и фиванцы Кебет и Симмий таили в душе обиду на Платона.

— Зачем ты так? — упрекнул Аполлодора Критобул. — Мы все знаем, что Платон был болен.

— Не о том речь, — ответил ему Аполлодор. — Допускаю, что он был болен. Но посмотрите, с какой лихостью он вознамерился занять место учителя. Клянусь Зевсом, он считает себя вторым Сократом!

— Это так? — спросил Платона Критобул.

— Сократа не заменит никто, — вставил своё слово Кебет. — Никто из людей.

— И никто из богов, — поддержал его Симмий.

Платон выплеснул из кружки на скатерть красное, как кровь, вино и резко встал.

— Платон! — попытался остановить его Федон. — Ведь он хотел нам услужить, — принялся он убеждать Аполлодора. — Чтоб мы собирались в его саду или в его доме...

Что ещё говорил Федон, Платон не слышал: он бросился прочь, не выбирая дороги, ломая кусты, как большой раненый зверь. Даже стон его был похож на рык. Он в самом деле был ранен в сердце словами Аполлодора. Он звал на помощь Сократа. И Аполлона. А ноги сами несли его к другой дорогой могиле — к могиле Тимандры. Добежав, он упал в траву, головой к надгробному камню, протянул руки, ощутив его прочность и прохладу. После похорон Тимандры Платон установил на могиле этот белый камень со словами прощания. Основание памятника, погруженное в землю, было таким длинным, что касалось гроба Тимандры. Платон видел это, когда его рабы устанавливали надгробие. И теперь, прикасаясь к нему ладонями, он думал, что прикасается к ней, к покоящейся в шелках и цветах Тимандре. Он так хотел и так чувствовал. Но глубже, там, где в душе мыслящего всегда теплится извечная истина, звучали слова: «Её нет. Её нет!»

— Где же душа твоя? — прошептал он, придвинувшись к камню и прижимаясь к нему щекой. — Где искать тебя?

Так, кажется, Орфей обращался к покинувшей земные пределы Эвридике, направляя свой взор туда, где находится царство Эреба, обитель мрака, заключённая между землёй и луной. Орфей звал возлюбленную, но она не откликнулась. Тогда певец отправился к ущелью, где течёт река Ахеронт, а в чёрной скале есть узкая пещера, ведущая к подземному озеру Ахерушада, на берег которого выходят души умерших. Там они в страданиях и мольбах зовут тех, перед кем провинились при жизни, и испрашивают у них прощения, чтобы вернуться к живым в новой жизни. Пробравшись сквозь каменную щель к озеру, Орфей позвал любимую жену, отравленную злобными колдуньями Гекаты. Он вернул бы её в мир живых, когда б не оглянулся, нарушив запрет бога умерших. Но есть в орфических преданиях иное толкование его неудачи: герой отправился за душой Эвридики, не умерев сам, но только чистая, покинувшая тело душа может извлечь из царства мёртвых другую, увести её из обители Эреба на Острова Блаженных для жизни вечной. Вакханки растерзали Орфея за то, что он не решился умереть ради встречи с любимой, как это сделали до него другие. Душа Сократа тоже в царстве мёртвых. Учитель сказал в своей последней речи на суде, что если смерть есть лишь переселение туда, где покоятся все умершие, то что может быть лучше? Ведь это возможность встретиться с Орфеем, Мусеем, Гесиодом, Гомером, вести беседы с Паламедом и Аяксом, Одиссеем и Сизифом. Быть бессмертным среди бессмертных — есть ли большее счастье?!

— Я плачу и хочу умереть, чтобы соединиться с вами. Любовь и мудрость!

Погружаясь в мысли и видения, Платон уснул и видел во сне другую Землю — ослепительно прекрасную, без страданий и без конца...

Загрузка...