Но быстро та пора исчезла…
Где и когда впервые встретились коллежский асессор в отставке Николай Сергеевич Плещеев и дочь костромского помещика Елена Александровна Горскина, нам в точности не известно. Николай Сергеевич служил ранее при олонецком, вологодском и архангельском генерал-губернаторах, бывал по делам службы и в нижегородском краю, и в костромских землях. Вероятно, в эту пору и пересеклись судьбы Плещеева и Горскиной. Можно предположить, что родителям Елены Александровны — коренным костромичам — льстило внимание к их дочери потомка старинного плещеевского рода, внесенного в VI главу родовых книг Московской, Орловской, Пензенской и Тамбовской губерний и ведущего свое фамильное начало от костромского наместника Александра Плещеева.
Во всяком случае, известно: 22 ноябри 1825 года у Николая Сергеевича и Елены Александровны Плещеевых родился мальчик, нареченный Алексеем, видимо, в память именитого предка — святого Алексия, Московского митрополита во время княжения Дмитрия Донского. Жили Плещеевы в это время в старинном русском городе Костроме, вернее, постоянно жил Николай Сергеевич, исполняя службу чиновника особых поручений, а Елена Александровна только навещала мужа, предпочитая оставаться в родительском имении.
С рождением Алексея Плещеевы уже окончательно обосновались в Костроме, но ненадолго. Спустя два года Николай Сергеевич перевелся на службу губернским лесничим казенной палаты в Нижний Новгород, куда вскоре переехала и Елена Александровна с сыном.
В Кострому, по всей вероятности, Плещеевы больше не возвращались, и детство будущего поэта прошло в Нижегородской губернии, где Елене Александровне и ее сыну вскоре отошло родовое имение при селе Шахманове и деревне Чернухе в Княгининском уезде. Как засвидетельствовано в «Формулярном списке о службе причисленного к Государственному контролю Титулярного Советника Алексея Плещеева», составленном 31 августа 1872 года: «У матери его имение Ярославской губернии Пошехонского уезда и кроме того у него вместе с матерью Нижегородской губернии Княгининского уезда имение доставшееся по духовному завещанию от дяди», — каллиграфически и без каких-либо знаков препинания зафиксировал составитель «формулярного списка»…
Всего четыре года прожили Плещеевы в Нижнем, как их постигло большое горе — скончался глава семьи Николай Сергеевич. Шестилетний Алеша остался без отца, и совсем еще молодая Елена Александровна — без мужа. Как жить дальше?..
Елена Александровна вместе с Алешей уезжает в Княгинин[5] — небольшой уездный городок, расположенный на правобережье Волги, в ста верстах от Нижнего, на берегу реки Имзы, притока Урги[6]. Земли здесь чуть ли не самые плодородные в нижегородском крае, и большая часть населения издревле занималась хлебопашеством. В поймах реки — заливные луга, обрамленные небольшими, но многочисленными лесными грядами, в которых сполна водилось всякой живности. Просторные поля, причудливые овраги, похожие на горные массивы, обилие речушек и рек — такое раздолье окружало новое пристанище Плещеевых.
Мне вспомнились детства далекие годы
И тот городок, где я рос, —
Приходского храма угрюмые своды,
Вокруг него зелень берез.
Бывало, едва лишь вечерней прохладой
Повеет с соседних полей,
У этих берез, за церковной оградой,
Сойдется нас много детей… —
будет вспоминать сорокалетний Алексей Николаевич в стихотворении «Детство» о Княгинине, приютившем осиротевшую семью.
Для любознательного и мечтательного Алеши Плещеева уездный городок на Имзе все-таки казался большим по сравнению с той деревней Чернухой, где жили их крепостные. В Княгинине на две тысячи жителей имелось 3-классное городское училище, больница, аптека и библиотека. Простой люд городка, кроме крестьянского труда, занимался еще изготовлением серпов, шитьем шапок и картузов. В праздничные дни улицы городка заполнялись этим разношерстным людом, повсюду раздавались песни, и задорные, и уныло-скорбные, устраивались веселые игры, на которые особенно тянулась детвора.
В имении, что досталось Елене Александровне и Алеше по наследству, на плодородных землях крестьяне выращивали неплохой урожай, по крайней мере богаче, чем в Ярославской губернии, где, как мы уже знаем, в Пошехонском уезде у Елены Александровны также было небольшое именьице. И природа здесь была привлекательнее, чем в Пошехонье. Все это, видимо, и определило решение Елены Александровны остаться с сыном в Княгинине.
Алеша подрастал, любознательность его не знала удержу, и матери пришлось крепко призадуматься о его систематическом образовании. Об определении мальчика в Нижегородскую гимназию с последующим переводом в Александровский дворянский институт не могло быть и речи. Мать даже на один день не хотела расставаться с Алешей, да и сын был настолько привязан к ней, что не согласился бы и на кратковременную разлуку. Решено было, как тогда и делалось во многих дворянских семьях, пригласить на дом учителей-гувернеров, а после, когда Алеша подрастет, определить его, исполняя волю покойного отца, в Санкт-Петербургскую школу гвардейских подпрапорщиков. Елена Александровна исподволь готовилась к переезду в столицу.
Выказывая прекрасные способности к учебе (особенно легко давались ему языки), Алеша к тринадцати годам свободно читал в подлиннике французские и немецкие книги, с большой охотой писал сочинения на французском, пробовал даже переводить стихи Гёте и других немецких поэтов. Но такие увлечения носили чисто случайный характер, особой тяги к «сочинительству» в те годы Алеша еще не испытывал.
Хотя Елена Александровна ревностно следила за тем, чтобы сын ее много и усердно занимался, однако не препятствовала и его свободе, разрешала «хороводиться» с княгининскими ребятишками, среди которых было много детей ремесленников и крестьян. Может быть, именно в ту пору в душу любознательного и впечатлительного Алеши Плещеева проникли тревожные сомнения, о которых сказано в том же стихотворении «Детство»: «И часто дивился: зачем те богаты — а эти без хлеба сидят?» Правда, в стихотворении вопрос этот задает не Алеша, а его друг-бедняк, но разве барчонок Плещеев тоже не мог задуматься о странном разделении людей на бедных и богатых?..
Дружеские мальчишеские сходки за церковной оградой начинались обыкновенно веселыми играми, а заканчивались часто тем, что ребятишки, наигравшись вдосталь, рассаживались в кружок и рассказывали друг другу сказки и истории — одна страшнее другой. Алеша, хотя и был начитаннее многих своих сверстников, все же любил рассказы старших о том:
…Какие на свете есть страны,
Какие там звери в лесах,
Как тянутся в знойной степи караваны,
Как ловят акулу в морях.
Иногда и сам рассказывал о рыцарях, викингах, о героях Древней Греции — истории, почерпнутые из баллад Жуковского, повестей Марлинского, сказок Пушкина…
Часто приходилось ему вместе с матерью приезжать в Нижний, навещать могилу отца. Елена Александровна говорила сыну о его знаменитых предках, игравших в прошлом видную роль в государственных делах России, водила мальчика в Рождественскую (Строгановскую) церковь, недавно выстроенный Спасо-Преображенский монастырь нижегородского кремля, куда перенесли усыпальницу великого патриота русской земли Козьмы Минина…
А сам кремль, могучие кирпичные стены которого казались неприступными?.. Алеше было известно, что кремлевские стены, выстроенные в начале XVI века взамен деревянных, неоднократно подвергались осаде, особенно со стороны казанских татар, но ни разу вражеская нога не ступала на территорию кремля. Поистине пророческим оказалось пожелание великого владимирского князя Юрия Всеволодовича, приказавшего основать город: «И поставить в устье Оки реки град камень и крепок зело не одолеют его силы вражеские» — эти слова позднее были высечены на камне, что установлен возле Ивановской башни, неподалеку от места слияния Оки с Волгой.
От стен нижегородского кремля отправлялись русские дружины защищать отечество от мордвы и болгар, от Мамаевых орд здесь, на бывшей верхнепосадской площади, сын балахнинского солепромышленника посадский человек Козьма Минин[7], избранный нижегородским земским старостой, выступил в сентябре 1611 года с пламенным призывом создать народное ополчение для борьбы с польскими захватчиками, для спасения государства Русского и православия…
По рассказам матери Алеша знал, что в период Смутного времени один из Плещеевых — Алексей Романович — «сплоховал»: сначала был окольничим при Василии Шуйском, а потом неожиданно оказался окольничим при Лжедмитрии II — «Тушинском воре» и возглавлял его войско, совершавшее походы в 1608–1609 годах из Суздаля до Балахны. Да, поистине тогда было Смутное время, замутившее голову не только Лексею Романовичу… Но через эту площадь проводил свои полки другой воевода Плещеев, что по приказу царя Михаила Федоровича выступил в 1644 году в поход протий кочевых племен калмыков и башкир, беспокоивших русские поселения между Симбирском и Самарой…
Елена Александровна рассказывала сыну о русской истории, делилась семейными преданиями, обычно после окончания службы в соборном храме Благовещенского монастыря, когда гуляла с сыном по губернаторскому саду в кремле, по Нижней набережной.
Жадно слушая рассказы матери, Алеша любовался золочеными куполами Рождественской церкви и голубыми маковками Архангельского собора, величавой стрелкой, где две сестры — две русских реки — соединяли свои воды в могучий поток — дорогу, по которой непрерывно сновали лодки, ботики.
А однажды, прогуливаясь с Алешей, Елена Александровна, волнуясь, рассказала сыну о том, как ей посчастливилось видеть Александра Сергеевича Пушкина, заезжавшего в Нижний 2 сентября 1833 года.
Алеша с пятилетнего возраста был знаком о пушкинскими стихами, многие из них помнил наизусть, поэтому воспринимал рассказ матери о Пушкине как красивую сказку, не допуская реальной возможности встречи его матери и знаменитого поэта в нижегородском Доме дворянского собрания… Он там тоже побывал в начале 1837 года и ничего примечательного от этого посещения не вынес, но хорошо помнил слова матери, что по залам этого Дома проходил великий Пушкин, и одно это казалось Алеше чудом.
Вспоминая материнский рассказ о ее встрече с Пушкиным четыре года назад, Алеша задал Елене Александровне неожиданный вопрос, когда они возвращались из Дома дворянского собрания в свой Княгинин:
— Мама, тебе довелось тогда беседовать с Александром Сергеевичем Пушкиным?
— Нет, Алеша, я только слышала его разговор с губернатором Михаилом Петровичем Батурлпным.
— Скажи, мама, пожалуйста, Пушкин выглядел грустным или веселым?
— Не могу сказать точно, сынок, но, кажется, он был немного утомленным и задумчивым.
— Я так и предполагал. — Алеша резко повернулся к Елене Александровне.
— Так и предполагал?..
— Да, ему, наверное, было скучно и неинтересно среди вас.
Елена Александровна с укоризной взглянула на сына, но не стала возражать, нечаянно почувствовав в словах его правоту, с которой внутренне согласилась.
Оба надолго задумались, и под скрип полозьев санного экипажа Елене Александровне в подробностях вспомнилась та сентябрьская встреча, а мальчик стремился… представить себе, чем занимается поэт в этот январский студеный вечер 37-го года…
Известие о гибели на дуэли Пушкина пришло в Нижний в первые дни февраля, но Алеше Плещееву совсем не хотелось верить в реальность случившейся утраты. Впечатлительный, много размышляющий мальчик долго не мог смириться с тем, что обожаемого, любимого поэта, которого «чтить… привыкли с детских лет», нет в живых; смерть Пушкина оставила в сердце Алеши вторую горестную зарубку — первой была смерть отца… В ту зиму 37-го года Алеша вообще стал несколько замкнутым, искал уединения, реже участвовал в детских играх.
Елена Александровна с нетерпением ждала весну, надеясь, что пробуждающаяся природа развеет угнетенное состояние сына. И в самом деле, Алеша «оттаял» — снова большую часть времени проводил в обществе сверстников, увлекаясь безобидными мальчишескими проказами. Очень тесной дружбы с кем-то из ровесников в пору своего детства он, видимо, не имел (по крайней мере, конкретно не высказывался об этом и впоследствии). Известно нам о близком его знакомстве в ту пору с Николаем Григорьевым — тоже будущим петрашевцем, сыном отставного генерал-майора. Имение Григорьевых находилось недалеко от плещеевского, и обе семьи находились в довольно дружеском общении, но Николай был старше Алексея на три года, и эта разница, видимо, сказывалась, подлинной дружбы не возникло. Кроме того, Николай был отправлен учиться в один из частных пансионов еще в середине 30-х годов, и с той поры мальчики, по всей вероятности, не встречались до того, пока судьба не свела их в 40-е годы у общих знакомых в Петербурге…
С осени 1837 года Плещеевы решили постоянно жить в шахмановском имении в пятнадцати верстах от Княгинина. Надо было серьезно подготовить Алешу для поступления в учебное заведение и теперь уже окончательно собраться для переезда в Петербург. Елена Александровна подает в Нижегородскую казенную палату просьбу о назначении ей пенсии, хлопочет о выдаче паспорта «для свободного проживания»…
Для юного Алексея Плещеева наступило новое, необыкновенно насыщенное впечатлениями и событиями петербургское десятилетие.
Сыну пошел четырнадцатый год, и Елена Александровна с тревогой замечала, что он снова, как и два года назад, замкнулся, стал равнодушен к занятиям, даже книги любимых авторов читал с каким-то безразличием. Мать понимала, что с переездом в столицу Алеша изменился скорее всего потому, что сильно тосковал по приволжским раздольям, и старалась делать все возможное, чтобы развеять Алешину грусть — частыми посещениями театров, прогулками по городу, во время которых, казалось, сын преображался, снова становился восторженным, любознательным и… очень доверчивым. Но в то же время Елена Александровна чувствовала, что причина возникающей замкнутости Алексея нынче несколько иная, чем в Княгинине, догадывалась: сын взрослеет, переживает переломную пору от отрочества к юности…
Ну что ж, возрастная грусть сына — не беда, а скорее радость для материнского сердца, и надо заботиться о главном: исполнить желание покойного мужа и определить Алешу в школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров — в своем роде единственное в России военное учебное заведение, доступное для юношей из небогатых дворян. А Плещеевы, несмотря на прошлую родовитость, увы, не могли похвастаться богатством нынче: оба их имения (и нижегородское и ярославское) приносили очень малый доход, незначительной была и пенсия, которую Елена Александровна выхлопотала в Нижнем Новгороде как вдова отставного коллежского асессора и губернского лесничего — всего пятьдесят семь рублей в год. Поэтому определение Алеши в «казенную» школу во всех смыслах устраивало Елену Александровну — исполнилось бы завещание покойного Николая Сергеевича и в какой-то мере уменьшились бы расходы на дорогую петербургскую жизнь.
Только сначала надо присмотреться к этой наполненной новыми заботами жизни, ибо Петербург — не крошечный Княгинин и не Нижний с его незабываемой стариной. Опять же и сырой климат на берегах Невы ощутимо разнится с приволжским — недаром Алеша, и всегда-то не отличавшийся крепким здоровьем, в первые педели совсем было расхворался. К счастью, вскоре окреп и часто сам звал мать на прогулки по городу…
Поселились Плещеевы на Литейном — сняли небольшую квартиру из двух комнат, но и за нее приходилось платить немалую долю из скромного семейного бюджета. Впрочем, квартира уютная, с просторной прихожей, широкими окнами, выходящими в дворовую часть дома.
Мальчика поначалу ошеломил один из крупнейших и красивейших европейских городов с полумиллионным населением. Нева, Фонтанка, Мойка, Екатерининский канал оделись в гранитные берега, через реки перекинуты сотни чугунных мостов, многие из которых дивили взор чудным изяществом своих линий. А дворцы и соборы? Разве не вздрогнет сердце у подножия могучего Исаакия или устремленного в небо золоченого шпиля Петропавловского собора?! Или голубые купола Воскресения в Смольном монастыре? А подковообразный Казанский с установленными перед ним в двадцать пятую годовщину Отечественной войны памятниками Кутузову и Барклаю-де-Толли! Алексей во время прогулок с матерью особенно часто останавливался возле памятников полководцам — ведь в скором времени ему самому предстояло стать военным.
Приходилось бывать Алексею и на Суворовской площади, когда выезжали в Летний сад, но памятник Суворову казался нарочито-торжественным и странным. А вот в Троицком соборе Александро-Невской лавры его чрезвычайно удивила простота надгробья великого полководца (по сравнению с роскошными надгробьями Шереметева, Безбородко и других) с лаконичной надписью на плите: «Здесь лежит Суворов».
Ошеломляли своим богатством и величием дворцы: Аничков, Таврический, Мраморный, здание Биржи на Стрелке. Заканчивались работы по восстановлению сгоревшего недавно Зимнего, от которого не хотелось уходить — сказочная нарядность его просто очаровывала… А гигантская колонна-монумент императору Александру!..
Гулянья по паркам и садам Петербурга, поездки в Петергоф, Ораниенбаум — все это сначала было похоже на длинный чудный сон. О предстоящей учебе в школе подпрапорщиков, право, не хотелось думать, особенно после того, как Алексей увидел здание школы, расположенное вдоль Обводного канала — мрачноватое, даже отпугивающее.
А тут еще несколько выездов в театры — в Мариинскую оперу, Александрийскую драму… «Аскольдова могила» Верстовского, гоголевский «Ревизор»… Да, по сравнению с нижегородской жизнью Плещеевых Петербург и в самом деле почти что сказочный город! Только вот мать все чаще стала говорить о необходимости выполнить наказ отца, и Алексей снова приступает к усердным занятиям, чтобы выдержать «конкурентный экзамен» в школу подпрапорщиков. Готовясь к испытаниям, он все же выкраивает время и на чтение «для души», особенно его влекут поэтические сочинения. Как бы заново открывается необыкновенная красота и пленительность музы Жуковского, глубина внутреннего чувства в стихах Батюшкова, в элегиях Баратынского. Если раньше из сочинений Жуковского больше других нравились патриотическая поэма «Певец во стане русских воинов» и баллады поэта, то теперь Алексей с особым восторгом читал романсы и песни Василия Андреевича, находя в них много созвучного трепетным порывам собственной мечтательной души…
В эту же пору сердце юного Плещеева обжигает тревожная поэзия Лермонтова, которого он раньше знал в основном по стихотворению «Бородино», опубликованному в журнале «Современник» в 1837 году, — стихотворение было настолько ярким и запоминающимся, что Алексей сразу же выучил его наизусть. И вот недавно Елена Александровна принесла домой несколько номеров «Отечественных записок» за 1839 год — в них напечатаны новые стихи Лермонтова, которые сильно взволновали Алексея, — то были «Дума», «Поэт», «Не верь себе» и «Три пальмы». Юноша многократно с упоением перечитывал эти стихи, хотя и не все в них было ему понятным, но энергия, сила, страстный призыв «скорее жизнь свою в заботах истощить», пробуждали в нем неподдельное и горячее желание к действию, заронили в его душу возвышенные чувства, готовность посвятить себя благородной цели служения Отчизне, народу, вселяли надежду на непременное участие в светлом обновлении жизни…
Экзамены Алексей выдерживает успешно и в 1840 году поступает в школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, в которой, как он узнает позже, в 1832–1834 годах учился боготворимый им автор «Думы» и «Трех пальм»…
Мечтательный и восторженный Алеша Плещеев и никогда-то не испытывал большой охоты к военной профессии, а первые же занятия в «казенном» заведении и вовсе разочаровали его. Если бы Алексей знал, что его кумир Лермонтов называл время, проведенное в школе, «двумя страшными годами» (а Плещееву предстояло пройти четырехлетний курс!), он бы, возможно, не так безропотно исполнил материнское желание…
Занятия в школе стали для юного Плещеева настоящей пыткой. Воспитанники школы хотя и получали кое-какие сведения по истории, литературе, но подавалось это все казенно и в довольно скудном объеме, большая же часть времени на занятиях отводилась военному делу. Утомительные и однообразные строевые учения, непрерывные смотры, бессмысленная зубрежка уставов, наставлений, поощрение культа силы, боевитости — все это представлялось миролюбивому, любознательному, развитому и жадно тянувшемуся к знаниям Алексею Плещееву жестокой игрой, насилием над человеческой личностью. Случались, правда, порой и настоящие игры — веселые, азартные, бесшабашные, с распеванием «Юнкерской молитвы» (воспитанники тогда еще не знали, что слова молитвы написаны Лермонтовым) — этого весьма своеобразного юнкерского «Гаудеамуса»:
Царю небесный!
Спаси меня
От куртки тесной,
Как от огня.
От маршировки
Меня избавь,
В парадировки
Меня не ставь…
Еще моленье
Прошу принять —
В то воскресенье
Дай разрешенье
Мне опоздать.
Я, царь всевышний,
Хорош уж тем,
Что просьбой лишней
Не надоем.
Но такие вольные игры хотя и забавляли, но оставляли в душе осадок невосполнимой пустоты, безотрадности жизни.
Первый год учебы Алексей все-таки с грехом пополам выдержал, а на второй взбунтовался окончательно и стал осаждать мать настойчивыми просьбами забрать его из школы. Елена Александровна сначала противилась, полагая, что все Алешины капризы являются следствием его переходного возраста, но когда в одно из увольнений, которое юнкерам давали с субботы на воскресенье, Алексей категорически не захотел возвращаться в школу, Елена Александровна, опасаясь серьезных последствий, обещала сыну пойти навстречу его просьбам. Она чувствовала, что ей не перебороть неприязни сына к военной службе, и стала хлопотать об отчислении его. Вскоре последовал приказ об увольнении «недоросля из дворян Плещеева по болезни», приказ, прервавший его военную карьеру, к которой он, как позднее скажет в одном из писем, всегда испытывал «самую искреннюю антипатию».
Итак, первая победа одержана, победа ради осуществления желания, которое вырисовывалось весьма определенно: Алексей намеревался поступить в университет, ощущая в душе все большее влечение к литературе.
Теперь он все свободное время тратит на подготовку к поступлению в университет: много читает художественной литературы, углубляет свои знания иностранных языков, обращаясь к сочинениям европейских писателей. Выдержав успешно вступительные экзамены, Алексей Плещеев становится в 1843 году студентом восточного отделения филологического факультета Петербургского университета. Ему идет восемнадцатый год.
К этому времени Алексей, несмотря на сравнительно юный возраст, приобрел солидные познания в литературе. Любимыми авторами в эти годы становятся Гоголь и Лермонтов: сочинения Гоголя с их безграничной колдовской фантазией и неподражаемым юмором доставляли огромное эстетическое наслаждение, а роман «Герой нашего времени», впервые прочитанный еще в юнкерской школе, воспринимался теперь Алексеем как своего рода упреждающая исповедь — совсем не по-печорински, а с максимальной пользой для Отечества хотелось расходовать свои силы и способности…
Он много размышляет о собственном предназначении, все явственнее ощущая в себе неодолимое желание испробовать силы на литературном поприще. Подспудно он чувствовал: впечатлительность его зачастую озаряется таким душевным всплеском, что зовется подлинным вдохновением, когда чувствуешь в себе способность прозревать до самых затаенных глубин истины и загораешься неудержимой потребностью поделиться своими прозрениями с окружающими, сказать им свое слово правды. Но пока он еще сомневается в полной готовности сказать Такое слово громко, для всех, хотя искус доверить свои впечатления, мысли и чувства бумаге уже настойчиво стучался в его сердце. Не могла не вызвать отклика в его душе и резкая дисгармония окружающей жизни с идеалами, почерпнутыми из книг: «святое недовольство» настоящим торопило стремление к лучшему будущему — об этом тоже хотелось произнести незаемное действенное, призывное слово. Или совершить нечто реальное, чтобы приблизить торжество идеалов добра и справедливости…
Как и многие из молодых энтузиастов 40-х годов, рвущихся к деятельности на благо общества, Алексей Плещеев увлекается чтением сочинений экономического, философского характера, причем сочинений в большей степени запретных, либо авторов, оппозиционно настроенных к официальной идеологии, — то было время начала умственного брожения в России, вернее сказать, время пробуждения свободолюбивой общественной мысли, «замороженной» после 14 декабря 1825 года[8].
«Размораживание» происходило медленно, но неостановимо. Все настойчивее проникают идеи (преимущественно через литературу) о необходимости обустройства общества по законам добра, справедливости и человеколюбия. С Запада приходили вести о зреющих плодах социальной революции, взоры таких поборников коренных изменений в стране, как Белинский, Герцен, Бакунин, обращались туда, в Европу, где уже давно вынашивались многочисленные социалистические теории.
Русская общественная и литературная мысль к началу 40-х годов начинает переживать новый подъем, социальные, философские вопросы — в центре внимания. Огромный интерес к идеям Шеллинга, Прудона, Кабе, Фурье, Луи Блана и других европейских мыслителей, проявляемый в России в начале 40-х годов — следствие внедрения в сознание думающих людей (посредством журнальной публицистики и прежде всего благодаря пламенным статьям Белинского, философским трактатам Герцена-Искандера) мысли о неизбежности социальных перемен. Белинский провозглашает тезис: «Искусство определяется как анализ общества» — и темпераментно развивает его на страницах «Отечественных записок» Краевского (в 1839 году критик переезжает из Москвы в Петербург), напрочь отказавшись от «примирительного» отношения к действительности и объявив бескомпромиссную войну официозной литературе. Высшим идеалом для него становится — социалистический, лучшей общественной системой — социализм, представляемый им как единое братство людей без богатых и бедных.
Но в «размораживании» русской свободолюбивой общественной мысли немалую роль продолжали играть и непосредственные «зачинщики» его — славянофилы, которые тоже выступали с резкой критикой существующей действительности в русском обществе и которых Герцен назвал смельчаками, «отважившимися отрицать цивилизующий режим немецкой империи в России», имея в виду их патриотизм и непримиримую борьбу с иностранным засильем в русском государстве, официально поощряемую царским правительством. Славянофилы конца 40—50-х годов XIX века как противники деспотизма и крепостного права были, подобно Герцену и Белинскому, тоже в своем роде продолжателями многих декабристских идей (отрицая лишь путь реализации этих идей, методы), и в этом отношении их позиция имела много точек соприкосновения с воззрениями русских социалистов (Белинского и Герцена) как в обоюдной убежденности тех и других в духовном возрождении России, народного самосознания, так и неприятии идеала буржуазности.
Однако славянофилы, выступая за самобытный путь развития России, категорически отвергая необходимость и полезность усвоения русским обществом уроков Западной Европы, признавая только мирный путь переустройства социальной жизни, встретили и решительное несогласие со стороны первых русских социалистов.
Более того, именно в начале 40-х годов Белинский вступает в горячий спор с идеологами славянофилов А. С. Хомяковым, К. С. Аксаковым и их сторонниками. Признавая бесспорную заслугу славянофилов в деле пробуждения национального самосознания, разделяя их «народофильство», Белинский решительно восстал против «философского умозрения», идеализирующего национально-историческое прошлое России, яростно отстаивая мысль о прогрессивности исторического процесса.
Надо сказать, что, полемизируя со славянофилами по вопросам исторического развития Россип, о путях и методах переустройства русского общества и в особенности о задачах и целях литературы, «неславянофил» Белинский в то же время далеко не во всем был солидарен с людьми, взгляды которых в целом считал близкими и которые видели будущее развитие России в безоглядной ориентации на Западную Европу: так, категорически не принял Виссарион Григорьевич космополитизм, пренебрежительное отношение к народу некоторых из западников (В. П. Боткина, К. Д. Кавелина), их либерально-реформистскую апологетику буржуазности как идеала последующего движения русского государства и общества.
Споры о возможных путях и исходах разрешения «болевых» вопросов культуры, новых задачах, возникших перед ней, переносятся со страниц журналов в литературные салоны столичных городов. В Петербурге и Москве возникают кружки, организуются литературные вечера, куда тянутся молодые идеалисты-романтики вроде Плещеева — люди, пожалуй, еще не выработавшие пока твердых жизненных убеждений, но горячо и страстно жаждущие служить идеалам добра, справедливости. В Москве большой популярностью пользовались салоны A. П. Елагиной (возник еще в 20-е годы), племянницы B. А. Жуковского и матери И. В. и П. В. Киреевских, и графини Е. П. Ростопчиной, а в Петербурге громкую известность приобретают в 40-е годы званые вечера у А. А. Краевского — издателя влиятельнейшего журнала «Отечественные записки» и помощника редактора газеты «Русский инвалид»; возникает и много других кружков, известность которых распространялась только среди людей, хорошо знакомых друг с другом.
Значение этих кружков, званых вечеров и литературных салонов, пожалуй, ничуть не меньше, чем в конце 10-х — середине 20-х годов, в начальный период поэтического поприща Пушкина, когда основной тон в «литературном свете» задавали «молодые якобинцы» — будущие декабристы. Именно здесь, на всевозможных «средах», «пятницах», «субботах», затрагивались нередко кардинальные вопросы, касающиеся настоящего и будущего России, велись бурные споры о судьбах русской культуры, зачастую рождались смелые идеи, получавшие огромный общественный резонанс: уничтожение крепостного права, ликвидация деспотизма в России, установление политической свободы в стране…
Правда, в первых петербургских кружках начала 40-х годов, то есть к тому времени, когда их стал посещать Плещеев (он, еще готовясь поступить в университет, несколько раз бывал на званых вечерах А. А. Краевского), собирались не только единомышленники, что было, скажем, характерно для московских кружков Герцена, Станкевича, а чуть позднее — Хомякова. Здесь можно было встретить довольно дружески настроенных друг к друг., людей, исповедующих вроде бы совершенно разные «религии», но это объяснялось не столько атмосферой примирения, царящей в том или ином кружке, а неопределенностью позиции у многих членов. Однако такое умиротворение продолжалось недолго и в Петербурге.
Кружки с их литературными спорами, страстное увлечение театром — это в свободное от занятий время. В первые же месяцы студенчества Алексей старается усердно посещать лекции, с головой окунается в университетскую жизнь — ведь тамошняя атмосфера по сравнению с той, что царила в школе подпрапорщиков, намного отрадней, хотя по новому уставу, принятому в 1835 году, автономия университета была фактически тоже уничтожена — ликвидирована выборность ректора и деканов, запрещены публичные лекции профессоров.
К моменту поступления Алексея Плещеева в Санкт-Петербургский университет тот существовал всего 24 года и по сравнению с Московским был еще совсем юн. Среди первых его профессоров были А. И. Галич и А. П. Куницын (автор «Общественного права») — любимые преподаватели Пушкина, Кюхельбекера, Пущина и их товарищей по Царскосельскому лицею. Но в 1821 году Куницын, Галич и некоторые другие профессора были уволены за пропаганду идей, «находящихся в противоречии с христианством». Демократическая структура (выборность ректора) в университете временно сохранилась, но увольнение ведущих профессоров имело серьезные последствия: в 20-е годы студенты группами покидали университет.
Истинное оформление официального лица Петербургского университета власти связывали с началом 30-х годов, когда один из попечителей и основателей его граф Уваров занял пост министра просвещения страны. В 30-е годы значительно укрепился преподавательский состав университета, хотя, конечно, в его рядах не было столь блистательных фигур, как Н. Т. Грановский, читавший лекции по истории и философии, или С. П. Шевырев, ведущий курс русской словесности в Московском университете.
Плещеев слушал лекции по русской словесности П. А. Плетнева — ректора университета с 1840 года, — человека весьма образованного, проницательного, популярного в литературных кругах, но этот «мирный эстетик» одобрял далеко не всякую самобытность суждений своих питомцев.
Впрочем, к Плетневу студенты и особенно студенты-филологи относились с большим уважением, хорошо зная, что он был на «ты» и дружен с самим Пушкиным, что его даровитое критическое перо сыграло значительную роль в литературе 30-х годов, а редактируемый им ныне пушкинский «Современник» является одним из авторитетных литературных журналов[9].
Курс всеобщей истории вел И. П. Шульгин, политической экономии — В. С. Порошин — восторженный поклонник Фурье, философии — А. Е. Фишер; Н. Г. Устрялов читал лекции по русской истории. Это были люди, добросовестные в профессиональном отношении к делу, но, за исключением Порошина, все предпочитали держаться официальной программы. И первоначальное благоговейное отношение Плещеева к университету резко пошло на убыль — настолько ординарными, бесцветными были многие лекции, которые доводилось ему слушать.
Аналогичную метаморфозу «восторг — разочарование» испытали и другие студенты университета, с которыми сошелся Алексей Плещеев в первый год своего студенчества: Андрей и Николай Бекетовы, Владимир Милютин, Дмитрий Ахшарумов, Николай Мордвинов. Но, в отличие от Плещеева, они не воспринимали это так болезненно, ибо раньше мечтателя Плещеева уяснили себе причину университетской казенщины. Алексей же сначала тяжело переживал неудовлетворенность от посещения лекций, так как жадно стремился наверстать упущенное за время юнкерской муштры. Кроме того, он склонен был считать, что «под знаменем науки» возможен союз единомышленников особого рода — союз бескорыстных подвижников, который он надеялся найти в университетских стенах. Его мечтательная поэтическая натура жаждала увидеть в этих стенах подлинное братство единомышленников, и в отсутствии такого крепкого единения он был склонен винить (и не без основания) прежде всего тех же профессоров-догматиков, профессоров-схоластов, убивающих своими скучными лекциями живую душу любой науки.
Алексей начинает заметно охладевать к обязательному курсу наук, изучаемых в университете, явно замечая, что он, в сущности, перерос тот уровень овладения знаниями, что получают в университетских аудиториях. Постоянное же посещение литературных кружков, участие в вечерах Краевского и все более растущее желание поделиться своими мыслями, раздумьями о жизни посредством своего слова способствуют появлению его первых, исподволь зревших стихотворных опытов, ибо прежде всего с поэтическим словом связывал он свою способность донести до людей неповторимость видения мира, свое понимание правды жизни. Ощущал он теперь и готовность произнести такое слово во всеуслышание.
И вот первые серьезные попытки поэтического выражения чувств и идей, но Алексей еще никому их пока не показывает, опасаясь иронических насмешек товарищей, и до поры до времени «оберегает» свое юношеское честолюбие даже от самых близких друзей.
Пробует Алексей, как и в давнишнюю пору княгининского уединения, переводить Гёте, Гейне, немецких романтиков, находя в их стихах мотивы, созвучные своему душевному состоянию, но больше все-таки отдается сочинению оригинальных стихов. Они, правда, получались отвлеченно-романтическими, очень похожими на те, что в изобилии появлялись на страницах журналов. Это и тешило, с одной стороны, и в то же время очень тревожило, когда «тайно» сравнивал свои робкие опыты со стихами истинных, признанных поэтов — сравнение такое хотя и опечаливало зачастую, но звало к поискам. Не случайно, читая статью Белинского «Русская литература в 1843 году», Плещеев с особой пристрастностью отнесся к словам критика: «После Пушкина и Лермонтова трудно быть не только замечательным, но и каким-нибудь поэтом!»
Да, трудно сказать сильное, самобытное слово после Пушкина и Лермонтова, но все же, наверное, можно. И не перевелись еще на Руси яркие поэтические таланты. Вот Николай Языков! Стихи этого поэта давно полюбились Алексею, он восхищался «Пловцом», часто его перечитывая:
«…Смело, братья! Туча грянет,
Закипит громада вод,
Выше вал сердитый встанет,
Глубже бездна упадет!
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна:
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.
Но туда выносят волны
Только сильного душой!..
Смело, братья, бурей полный,
Прям и крепок парус мой».
О, как хотелось и Алексею сказать такие же сильные слова, сказать именно стихами! Но пока из-под пера выходили вялые строчки, фиксирующие неопределенно-маетное состояние души («Грустно мне! Тоска на сердце безотчетная лежит! Вот луну сокрыли тучи — огоньков уж не видать… Стихли песни… Скоро ль, сердце, перестанешь ты страдать!»). Впрочем, было у Алексея ранее написанное стихотворение, которое он назвал «Дездемоне» и дорожил им — кажется, в нем ему все-таки удалось искренне передать неподдельность переживаний.
Стихотворение это Плещеев посвятил знаменитой французской певице Полине Виардо-Гарсии, исполнявшей во время гастролей в Петербурге осенью 1843 года партию Дездемоны в опере Россини «Отелло». Плещеев несколько раз слушал эту оперу, а также и «Севильского цирюльника» с участием Полины Виардо и был покорен необыкновенным голосом актрисы, но особенно — ее верным постижением характера героини в «Отелло» («Шекспира светлое созданье ты так глубоко поняла»). Однако Алексей хорошо сознавал, что и этот возникший в его душе в порыве неподдельного восторга гимн совершенству таланта певицы все-таки сам еще от совершенства далек.
К творчеству многих молодых поэтов-современников Плещеев относился пока тоже скептически. Ему был знаком сборник «Лирический пантеон», подписанный инициалами А. Ф. (автором сборника был тогда еще почти никому не известный Афанасий Фет), прочитал он и «Гаммы» только начинающего свой творческий путь Якова Полонского, в журналах встречал интересные стихи А. Григорьева, Ап. Майкова… Но Алексей не находил в опытах нового поэтического поколения ни страстных порывов Языкова, ни напряженной глубины мысли Баратынского, ни яростной устремленности броситься в пучину борьбы Полежаева, не говоря уже о мудрой гармоничности и неподражаемой красоте солнечной музы Пушкина или пророческих откровениях Лермонтова. Не находил Плещеев в лирике своих современников и органической откровенности воронежского прасола Кольцова…[10]
Видимо, явная неудовлетворенность современными ему стихотворными публикациями в немалой степени способствовала тому, что Плещеев все-таки решился вынести собственные сочинения на суд читателей. Нет, он не рассчитывал на безусловную публикацию своих стихов, но. вероятно, и не исключал такую возможность — недаром первым читателем он избрал своего ректора — литературного критика Петра Александровича Плетнева — редактора «Современника». Товарищам Алексей решил пока ничего не сообщать о своем намерении, ибо не был уверен в благоприятном исходе его.
Даже близкому тогдашнему другу — Петру Веревкину, которому посвятил стихотворение «Челнок», Алексей ничего не говорил о своих стихотворных пробах, хотя как раз именно с ним, Петром Владимировичем Веревкиным, прекрасным знатоком отечественной литературы и одним из первых наставников Алексея по части политического просвещения в духе социалистических учений утопистов, велись, пожалуй, самые заветные разговоры о поэзии, о музыке…
И вот в начале 1844 года Алексей Плещеев посылает П. А. Плетневу несколько своих стихотворений.
Плетневу плещеевские стихи пришлись по душе: он почитал себя «покровителем трудящейся молодежи», поэтому и тут не преминул взять на себя все заботы по воспитанию молодого, обещающего, как ему показалось, дарования. Конечно, Плетнев понимал, сколь далеки еще от совершенства присланные ему стихи, но на фоне публиковавшихся в те же годы они свидетельствовали о несомненном вкусе, искренности чувств их автора, и опытный журналист-редактор решает вынести их на суд читающей публики. Так, в февральском номере «Современника» за 1844 год в тридцать третьем по счету томе издания за подписью А. П.-въ были помещены три стихотворения («Дездемоне», «Безотчетная грусть» и «Дачи») под общим заголовком «Ночные думы» и маленькое переводное стихотворение немецкого поэта Фридриха Рюккерта «Тени гор высоких…», пли «Песня странника».
Появление стихов в «Современнике» не явилось для Плещеева неожиданностью, так как Плетнев еще раньше пригласил Алексея к себе, тепло побеседовал с ним. Плещеев был тогда приятно удивлен, что почтенный академик, которого они, студенты, недолюбливали за некоторый педантизм и суховатость (хотя и уважали его обширные познания), вел с ним разговор как с равным, и это особенно располагало к откровенности.
Беседовали в кабинете ректорской квартиры. Рассматривая плетневскую библиотеку, Алексей, естественно, предположил, что в ней должны быть и книги, подаренные хозяину и самим Пушкиным — недаром великий поэт посвятил Петру Александровичу своего «Онегина» — это же знак очень близкой дружбы.
Подробно расспросив Алексея о его увлечениях, о прошлой жизни, о семье, Плетнев непринужденно коснулся и самого важного для Плещеева — достоинств и недочетов его первых стихотворных опытов: похвалил за искренность поэтического мирочувствоваяяя, за хороших учителей в поэзии, проницательно уловив в плещеевских стихах благотворное влияние Жуковского и Батюшкова, но покритиковал за неясность, расплывчатость отдельных образов, некоторую подражательность.
Слушая Плетнева, Алексей никак не мог избавиться от горделивого чувства: ведь он находятся в комнате, где бывали почти все знаменитые русские писатели: Жуковский, Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Гоголь… Алексей даже представил себе на миг, что он видит их всех и беседует с ними, но голос хозяина квартиры вернул юношу в мир реальности.
— Милостивый государь, Алексей Николаевич, когда в «Дездемоне» вы заявляете: «Я в ого чудное мгновенье людей и мир — все позабыл…», то мне, мой друг, вспоминается «чудное мгновенье», воспетое другим пиитом, — Плетнев переложил на столе несколько книг и взял в руки небольшой томик. «Пушкин! — тотчас же промелькнуло в голове Алексея. — И, возможно, с дарственной надписью».
— Эту книгу Александр Сергеевич Пушкин подарил мне в 1832 году, — как бы подтверждая догадку Алексея, тихо произнес Петр Александрович, передавая томик Плещееву. То был альманах «Северные цветы на 1832 года, на титульном листе которого Алексей прочитал: «Плетневу от Пушкина. В память Дельвига. 1932 15 февр. С.П.Б.».
— Так вот, милостивый государь, теперь вы, надо полагать, окончательно догадались, чье «чудное мгновенье» вспомнил я, читая вашу «Дездемону»? — Плетнев, доброжелательно улыбаясь, взглянул на Плещеева, с благоговением державшего в руках сборник с пушкинским автографом, и добавил мягко: — Должен сказать, что у вас есть свои краски в передаче неподдельности чувства — в «Дездемоне» они проявились лучше всего. И потому от душа хочу поздравить вас с добрым началом на поэтическом поприще…
Позднее, после появления плещеевских стихов в журнале, Плетнев в письме от 16 марта 1844 года сообщал Я. К. Гроту, филологу, историку литературы, впоследствии академику: «Видел ли ты в «Современнике» стихи за подписью А. П-въ? Я узнал, что это наш студент еще 1-го курса Плещеев. У него виден талант. Я его призвал к себе и обласкал его. Он идет по восточному отделению, живет с матерью, у которой он единственный сын, а в университет пришел из школы гвардейских подпрапорщиков, не чувствуя расположения к ратной жизни».
Но если первая публикация стихов в «Современнике» была для самого Плещеева свершением ожидаемого, то друзья и товарищи его немало удивились, узнав, что А. П-въ и мечтательный Алеша Плещеев — одно и то же лицо, искренне порадовались его литературному дебюту.
Успех всегда окрыляет, а первый успех — в особенности. Алексей, пережив радостный миг, все же не очень обольщался, понимая и свои пока что скромные возможности, и определенную снисходительность в тех поощрительных отзывах, которые ему приходилось выслушивать, поэтому поставил себе задачу завоевать признание основательное, надежное.
Он был молод, горяч, честолюбивые мечты его не чурались и некоторых моментов излишней самоуверенности. По крайней мере уж где-то к концу 1844 года Плещеев, испытывая разочарование от лекционных курсов, начинает подумывать об уходе из университета, не исключая возможности целиком отдаться творческой деятельности и в первую очередь литературной, а за университетский курс сдать экстерном. Мать, конечно, не совсем одобряла намерения сына, но сознавалась себе, что и воспротивиться этим намерениям у нее не хватит решимости — видела Елена Александровна, как сильно возмужал Алексей за последнее время, как окреп духом, как далеко ушел в своем умственном развитии, видела, радовалась, немного тревожилась за столь раннюю самостоятельность сына, но в то же время понимала неотвратимость происходящих перемен в образе жизни Алексея.
Но пока начинающий поэт продолжает оставаться студентом-словесником, ощущая явное покровительство со стороны Плетнева, который вводит Алексея в круг своих знакомых: узнав о материальных затруднениях Плещеева, не имевшего возможности вовремя внести плату за обучение, Плетнев и тут оказывает юноше поддержку, приказав казначею покрыть долг из его, плетневских, денег. Испытывая чувство благодарности к своему покровителю, Алексей все же не очень уютно чувствовал себя в профессорском доме, куда теперь довольно часто был приглашаем, — не было там той непринужденности, которая царила, например, в кружке братьев Бекетовых[11], где все ощущали себя равными, независимыми и единомышленниками.
А совсем недавно Плещеев был введен еще в один замечательный дом: через Николая Бекетова познакомился с Валерианом Майковым, а затем и со всем семейством Майковых.
Приехавшие на постоянное жительство из Москвы в Петербург Майковы успели уже основательно обжиться в северной столице, завели в своем доме на Садовой художественный салон, выпускали в некотором роде уникальный «толстый» литературный журнал «Подснежник» — уникальный в том смысле, что это было рукописное семейное издание, но со всеми атрибутами настоящего полновесного журнала, с беллетристическим, поэтическим, философским, критическим и другими разделами, авторами которых состояли все члены необыкновенно даровитого семейства: глава семьи академик живописи Николай Аполлонович, его супруга Евгения Петровна, их сыновья Аполлон, Валериан, Владимир и Леонид. Принимал участие в журнале и домашний педагог Майковых Иван Александрович Гончаров, будущий знаменитый романист.
К моменту знакомства Плещеева с семейством Майковых старшие дети Николая Аполлоновича и Евгении Петровны уже зарекомендовали себя на литературном поприще: Аполлон снискал известность как автор интересных антологических стихов, Валериан опубликовал обратившие на себя читательское внимание социально-экономические и литературно-критические статьи[12]. К этому времени салон Майковых становится одним из наиболее популярных в Петербурге, достойным продолжателем и одновременно «конкурентом» лучших литературных кружков, развивавших «семейно-династические» традиции в отечественной словесности (Елагиных-Киреевских, Аксаковых…).
Алексей Плещеев входит в круг людей, многие из которых станут со временем гордостью русской литературы. Он много рассказывает о своих знакомых матери, и та одобряет новые привязанности сына. Но материнское сердце — всегда в непрестанной тревоге, хотя Елена Александровна абсолютно уверена, что сын ее выходит на хорошую дорогу, что его чуткость, нежность и любовь к ней — отнюдь не пристойно-необходимые, а по-настоящему неподдельные, сердечные. И все-таки что-то не совсем спокойно на душе. Она не может найти объяснений неожиданному заявлению сына о намерении оставить занятия в университете. Впервые он заявил об этом еще в прошлом году, когда произошла неприятная история с неуплатой в срок за полугодие… Вроде бы после все утряслось, долг Плетневу, внесшему плату за Алексея, возвращен, но сын опять заговорил о нежелании оставаться в университете. Почему? Какие тому причины? Алексей часто толкует о скучных лекциях, о болезни глаз. С глазами у него действительно что-то неладно, давно жалуется, но Елена Александровна догадывалась, что сын задумал уйти из университета не из-за болезни и не из-за возрастающей платы за обучение, чувствовала, что дело тут в чем-то серьезном, жизненно важном для него. В чем же? Обстоятельного ответа сын не дает, но Елена Александровна знает, что он не отступит от задуманного…
Плещеев по-прежнему регулярно посещает вечера у Краевского, Плетнева, но все чаще теперь бывает у Бекетовых и в доме Николая Аполлоновича Майкова, дружески сходится с его сыновьями, особенно с Валерианом, который, хотя и всего на два года старше Алексея, но уже закончил юридический факультет университета, редактирует журнал «Финский вестник», где публикует интересные статьи социально-экономического характера, успешно выступает и в качестве литературного критика, обнаруживая выдающийся ум и безупречный эстетический вкус.
Алексей много пишет, переводит. Стихи его после первой публикации появляются в других номерах «Современника» за 1844 год (№ 4–7, 9), а в следующем году — на страницах «Иллюстрации», «Репертуара и Пантеона». Большинство из них, пожалуй, мало чем отличались от тех, которые впервые благословил П. А. Плетнев: абстрактные романтические грезы еще дают о себе знать, вяловатость чувств, мотивы «разочарования», неопределенные томления — все эти атрибуты тогдашней лирической поэзии преодолевались молодым поэтом еще с трудом. Но он уже отчетливо сознавал иное предназначение поэта, его пророческую миссию и пытался сказать об этом, как, например, в стихотворении «Дума» («Как дети иль рабы, преданию послушны…»), опубликованном в пятой книжке «Современника» за 1844 год. Это стихотворение редактор журнала поместил не без внутреннего сопротивления, заподозрив у молодого автора увлеченность идеями, чуждыми его, плетневскому, образу мыслей, что особенно явствовало из двух эпиграфов, которые Плещеев предпослал «Думе». Один из эпиграфов»: «Да помилуйте: наши предки так делали, а разве они были глупее нас?» — поэт сопроводил пояснением: подслушанная фраза. Второй эпиграф — из популярного стихотворения Беранже «Безумцы»: «Мы, старые оловянные солдатики, всех выстраиваем в ряды по шнурку. Если кто-нибудь выходит из рядов, мы кричим: «Долой безумцев!» Смысл эпиграфов раскрывается в плещеевском стихотворении крещендо: молодой поэт с горечью признает снижение интереса в обществе к передовым идеям эпохи («Как часто в жизни мы бываем равнодушны к тому, что сердце нам должно бы разрывать»), сетует на необыкновенно тяжелую судьбу провозвестника истины.
Когда ж среди толпы является порою
Пророк с могучею, великою душою,
С глаголом истины священной на устах, —
Увы, отвержен он! Толпа в его словах
Учения любви и правды не находит…
Ей кажется стыдом речам его внимать,
И, вдохновенный, он когда начнет вещать, —
С насмешкой каждый прочь, махнув рукой, отходит.
Стихотворение явно перекликалось с лермонтовскими «Думой» и особенно «Пророком», которое и было впервые опубликовано в том же 1844 году, с той лишь разницей, что в отличие от Лермонтова Плещеев занимает скорее позицию наблюдателя, а не глацтатая. Но и наблюдения (весьма точные и конкретные) юного поэта свидетельствуют о его шаге из мира грез в мир действительной жизни. А обращение к стихотворению Беранже, в котором французский поэт прославляет великих «безумцев» — идеологов утопического социализма Фурье, Сен-Симона, говорит о социальной чуткости начинающего литератора, небезразличного и к политическим проблемам времени.
Интерес молодого поэта к социалистическим учениям и прежде всего к учениям социалистических утопистов Западной Европы шел в русле общих интересов передовой русской молодежи середины 40-х годов, когда лучшие представители общества начали энергично и горячо знакомиться и пропагандировать эти учения. Правда, еще в 30-е годы в московском кружке Герцена и его друзей основательно изучались труды великого французского социалиста-утописта Сен-Симона и его последователей, но очаг распространения социалистических идей в ту пору был скромен. В 40-е же годы эти идеи охватывают разные слои населения, включая студенческую молодежь, молодых государственных служащих, проникают в среду армейских офицеров.
В Петербурге возникают кружки, в которых не просто знакомятся с отдельными положениями воззрений тех или иных социалистов-утопистов, но пытаются изучать их учения как систему, дающую обоснование практическому переустройству общественных отношений, ибо окружающая российская действительность, пропитанная деспотизмом и крепостничеством, взывала к необходимости коренных перемен.
Особенно популярными в среде петербургской молодежи 40-х годов становятся идеи французского утопического социалиста Шарля Фурье, по которому основной ячейкой гармонического общества должна стать фаланга — трудовая община, созданная на принципах равноправия всех членов ее, общественной собственности и свободного труда, который должен стать потребностью, предметом наслаждения каждого члена общины.
Да и учения других утопистов (Кабо, Луи Блана), доказывающих право каждого члена общества участвовать в управлении этим обществом, резко критикующих политическую власть богатых над бедными, призывающих лишь к такому нормальному состоянию, когда «всякий из членов общества будет получать от него средства для удовлетворения нужд пропорционально потребностям», а «все люди в совокупности явятся полными властелинами живых и действующих сил земли»[13], не могли не будоражить воображение молодого поэта, видящего у себя на родине произвол и угнетение человека человеком в закостенелой форме узаконенного полурабства — крепостного права.
Потому-то реально-тревожные проблемы, волновавшие русское общество, становятся постепенно главным источником духовных исканий Алексея Плещеева, в стихах которого, несмотря на отдельные романтические «придыхания» («утомлена бесплодною борьбою уже душа моя»), начинает звучать голос чуткого к окружающей действительности поэта, — тут главной опорой были для него прежде всего Пушкин и Лермонтов. Привлекали гражданственность запрещенных стихов Рылеева — под непосредственным влиянием их Плещеев пишет элегию «Странник», послание «На зов друзей», в которых социальный и политический пафос избавлен от ложно-романтической невнятицы… И была еще товарищеская поддержка единомышленников.
Единомышленники и товарищи… Их становится все больше и больше. Правда, это пока еще не тот круг людей, связанных общностью идейно-политических взглядов, что будут вскоре регулярно встречаться на квартире одного из посетителей бекетовских вечеров Буташевича-Петрашевского, хотя некоторые из теперешних приятелей Плещеева и станут деятельными членами кружка (Александр Ханыков, Владимир Милютин). С большинством же знакомых Алексей сближается по преимуществу на основе общности литературных, эстетических взглядов — в доме Майковых как раз и собирались беззаветно влюбленные в литературу и искусство люди, и общение с ними доставляло начинающему поэту истинное наслаждение. А если еще учесть, что «теплое участие и одобрение» (так скажет через много лет Плещеев в письме к А. Н. Майкову), которое молодой литератор встретил в этом доме, совпадало с периодом, когда Алексей окончательно решает оставить университет, становится литератором-профессионалом, что именно здесь судьба сведет Плещеева с Гончаровым, Салтыковым, Григоровичем, Стасовым, то можно представить, сколь желанны были для него посещения гостеприимного майковского дома…
Но надо наконец окончательно решать университетские дела. На имя своего покровителя П. А. Плетнева (который, правда, после появления плещеевских стихов в «Репертуаре и Пантеоне» и других изданиях несколько охладел к своему «крестнику», видя в новых стихах молодого поэта «зараженность» идеями Белинского, а последнего Петр Александрович более чем недолюбливал) пишет Алексей Плещеев заявление с настоятельной просьбой отчислить его из университета, мотивируя свою просьбу материальными затруднениями, но прежде всего стремлением совместить учебу с живой действительностью. «Я бы поскорее желал разделаться с университетским курсом, во-первых, — для того, чтобы на свободе заняться науками, которым я решил посвятить себя, науками живыми и требующими умственной деятельности, а не механической, науками, близкими к жизни и к интересам нашего времени. История и политическая экономия — вот предметы, которыми я исключительно решился заниматься» — так пояснил Плещеев причину своего намерения оставить университет в письме от 8 июня 1845 года к Плетневу.
То есть первоначальные намерения преследовали цель получить освобождение от обязательного посещения скучных, неинтересных лекций, а о переходе на профессиональную литературную работу, которая скоро станет единственным родом его деятельности, Плещеев, если судить по его письму Плетневу, вроде бы еще не помышлял, хотя отдавался литературным занятиям с возрастающим воодушевлением, самозабвенно сочиняя стихи, увлеченно переводя произведения европейских поэтов.
В сущности, он уже вставал на профессиональную дорогу литератора, пробуя свои силы в разных жанрах, и не совсем безуспешно: прочитал как-то на одном из вечеров у Бекетовых (случилось это тем же летом 45-го) небольшую прозаическую пьеску, из которой он хотел сделать нечто вроде небольшой повести или рассказа, и слушатели отметили ее непринужденный юмор, живость характеров, чистоту языка, она послужила впоследствии основой рассказа «Енотовая шуба». Похвалил эти прозаические наброски и Валериан Майков…
Ну а Плетневу, от которого Плещеев все больше отдалялся, вовсе не хотелось сообщать о намерении всецело посвятить себя литературной работе. «Вряд ли почтенный Петр Александрович одобрит такой шаг, скорее только поиронизирует над своим «крестником», да обяжет продолжать учебу на стационаре». Алексей полагал, что Плетнев, неодобрительно относящийся к «недоучившимся» литераторам (тут сказывалась опять же неприязнь к Белинскому), может и не дать положительного решения на заявление об уходе из университета, когда узнает о намерении Плещеева стать профессиональным литературным тружеником…