СЕКРЕТАРЬ «ОТЕЧЕСТВЕННЫХ ЗАПИСОК»

И отчего так сильно сердце бьется,

Как билось в дни весны моей оно…

Алексей Плещеев

Расстался я с обманчивыми снами…


Накануне нового 1872 года Алексей Николаевич вместе со всем семейством был уже в северной столице. Поселились Плещеевы в доме Фишера на Надеждинской улице, сняв несколько небольших комнат. Самую маленькую из комнат Алексей Николаевич, как всегда, взял себе и устроил в ней нечто вроде рабочего кабинета с письменным столом, книжным шкафом; здесь же был и поставлен диван для гостей и несколько стульев — вот и все убранство.

Переезд, обустройство квартиры, хлопоты по определению Саши в 17-ю гимназию — все это на первых порах отнимало массу времени. Но самое неприятное — продолжающееся безденежье. Произошли неурядицы с переводом по службе: в Петербурге Алексей Николаевич был причислен к контролю, но без сохранения за ним ревизорского места, поэтому годовое жалованье его оказалась на 200 рублей меньше того, какое получал в Москве. В мае 1872 года Плещеев пишет Некрасову в Карабиху: «Настоящее мое положение, Николай Алексеевич, просто невыносимо. Будь оно хоть сколько-нибудь сносно, я бы никому не докучал, никого не тревожит. У меня нет каких-либо барских замашек, пет стремления к роскоши. Я бы только желал не нуждаться в необходимом, а дозволять себе того, что мне не по средствам, я счел бы не только недобросовестным, а просто подлым при моем положении — 100 р. я получаю в контроле и 75 р. от Вас[47]. Это мой постоянный доход. Литературой я здесь еще пока заработал немного. Я плачу за квартиру без дров 40 р., плачу за уроки детям 25 р., на стол выходит ежедневно от 2 до 3 р. Судите сами — что мне остается, Детей надо одеть, надо самому одеться… Часто бывает, что не спишь ночь и ломаешь голову, как бы завтра быть сытым! Настанет утро, и идешь искать где-нибудь три рубля. Случается, что не только на извозчика нет, но нечем заплатить за письмо, когда принесут его…»

Расходы нависали неотвязно. Единственно, на чем еще мог «сэкономить» Алексей Николаевич, — это отсрочить плату за уроки детям, так как учителем их был чудесный человек, влюбленный в Плещеева, — Дмитрий Петрович Сильчевский (будущий известный библиофил и журналист, участник революционного движения), который мог, конечно, и подождать с расчетом. Сильчевский-то мог подождать, но Алексею Николаевичу было от этого еще конфузливее и горше… О трудностях своих, возникших в первые месяцы жизни в Петербурге, Плещеев пишет и другим своим друзьям — Е. И. Барановскому, А. М. Жемчужникову, хотя и с менее отчаянными жалобами, чем Некрасову, что вполне объяснимо: Алексей Николаевич все же не терял надежды выправить положение…

Николай Алексеевич Некрасов всячески поддерживал своего бедствующего друга: на первых порах он почти избавил Плещеева от серьезной работы в редакции, хотя и выплачивал ему ежемесячное жалованье; кроме того, Некрасов неоднократно оказывал денежную помощь Плещееву и другим путем, и постепенно Алексей Николаевич воспрянул духом, особенно после того, как свозил ослабшую, переболевшую тифом Леночку к морю, где она на чистом воздухе заметно поправилась, — без «субсидий» Некрасова такая поездка была бы попросту невозможной.

Но дружеская поддержка Николая Алексеевича отнюдь не ограничивалась деньгами. В редакцию «Отечественных записок» Плещеев хотя и был введен вполне официально, однако все ведущие сотрудники — от Салтыкова и Елисеева до Михайловского и Скабичевского — отлично понимали, что Некрасов мог вполне обойтись и без секретаря редакции и что здесь в первую очередь Некрасов руководствуется мотивами, несколько отвлеченными от насущных литературных забот журнала. Плещеев тоже прекрасно понимал, что его секретарские обязанности носят скорее символический, нежели практический характер, поэтому и не претендовал на руководящую роль в журнале.

Однако литературный авторитет Алексея Николаевича был достаточно высок, а его близость к Некрасову и Салтыкову — общеизвестна, и он нередко воспринимался как молодыми авторами, так и подписчиками журнала в числе тех, кто определял направление «Отечественных записок». Со временем Плещеев и действительно займет свое место в числе виднейших сотрудников журнала, но в первый год секретарства Алексею Николаевичу чаще приходилось извиняться перед Некрасовым за бездействие, сетовать на невозможность отплатить журналу настоящей работой, потому что в этот год «жизнь сквозь строй гоняла» нового секретаря «Отечественных записок». Алексей Николаевич не в состоянии порой был даже заглянуть в дом на углу Литейной и Бассейной (дом, где жил Некрасов и помещалась редакция «Отечественных записок») в каждый понедельник, как было обусловлено секретарскими обязанности… Ох, как неловко пребывать в нахлебниках журнала! Надо поскорее бы изменить такое положение, Салтыков, передают, начинает сердиться…

Постепенно жизнь стала все же налаживаться. Жену Екатерину Михайловну Данилову удалось пристроить помощником секретаря в журнале «Семья и школа», себе Алексей Николаевич взял дополнительную работу в Таможенном департаменте — все это в значительной мере способствовало пополнению скудного семейного бюджета. Леночка выздоровела, Саша поступил в гимназию — отцовскому сердцу отрада. И на службе Алексей Николаевич был «отмечен» — 20 июля 1872 года произведен в титулярные советники, хотя к такому «повышению» сорокасемилетний Алексей Николаевич отнесся совершенно безразлично. Наконец, кажется, с него снят тайный надзор — даже дышать стало вольготнее при этом известии… И литературная работа начала постепенно налаживаться, и в дела журнала Алексей Николаевич теперь уже вникает не как «временный приживальщик», а как полноправный член редколлегии: принимает деятельное участие в издании поэтического сборника для детей «На праздник», способствует публикации на страницах «Отечественных записок» поэмы Я. Полонского «Мими», переводит роман Э. Золя «Брюхо Парижа» и часть извлечений из этого романа (ныне более известного под названием «Чрево Парижа») публикует в летних номерах «Отечественных записок» за 1873 год.

Хорошие отношения устанавливает Алексей Николаевич с молодыми постоянными сотрудниками журнала: Н. К. Михайловским, А. М. Скабичевским, а с другими членами редакции — Салтыковым и Елисеевым — Алексей Николаевич поддерживал товарищеские отношения уже много лет. С Григорием Захаровичем Елисеевым не было особой дружбы, но оба относились друг к другу с большим уважением, несмотря на некоторую обоюдную «недооценку»: Плещеев не признавал за Елисеевым серьезного критического таланта, а Елисеев, в свою очередь, иронизировал над беллетристическими сочинениями поэта, да и к стихам последнего тоже относился чуть высокомерно. Однако оба неплохо ладили как сотрудники-единомышленники — сказывалась, видимо, «закваска», полученная обоими во времена сотрудничества в «Современнике» при Добролюбове и Чернышевском.

Не было полной близости у Плещеева и в отношениях с М. Е. Салтыковым-Щедриным, хотя добрые отношения между ними длились уже более двух десятков лет. В одном из писем А. М. Жемчужникову Алексей Николаевич дает такую характеристику Салтыкову: «…как талант, как сила — это человек незаменимый и заслуживающий всякого уважения, но любить его как человека трудно. Не раз пытался я с ним сблизиться, но пришел к убеждению, что это положительно невозможно. Это человек, смотрящий на все и вся сверху вниз; с ним чувствуешь себя тяжело, неловко. Деликатностью в отношениях он тоже не отличается. Я с ним постоянно был в хороших отношениях, но никогда в коротких, хотя знаю его двадцать лет, если не больше…» Но Салтыкова Плещеев очень уважал за «огромный талант», несоизмеримый с дарованиями остальных сотрудников журнала, за исключением разве только Некрасова, к которому Алексей Николаевич относился с большой любовью, потому что видел в нем всегдашнее горенье сердца, «без которого ум ничего не сделает путного и не оставит в людях следа».

Ко времени прихода Плещеева в «Отечественные записки» из постоянных сотрудников журнала выбыл Николай Степанович Курочкин, с которым Плещеев был знаком еще по кружку Петрашевского. Не поладив то ли с Салтыковым, то ли с самим Некрасовым, Курочкин, заведовавший почти четыре года отделом библиографии журнала, неожиданно прекращает свою редакторскую деятельность как раз в первый год секретарства Плещеева. «Увольнение» Курочкина Алексей Николаевич считал недоразумением, так как высоко ценил редакторские способности Николая Степановича.

Из других сотрудников журнала и постоянных авторов его Плещеев в первые годы подружился с Глебом Ивановичем Успенским, на талант которого возлагал большие надежды.


Несмотря на некоторые огорчения в первый год петербургской жизни, возникающие чаще всего из-за материальной нужды, и мелкие неприятности на ревизорской службе, которую, увы, приходилось еще пока тянуть, Плещеев не раскаивался, что покинул Москву. В «Отечественных записках» он, конечно же, найдет надежную опору — в этом сомнений не было, так как Некрасов обещает всяческую поддержку. И товарищей-единомышленников в Питере, пожалуй, побольше, чем осталось в Москве.

Очень рад Плещеев встречам со старыми товарищами. Недавно навестил Федора Михайловича Достоевского, познакомился с его женой Анной Григорьевной — какая славная женщина! И как любит Федора, как верит в него! С самим Федором Михайловичем потолковать много не пришлось, но договорились встретиться в скором времени и… отвести душу. С Достоевским они непременно «побратаются», видно, что Федор искренне рад был встрече со старым другом. А вот некоторые другие московские приятели Плещеева, тоже переселившиеся в Питер, например, В. П. Буренин и А. С. Суворин, почему-то стали отчуждаться. Или это только кажется Алексею Николаевичу?.. Суворин по-прежнему ведь говорит о своей любви и признательности — когда-то он в плещеевском пальто и с рекомендательными письмами от Плещеева к В. Ф. Коршу и другим петербургским литераторам приехал из Москвы «завоевывать» северную столицу, — по почему-то не очень ему веришь. А вот Буренин уже не толкует о признательности — видимо, забыл все доброе, что для него делал Алексей Николаевич в Москве, когда Виктор Петрович приносил свои слабенькие стихи и слезно просил «пристроить» их… Алексей Николаевич пристраивал их в московских изданиях, рекомендовал даже Некрасову в «Современник». Некрасов, кажется, даже опубликовал несколько буренинских стихотворений… и получил недавно в ответ «благодарность»: в «Петербургских ведомостях» Буренин опубликовал фельетон, в котором вылил ушат грязи на «Отечественные записки»…

Однако бог с ним, с Бурениным, с этим беспринципным борзописцем… Зато другие старые приятели — и Достоевский, и Некрасов, и М. А. Балакирев, и И. Ф. Горбунов и многие другие — остались верными дружбе, и это радовало.

В первый год своей литературной жизни в Питере Алексей Николаевич много переводит: стихи Гейне, Прутца, Гамерлинга, прозу Э. Золя, пишет и оригинальные стихи, но мало. Задумывает написать монографию о Прудоне, вернее начинает работать над ней, ибо она задумана была давно, да все как-то руки не доходили приняться за нее.

А в следующем 1873 году Плещеев деятельно включается в работу редакции «Отечественных записок». Более того: почти все члены редакции в этом году разъехались (Некрасов — в Чудово, а потом за границу, Салтыков — в свое подмосковное имение Елисеев — за границу), и почти вся тяжесть работы по редактуре легла на плечи Скабичевского и Алексея Николаевича. «Теперь только я и Скабичевский орудуем здесь», — сообщает поэт А. М. Жемчужникову. Трудновато приходилось, но и удовлетворение было немалое — воплощалось давнее желание по живому литературному делу…

Теперь как Плещеев, так и Скабичевский приходят в редакцию не только по понедельникам, как прежде, а почти каждый день — работы накапливалось много: ответы корреспондентам, чтение рукописей, корректуры, приходилось вникать и в чисто организационные вопросы издания, которые вообще-то целиком велись исключительно Некрасовым и Салтыковым как главными редакторами журнала: вести переговоры с цензурой, с Главным управлением по делам печати. Поэтому Алексей Николаевич вынужден был нередко отпрашиваться со службы в контроле, тратить на журнальные дела даже редкие дни отдыха. «Я живу на даче в Стрельне… лишен всякой возможности наслаждаться даже скудной природой, какая есть под рукой, потому что сижу за срочной журнальной работой буквально с утра до поздней ночи…» — сетует Плещеев в одном из писем А. М. Жемчужникову.

И все-таки работа не казалась изнурительной и бесполезней — журнал всегда выходил к читателям в срок и с неплохими материалами; тут, конечно, немалая заслуга принадлежала и А. М. Скабичевскому, взявшему на себя основную нагрузку по редактированию, несмотря на переживаемые им серьезные неприятности: по указаниям цензуры недавно была конфискована и уничтожена книга Александра Михайловича «Очерки развития русской мысли». И вообще в это время Плещеев и Скабичевский по-настоящему сблизились. Алексей Николаевич ценил большую работоспособность Скабичевского, его проницательность и эрудицию.

Как раз в этот период Плещеев закончил большой очерк о Прудоне и опубликовал его в одиннадцатой книжке «Отечественных записок» за 1873 год. Сочинение Алексея Николаевича удостоилось похвального отзыва такого строгого читателя, как Иван Гончаров.

Автор «Обломова», встретив Плещеева на Невском, к удивлению Алексея Николаевича, первый неожиданно заговорил о нужности и полезности плещеевского труда, отметив безыскусность, живость слога, точность и объективность изложения перипетий французского философа и экономиста.

— И самое замечательное, Алексей Николаевич, в вашем сочинении то, что Прудона видишь очень живым человеком, всегда осторожным и в то же время непреклонным в своих реформаторских устремлениях. — Иван Александрович задумчиво поглядывал на прохожих, словно бы выискивая среди них поклонников и приверженцев идей Прудона. Но Плещеев знал, что Гончаров столь внимательно разглядывал публику только «для себя», знал, что правый глаз Ивана Александровича совсем «вышел из строя», поэтому напряженность гончаровского взгляда и производила впечатление задумчивости.

«И все же этот шестидесятилетний старик держится молодцом». Плещеев окинул взглядом тучноватую и коренастую фигуру Гончарова, и ему живо представилась печальная встреча с автором «Обломова» более четверти века назад тоже на Невском, вскоре после трагичной кончины Валериана Майкова.

— А знаете, Иван Александрович, когда я корпел над «Жизнью и перепиской Прудона», то часто обращался мысленно к образу незабвенного Валериана Майкова — вашего ученика и одного из лучших друзей моей юности. Мне почему-то казалось, что по психологическому складу Валериан и Прудон в чем-то близки — меня это даже поразило, когда я изучал переписку Прудона с родственниками.

— Я не настолько хорошо знаком с эпистолярным наследием Прудона, чтобы делать какие-то обобщения, но никак не могу согласиться с вами относительно «родства» Валериана Майкова и Прудона. — Гончаров резко вскинул крупную голову, улыбнулся и добавил: — Валериан был прежде всего литературный критик и критик высшего разряда, он жил в мире искусства, а Прудон все-таки публицист-резонер, хотя и превосходный экономист-реформатор.

— Да и Майков был превосходным экономистом, но я, Иван Александрович, имел в виду совсем другое, когда сказал о некотором психологическом родстве Валериана и Прудона: я имел в виду напор страсти, одержимости в отстаивании принципов. — Плещеева озадачило, что Гончаров вроде бы отделяет Валериана Майкова — общественного идеолога от Майкова — литературного критика[48].

Увлеченные, возбужденные, Гончаров и Плещеев еще долго продолжали беседу, прогуливаясь по Невскому, и это, пожалуй, была самая продолжительная их встреча с глазу на глаз за четвертьвековое знакомство. Иван Александрович, между прочим, заметил, возвращаясь к плещевской работе о Прудоне, что она является, по существу, чуть ли не первым добротным жизнеописанием выдающегося человека, написанным русским литератором, и посетовал на то, что заветы Пушкина, начинания Владимира Даля, Владимира Одоевского по написанию биографий лучших людей России все еще не получили должного резонанса в писательской среде.

— Вот и вы, Алексей Николаевич, взялись за Прудона, а ведь и в нашем Отечестве есть немало славных мужей, достойных, чтобы об их деяниях писались книги. Только, ради бога, не сердитесь на старика и правильно поймите мое ворчание. А биографию Прудона, еще раз скажу, вы написали дельную и нужную. — Гончаров говорил это, ласково улыбаясь, и Плещеев понимал, что Иван Александрович хвалит его сочинение не ради любезности…

Дома, в своем рабочем кабинете, Алексей Николаевич неоднократно возвращался мыслью к гончаровскому замечанию о невыполнении русскими литераторами заветов Пушкина.

«А ведь старик очень и очень прав. В неоплатном мы пока долгу перед своими великими соотечественниками. Например, тот же Грибоедов, о бессмертной комедии которого Иван Александрович опубликовал недавно в «Вестнике Европы» превосходную статью, разве его жизнь и деяния не достойный пример для потомков?.. А сколько еще замечательных подвижников русской земли, о которых мы имеем самые скудные и весьма поверхностные представления…» Плещеев надолго задумался, вспоминая со всеми подробностями задушевный разговор с Гончаровым.

Тепло отозвался о плещеевской работе, посвященной Прудону, и Некрасов, вернувшийся из заграничной поездки. Николаю Алексеевичу пришлись по душе и несколько стихов Плещеева, опубликованных в «Отечественных записках» в отсутствие главного редактора, особо удостоившего похвалы «Стариков» и «Теплый день осенний».

В «Стариках» Николаю Алексеевичу, наверное, больше всего приглянулась мысль о небесполезности дороги, пройденной поколением «людей 40-х годов», иначе как еще расценить оброненную Некрасовым фразу: «А я и вправду почувствовал себя не совсем никудышным стариком, когда прочитал у вас, Алексей Николаевич, о том, что нынешняя молодежь и нас помянет добрым словом?» Ведь именно в «Стариках» есть строки о юности:

Знаем мы оба: как время настанет

Нам от житейских трудов отдохнуть,

Лихом она стариков не помянет.

Скажет: они пролагали нам путь.

Стихотворение это Алексей Николаевич написал еще в Москве, под впечатлением довольно скоротечной встречи с Николаем Александровичем Спешневым, старым соратником по кружку Петрашевского. Чем-то нынче занимается Николай Александрович в своей Псковской губернии? Давненько что-то не было от него весточки.

А юность настойчиво торит себе дорогу, приближая обязательное торжество добра и справедливости в жизни.

Ведь это только абсолютно равнодушным к жизни общества, безразличным к социально-политическим веяниям людям может показаться, что на Руси Великой наконец-то утихомирили Всех «нигилистов и смутьянов», как изволил выразиться один из сослуживцев Алексея Николаевича Контрольной ревизионной комиссии. Нет, свободолюбивую мысль в России не заглушить, как никакими репрессивными мерами но сохранить «уважение» деспотическому режиму, к чиновничье-бюрократической тирании. И хотя русское революционное движение потеряло своих лучших бойцов (Чернышевский — в заточении, Герцен умер), оно не сложило оружия, не все «нигилисты сбежали за границу», как заметил тот же служащий контроля. Плохо только, что деятельность некоторых из нынешних борцов с деспотизмом сама пропитана ультрадеспотическими приемчиками, как хотя бы у Сергея Нечаева, руководителя террористической группы, подготавливающего политический переворот в стране и жестоко расправившегося с одним из несогласных членов возглавляемой им группы — нечаевское «Дело» получило огласку еще в бытность Плещеева в Москве и сильно тогда расстроило его. Однако надо думать, что Н — чаев и ему подобные никогда не заслонят подлинных поборников переустройства российской действительности.

Алексей Николаевич видит, что и новое молодое поколение мыслящих людей России продолжает борьбу «с гнетущей силой зла». Те же коллеги его по «Отечественным запискам» — Николай Константинович Михайловский, Глеб Иванович Успенский, — разве они не стремятся в меру сил и способностей разрушить мрачную стену «горя людского» на родной земле? Конечно, в них нет той энергии и жажды немедленного преобразования общества, как у Чернышевского и Добролюбова, или какая была в молодости у Спешнева; не хватает им и широты идеалов того же Николая Гавриловича, да и по таланту они, пожалуй, значительно уступают даровитейшим публицистам конца 50-х — качала 60-х годов, но сердца их тоже наполнены любовью к народу и презрением к тиранам. Или Николай Васильевич Шелгунов и П. Никитин[49], публикующие свои статьи на страницах журнала «Дело», — ведь эти люди тоже честнейшие «народные печальники», продолжающие дело Герцена, Чернышевского и Добролюбова.

Да, очень хорошо Плещееву в некрасовском журнале, но нужда заставляет искать приработка и помимо основных денег, получаемых в контроле и «Отечественных записках». Для «Вестника Европы», «Модного магазина» и «Беседы» Плещеев переводит стихи зарубежных поэтов, в том числе таких, как Байрон, Соути, Леопарди, вместе опять же с А. М. Скабичевским становится сотрудником газеты «Биржевые ведомости», помещает там фельетоны, критические заметки, ведет раздел «Театр и музыка», публикует и переводы свои. А еще раньше Алексей Николаевич стал сотрудничать в газете А. А. Краевского «Голос», помещал в ней под рубрикой «Литература и жизнь» серию обзоров современного литературного процесса. Возобновление газетно-журналистской деятельности Плещеевым в 70-е годы вызвано было в первую очередь материальными затруднениями. Но и к газетной работе Алексей Николаевич относился с исключительной серьезностью, и потому дух и буква газетных выступлений Плещеева ничуть не отличались от тех, которые Алексей Николаевич публиковал в тех же «Отечественных записках» под рубрикой «Современные заметки». В каждой заметке, статье, в каждом критическом эссе или фельетоне на бытовую тему Алексей Николаевич оставался истинным рыцарем журналистской порядочности и честности, нигде не отступал от своих взглядов, когда дело касалось кардинальных, принципиальных вопросов общественной жизни и искусства.

Выступая с критическими статьями и обзорами, Плещеев, как и в 60-е годы, видит предназначение литературы в том, чтобы проникнуть в самые недра жизни, «попасть в самую жилку нашему обществу» — эту идею он проводит и в библиографических заметках, посвященных литераторам Запада; в «Биржевых ведомостях» поэт вел рубрику «Иностранная литература», пропагандируя творчество Гюго, Шиллера, Золя, Ж. Санд, Диккенса, Стендаля.

В литературно-критических статьях Плещеева видна позиция демократа, позиция человека, горячо отстаивающего «стремление к правде, стремление отрешиться от… разных басен, от пустозвонных фраз, от условных плоскостей и фанфаронад, стремление к неподкрашенному изображению жизни», как писал поэт в статье, посвященной творчеству Э. Золя.

Особенно много критических работ посвящает в этот период Плещеев творчеству Островского, опубликовав в «Биржевых ведомостях», а затем в «Молве» отзывы о та-кик пьесах драматурга, как «Волки и овцы», «Бешеные деньги», «Бесприданница», «Без вины виноватые» и других. Как и в 60-е годы, Плещеев видит в Островском главу русского драматургического искусства, называет его великим художником, превосходным знатоком народных характеров, высоко ставит психологизм пьес Островского, но… по-прежнему критикует драматурга за стремление найти положительные черты в купечестве — Алексей Николаевич… склонен был почему-то видеть в представителях купечества по преимуществу дельцов и только.

Плещеев и сам в эти годы продолжает сочинять пьесы для Алексапдринского и Московского Малого театров («Примерная жена», «Неужели она не придет»), переделывать водевили и пьесы французских, немецких драматургов — комедии А. Дюма-сына «Красавец», Ф. Понсара «Ангел доброты и невинности» и много других[50].

И с особым увлечением в период своего секретарства в «Отечественных записках» Плещеев работает над произведениями для детей. Завязав довольно тесное сотрудничество с журналами «Семья и школа», «Детское чтение», Алексей Николаевич отсылает в них свои стихи, и произведения знакомых ему поэтов, прозаиков, приглашая принять самое действенное участие в детских изданиях И. 3. Сурикова, А. В. Круглова, П. В. Быкова и других своих коллег.

Сам Алексей Николаевич входил в мир детства, отнюдь не подстраиваясь под ребенка, не подлаживаясь к нему, избегая слащавости и сюсюканья. Поэт оставался всегда самим собой, делясь с детьми радостями и печалями, которые волновали и его, но в то же время легко доступны детям. В его стихах, полных энергии, родительской ласки все дышит неподдельностью, жизненной правдивостью (современники это признали сразу же и среди них Достоевский и Гончаров, отметили обаятельную свежесть, целомудрие и проникновенную сердечность стихов Алексея Николаевича из сборников «На праздник» (1873 год), «Подснежник» (1878 год).

У лесной опушки домик небольшой

Посещал я часто прошлою весной.

В том домишке бедном жил седой лесник.

Памятен мне долго будешь ты, старик, —

начинает поэт рассказ о своем герое, которому был знаком в лесу каждый кустик. Этот рассказ о человеке, чье сердце переполнено любовью ко всему живому на земле, Плещеев сумел наполнить таким высоким ладом, что и читатель уже вряд ли сможет когда-либо забыть седого лесника, гладящего детские головки и приговаривающего:

«Ладно, ладно, детки, дайте только срок,

Будет вам и белка, будет и свисток'»

— это двустишие стало пословицей!

Как, наверное, не забудется и другой дед, радостно встречающий вместе с внуками первый зимний день («Из жизни»), ибо и он выписан с той полнокровной убедительностью, которая позволила Гончарову назвать плещеевские стихи такими, «каких, конечно, трудно ожидать теперь от кого-нибудь другого…»


Все же скудный достаток в дом приносят литературные гонорары, несмотря на активное сотрудничество в журналах и газетах Петербурга, крупные публикации в «Отечественных записках»: в первом номере за 1874 год Плещеев поместил «Очерк жизни и деятельности Стендаля», в последующих номерах — переводы стихов Гейне, отрывки из трагедий Байрона «Сарданапал», ряд оригинальных стихотворений. И все-таки Алексей Николаевич стал подумывать об увольнении из контроля, надеясь, то постоянное жалованье за секретарство в «Отечественных записках» и сторублевое жалованье в «Биржевых ведомостях» (тоже за секретарские обязанности) помогут сводить концы с концами. «Очень уж опротивела мне эта служба», — сообщает он в письме Жемчужникову от 25 июля 1875 года и следом признается: «Работой никакой в газете (в «Биржевых ведомостях». — Н. К.) не брезгую: и романы компилирую, и фельетоны пишу, случается, и библиографию, и театральные заметки, что придется, лишь бы давали деньгу. Разумеется, для работы «по сердцу», для художественной работы не остается времени. Это та же служба, с той разницей, что здесь все-таки больше заняты и ум, и воображение…»

Формально Алексей Николаевич еще продолжал числиться в контроле до января 1875 года, но, по существу, перестал ходить на службу еще с осени 74-го, целиком отдавшись литературной работе.

В «Отечественных записках» Плещеев начинает играть все более видную роль[51], не претендуя, однако, на равновластие не только с Салтыковым или Елисеевым, но и с тем же Михайловским. И все-таки за три года постоянного сотрудничества в журнале он приобрел солидный авторитет, а секретарство свое теперь вовсе не считал синекурой, как в 1872 году.

В семье тоже, слава богу, все пока хорошо. И хотя старший сын Саша вынужден был покинуть гимназию (отчислили из-за несвоевременного взноса платы за обучение), эта неприятность, кажется, выправляется. Саша пытался поступить в университет, но… неожиданно увлекся театром и подался в актеры недавно открывшегося Павловского театра — в Павловске Плещеевы каждое лето снимали дачу. Что ж, пусть испытает свою судьбу, может, и вправду у него артистическое призвание. Владимир Николаевич Давыдов — ведущий актер Александрийского театра, с которым Алексей Николаевич давно дружен, считает, что у Саши — несомненные актерские способности — дай-то бог, чтобы Давыдов не ошибся! Леночка тоже почти взрослая и обещает стать истинной красавицей. Кока-Николенька, видимо, станет военным — зачитывается книгами о войнах, а «Севастопольские рассказы» графа Л. Н. Толстого выучил наизусть.

Узаконил, наконец, Алексей Николаевич и свои отношения с Екатериной Михайловной Даниловой, а вот их дочь Люба пока остается… всего лишь воспитанницей Плещеева — Правительственный Сенат отказал в первой просьбе Плещееву разрешить Любе принять фамилию и отчество Алексея Николаевича.

Дети подрастают, кажется, получаются из них сердечные и отзывчивые натуры. Но догадываются ли они, чего стоило и стоит Алексею Николаевичу их воспитание и сравнительно безбедная для них жизнь? Саша и отчасти Леночка, видимо, догадываются, стараются отказываться даже от минимума удовольствии, которые Алексей Николаевич стремился все же доставлять своим детям. Они начинают понимать, что их отец, хотя и уважаемый, но очень бедный человек. Недаром и гости-то к отцу приходят не так уж часто, за исключением ежегодного дня именин 12 февраля, когда Плещеев устраивал маленький пир с чаепитием для самых близких друзей.

Друзей у Алексея Николаевича и в Питере оказалось не так уж мало. Помимо давнишних, испытанных временем (среди них, кроме Некрасова и Салтыкова, А. Н. Островский, заглядывавший иногда в северную столицу, И. С. Тургенев в период своих редких приездов в Россию, II. Ф. Горбунов. И. З. Суриков, П. II. Вейнберг, М. А. Балакирев, М. П. Мусоргский, Н. А. Римский-Корсаков, Ц. А. Кюи), появились новые, с которыми Алексей Николаевич сдружился тоже основательно и сердечно: это и Г. II. Успенский, и Н. К. Михайловский, и А. М. Скабичевский, и П. Д. Боборыкин, и брат П. И. Чайковского Модест Ильич, и актеры В. Н. Давыдов и М. Г. Савина. Друзей много, и есть среди них очень близкие, а всех все равно не пригласишь даже и на день именин — и квартирка. которую Плещеев снял в Поварском переулке, маловата, и стесненность в деньгах опять же не последнюю роль играла: вот недавно, несмотря на ходатайство Некрасова, Комитет литературного фонда отказал Плещееву в пособии «за отсутствием достаточного числа поручателей».

Написал письмо Ф. М. Достоевскому с просьбой прислать рублей-150 в счет старого долга (той тысячи, которую Плещеев посылал Достоевскому в 1858 году в Семипалатинск), хотя и не очень хотелось тревожить Федора таким напоминанием — знал, что и сам-то Достоевский еле сводит концы с концами — наверное, не от хорошей жизни согласился стать официальным редактором «Гражданина» князя В. П. Мещерского…

И встречи с другом юности стали редкие и больше случайные. В первый год, когда Плещеевы приехали в Питер, у Алексея Николаевича и Федора Михайловича бывали и задушевные беседы, и споры, теперь же видятся от случая к случаю. Житейская суета виновата или несхожесть литературно-общественных позиций? Оба считали. что скорее всего и то и другое, хотя и не высказывались об этом открыто при тех мимолетных и редких встречах на петербургских улицах, на литературных вечерах, у общих знакомых. Да Федор Михайлович мало где стал появляться: после публикации романа «Бесы», он получил репутацию «реакционера», ретрограда в некоторых кругах молодежи, да и кое-кто из литераторов тоже усматривает в романе чуть ли не окарикатуривание деятелей революционного движения, несмотря на опровержения самого Достоевского в «Дневнике писателя», который он начал вести в «Гражданине». Некрасов и Салтыков, резко полемизировавшие с Достоевским еще в середине 60-х годов, теперь и вовсе осерчали на старого плещеевского друга… Впрочем, роман «Бесы» Алексею Николаевичу тоже казался чересчур тенденциозным.


А в редакции «Отечественных записок» вызывали тревогу частые цензурные гонения: так, в 1874 году был арестован и уничтожен майский номер журнала за опубликование анонимной статьи Варфоломея Зайцева «Франсуа Рабле и его поэмы» и рассказов Г. Успенского «Очень маленький человек» и В. Короткова «Рекрутский набор». Возглавивший Главное управление по делам печати Василий Васильевич Григорьев — профессор-ориенталист С.-Петербургского университета, давнишний покровитель Плещеева по Оренбургу, тоже настороженно относится к направлению журнала.

Беспокоило ухудшающееся здоровье двух главных редакторов: Некрасова и Салтыкова. Михаил Евграфович страдает ревматизмом, пробовал лечиться и за границей (осень и зиму 1875–1876 годов провел в Баден-Бадене, в Ницце, в Париже), но не очень-то успешно: вернувшись в Москву, снова захворал, часто стал выезжать в свое подмосковное имение Витенево и оттуда присылал мрачноватые письма, жалуясь на стеснение в груди и другие боли.

А Николай Алексеевич, никогда не отличавшийся крепким здоровьем, с весны 1875 года почувствовал себя настолько плохо, что… заговорил о приближающейся смерти. По настоятельному требованию врачей ездил лечиться в Крым, в Ялту, но не чувствуется, чтобы здоровье его улучшилось — говорят, и болезнь-то у Некрасова- неизлечима — страшно представить, если она сведет Николая Алексеевича в могилу…

В последние годы Плещеев привязался к своему покровителю и другу. «В эти три-четыре года, что я здесь, мне случалось провести с ним два-три вечера — таких, которые надолго оставляют след в душе», — пишет Алексей Николаевич в этот период в одном из писем А. М. Жемчужникову.

«А ведь случись с Некрасовым беда, — тревожился Алексей Николаевич, — утрата для русской поэзии невосполнима, а для «Отечественных записок» дело может обернуться катастрофой… Конечно, характер Некрасова не назовешь открытым, как и у всякого смертного, есть у Николая Алексеевича качества, не совсем и не всех влекущие к нему, но они просто ничтожны в сравнении с теми, за которые нельзя не любить этой богатой, много перестрадавшей души, нельзя не преклоняться перед действительно титанической литературной и журналистской работой этого истинного подвижника нашей словесности…»

Плещеев часто обращался мыслью к начальному периоду своего сотрудничества в «Отечественных записках», когда Некрасов попросту спас разуверившегося во всем, истрепанного нуждой чиновника Контрольной палаты Алексея Николаевича Плещеева. Вот и фотография, которую в те труднейшие дни подарил Плещееву Некрасов (датирована 30 мая 1872 года), подтверждает, как окрепла тогда их дружба, пожалуй, ни разу не омраченная и за все последующие годы…

Нельзя сказать, чтобы Некрасов жаловал все писания Плещеева, нет. если ему что-то не нравилось, он говорил прямо, а порой и резковато, нередко отвергал предлагаемые в «Отечественные записки» плещеевские стихи, переводы. статьи, но и не скупился на теплые и сердечные слова, если Какие-то вещи ему нравились. А нравились Некрасову прежде всего те из стихов Алексея Николаевича, в которых Плещеев делал шаг из мира грез в мир реальной действительности. Но особенно ценил редактор «Отечественных записок» работу Плещеева-переводчика и популяризатора. Некрасов неоднократно высказывал похвальное слово в адрес плещеевских монографий о Прудоне и Стендале, а однажды, к величайшему удивлению Алексея Николаевича, наизусть процитировал целый абзац из его статьи об Анри Бейле (Стендале):

«Книги Бейля можно назвать психологией в действии. Пз нее можно было бы извлечь целую теорию страсти, столько в ней маленьких новых факторов, которые все признают верными, но которых никто не замечал… Нужно читать его медленно или лучше перечитывать, и вы признаете, что он доставляет прочное наслаждение…»

Некрасов, помнится, произнес эту фразу своим тихим голосом на одном из редакционных понедельников в присутствии Михайловского и Елисеева, хитровато поглядывая на последних, и как бы укоряя их: «Вот вы, мол, матерые критики, верно, никогда не способны извлечь, как Плещеев, теорию страсти, вам все голые идеи поскорее подавай».

Плещеев тогда был приятно поражен не столько феноменальной памятью Николая Алексеевича (очерк о Стендале печатался в журнале вместе с третьей частью поэмы «Кому на Руси жить хорошо», поэтому Некрасов мог «специально» выучить цитату), сколько его неподдельным сочувствием к смыслу цитаты…

«А что же, может быть, авторам нашего журнала как раз и недостает именно психологии в действии? — Алексей Николаевич неожиданно обратился мыслью и на другие грустноватые дела в журнале. — В самом деле, беллетристика у нас, увы, «прихрамывает». Нет сильных, будоражащих ум и сердце произведений. Из Владимира присылает свои повести-очерки Златовратский. Что ж, его «Крестьяне — присяжные» — вещь дельная, но читается, право, с трудом. Наверное, новый роман «Устои», над которым Златовратский работает и первые части которого уже прислал в журнал, будет небезынтересным с познавательной стороны, но вряд ли в нем найдутся страницы, способные доставить художественное наслаждение…

Опять стала присылать в журнал свои повести Надежда Дмитриевна Зайончковская-Хвощинская, пишущая под псевдонимом В. Крестовский. Эта давнишняя знакомая Салтыкова, разумеется, не без способностей, некоторые ее вещи, например, «Учительница», очень недурны, но все равно ей далеко до уровня первостепенных беллетристов наших, которые, к сожалению, предпочитают публиковать свои вещи либо у Каткова, либо у Стасюлевича. Один Островский еще продолжает поддерживать тесные отношения с журналом, да и то не столь тесные, как кажется: «Снегурочку» почему-то отдал в «Вестник Европы»… Впрочем, «Отечественные записки»-опубликовали следом превосходные пьесы Александра Николаевича: «Волки и овцы», «Богатая невеста». И вскоре получили еще одну — «Правда — хорошо, а счастье лучше», в которой могучий дар драматурга проявился в полную мощь. Да, Островский еще «наш», а вот другие великаны обходят нас стороной. И Тургенев, и Толстой…»

Недавно Некрасов и Салтыков поручили ему, Плещееву, обратиться с просьбой к Достоевскому, чтобы тот дал что-нибудь в «Отечественные записки», так как якобы обещал еще раньше Салтыкову передать журналу, помимо романа «Подросток», еще что-нибудь[52].

Обещать — обещал, а ничего не дает и после напоминания. Нет, и Федор, опубликовав «Подросток», по-видимому, не желает больше с нами сотрудничать… Грустновато, а рассчитывать на молодежь особенно не стоит, за исключением разве Глеба Ивановича Успенского, — это мощный талант, но ведь… один в поле не воин, как говорят… К тому же Глеб Иванович и не совсем здоров, и совсем не романист. А романы Боборыкина, конечно, погоды в журнале не сделают — тут надо прямо сказать при всей моей симпатии к милейшему Петру Дмитриевичу… Увы, его книги скорее напоминают не психологию в действии, а действие без психологии, действие мертворожденных персонажей, обреченных произносить фразы, пересыпанные терминами из позитивистского лексикона…» — печалился секретарь «Отечественных записок».


Лето 1876 года Плещеев со всем семейством, как и в прежние годы, провел в Павловске, часто выезжая в Петербург в основном по журнальным делам. С газетами Алексей Николаевич тоже продолжал поддерживать постоянные связи — как с «Биржевыми ведомостями», таки с «Голосом». Открывалась возможность наладить сотрудничество и с третьей газетой, обретающей силу: давний приятель Плещеева Алексей Сергеевич Суворин стал во главе «Нового времени». Но, сделавшись издателем «Нового времени», бывший фельетонист «Петербургских ведомостей» неожиданно резко начал менять свою политическую ориентацию, явно отказываясь от прежних весьма радикальных убеждений.

А в обществе, и всегда-то неспокойном русском обществе, начался поистине небывалый подъем, охвативший все слои населения: он был вызван повышенным вниманием к освободительной борьбе на Балканах против турецкого ига, начатой в Герцеговине и Боснии в 1875 году и подхваченной в следующем 76-м Болгарией и Сербией. Восстание славянских народов против многовекового турецкого владычества встретило со стороны русских людей, переживших в свое время владычество татаро-монголов, полное сочувствие и поддержку. Благодаря деятельности Славянского общества и прежде всего его Московского комитета, возглавляемого И. С. Аксаковым, началось повсеместное формирование отрядов добровольцев для оказания помощи восставшим братским народам, в число этих добровольцев записывались не только мужчины, но и тысячи девушек, изъявивших желание поехать на Балканы сестрами милосердия.

Возбуждение общественного внимания к событиям на Балканах в значительной мере приглушило интерес печати к внутренним вопросам — это особенно видно было по издаваемой А. С. Сувориным газете «Новое время». Сам издатель к этому времени от симпатий к Гелинскому и Чернышевскому, которые испытывал в 50-е—60-е годы, перешел в лагерь их противников; столь явная беспринципность бывшего демократа заставляла сомневаться и в искренности его патриотических проповедей за солидарность с движением балканских славян.

Вообще-то Алексей Николаевич сначала с сочувствием отнесся к издательской деятельности Суворина, по вскоре понял, что Суворин, пожалуй, не нуждается в сочувствии старых друзей: карьера издателя «Нового времени» положительно шла в гору со стремительностью, которую, пожалуй, не знал никто из молодых журналистов. Уже в 1876 году Суворин собрал более 16 тысяч подписчиков, намного опередив по количеству последних все другие газеты, в том числе и «Голос» Краевского, где продолжал сотрудничать Плещеев.

Но Алексей Николаевич видел, что бурная деятельность Суворина сродни «одержимости» С ужевого маклера, знающего только одну «святыню» — капитал, выгоду. Вот и теперь, когда события на Балканах приняли особенно напряженный характер, когда восставшие против турецкого ига народы Боснии, Герцеговины, Болгарии и Сербии ожидали помощи от России, Суворин стал рьяно, но вряд ли искренне, как полагал Плещеев, утверждать, что славянский вопрос нынче важнее всех внутренних вопросов, явно намереваясь извлечь из своих «патриотических» призывов определенный политический капиталец… Впрочем, Алексей Николаевич продолжал сохранять с А. С. Сувориным вполне добрые отношения, высоко ценя эстетический вкус своего давнишнего протеже, и прежде всего его способности как театрального критика…


События между тем накалялись: борьба балканских славян за свое освобождение с каждым днем усиливала подъем общественного движения внутри России, и стало очевидным, что в скором времени война между Россией и Турцией окажется неизбежной, особенно после того, как Сербия потерпела поражение в сербо-турецкой войне летом 1876 года. Добровольческое движение в России приобрело всенародный характер, за Дунай отправляются первые русские отряды, чтобы принять непосредственное участие в боях, — все это вынуждает царское правительство вступить в 1877 году в войну с Турцией. После блестящих побед русской армии на Шипке, под Плевной, зимнего перехода через Балканский хребет и взятия Андрианополя. в январе 1878 года между Россией и Турцией был подписан Сан-Стефанскип мирный договор, по которому Турция признавала независимость Болгарии, Сербии и Черногории[53].

Плещеев тоже был горячим сторонником освобождения балканских славян от владычества турок (встреча славянских гостей в Артистическом кружке девять лет назад и ныне грела дзшу приятными воспоминаниями), но склонялся в этом вопросе к позиции Некрасова и Салтыкова, считавших, что правительство использует широкое общественное движение русского народа в пользу братских народов для своих корыстных целей — такого мнения придерживались многие непосредственные сотрудники «Отечественных записок». Многие, но не все: находившийся в Париже один из авторитетнейших и постоянных авторов журнала Глеб Иванович Успенский уезжает осенью 1876 года в Сербию в качестве военного корреспондента «Санкт-Петербургских ведомостей» и оттуда шлет свои «Письма из Сербии», в которых все сим-п тип на стороне восставшего народа.

Оставаясь верным своей главной задаче — способствовать развитию борьбы с «внутренними турками», — руководители «Отечественных записок» все же порой недооценивали великую силу патриотического движения в русском обществе, вызванного событиями на Балканах: пример тому — «Внутреннее обозрение» журнала в десятой книжке за 1876 год (оно написано, как предполагают, Г. З. Елисеевым), в котором автор весьма поверхностно иронизирует по поводу пожертвований крестьянского населения России в пользу борющихся с турками славян. Впоследствии Алексей Николаевич назвал это обозрение «странным»…


Все больше и больше начинает тревожить Плещеева состояние здоровья Некрасова: Николай Алексеевич, обреченный, угасал на глазах, и все посещавшие в эти дни и месяцы семьдесят седьмого года больного поэта понимали неотвратимость конца того, кто призывал своих собратьев:

Сейте разумное, доброе, вечное,

Сейте! Спасибо вам скажет сердечное

Русский народ!..

В последнее время Некрасов, предчувствуя неизбежное, интенсивно работал над новой книгой стихов «Последние песни», в которой как бы подводил итоги жизни и творчеству, стремясь до конца разобраться и в себе, и в тех, с кем шел по жизненной дороге. А в беседах с близкими и товарищами Николай Алексеевич часто предавался воспоминаниям о прошлом — недавно взволнованно рассказывал Плещееву о своем сближении с Белинским, попутно похвалив плещеевскую рецензию в «Голосе», посвященную трудам А. Н. Пыпина о великом критике. Некрасовская похвала была особенно приятна Алексею Николаевичу, ибо он сам в эти дни написал стихотворение «Я тихо шел по улице безлюдной…», навеянное воспоминаниями о Белинском.

Толчком к созданию стихотворения о Белинском послужил случай: возвращаясь как-то летним вечером 1877 года от больного Некрасова домой, Плещеев свернул с Литейной на Лиговку и остановился возле дома, где тридцать с лишним лет назад жил Виссарион Григорьевич, на квартире которого приходилось бывать и Алексею Николаевичу…

…Привет тебе! В степах твоих нередко

Я поздний час в беседе забывал…

То были дни, когда стопой несмелой

Впервые в жизнь я, юноша, вступал.

Привет тебе! Под этой старой крышей

Жил труженик с высокою душой;

Любви к добру и веры в человека

В нем до конца не гас огонь святой.

Учил он нас мириться с темной долей,

Храня в душе свой чистый идеал;

Учил идти путем тернистым правды

И не искать за подвиги похвал.

…Уж нет его: давно он спит в могиле!

Но кто из тех, в чью грудь он заронил

Зерно благих, возвышенных стремлений,

Кто памяти о нем не сохранил?..

Вот и больной, не надеющийся на выздоровление Некрасов тоже считает, что и он многим обязан Белинскому… Да, совсем стал плох Николай Алексеевич. Ничто не останавливает его прогрессирующую болезнь: ни искусные операции лучших петербургских врачей, ни операции знаменитого венского хирурга Бильрота — напротив, все старания медиков оказывались словно бы совершенно бесполезными, а только причиняли больному уйму физических страданий…


Но весть о смерти Николая Алексеевича все равно показалась почему-то неправдоподобной. Ведь именно в этот день, 27 декабря 1877 года, Алексей Николаевич навестил Некрасова, и хотя тот показался ему почти совсем угасшим, известие о столь скорой кончине не хотелось принимать за истинное.

Плещеев ехал 28 декабря в дом на углу Литейной и Бассейной, еще на что-то надеясь, еще почему-то веря, что непременно застанет Николая Алексеевича живым, с печально-страдательной улыбкой на исхудалом восковом лице… Увы, этим желаниям не суждено было сбыться — это Алексей Николаевич с болью понял, увидев возле дома огромное скопление людей и карет…

В день похорон Некрасова 30 декабря выдался сильный мороз, но пришедших проститься с покойным была тьма-тьмущая. Тысячи людей сопровождали тело поэта до места захоронения на Новодевичьем кладбище, особенно много пришло молодежи. Такого грандиозного шествия долгие годы не знала северная столица России, это был, в сущности, первый случай демонстрации последних почестей Поэту и Гражданину, и, как засвидетельствовала газета «Биржевые ведомости»: «Поэту суждено было даже и самою смертью своею возвысить значение поэтического творчества в глазах русского народа».

А для Алексея Плещеева смерть друга, покровителя, ближайшего по духу поэта, превосходного редактора-вождя стала утратой невосполнимой, самой тяжелой со времени смерти любимой жены Еликониды Александровны. Убитый горем, Алексей Николаевич даже и в день похорон не мог полностью оправиться от угнетенного состояния и мало вслушивался в речи ораторов на могиле покойного. Выступавших было много, опять же из молодежи, но Плещеев до конца и с полным вниманием прослушал только речь Ф. М. Достоевского.

Федор Михайлович был тоже чрезвычайно взволнован, говорил горячо и страстно о заслугах покойного перед русской литературой и поставил имя Некрасова в один ряд с Пашкиным и Лермонтовым. Но стоило только Достоевскому произнести слова о месте покойного в истории русской словесности, как из толпы, окружавшей могилу, раздались протестующие возгласы: «Нет — выше! Выше!», эти возгласы были подхвачены тысячами людей — зрелище представлялось настолько величественно-впечатляющим и захватывающим, что Плещеев и сам непроизвольно вторил вместе со всеми: «Выше! Выше!», отлично сознавая стихийность, случайность такой оценки, но никак пока не подозревая, что стихийно возникший на могиле спор продолжится вскоре и в печати.

А он, этот спор, завязался сразу же; уже в некрологических статьях, посвященных памяти Некрасова, можно было отчетливо обнаружить две далеко не одинаковые точки зрения на жизнь и деятельность поэта: одни явно стремились принизить значение Некрасова, называли его выразителем только определенного «кружка» (в отличие от Пушкина и Лермонтова, которые признавались выразителями всего русского общества), другие же отстаивали мнение, впервые заявленное во всеуслышание во время похорон Николая Алексеевича, и в полемической запальчивости снова отдавали певцу мести и печали «первое место на русском «поэтическом Олимпе».

Алексей Николаевич Плещеев, опубликовавший в «Биржевых записках» № 334 статью-некролог «Н. А. Некрасов», невольно тоже как бы принял участие в полемике.

Автор некролога, в частности, отметил, что еще во времена «Современника» Некрасов сумел «сгруппировать около себя… самые крупные литературные силы той эпохи и создать журнал, который имел огромное влияние на тогдашнее общество», сказал о глубокой человечности Некрасова, которую зачастую отрицали недоброжелатели и враги поэта, распуская о нем всевозможные небылицы и сплетни.

«Некрасов никогда не оставался глух к нуждам своих сотоварищей по профессии, умел войти в положение писателя и не только оказать ему помощь, но оказать ее так. что она не оскорбляла самолюбия одолженного», — писал Плещеев и в полной уверенности добавлял: «Еще много голосов, без сомнения, раздастся в подтверждение моих слов».

Самую высокую оценку дал Плещеев поэзии Некрасова, а четыре года спустя, в 1882 году, он опубликует в журнале «Устои» стихотворение «Памяти Н. А. Некрасова», в котором скажет такие слова о социальной сущности некрасовских песен:

…Тогда стране своей родной,

Тоски исполнен безысходной,

Слагал он песнь, и в песне той

Поэт о скорби пел народной,

Пел о желанных лучших днях,

Народа прозревая силы…

И песнь его в людских сердцах

К неправде ненависть будила…

Он смолк… его не слышать нам…

Но в песнях, полных вдохновенья,

Он юным завещал певцам

Народу честное служенье!

Но это стихотворение увидит свет, когда бурные и страстные споры вокруг автора «Русских женщин» и «Кому на Руси жить хорошо» обретут более спокойный и более объективный характер.


После смерти Некрасова в состав основных редакторов «Отечественных записок» был введен Н. К. Михайловский, получивший к тому времени широкую известность как влиятельный литературный критик и социолог, особенно после публикации статей «Десница и шуйца Льва Толстого», «Теория Дарвина и общественная наука», а вскоре ставший, по мнению революционно настроенной молодежи, «властителем дум» нового поколения. Плещеев ценил большую эрудицию и яркий публицистический талант нового соредактора «Отечественных записок», но для него — человека, воспитанного на идеализме 40-х годов, имеющего в своем характере много черточек «кающегося дворянина» — так Михайловский иронически называл передовых деятелей дворянской интеллигенции 40—60-х годов, — не очень близки были идеи, развиваемые Михайловским в области «субъективной социологии» и в области политической экономии. Прекрасно понимая и принимая революционную устремленность Николая Константиновича, искреннее сочувствие его обездоленным и униженным, Алексей Николаевич все же видел, что идеалы нового «властителя дум» не столь стройны и последовательны, как, например, у Чернышевского, продолжателем дела которого считал себя Михайловский, и что гимн «сильной личности» грешит какой-то натужностью, ненатуральностью, как и абстрактная идеализация крестьянства как чего-то единого, непротиворечивого, но нуждающегося в пробуждении сознания.

И. К. Михайловский был выразителем и одним из главнейших идеологов (наряду с эмигрировавшим за границу П. Л. Лавровым) нового этапа социально-политического движения в России — народничества, программные положения которого опирались на признание приоритета интеллигенции («критически мыслящей личности») как решающего фактора исторического прогресса. Однако народническое движение было далеко не однородным: группа народников-эмигрантов, поддерживающих Лаврова, придерживалась мнения, что подготовка революции должна вестись путем предварительной социалистической пропаганды в народе, другая группа, разделявшая точку зрения П. Н. Ткачева, считала, что революцию, освобождение народа может совершить партия заговорщиков, опирающаяся на якобы «разрушительно-революционную» силу народа, а Н. К. Михайловский, поддерживая связь с революционным подпольем (практическими деятелями возникших в конце 70-х — начале 80-х годов народовольческих организаций, ставящих своей целью уничтожение самодержавия, передачу земли крестьянам, установление демократических свобод), подчеркивал, что является сторонником преобразования общества с помощью реформ… властей предержащих.

Идеи народничества получили распространение и в литературе, возникало целое течение демократической литературы (Н. И. Наумов, П. В. Засодимский, Н. Н. Златовратский, Н. Е. Каронин-Петропавловский), находившееся под воздействием теорий народников и в частности Н. К. Михайловского (идеи общинного социализма).

Литературно-критические работы Михайловского Плещеев ставил высоко, вкусы обоих сотрудников «Отечественных записок» во многом совпадали: как и Плещеев, Михайловский решительно не принимал «вандализма» Писарева, отрицавшего гений Пушкина, высоко ценил талант Г. Успенского, молодого начинающего В. Гаршина. Но Алексей Николаевич видел огрехи Николая Константиновича и в плане чисто эстетическом, далеко не разделял категорически утилитарных взглядов критика на искусство; были расхождения и другого, более мелкого характера, но в целом отношения Плещеева и Михайловского и после смерти Некрасова оставались дружески надежными, не обретая, правда, особой близости — слишком разнились оба по психологическому складу. Плещеев симпатизировал Михайловскому и еще по одной причине: старый петрашевец догадывался (а может быть, и знал), что первый критик «Отечественных записок» поддерживает тесный контакт с нарождающимися народовольческими организациями, ищущими пути для осуществления практических задач, с юношеских лет занимавших автора «Вперед»…

Далеко не все, даже многое не разделял Плещеев в программах народовольцев-практиков, вовсе не одобрял их методы борьбы с правительством (особенно террористическую деятельность), но искренне и горячо сочувствовал их самоотверженной устремленности к скорейшему преобразованию общества на основах «нравственного идеала» и крестьянского социализма.

В стране свирепствует реакция. Один за другим идут политические процессы, из которых особенно крупные — «Процесс 50-ти» над труппой «москвичей» и «Процесс 193-х» — над участниками «хождения в народ», когда было арестовано несколько тысяч народников. Однако, несмотря на многочисленные аресты, революционное брожение в среде интеллигенции нарастало непрерывно.

Сам Алексей Николаевич уже не был настроен по-бойцовски, как в 40-е или даже 60-е годы, однако душой он всегда был с теми, кто «жаждал правды, жаждал света», как скажет он в стихотворении, посвященном памяти Добролюбова и написанном к 20-летию со дня смерти великого «шестидесятника»[54].

И другие представители старой гвардии, работавшие бок о бок с Плещеевым в «Отечественных записках» (Салтыков-Щедрин, Елисеев), продолжали дело, завещанное Чернышевским и Добролюбовым, хотя, конечно, далеко не с той силой, как раньше. Салтыков, впрочем, и нынче необыкновенно силен, несмотря на непрестанную болезнь и всевозможные «подножки», которые ему ставят все верноподданные, начиная от Каткова и Суворина и кончая… В. В. Григорьевым — председателем Комитета по делам печати и, возможно, самим… государем императором. Самое удивительное, что Михаил Евграфович не только успешно обороняется, но и продолжает энергично атаковать врагов, наносить им чувствительные удары.

Правительство давно жаждет расправы с «Отечественными записками», с теперешним главным редактором журнала, и, наверное, такая расправа скоро свершится, ибо Михаил Евграфович в отличие от Некрасова плохо «ладит» с начальством… Впрочем, пока еще дела в журнале идут совсем неплохо: «Устои» Златовратского положительно имеют успех у публики, с интересом читаются и новые повести Зайончковской-Хвощинской, то бишь В. Крестовского. Но лицо журнала по-прежнему определяют сочинения Салтыкова, Глеба Успенского, умные статьи Михайловского…


Тяжелое горе постигло Алексея Николаевича в 1879 году — скончалась мать Елена Александровна — самый родной, любимый на земле человек. Умерла Елена Александровна в довольно преклонном возрасте, после долгой болезни, уход ее из жизни не был неожиданностью, но разве от этого легче на сердце?..

Мать. Мама. В самые трудные минуты приходила Елена Александровна на помощь к своему дорогому и вечно «неудачливому» сыну, всегда была рядом, когда жизнь и вправду оборачивалась самыми черными гранями: тюрьма, ссылка, нежданно-негаданная смерть любимой жены, жуткие годы безденежья с тремя малолетними ребятишками на руках… И вот теперь уже больше никогда не придется видеть чуть печальный, чуть укоряющий, но всегда такой родной и ласкающий взгляд человека, который, может быть, понимал тебя как никто на всем белом свете…

Умер, подточенный чахоткой, Иван Захарович Суриков. Алексей Николаевич любил Сурикова как сына, много надежд возлагал на своего ученика, и вот такая преждевременная смерть… Вспомнился приезд Сурикова в Петербург, вспомнилось, как тот, став теперь сам известным поэтом, продолжал благоговеть перед ним, Плещеевым, хотя Алексей Николаевич всегда немного конфузился от неподдельного обожания милого Ивана Захаровича…

В газете «Молва» Плещеев поместит заметку-некролог, в которой воздаст должное дарованию поэта-самоучки и отметит, что «Суриков, несомненно, занимает весьма видное место» среди современных ему поэтов, особо подчеркнет горячую любовь покойного к литературе, его чуткость к явлениям общественной жизни… Все это — истина, но почему так часто приходится писать некрологи?..


После смерти Некрасова на Плещеева, помимо секретарства, были возложены еще и обязанности вести стихотворный отдел «Отечественных записок», что отнимало немало времени и энергии. Но и в этот период были кое-какие творческие удачи, а выход книжки стихов «Подснежник» обернулся, как признают многие, праздничным подарком русской детворе. Даже недруги поэта не решились на хулу, зато друзья не отмалчивались, выражая искреннюю благодарность автору «Подснежника». «Если в наше время трудно быть поэтом вообще вследствие известных особенностей нашей эпохи, то писать стихи для детей едва ли не еще труднее. Плещеев понимает эту трудность… Он согревал созданные им образы «собственным внутренним чувством», — писал рецензент «Отечественных записок» в пятой книжке за 1878 год.

К творческим удачам относил Алексей Николаевич и кое-какие свои переводы (как стихов, так и прозы), считая, правда, эти удачи «вторым сортом утех». Не бросал поэт и драматургии, продолжал изредка сочинять и прозаические вещи, но такую работу делал в основном ради дополнительного заработке — материальная нужда, как и прежде, продолжала преследовать. Иногда исполнял такую работу «для денег» и не без удовольствия, как, например, перевод романа Альфонса Доде «Жак»: этого французского прозаика Алексеи Николаевич очень любил, находил в его произведениях много созвучного своим думам о жизни, но в целом все эти переводы, переделки, компиляции довольно здорово выматывали. Литературная поденщина порой становилась противнее недавней службы в Контроле, нередко было стыдно не только перед близкими друзьями, но в первую очередь перед самим собой, стыдно потому, что чувствовал в себе еще силы и на серьезное дело, а тратил их на ничтожные поделки, подписывая их различными криптонимами… И это в период, когда вся русская литература готовится к своеобразному смотру в преддверии июньских дней 1880 года — дней, посвященных памяти величайшего из русских поэтов Александра Пушкина.


Как назло, к концу мая Алексей Николаевич почувствовал недомогание и очень испугался, что не сможет поехать в Москву на пушкинские торжества. К счастью, недомогание прошло, и Плещеев принял участие во всех московских мероприятиях, связанных с чествованием великого Пушкина. Да и не мероприятия это были, а сплошной праздник во славу отечественной словесности, во славу гениального сына русского народа.

Со всех концов страны съехались в Москву литераторы, деятели искусства, чтобы засвидетельствовать свое преклонение перед гением Пушкина. Кого здесь, в Москве, можно было встретить в эти незабываемые июньски дни? Да почти что всех, кто составлял цвет русской литературы, цвет русского искусства. Приехал из своего заграничного «уединения» Тургенев, приехали Достоевский, Григорович и вместе с «коренными» москвичами Островским, Писемским, Иваном Аксаковым деятельно включились в работу по проведению торжеств. К сожалению, по болезни не могли приехать в Москву Салтыков-Щедрин, Гончаров, отсутствовал и Лев Толстой, давая новый повод для обвинения в «капризности», и это был, пожалуй, действительно один из наиболее странных «капризов» яснополянского затворника.

Петр Ильич Чайковский, братья Рубинштейны, Аполлон Майков, Полонский, Фет, с которыми Алексея Николаевича связывали долголетние приятельские отношения, видные ученые, общественные деятели, представители московского дворянства во главе с генерал-губернатором Долгоруковым, — все взволнованные, радостные… Нет, это не официальное торжество, а поистине национальный праздник русской культуры…

Как старейший член Общества любителей российской словесности Плещеев тоже принимал непосредственное участие в организационных заседаниях, совещаниях, хотя и чувствовал себя еще не совсем окрепшим…

Праздник начался 6 июня с торжественного открытия памятника великому поэту на Тверской площади и возложения венков к подножию памятника. А 7 июня в зале Благородного собрания состоялось первое публичное заседание Общества любителей российской словесности. На самое почетное место за громадным столом, установленным на эстраде, был усажен Иван Сергеевич Тургенев, которому еще вчера студенты Московского университета устроили шумную овацию по случаю избрания Почетным членом университета.

Алексей Николаевич расположился за столом возле Аполлона Майкова и Якова Полонского, вел с ними непринужденную беседу, но внутренне очень волновался — ведь ему вскоре предстояло прочитать собственное стихотворение, посвященное великому Пушкину, стихотворение, написанное специально к празднику и никому еще не читанное. Тревожили не только переполненная аудитория (особенно много было молодежи), но и сам акт необычайной торжественности заседания, поэтому Алексей Николаевич склонялся к мысли прочитать свое стихотворение не на заседании, а за обедом, который должен состояться в этот же день в другом доме Благородного собрания — там обстановка, должно быть, чуть разрядится…

Но вот Тургенев вроде бы ничуть не волнуется внешне, а ему сейчас выступать… Уверенно вошел на кафедру Иван Сергеевич, очень свободно и раскованно заговорил своим неизменившимся тонким голосом о «первом русском художнике-поэте», обращая большею частью свой взор к тем рядам, где преобладала молодежь. «Да, Иван Сергеевич приехал на пушкинские торжества в зените своей славы». Алексей Николаевич, слушая оратора, радовался, что тургеневские мысли о великом поэте во многом созвучны и его раздумьям.

Тургенев закончил свою речь под шумные рукоплескания и несколько утомленный возвратился на свое почетное место за столом… Из других ораторов, выступавших после Тургенева, наиболее яркое впечатление своей темпераментностью произвели на Плещеева митрополит Макарий и академик Я. К. Грот.

А вот за обедом всех покорил «Застольным словом о Пушнине» Александр Николаевич Островский. Чувствовалось, что слово свое о великом поэте драматург выстрадал, поэтому речь его лилась действительно «от полноты обрадованной души», захватывала внимание слушателей основательностью и страстностью мысли, глубиной проникновения в художественный мир поэта. Взволнованно и убежденно звучали из уст Островского слова о пушкинской школе в русской литературе, о самобытном складе русской мысли, русского характера, как никем подмеченных Пушкиным и не просто подмеченных, но и с непревзойденной художественной силой воплощенных в великих творениях поэта. Особенно восторженно восприняли участники обеда заключительные слова Островского, провозгласившего: «Я предлагаю тост за русскую литературу, которая пошла и идет по пути, указанному Пушкиным. Выпьем весело за вечное искусство, за литературную семью Пушкина, за русских литераторов! Мы выпьем очень весело этот тост: нынче на нашей улице праздник». Да, русские литераторы с полным правом солидаризировались с Островским: это был первый и самый большой праздник на «их улице»…

Стихотворение же свое «Памяти Пушкина» Алексей Николаевич прочитал на втором торжественном заседании Общества любителей российской словесности 8 июня, прочитал перед публикой, охваченной необычайным воодушевлением, вызванным пророческой речью Достоевского. Выступать вслед за Достоевским было трудно, Иван Аксаков даже отказывался от выступления, объяснив свой отказ тем, что после гениальной речи Достоевского «более нечего добавить». Публика просто неистовствовала, наэлектризованная страстной проповедью Федора Михайловича.

В своей речи Достоевский не только дал исключительно емкое толкование гения Пушкина, во всей полноте воплотившего русский дух, самобытность русского народа и его всемирную отзывчивость: «…И никогда еще ни один русский писатель, ни прежде, ни после него, не соединялся так задушевно и родственно с народным поэтом; Пушкин тотчас же, как только прикоснулся к силе народной, так уже и предчувствует великое грядущее назначение этой силы. Тут он угадчик, тут он пророк», — утверждал Достоевский и добавлял, что «…назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите. Он высказал поистине пророческие мысли о будущем русского народа, России: «Наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей», вызвав у слушателей небывалый восторг и невообразимое ликование.

Однако Плещеев, тоже сильно взволнованный речью Достоевского, не мог все же согласиться с некоторыми основными положениями этой речи и прежде всего со страстно развиваемой Федором Михайловичем идеей мессианской судьбы русского народа в истории человечества и с трактовкой Пушкина как глашатая такого мессианства[55].

Для Плещеева, воспринимавшего творчество великого русского поэта не столь многомерно, как Достоевский, Пушкин был прежде всего солнцем поэзии, провозвестником «красоты и правды», безукоризненной гражданственности, честнейшего служения Отечеству — эта мысль выражена уже в двух эпиграфах, предпосланных стихотворению «Памяти Пушкина»: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» и «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы, мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы!»

Очень волновался Алексей Николаевич, когда ему предоставили слово, — публика все еще находилась под впечатлением гениальных откровений Достоевского.

Однако, когда Алексей Николаевич, войдя на кафедру, громко произнес эпиграф: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» — в зале раздались рукоплескания, а затем неожиданно наступила тишина, позволившая Алексею Николаевичу справиться с волнением и прочитать свое стихотворение с одушевлением, которого он уже давно не испытывал.

Мы чтить тебя привыкли с детских лет,

И дорог нам твой образ благородный;

Ты рано смолк; но в памяти народной

Ты не умрешь, возлюбленный поэт!

Бессмертен тот, чья муза до конца

Добру и красоте по изменяла,

Кто волновать умел людей сердца

И в них будить стремленье к идеалу;

Кто сердцем чист средь пошлости людской,

Средь лжи кто верен правде оставался

И кто берег ревниво светоч свой,

Когда на мир унылый мрак спускался.

И все еще горит нам светоч тот,

Все гений твой пути нам освещает;

Чтоб духом мы не пали средь невзгод,

О красоте и правде он вещает.

Все лучшие порывы посвятить

Отчизне ты зовешь нас из могилы;

В продажный век, век лжи и грубой силы

Зовешь добру и истине служить.

Вот почему, возлюбленный поэт,

Так дорог нам твой образ благородный,

Вот почему неизгладимый свет

Тобой оставлен в памяти народной!

Публика встретила стихотворение тепло, да и друзья-товарищи, сидящие за столом президиума, высказали свое непоказное вроде бы одобрение, но Плещеев понимал, что в некритичном восприятии его стиха «повинен» общий дух праздничности, приподнятости.

По Федор Михайлович Достоевский открыто высказал неудовольствие, назвав стихотворение несколько отвлеченным и риторичным, упрекнув старого друга в чрезмерной приверженности абстрактным всечеловеческим идеалам, которым они оба отдали дань в годы молодости, — Достоевский словно бы хотел продолжить спор, возникший между ними еще год назад на вечере в пользу Литературного фонда. На том вечере, в котором приняли участие, помимо Достоевского и Плещеева, Тургенев, Полонский, Салтыков и Потехин, спор возник стихийно, после того, как Алексей Николаевич под шумные рукоплескания слушателей прочитал свое знаменитое стихотворение «Вперед! без страха и сомненья…» (он читал его последним из выступавших). Тогда Достоевский (самой на вечере прочитал отрывок из «Братьев Карамазовых» — «Исповедь горячего сердца») как раз и сказал Плещееву о том, какими они были наивными и совершенно не понимавшими своего народа, на что Алексей Николаевич пытался возражать. И вот Федор Михайлович в новом стихотворении Плещеева, прочитанном на пушкинском празднике, тоже, видимо, почувствовал дух той юношеской «наивности», коль заговорил об отвлеченности и риторичности…

Слова Достоевского ничуть не показались Плещееву обидными — слишком хорошо знал Алексей Николаевич неумение своего старого друга говорить пустые любезности, — но оставили чувство некоторого огорчения.

Впрочем, Плещеев тоже высказал свое несогласие с некоторыми положениями речи Достоевского, заметив Федору Михайловичу, что тот тоже ушел в отвлеченность, когда толковал о принципах «всечеловечности».

Без малого тридцать лет поддерживали Алексей Николаевич и Федор Михайлович дружеские отношения. На пушкинских торжествах в их дружбе образовалась небольшая трещина — Алексей Николаевич так и не сумел понять всю глубину и необъятность программы Достоевского, высказанной в знаменитой речи. Вместе со своими соратниками по «Отечественным запискам» (Салтыковым, Г. Успенским, Михайловским) Плещеев склонен был считать, что Достоевский зовет «не на ту дорогу», искренне стремился «переубедить» старого друга. Никак не мог постигнуть Алексей Николаевич того, что друг его юности вовсе не нуждается в «переубеждениях», ибо давно и навсегда определился в своем сокровенном служении народной правде.

И совсем не мог предполагать Плещеев, что речь Федора Михайловича на пушкинском празднике окажется своего рода завещанием, что через полгода с небольшим умолкнет живой голос одного из величайших художников.

Смерть Достоевского потрясла все русское общество, и похороны писателя, состоявшиеся в Александро-Невской лавре, вылились в невиданную доселе всенародную скорбь. 28 января 1881 года Алексей Николаевич, узнав о смерти Федора Михайловича, незамедлительно отправился в Кузнечный переулок. В квартиру Достоевских непрерывным потоком шли знакомые, товарищи, друзья покойного, почитатели его громадного таланта. Среди множества знакомых лиц Алексей Николаевич встретил и еще одного петрашевца — то был Александр Иванович Пальм. Вместе с Пальмом и родными Федора Михайловича Плещеев на руках выносил из квартиры гроб покойного и сквозь слезы вглядывался в дорогие черты усопшего, который вовсе и не казался умершим, а как бы ненадолго заснувшим.

В прощальных речах было сказано много взволнованных, проникнутых невосполнимостью утраты и огромной любви к покойному слов. Особенно сильное впечатление произвела речь сына известного историка С. М. Соловьева — молодого философа Владимира Соловьева…

Но Алексей Николаевич и не очень-то вслушивался в прощальные речи — перед ним, как миражи, проносились эпизоды петербургской жизни 40-х годов, когда он и Достоевский познакомились и подружились, эшафот на Семеновском плацу, встреча в Петербурге в 1859 году после десятилетней разлуки, нередкие споры при встречах в последние годы, когда ему, Плещееву, все время казалось, что Федор Михайлович отходит от идеалов молодости… Да разве только один Плещеев так считал?.. В обстановке почти непрестанных сплетен, всевозможных домыслов и слухов, распространяемых вокруг имени Достоевского за последние пятнадцать лет, многие были склонны видеть в авторе «Бедных людей» и «Братьев Карамазовых» человека, перешедшего на откровенно консервативную позицию и, значит, отступившего от идей, за которые некогда шел на эшафот… Обвиняли в ретроградстве, в клевете на социалистов (в связи с «Бесами»), обвиняли, злорадствуя, улюлюкая, не предпринимая и малой попытки разобраться в тревожных проблемах, выдвигаемых писателем-гражданином. Не так давно, после публикации «Подростка», стали распространять слухи о Достоевском как о шовинисте — эта сплетня больше всего возмущала Плещеева, знавшего Федора Михайловича как человека, всегда презиравшего квасной «патриотизм»… И самое омерзительное, что сплетня и нынче нет-нет и вылезает наружу — видимо, кому-то очень хочется хоть как-то «исключить» Достоевского из рядов великих сынов России, очернить его, не чураясь такой гнусной клеветы…

«Прости и меня, дорогой мой друг, что тоже не всегда и не во всем понимал стремлений твоих высоких дум да и теперь еще многое не понимаю… Вот и одна из последних наших встреч на пушкинских торжествах привела к неприятной размолвке. Горько вспоминать о ней, тем более что и случилась она на великом празднике русской литературы, в которой ты по праву занял место, соответствующее твоему неповторимому гению…», — Алексей Николаевич, утирая слезы, придвинулся к могиле друга, чтобы бросить в нее прощальную горсть земли…


Пушкинский праздник обернулся для Алексея Николаевича своего рода поэтическим возрождением, и он снова почувствовал настоятельную потребность выражать сокровенные мысли в стихах, несмотря на то, что журнальная и газетная поденщина продолжала отнимать бездну времени. Конечно, душа наполнялась не только мгновениями радости, но и затяжными печалями непредвиденных бед.

В самом деле: как можно восхищаться «пиром ликующей природы», если душа поражена утратами столь частыми, что «сияющий небесный купол» видится «могильным сводом», как скажет он в стихотворении «Бурлила мутная река…», смерть матери, Некрасова, Достоевского, Писемского, Сурикова — близких людей — злое предопределение какое-то! В стране атмосфера мрачная: после убийства народовольцами 1 марта 1881 года Александра II правительство обрушило репрессии отнюдь не только на террористические организации.

Начались массовые преследования революционеров, подавлялась даже либеральная мысль. Правительство стремилось свести на нет результаты реформ 60-х годов, вводило ограничения в и без того скудные права в области просвещения, усиливало цензурный гнет в печати — все это в результате сыграло зловещую роль в приглушении общественного движения: перерождение народничества (исповедование теории «малых дел») в мелкобуржуазную оппозицию, пессимизм, разочарование в мироощущении стали преобладающими — недаром Н. С. Лесков назвал это время «пошлым пяченьем назад».

Без надежд и ожиданий

Мы встречаем новый год.

Знаем мы: людских страданий

Он, как прежде, не уймет…

…Хоть и верим мы глубоко

В силу мощную добра,

Но, увы, еще далеко

Торжества его пора! —

признается Алексей Плещеев в канун 1882 года, призывая поднять бокалы за тех, кто «не утратил духа силы средь житейских бурь и гроз»… Но реальных надежд на осуществление торжества добра остается все меньше и меньше.

Новый государь император, выпестованный умнейшим и хитрейшим Победоносцевым, кажется, обещает быть покруче своего предшественника, а главное — решительно намерен искоренить революционную «заразу» прежде всего в органах печати. Вот уже арестован и сослан в Выборг Николай Васильевич Шелгунов, сменивший умершего Благосветлова на посту редактора журнала «Дело», — соратник Чернышевского по «Современнику». Одновременно репрессии непосредственно коснулись и сотрудников «Отечественных записок»: выступление Н. К. Михайловского на вечере студентов в Петербургском технологическом институте (там же выступал и Шелгунов) послужило официальной причиной для высылки из столицы ведущего критика и публициста — правительство знало, что Михайловский связан с народническим подпольем, Михайловский, как и Шелгунов, отправлен в Выборг.

Высылка Михайловского была и предупреждением всем сотрудникам «Отечественных записок», и зловещей угрозой существованию самого журнала вообще. Салтыков очень удручен, хотя еще не теряет надежды сохранить журнал, но вряд ли старику это удастся — не те нынче времена. Досадно и обидно, во-первых, потому, что журнал и после Некрасова продолжает оставаться лучшим и авторитетнейшим литературным журналом России; во-вторых, за последнее время журнал приобрел несколько молодых постоянных авторов: В. Гаршина, Д. Мамина-Сибиряка — весьма перспективных, обещающих подарить читающей публике истинно художественные творения; в-третьих, если «Отечественные записки» будут закрыты, то Алексею Николаевичу грозит непоправимая нищета. Он, правда, и теперь не вылезает из нужды, а недавно, чтобы как-то выкарабкаться из нее, затеял «операцию» по перезалогу в банк материнского имения в Княгинине — с 26 мая 1881 года Алексей Николаевич был введен полным владельцем этого имения. Выезжал с этой целью специально в Нижний, но ничего дельного из этой «операции» не вышло, несмотря на помощь, которую оказывал Плещееву Александр Серафимович Гацисский — нижегородский общественный деятель, журналист, сотрудник ряда петербургских изданий. Огорченный неудачей перезалога имения, Плещеев пишет из Петербурга Гацисскому:

«Никак я не ожидал, чтобы эта операция в банке могла потерпеть неудачу. Всем она удается и представляется самой обыкновенной заурядной вещью. Но мне всегда суждено было в жизни натыкаться на разные препятствия во всем, что бы я ни предпринял, что другие устраивают с чрезвычайной легкостью».

И опять приходится браться за газетную журналистику, заниматься компиляцией, но денег все равно не хватает — запросы членов семьи растут, хотя формально семья уменьшилась: старшин сын Александр навсегда связал свою судьбу с театром, поступил в труппу Московского Малого и недавно успешно дебютировал в пьесе Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше» в роли Платона.

И все-таки семейные расходы, даже минимальные, куда значительнее, чем несколько лет назад: любимый Кока (Николай) поступил в Павловское военное училище, он молод, горяч, жаден до развлечений, и конечно же, ущемлять его отцу никак не хочется… А Лена, красавица Лена, так напоминавшая горделивой статью свою мать Еликониду Александровну?.. Молодые люди, навещавшие гостеприимную плещеевскую квартиру в Троицком переулке, ничуть не скрывали влюбленно-восторженных взглядов, когда Леночка появлялась в зале. Особенно усердствовал по этой части Иван Леонтьевич Леонтьев (Щеглов) — «Левоша», как называл его ласково Алексей Николаевич — молодой офицер, участник военных сражений на Кавказе в 1877 году, но прежде всего — беллетрист, драматург, театральный критик и вообще весьма даровитый и очень милый человек. Но Лена, кажется, оставалась безучастной к ухаживаниям Левоши.

А как растерялся и смутился, когда впервые увидел Лену, немного неуклюжий и застенчивый Семен Надсон, ставший с недавнего времени тоже постоянным гостем плещеевского дома?

Надсон, как и Николай Плещеев, учился в Павловском военном училище, но двумя курсами старше. Судьба этого девятнадцатилетнего юноши, потерявшего в детстве родителей, вызывала сочувствие. Отец Надсона — из еврейской семьи, принявшей православие, умер в Киеве от психического расстройства, когда сыну Семену было два года. Мать — Антонина Степановна Мамонтова, происходившая из дворянской семьи, выходит замуж вторично, но неудачно (второй муж покончил с собой тоже в припадке умопомешательства) и вскоре умирает от чахотки. Маленький Семен остается на попечении дяди Д. С. Мамонтова, который определяет племянника пансионером во 2-ю петербургскую гимназию. По окончании гимназии Надсон по желанию дяди поступает в Павловское военное училище…

Этот застенчивый юноша, видимо, очень даровит, если судить по тем стихам, что опубликованы в «Слове», и в особенности по новым, которые он показал Алексею Николаевичу. Нет, совсем не зря поручил Плещеев своему сыну Николаю разыскать в училище начинающего стихотворца в юнкерском мундире: даже сердитому ворчуну Салтыкову стихи Надсона пришлись по душе, и тот усердно привлекает молодого поэта к сотрудничеству в «Отечественных записках». Только вот много еще у молодых людей — и у Леонтьева, и у Надсона — несерьезности, смешанной с напускным разочарованием в жизни. А может, это у них и не напускное, а искреннее? Одному только 25 лет, а другому еще нет и двадцати — и уже разочарованы? Что же с ними будет, когда жизнь помытарит их?..

В присутствии Лены молодые люди пытаются выглядеть беззаботно-веселыми. Даже всегда углубленный в себя и потому несколько «дичившийся» шума Всеволод Гаршин стремится держаться «как все» и пробует шутить. Однако Алексей Николаевич чувствовал, что по крайне!! мере Всеволод-то как раз веселится ради Лены… Впрочем, в обществе Лены молодели и те из завсегдатаев плещеевской квартиры, которые давно перешагнули «пору надежд и грусти нежной»: по-мальчишески резвился Модест Ильич Чайковский, блистал остроумием Скабичевский, виртуозно «репетировал» своего генерала Дитятина неистощимый на выдумки И. Ф. Горбунов; даже такие почтенные «старцы», как П. И. Вейнберг, А. И. Потехин, М. К. Клодт, изображали из себя галантных кавалеров этак двадцати-двадцатипятилетних и никак не старше…

Особенно шумной плещеевская квартира выглядела в устраиваемый день именин — 12 февраля. Сколько радости приносили Алексею Николаевичу эти ежегодные собрания друзей и товарищей, превращавшиеся в настоящие литературные праздники. Имей он, Плещеев, побольше средств, чем теперь, то, безусловно, устраивал бы подобные вечера и не только в день именин, а гораздо чаще, как, например, Петр Исаевич Вейнберг, в квартире которого с недавнего времени по средам стали собираться чуть ли не все лучшие петербургские литераторы, композиторы, художники, артисты, ученые столицы[56].

К самому концу лета 1883 года русское общество и русскую литературу постигло новое горе: 22 августа под Парижем после мучительной болезни умер Иван Сергеевич Тургенев.

Похороны состоялись более чем через месяц после кончины, 27 сентября, и вылились в грандиозное шествие, напоминавшее и, может быть, даже превосходившее по всей величественности проводы в последний путь Некрасова и Достоевского.

Плещеев не причислял себя к ближайшим друзьям Ивана Сергеевича (хотя отношения между ними всегда были сердечными), но чрезвычайно высоко ставил все тургеневское творчество, выше Достоевского, Толстого и других первоклассных художников слова. Во многом разделял Алексей Николаевич и общественно-просветительские взгляды Тургенева с их… западнической ориентацией — ведь он по-прежнему оставался верен идеалам 40-х годов…

Похоронили Ивана Сергеевича, как он и завещал, на Волковой кладбище, недалеко от могилы Белинского, — этот факт Алексей Николаевич особо выделил в своем стихотворении «27 сентября 1883 г. (на смерть И. С. Тургенева)», которое прочитал над тургеневской могилой при огромном стечении народа…


Вскоре после похорон Тургенева «Отечественные записки» подверглись новым правительственным гонениям. Второе предостережение было дано журналу еще в феврале 1883 года (за публикацию в январском номере «Современной идиллии» М. Е. Салтыкова-Щедрина), но затем наступило нечто вроде временного затишья. Но затишье оказалось недолгим и, самое грустное, обманчивым: правительство окончательно пришло к решению о закрытии журнала. После совещания в апреле 1884 года министров внутренних дел, народного просвещения, юстиции и обер-прокурора синода в «Правительственном вестнике» за № 87 было опубликовано «Правительственное сообщение», начинающееся следующими словами:

«Некоторые органы нашей периодической печати несут на себе тяжелую ответственность за удручающие общество события последних лет…»

И заканчивалось сообщение приговором, «обжалованию не подлежащим»:

«Присутствие значительного числа лиц с преступными намерениями в редакции «Отечественных записок» не кажется случайным ни для кого, кто следил за направлением этого журнала, внесшего немало смуты в сознание известной части общества. Независимо от привлечения к законной ответственности виновных, правительство не может допустить дальнейшее существование органа печати, который не только открывает свои страницы распространению вредных идей, но и имеет ближайшими своими сотрудниками лиц, принадлежащих к составу тайных обществ».

20 апреля 1884 года журнал «Отечественные записки» был закрыт навсегда, и ответственный секретарь этого журнала… снова оказался в ряду других уцелевших от репрессий сотрудников — «вольным» литератором без каких-либо постоянных средств для жизни.

Загрузка...