НЕВЗГОДАМ ВОПРЕКИ

«О память сердца! Ты сильней

Рассудка памяти печальной.

Константин Батюшков.

Мой гений


Больное сердце дорожит

И призраком счастливых дней…

Алексей Плещеев.

Где ты, пора веселых встреч…


Итак, в год и чуть ли не в день своего сорокалетия видный русский поэт и прозаик Алексей Плещеев волею судьбы снова стал мелким чиновником одного из московских ведомств и вынужден опять тратить уйму времени на дела, к которым испытывал если не отвращение, то полное безразличие, хотя формально исполнял обязанности весьма исправно[40]. Чиновничья служба — постылая, нудная — с одной стороны, давала надежду на элементарное улучшение семейного бюджета, но с другой, — совершенно выбивала из творческой колеи. Вот и приходится отказаться от предложения Некрасова вести для «Современника» московскую хронику.

«…Для этого нужно быть очень распространенным в обществе — нужно быть свободным человеком, а у меня большую часть времени отнимает служба. Мне сдается, что моя литературная карьера вовсе покончена. Порой, правда, является сильное желание работать, писать, но все это только порывами…» — с горечью сообщает Плещеев Николаю Алексеевичу в письме от 17 апреля 1866 года.

А затем и вовсе отчаянные строки:

«…Очень трудно живется, очень не красно жизнь сложилась — и, право, говоря без фразы и без всякого желания напускать на себя что-либо, — все чаще и чаще думаешь и все больше и больше убеждаешься, что наилучшее было бы перестать жить. Ребятишки, разумеется, еще привязывают меня к жизни — и покинуть их жаль, но, с другой стороны, — не лучше ли было бы им без меня? Сумею ли я сделать из них что-нибудь путное? Не выйдут ли из них, под моим влиянием, такие же бесполезные и бесхарактерные люди, каков я сам?..»

Однако поэт и в минуты отчаяния остается поэтом. В этом же безысходном письме к Некрасову Алексей Николаевич восторгается стихотворением «старца» Тютчева «О, этот Юг! О, эта Ницца!..», опубликованным в «Русском вестнике», восторгается беспощадной правдивостью тютчевских строк:

Жизнь, как подстреленная птица,

Подняться хочет — и не может…

В эти скорбно-невыносимые моменты, когда жизнь представлялась «подстреленной птицей», Алексей Николаевич нередко возвращался мыслями к дням своей молодости, к тем дням, когда он и его юные друзья парили высоко и гордо. Валериан Майков, Федор Достоевский, Сергей Дуров, Михаил Петрашевский… Недавно узнал из письма А. П. Милюкова о кончине Михаила Васильевича: кажется, где-то в Иркутске или в Минусинске похоронен петербургский фурьерист… Все меньше и меньше остается старых друзей, с кем начинал входить в жизнь. Из тех, с кем стоял на Семеновском плацу на эшафоте, наиболее тесная связь осталась, пожалуй, только с Федором Михайловичем Достоевским, да и она как-то незаметно, перешла в литературно-деловую, а ведь в 40-е годы Федор Достоевский и Алексей Плещеев были крепко дружны!.. Поэтому несказанно обрадовался Алексей Николаевич полученному из Кишинева письму А. И. Пальма («помилованный петрашевец» Пальм с 1864 по 1868 год управлял Кишиневским отделением Государственного банка), обрадовался и сразу же написал взволнованный ответ, в котором, ничуть не кривя душою, сказал такие слова: «Если бы можно было, так бы и полетел к тебе в Кишинев, чтобы увидеть тебя и вместе с этим посидеть да помечтать, как бывало в старину мы сидели и мечтали, — да, брат, прошли эти великие минуты и бог знает когда повторятся».

Тесной дружбы между Плещеевым и Пальмом не было и в «старинные» дни молодости, но была общность интересов, идеалов, а разве такое забывается?

Да, мечты… мечты молодости. Вспомнились прогулки по петербургским улицам с Федором Достоевским, — пожалуй, наиболее близким другом той незабываемой поры… «Белые ночи» — эта повесть и нынче остается для Плещеева одним из любимейших творений Федора Михайловича. И новые произведения старого друга, за исключением, пожалуй, «Села Степанчикова и его обитателей», которое Алексей Николаевич не считал удачным, всегда прочитывались Плещеевым с большим интересом и всегда восхищали его глубоким психологизмом… Только вот все усиливающиеся разногласия между Достоевским и последователями Чернышевского и Добролюбова оставляют в душе тревожное чувство.

Правда, расхождения, и довольно существенные, между Достоевским и радикальными сотрудниками «Современника» возникли давно, и это очень огорчало Плещеева, не понявшего тогда коренной сути споров. Алексей Николаевич не очень четко представлял сущность новых «почвеннических» идеалов Достоевского (органическое соединение интеллигенции и народа, единое развитие русского национального самосознания, культуры и народной нравственности) и в известной мере по-прежнему продолжал считать друга юности сторонником мироустроения в духе учения западных социалистов-утопистов. Сам Плещеев ничуть не сомневался в необходимости именно такого мироустроения, полагал, что и революционные демократы 60-х годов придерживаются такой же позиции. И хотя теперь Алексей Николаевич начинал понимать буржуазную ограниченность западных теорий (не без влияния статей Ап. Григорьева и Ф. Достоевского, что публиковались в журналах «Время» и «Эпоха»), он все равно продолжал считать принципы общественного устройства, предлагаемые социалистами-утопистами (принципы общинного «муравейника»), лучшими. Алексею Николаевичу казалось, что эти принципы разделяются и Чернышевским, выдвигавшим идею перехода русской крестьянской поземельной общины к социалистической форме, вернее, не столько принцип, сколько конечный результат — переустройство жизни на социалистических началах, где не будет социального гнета, не будет господ и рабов, а будет только трудящийся народ.

А Достоевский-то, бичующий на страницах своих журналов «Эпоха» и «Время» европейские теории социальных преобразований, — ужели изменил идеалам молодости? Нет, тут что-то не так, и Алексею Николаевичу, дорожившему дружескими отношениями с Федором Михайловичем, сотрудничавшему в журналах братьев Достоевских, ох как горько замечать сердитость автора «Бедных людей» на Чернышевского и его соратников.

«Однако почему сердитость? Вернее, пожалуй, тут видеть спор, принципиальные разногласия и по эстетическим вопросам, когда Федор Михайлович критиковал Добролюбова за «теоретический утилитаризм», и по проблемам общественно-политического характера, когда сотрудники «Современника» обвиняли редакцию «Времени» в отсутствии положительной идеи, но резкостей не было ни с той, ни с другой стороны. Федор неоднократно высказывал свое уважение и к Чернышевскому, и к Добролюбову, нередко со страниц «Времени» выступал в поддержку «Современника» и его главных сотрудников, а те тоже весьма высоко ставили литературно-общественную деятельность Достоевского… Но где-то после 62-го года разногласия обострились, Федор в статье «Два лагеря теоретиков» обвинил главных деятелей «Современника» в недооценке народа, в непонимании его интересов и в навязывании народу чуждой программы — это обидно и несправедливо… Странно и другое: неужели Федор, обвиняя Чернышевского в утилитарности, прагматизме, всерьез полагает, что идеалы Николая Гавриловича мелки и ничтожны?.. Нет, это, конечно, не так, но явно и то, что расхождения теперь у них не только по вопросам эстетическим: и в «Униженных и оскорбленных», и в «Зимних заметках…» Федор прозрачно полемизирует с теми, кто разделяет общественные идеалы, которые защищались, как мне кажется, и Николаем Гавриловичем… Или я ошибаюсь?..» — размышлял Алексей Николаевич, пытаясь установить для себя причину «странных» столкновений Достоевского с публицистами «Современника», искренне огорченный тем, что его надежды на «примирение» все больше и больше блекнут.

А тут вскоре появились «Записки из подполья», которые совсем расстроили Плещеева, — ему показалось, что Достоевский теперь уже не просто «изменил» идеалам молодости, а прямо-таки радуется, что «подпольный человек» издевается и над социалистическими идеями Фурье, и над идеалами, которые дороги как Чернышевскому, так и ему, Плещееву, и которые… ведь были дороги и самому Федору Михайловичу…

«Как можно объяснить эту новую «выходку» Федора? Просто не верится, что эти «Записки» написаны человеком, который пятнадцать лет назад готов был отдать свою жизнь во имя скорейшего торжества именно тех идеалов, над которыми теперь потешается так открыто и зло?.. А может быть, он, Плещеев, чего-то и тут недопонимает?.. Возможно, Федор вовсе не хотел, не имел намерения насмеяться над тем, во имя чего они шли на эшафот, а причина всему — полемическая увлеченность, продолжение давнишнего спора с Добролюбовым и Чернышевским о предназначении искусства, спора, перенесенного в социальную сферу столь резко еще и потому, что Федор, как видно, весьма отрицательно, даже враждебно относится к тем молодым публицистам из «Современника» и «Русского слова», что громогласно выдают себя за единственных последователей Чернышевского?.. Федор нынче тоже переживает тяжелый период: «Время» закрыли, «Эпоха» обанкротилась, ситуация в стране совершенно безвыходная — может, и это все сыграло немалую роль в чрезмерной раздражительности Достоевского?.. Алексей Николаевич допускал и такие «объяснительные» варианты в связи с «Записками из подполья».

Давно уже не встречались и не толковали петербуржец Достоевский и москвич Плещеев. Поэтому и не мог в полной мере знать Алексей Николаевич, что огромный духовный переворот, происшедший с его другом молодости, как раз и касался в первую очередь пересмотра прежних социально-политических идеалов, что разочарование Достоевского в идеях социалистов-утопистов Запада явилось следствием глубоко выстраданного им отрицания буржуазного мира, мира чистогана, как раз и спекулирующего на тех самых идеалах под видом практического воплощения концепции «муравейника». Не знал Алексей Николаевич и того, что Федор Михайлович давно пришел к непреклонному убеждению о невозможности изменения и общества и людей путем насильственного «взрыва» социальной структуры по образцу Западной Европы, где открыто восторжествовали идеалы буржуа; не очень ясно представлял Алексей Николаевич и всю глубину нравственного идеала нынешнего Достоевского, напрочь порвавшего с абстрактными «теориями всечеловечности» и напряженно ищущего теперь подлинную все-человечность в народных началах русской нации, в недрах самой России и прозревшего до высшей истины, высшей идеи: учиться у народа, а не навязывать ему умозрительные (и чаще всего заемные) идеи, чуждые органическим запросам этого народа…

«Обиду» юношеским мечтам, нанесенную Достоевским в «Записках из подполья», Плещеев воспринял чуть ли не как личную обиду, но дело до разрыва не дошло, отношения между старыми друзьями сохранились добрыми. Алексей Николаевич внимательно читал все выходящее из-под пера Достоевского и продолжал верить в громадный талант Федора Михайловича. Знал Плещеев, что Достоевский прислал Каткову (но почему опять этому лицемеру Каткову?) изложение плана нового романа, а недавно этот роман появился в «Русском вестнике» под заглавием «Преступление и наказание». Прочитав новое произведение Достоевского, Алексей Николаевич еще раз убедился в необъятной мощи таланта старого товарища, а некоторые главы романа признал просто гениальными.

«Но куда направлена эта гениальная страстность? Неужели все-таки прав Григорий Елисеев, причисливший Достоевского к тем, кто озлоблен движением последнего времени? — тревожно раздумывал Плещеев, все еще надеясь постигнуть духовную метаморфозу своего друга юности. — Однако, если Григорий и прав, то, судя по его статье, опубликованной в «Современнике», романа Федора он ни черта не понял»[41].

Однако и порицая Достоевского за «измену» идеалам молодости, Алексей Николаевич не мог не уважать в нем величие творческого духа, силу характера. «Спору нет, и у Федора жизнь сложилась несладко, но он все же сумел выстоять, занимается любимым литературным делом. А тут вот тянешь служебную лямку, чтобы не подохнуть с голоду… Неужели и в самом деле с литературой покончено?»

Служба обременяет, утомляет, раздражает и не дает возможности отдаваться творчеству по желанию — об этом Плещеев с горечью сообщает близким, друзьям, сподвижникам.

«…Работать мне хочется, и я работал бы, если бы у меня не было самой каторжной службы, отнимающей у меня все время и убивающей меня нравственного… Совсем меня исколотила жизнь. В мои лета биться, как рыба об лед, и носить вицмундир, к которому никогда не готовился, — куда как тяжко», — сетует Алексей Николаевич Некрасову.

А еще раньше, в другом письме Некрасову, признавался, что даже в театр стал ходить реже, хотя с юных лет был заядлым театралом, и «…посещаю только один Артистический клуб, где меня, к сожалению, выбрали старшиной: говорю — к сожалению, потому что всего менее способен к клубной жизни…»

О безрадостном и бестолковом чиновничьем прозябании Плещеев написал даже ироническое стихотворение, опубликовав его в 1867 году в газете «Искра»:

Блажен, кто мирно, без начальства,

Без вицмундира может жить,

Самодовольного нахальства

Кто не обязан выносить.

Кто важным делом не считает

Весь канцелярский сор и хлам

И о «награде» не мечтает,

Строча доклады по ночам.

Кого не мог лишить покоя

И сна начальничий приказ,

Кто тело спас от геморроя

И от холопства душу спас.

Сам-то Алексей Николаевич был уверен, что «душу-то от холопства» он спасет при любых обстоятельствах, но «канцелярский сор и хлам» притуплял душевные порывы, и от этого не было никакого спасения. В письмах к друзьям и товарищам Плещеев стал все чаще и чаще подчеркивать свое старение, толковать об увядании духа, о неспособности создать что-либо стоящее.

Служба в контроле утомляла настолько, что Алексей Николаевич всерьез обрадовался, когда был на некоторое время освобожден от каждодневного хождения в контроль в связи с исполнением обязанностей присяжного поверенного в Окружном суде. Об этом он чистосердечно признавался в письме к А. М. Жемчужникову: «Я чувствовал, что я не воду толку, что тут дело — и дело живое, настоящее. Я не прочь был, если бы сессия продлилась вдвое и втрое больше… Это жизнь как она есть и которую всегда полезно изучать, особливо нашему брату, литературному человеку…»

Но рядом с такими самопожеланиями о необходимости изучения жизни для «литературного человека» — сетования на нужду, вялость и апатию духа.

И все-таки он не теряет надежды снять с себя постылый вицмундир чиновника, вернуться к литературе и отдаться любимому делу целиком. Не беда, что творческое вдохновение реже навещает его, он знает, что виной тому опять же… постылая служебная лямка, которую приходится тянуть ради куска хлеба, что подобное он уже испытывал в пору солдатчины, когда, казалось, совсем было «отвык писать» стихи… И в нынешней обстановке, в окружении современных Акакий Акакиевичей, не ровен час можно «отвыкнуть» от родной словесности и похоронить в себе «литературного человека». Да и годы уже давят своей тяжестью, надо непременно выкарабкиваться из этой чиновничьей трясины…»

Настойчивое подчеркивание поэтом «солидности» своего возраста, намеки на старость (а он только-только перешагнул сорока летний рубеж) — это в известной мере и оправдание заметного творческого спада, который испытывал в эти годы Алексей Николаевич. А он, этот спад, оказался затяжным. За период 1865–1868 годов написано совсем мало оригинальных стихотворений, и на многих из них лежит печать утомленности и усталости. Правда, порой из-под пера выходили стихи энергичные, такие, к примеру, как «Не страшны им бичи сатиры»…», «Песня отступников», «Жаль мне тех, чья гибнет сила…». Удались как будто и некоторые из переводов из венгерского поэта Ш. Петефи, из английского поэта А. Теннисона и ряд других. Меньшее удовлетворение доставляли пьесы драматургические, сочиненные, конечно же, прежде всего ради дополнительного заработка, — тут была большая возможность продать сочинение какому-нибудь театру.

Тем более что стихи и прозу публиковать стало все труднее и труднее. Два наиболее уважаемых читающей публикой журнала, «Современник» и «Русское слово», были закрыты в июне 1866 года (результат репрессий, последовавших после выстрела Каракозова в Александpa II), и приходилось отдавать стихи во всякие второстепенные издания вроде «Модного магазина», «Антракта» или «Русской сцены».

В одном из писем А. М. Жемчужникову (тот жил в этот период за границей) Алексей Николаевич, подробно рассказывая о журнально-газетных делах в России, в частности сообщает: «Вообще литература в печальном положении. Газеты еще идут. Но собственно литературные органы пользуются весьма слабым сочувствием публики…»

Сам Плещеев вместе с Некрасовым и Островским тоже намеревался было издавать в Москве газету «Театральный листок», но власти не разрешили это издание, посчитав, видимо, издателей не совсем «благонадежными». Положение становилось прямо-таки удручающе безысходным…

А недавно получил весьма лестное письмо от редактора нового журнала «Всемирный труд», письмо с приглашением к сотрудничеству. Ответил согласием, но просил предварительно сообщить, какое будет направление журнала. И что же? Редактор наплел более четырех страниц бессмыслицы, ничего не высказав по существу заданного вопроса. Алексей Николаевич решил выждать, как журнал заявит себя, и после выхода первых двух книжек понял, что «быть в нем сотрудником постыдно», о чем и напишет Алексею Михайловичу Жемчужникову, отговаривая и его от каких-либо связей со «Всемирным трудом».

Конечно, «Модный магазин» тоже не отличается каким-то цельным направлением, но там и не претендуют на смехотворные нравоучения, как во «Всемирном труде»… Да, в горестном положении оказались литературные органы.

Особенно расстроила весть о закрытии некрасовского «Современника». Алексей Николаевич знал, что в редакции журнала не было в последнее время единодушия (Салтыков-Щедрин, не согласный с Пыпиным, Антоновичем и Елисеевым, вышел из редакции еще в 1864 году), видел: публикации журнала значительно уступают тем, что были в начале 60-х годов. Но и в этот период на страницах «Современника» появились произведения, привлекшие всеобщее внимание: «Что делать?» Чернышевского, «Трудное время» Слепцова, «Подлиповцы», «Горнорабочие» Решетникова, «Нравы Растеряевой улицы» Глеба Успенского, рассказы Салтыкова-Щедрина, стихи Некрасова. И поэт продолжал считать журнал лучшим в России, верил в его большое будущее, связывал с ним и свои будущие литературные планы, от которых все-таки он никак не мог отказаться, несмотря на хандру, жизненные невзгоды, творческий кризис, — ведь литература по-прежнему была для него единственным прибежищем, где он «оставался человеком».

Опечалило Алексея Николаевича и сообщение о закрытии «Русского слова», в котором он тоже сотрудничал в течение пяти лет. С редакцией этого журнала у Плещеева не было столь тесного контакта, как с членами редакции «Современника». И когда развернулась бурная полемика двух журналов (возникли в связи с расхождением оценок романа Тургенева «Отцы и дети») в 60-е годы, то Плещеев был в целом на стороне «Современника» (он не разделял той резкой критики в адрес тургеневского романа, что прозвучала со страниц «Современника» в статье М. А. Антоновича «Асмодей нашего времени», однако не признавал и апологетического восприятия образа Базарова со стороны критиков «Русского слова»), считая, что авторы «Русского слова» чересчур задиристо и часто несправедливо упрекают авторов «Современника» и в частности М. Е. Салтыкова-Щедрина. Но к редактору «Русского слова» Г. Е. Благосветлову Алексей Николаевич относился всегда с большим уважением.

С интересом читал Плещеев и статьи главного критика «Русского слова» Д. И. Писарева, отдавая должное блестящему литературному дарованию вождя «нигилизма», хотя категорически не принимал писаревских выпадов против святых для поэта имен Пушкина, Лермонтова, Белинского… Далеко не во всем соглашался Плещеев с Писаревым и в истолковании последним поэзии Гейне, но статью о немецком поэте Алексей Николаевич прочитал уже после трагической гибели критика…

«В сущности, в стране не осталось ни одного дельного литературного журнала, и теперь катковский «Русский вестник» опять встанет во главе русской литературы — какая ирония судьбы». Алексей Николаевич горько усмехнулся, вспомнив фразу, оброненную недавно зашедшим к нему в гости Иваном Захаровичем Суриковым.

Алексею Николаевичу запомнился этот разговор, состоявшийся в памятный для Плещеева день его рождения. Иван Захарович Суриков пришел тогда первым из приглашенных на вечер гостей и принес Алексею Николаевичу в подарок пресс-папье в виде железной собаки, чем весьма сконфузил именинника. Однако Плещеев подарок принял, не желая огорчать своего «крестника»).

Странный суриковский подарок Плещеев, между прочим. хранил до конца жизни своей, ибо горячо любил Ивана Захаровича, высоко ценил его самородный талант.

Иван Захарович продолжал оставаться среди ближайших друзей Плещеева, считая Алексея Николаевича своим «литературным крестным отцом» — после того, как по рекомендации Плещеева в журнале «Развлечение» в 1863 году было опубликовано первое стихотворение Сурикова. Частый посетитель плещеевской квартиры на Плющихе, Иван Захарович нередко заходил и на новую квартиру Алексея Николаевича в Оружейном переулке, в доме Суханова. Суриков, поссорившись с отцом, ушел из его лавки и устроился работать наборщиком в типографию в надежде подработать деньжонок и открыть собственную лавку. Задушевные беседы учителя и ученика скрашивали нелегкие будни обоих: и тот и другой тяготились службой, поэтому всегда радовались встречам. Суриков стал к этому времени печататься, готовил к изданию первую книжку стихов. Он по-прежнему боготворил Плещеева, который навсегда остался для Ивана Захаровича авторитетнейшим поэтом. Чувство признательности к Алексею Николаевичу, возникшее у Ивана Захаровича в первое время их знакомства, с годами все более и более крепло; со своей стороны, и Плещеев испытывал к поэту-самоучке глубочайшую симпатию, принимал самое деятельное участие в литературной судьбе даровитого лирика, в стихах которого, как и в стихах Кольцова, пульсировала поэзия народной жизни, поэзия, в которой присутствовали не только «скудная радостями и богатая горем жизнь русского мужика, борьба за существование бедного трудящегося люда», но подспудно ощущалась неодолимая тяга простых людей к свету, к свободе, воспевалась их нравственная чистота и душевное богатство.

«А Суриков, пожалуй, быт близок к истине, когда сказал, что в стране не осталось ни одного порядочного журнала». Алексей Николаевич снова вернулся мыслями к недавней беседе с Иваном Захаровичем. «Действительно, Катков после опубликования в своем журнале романа Достоевского «Преступление и наказание» и первых частей «Войны и мира» Льва Толстого снова «на коне». А другие журналы положительно захирели. Правда, некоторой популярностью (и вполне заслуженной) пользуется «Вестник Европы», издаваемый М. М. Стасюлевичем, — журнал, посвященный как будто исключительно истории, но, судя по всему, отнюдь не избегающий и современных общественных вопросов, публикующий на своих страницах прозу, драматургию, работы крупных ученых-естественников. Григорий Евлампиевич Благосветлов прислал приглашение сотрудничать в редактируемом им новом журнале «Дело», который, как видно, будет верен направлению «Русского слова», — вот это очень славно, это радует. Очень возможно, что благосветловский журнал окажет серьезную конкуренцию «Русскому вестнику», не то и впрямь Катков станет во главе русской литературы…

Говорят, карьера редактора «Русского вестника» висела на волоске, когда он на страницах своей газеты «Московские ведомости» позволил себе резкую критику крупных правительственных сановников, обвинив их чуть ли не в национальном нигилизме, — против Каткова выступил сам великий князь Константин Романов. Однако Александр II, вскоре после неудавшегося на него покушения Каракозова, будто бы лично вступился за редактора «Русского вестника» и «Московских ведомостей», разрешил ему обращаться по важнейшим вопросам непосредственно к нему, царю, минуя высокопоставленных лиц, включая министров. Теперь Катков уже, наверное, не просто на «коне», а «па белом скакуне» — поддержка императора фактически свидетельствовала о победе журналиста над высшей бюрократической администрацией. Вот он каков нынче, Михаил Никифорович Катков!.. И все-таки хочется верить, что если «Дело» соберет вокруг себя крупные литературные силы, может посоперничать с «Русским вестником».

Откликаясь на приглашение Благосветлова, Алексей Николаевич вскоре отошлет несколько своих и переводных стихов в «Дело» и среди них лирическую элегию «Быстро тают снега, побежали ручьи…», написанную в один из грустных мартовских дней 1867 года.


Среди однообразной суеты периода службы в контроле ради хлеба насущного запомнился Алексею Николаевичу день 25 мая 1867 года. В этот день члены Артистического кружка, старостой которого Плещеев был избран по предложению А. Н. Островского, решили устроить банкет в честь приехавших в Москву на этнографическую выставку участников Славянского съезда в России — гостей из южных и западных славянских земель.

Деятельнейшее участие во встрече славянских гостей и организации выставки приняли М. П. Погодин и И. С. Аксаков — руководители Славянского благотворительного комитета, созданного еще в 1858 году. Через Погодина и Аксакова, собственно, была организована и встреча славян с членами Артистического кружка — этого детища А. П. Островского (великий драматург относил день открытия кружка — 14 ноября 1865 года — к важнейшим событиям своей жизни).

В новом помещении Артистического кружка, в бывшей гостинице Лабада, 25 мая 1867 года состоялся настоящий праздник. Гостей из Болгарии, Черногории, Хорватии, Словакии пришли приветствовать все виднейшие деятели культуры Москвы. Тут можно было увидеть не только непосредственных членов кружка — драматургов, артистов, музыкантов (а среди них, кроме «самого» Островского, были А. Ф. Писемскпй, молодой профессор Московской консерватории П. И. Чайковский, недавно сочинивший чудесную симфонию «Зимние грезы», все звезды Малого театра: А. П. Савина. С. В. Шумский, И. В. Самарин, М. П. Садовский, П. А. Стрепетова, П. Г. Степанов…), но и тех, кто непосредственно к кружку не примыкал, но поддерживал с кружковцами тесные отношения. Пришел, несмотря на преклонные лета свои, Иван Иванович Лажечников, пришел Николай Григорьевич Рубинштейн — директор и профессор недавно открытой Московской консерватории, пришли молодые профессора этой же консерватории Герман Августович Ларош и Николай Дмитриевич Кашкин…

По прибытии славянских гостей вечер начался исполнением бетховенского трио (es dur) на фортепьяно, скрипке и виолончели; потом один из музыкантов сыграл на скрипке соло на славянские мотивы.

А. Н. Островский в приветственном слове пожелал «славянскому миру единодумия и славы», выразил надежду, что пожелания эти в скором времени станут явью. На банкете было произнесено немало теплых слов в адрес гостей, речи выступавших нередко сопровождались шумными рукоплесканиями, но особенно восторженно участники банкета встретили выступление Алексея Николаевича Плещеева, который был в этот вечер, как говорится, в ударе. Сказав, как и все выступавшие, несколько приветственных фраз в адрес гостей, Алексей Николаевич, отталкиваясь от мысли Островского о единодумии и славе, неожиданно прочел на эту же тему сочиненное экспромтом стихотворение — неожиданно и для всех знавших о творческом кризисе поэта, и… для самого себя.

Примите, славяне, наш братский привет,

Любовью он к вам непритворной согрет.

Примите желанье — да крепнет

Духовный меж нами союз,

Чтоб козни врагов не расторгли

Нас ныне связующих уз.

Да крепнет на долгие, долгие лета

Под знаменем правды, науки и света!

Мы верим, что к цели великой

Господня ведет нас рука.

Мы верим — желанная вамп

Пора возрожденья близка.

И мощным бойцам за народность и право

Воскликнет весь мир с изумлением «Слава!».

Последние слова поэта сопровождались бурной овацией, все присутствующие долго скандировали: «Слава! Слава! Слава!» Тут же Алексей Николаевич прочитал переложенную на русский язык Аполлоном Майковым сербскую песню «Сербская церковь», артистка Меньшикова исполнила несколько русских и украинских песен; Николай Васильевич Берг прочитал свое стихотворение «Сердце, говорят, не камень…», артист и прозаик И. Ф. Горбунов прочитал три рассказа из народной жизни. Затем с благодарственными речами выступили славянские гости, и после так называемой торжественной литературно-музыкальной части в залах началось шумное братание всех участников банкета.

К Алексею Николаевичу подходили обняться и гости, и приятели, и те, с кем у поэта были несколько натянутые отношения: Алексей Феофилактович Писемский, которого Плещеев старался избегать после публикации в «Библиотеке для чтения» антинигилистического романа «Взбаламученное море», неуклюжей медвежьей походкой пробрался с противоположной стороны стола лишь затем, чтобы чокнуться с автором импровизированного гимна и выразить ему «восхищение и признательность неимоверную»; приветливо, даже дружелюбно улыбался М. П. Погодин. А приехавшие на праздник петербургские литераторы и музыканты — сколько среди них было настоящих друзей!..

Это был памятный день, наверное, не только для одного Алексея Николаевича. Одушевление, непосредственность, чувство доверия, царившие на банкете, как бы символизировали обязательность торжества славянскою единения «под знаменем правды, науки и света», примиряли, вернее, показывали возможность примирения многолетних идейных противников — славянофилов и западников — под сенью «связующих уз» братства народов.

Расходились после банкета возбужденные, с праздничным настроением.

«Старый» неисправимый «западник» Плещеев, растрогавший своим импровизированным стихотворным приветствием нс только славянских гостей, но всех присутствовавших в зале, ощущал в своей душе такой прилив бодрости, какого не испытывал уже много лет. Распрощавшись с Островским, Чайковским и другими членами кружка, Алексей Николаевич вызвался проводить до дому почтенного Ивана Ивановича Лажечникова, который проживал на Пресне, у Горбатого моста.

Плещееву и раньше приходилось бывать в доме Лажечникова — еще три-четыре года назад он заносил маститому романисту том стихотворений Некрасова, который Николай Алексеевич прислал в подарок Ивану Ивановичу, — беседовать с ним о разных разностях. И даже крепенько спорить, особенно в связи с польскими событиями в 63-м году: Лажечников, сделавшись к тому времени непримиримым националистом, испытывал неприязнь, граничащую порой, как это проявилось в его повести «Внучка панцирного боярина», с узкой ненавистью к полякам, что не могло не огорчать Алексея Николаевича. Однако восторженная натура творца русского исторического романа, его искренняя, почти наивная симпатия ко многим новым веяниям, неподдельный интерес к злободневным проблемам века всегда притягивали к нему как молодых, так и почтенных мечтателей, приверженных к идее неизбежного торжества добра и справедливости.

Кроме того, всегдашнее заинтересованное и доброжелательное отношение Лажечникова к молодому поколению необычайно импонировало Плещееву, который и сам по психологическому складу характера своего всегда оставался «юношей в душе».

И в этот день 25 мая престарелый романист и входящий в солидные лета поэт долго и увлеченно беседовали в скромном кабинете Ивана Ивановича. Естественно, вспомнили и время 40-х годов. Белинского, много толковали о тех, чья деятельность прервалась совсем недавно.

Радикальные идеи Добролюбова, Чернышевского и их последователей Лажечтыков далеко не разделял, однако ценил честность, страстную убежденность, личное мужество, глубоко сочувствовал горькой судьбине, выпавшей на их долю…

О банкете в честь славянских гостей тоже говорили живо и увлеченно, еще находясь под впечатлением торжества. Иван Иванович, между прочим, не удержался, чтобы не уязвить Алексея Николаевича.

— Вот вы, любезный поэт, все время оглядываетесь на Запад, полагая, что будущее России немыслимо без усвоения уроков французов, немцев, англичан, а ныне пропели гимн славянскому единению, пожалуй, похлестче Федора Ивановича Тютчева[42], пропели, как самый рьяный сподвижник славянофилов, — что на это возразите? — В глазах Лажечникова загорелся огонек, и вся его стариковская фигура как-то по-боевому нахохлилась.

— Да я и не хочу вам возражать, Иван Иванович. Я целиком разделяю идею братства всех славян и полностью солидарен в этом вопросе с единомышленниками Ивана Сергеевича Аксакова, однако продолжаю считать, что национальною самобытность славянских стран не следует рассматривать как нечто противоположное западным народам и уж совсем не могу согласиться с тем, что великорусскому начало принадлежит исключительная роль в разрешении задач всемирно-исторических. — Алексей Николаевич выразительно взглянул на Ивана Ивановича, а тот, улыбаясь, проворчал:

— Улавливаю, в кого целите, любезный Алексей Николаевич, улавливаю.

Плещеев понимал, что переубедить Лажечникова он не сможет, по продолжал взволнованно говорить о ложности теоретических воззрений теперешних славянофилов; Плещееву было известно, что его старый приятель по кружку Петрашевского Н. Я. Данилевский работает над книгой «Россия и Европа», в которой развивает идеи мессианства славянской культурно-исторической цивилизации, избранничества русского народа как высшего выразителя этого славянского мессионизма. Алексей Николаевич считал, что нынешние славянофилы запутались в абстракциях и даже забыли заветы своих учителей И. Киреевского, А. Хомякова, К. Аксакова о том, что залог будущего России хранится только в трудовых классах народа, а Иван Иванович, соглашаясь в этом с Плещеевым, все же горячо защищал идеи русского избранничества, бранил европейский утилитаризм,

Разгоряченный спором, шампанским, которым его угощал Иван Иванович, Плещеев покидал квартиру Лажечникова в приподнятом состоянии духа. Возвращался домой пешком; в сердце стучалась музыка — любимые мелодии друзей-музыкантов, многих из которых довелось повстречать на банкете в честь славянских гостей. Невольно подумалось, что музыканты-то нынче дерзают поэнергичнее литераторов.

К примеру, Петр Ильич Чайковский, ставший с недавнего времени постоянным посетителем Артистического кружка, где познакомился и подружился с Плещеевым. Ему нет еще и тридцати, а он уже по праву заявил себя сложившимся композитором, его, безусловно, ожидает великое поприще. Давний приятель Алексея Николаевича Н. Г. Рубинштейн вообще считает, что Чайковскому скоро, пожалуй, не будет равных в современной симфонической музыке, это не назовешь преувеличением, вспомнив, скажем, «Зимние грезы» молодого профессора. И петербургские музыканты из кружка М. А. Балакирева продолжают несказанно радовать своими новыми творениями, энергичной деятельностью, а они тоже в принципе довольно молоды, включая и руководителя Милия Алексеевича — уроженца Нижнего Новгорода и в известной степени земляка Плещеева.

Алексей Николаевич вспомнил, как несколько лет назад он познакомился в Питере с Балакиревым и как это знакомство вскоре перешло в теплую дружбу. Через Милия Алексеевича он сошелся и с другими участниками балакиревского кружка — Н. А. Римским-Корсаковым, Ц. А. Кюи, М. П. Мусоргским, А. П. Бородиным: какие сильные и самобытные таланты! Вот только почему они столь непримиримы к А. Г. Рубинштейну — старшему брату Н. Г. Рубинштейна? Почему и в чем видят Милий Алексеевич и его друзья вред музыкального академического образования, за который ратует возглавляющий Петербургскую консерваторию и Российское общество темпераментный Антон Григорьевич? Толкуют о преклонении Рубинштейна перед иностранными образцами, но неужели преклонение перед Моцартом, Бетховеном, Шубертом достойно порицания?.. Спору нет, глубокий интерес друзей Балакирева к национальным корням в музыке, к народным мелодиям — святое дело, и прав В, В. Стасов, написавший восторженную статью по поводу концерта под управлением Милин Алексеевича на встрече славянских делегаций на Всероссийской этнографической выставке, статью, заканчивающуюся пожеланиями, чтобы славянские гости «навсегда сохранили воспоминания о том, сколько поэзии, чувства, таланта и умения есть у маленькой, но уже могучей кучки русских музыкантов…».

Да, «кучка» и действительно уже без преувеличения могучая, и Алексей Николаевич с радостью принимал каждое новое произведение представителей ее, особенно высокого мнения был о сочинениях совсем молодого Римского-Корсакова, «Увертюры на темы русских песен» которого считал просто гениальной вещью.

«И все же Милий Алексеевич и его друзья не совсем справедливы к Рубинштейну-старшему, право. Опять же чересчур славянофильствуют… Впрочем, что это я нынче никак не могу… избавиться… от миражей славянофильства: речь Островского, мое стихотворение, спор с Иваном Лажечниковым… Теперь вот и Балакирева с друзьями виню в славянофильских увлечениях, а может, это и не увлечения вовсе, а жизненная убежденность, без которой и не может жить думающая личность? В нынешнее время, которое Николай Алексеевич Некрасов справедливо и точно назвал «душным», когда и впрямь «ночь бесконечно длинна», нельзя ожидать бури, не имея в душе выстраданных убеждений, если ты видишь цель своей жизни не в получении ордена св. Станислава «за труды», а в том, чтобы способствовать ускорению прихода той спасительной бури, могущей расплескать «чашу народного горя». Алексей Николаевич опять почувствовал на сердце щемящую тоску, тревогу неустроенности, неопределенности в будущем…


Особо утешительными переменами жизнь по-прежнему не баловала. Правда, в личной судьбе произошли изменения, скрасившие житье-бытье отца и вдовца Плещеева: в 1866 году Алексей Николаевич женится на Екатерине Михайловне Даниловой, урожденной Успенской. Первый брак Екатерины Михайловны с губернским секретарем сложился неудачно, и она была очень тронута вниманием, сердечностью и лаской Алексея Николаевича. А он, со своей стороны, чувствуя искреннюю привязанность к нему Екатерины Михайловны, ценя на редкость доброе ее сердце, проникся надеждой, что она сможет в какой-то мере заменить ему покойную жену, а детям — мать. Увы, доброта и привязанность новой его подруги никак не могли восполнить того чувства, что, видимо, навсегда унесла с собой в могилу незабвенная Еликопида Александровна, образ которой возвращал Алексея Николаевича к поэзии, возвращал исподволь, но настойчиво.

И вот рождались стихи, посвященные памяти Е. А. Плещеевой-Рудневой: «Когда тебе молчанием суровым…», «Где ты, пора веселых встреч…»

Это стихи-воспоминания, стихи-плачи по утраченному навеки, и свет воспоминаний уже «не греет, не живит», и все-таки «жизнь без них еще мрачней», ибо «больное сердце дорожит и призраком счастливых дней…».

И, наверное, никто уже не сможет заменить ту, кто, «чиста, правдива и добра», шла об руку с поэтом по жизни в течение небольшого, но самого счастливого периода его жизни: Алексей Николаевич купил даже место для своей будущей могилы (!) на территории Новодевичьего монастыря рядом с могилой Еликониды Александровны, недалеко от Смоленского собора…

Екатерина Михайловна, конечно, прекрасная женщина, много пережившая (ее прежний муж был, как писал Алексей Николаевич в одном из писем Н. А. Некрасову, «в полном смысле мерзавец, она рада была, что хоть кто-нибудь высказал ей участие, и ушла от него»), и Плещеев глубоко уважал ее. Но не было той любви и того трепетного чувства, а потому и не приходило «исцеление» от тоски по Еликопиде Александровне.

И снова мраком я объят.

И только бледные лучи

В упоминания дрожат

Еще порой в моей ночи.

Их свет не греет, не живит;

Но жизнь без них еще мрачней;

Больное сердце дорожит

И призраком счастливых дней…

Брак с Екатериной Михайловной еще не был «узаконен», когда родилась дочка Люба[43] — это произошло в то время, когда старшему из плещеевских детей Саше пошел десятый год, Леночке — седьмой, а Николеньке — пятый. Дети взрослели, но порой Алексею Николаевичу казалось, что он так и не дождется той поры, когда ребята определятся к самостоятельности, — унылое, беспросветно-сумеречное стояло время…

И все-таки в этой кажущейся безысходности нет-нет да и просвечивали лучи надежды. В письме А. М. Жемчужникову от 15 июля 1867 года Плещеев сообщает: «Я тоже в последнее время принялся за литературный труд. Долго ничего не писал, наконец прорвало…» И подробно рассказывает о литературной жизни, дает характеристики многим журналам, положительно отзываясь о «Вестнике Европы», «Деле» и «Женском вестнике». Про два последних говорит: «Здесь подвизается молодежь — и не скупится на резкие приговоры, от которых нашего брата, нужно сознаться, сильно коробит. «Дело», издающееся под цензурой, отличается еще некоторой умеренностью. Даже Писарев, подвизающийся в нем в качестве главного критика, стал как-то воздержаннее в последнее время. Не разделяя многих воззрений реальной школы, я, однако же, скажу, что «Дело» и «Женский вестник» журналы честные и серьезные…»


Но подлинной надеждой повеяло от письма Н. А. Некрасова, полученного Плещеевым в начале декабря 1867 года. Николай Алексеевич писал, что он снова возвращается к редакторской деятельности и теперь будет редактировать журнал «Отечественные записки», который он вместе с М. Е. Салтыковым-Щедриным приобрел у Краевского, и приглашал Плещеева в число постоянных сотрудников журнала. Предложение было более чем приятное для Алексея Николаевича, который отвечал Некрасову в письме от 8 декабря:

«Многоуважаемый Николай Алексеевич! Сейчас получил Ваше письмо и сейчас же спешу ответить Вам. Разумеется, я весь к Вашим услугам. Кажется, Вы не могли сомневаться, что быть сотрудником журнала, редактируемого Вами, я считаю не только за особенное удовольствие, но и за честь. Все, что только напишется, пришлю Вам… Ведь, право, руки отнимались — работать никакой охоты не было, когда ни одного сколько-нибудь сносного журнала не было…»

А в письме поэту-переводчику Н. В. Гербелю Плещеев тоже сообщает: «Некрасов писал мне об «Отеч. зап.». Я душевно порадовался, что наконец будет порядочный журнал. Теперь работать охота явилась, а то просто руки опускались. «Вестник Европы» тоже, вероятно, будет хорош — но я думаю, что некрасовский журнал должен выглядеть живее и разнообразнее».

От редактора-издателя «Вестнпка Европы» М. М. Стасюлевича Плещеев тоже получил приглашение и также дал согласие выслать в журнал, если «напишется что-нибудь стоящее».

Два солидных журнала, предложившие свои страницы издерганному житейскими невзгодами Алексею Николаевичу, — разве это могло не воодушевить?.. Старый литературный «волк» Плещеев отлично чувствовал, что возрождение этих двух журналов являет в значительной степени не только оживление русской литературы как искусства слова, но знаменует и некоторое раскрепощение социально-общественной мысли.

Некрасов сообщил, что пригласил к сотрудничеству в «Отечественных записках» критика Писарева, что журналу обещали новые произведения Островский, Салтыков, Глеб Успенский, Слепцов.

«Хорошо бы заполучить Некрасову в сотрудники графа Льва Толстого, Тургенева, Достоевского, Гончарова, но те, памятуя старые обиды на «Современник», вряд ли согласятся: Толстой все свои новые произведения отдает в «Русский вестник», а Тургенев, Достоевский, Гончаров скорее предпочтут «Вестник Европы», нежели некрасовский журнал. Однако не исключается, что Некрасов сумеет поладить и с корифеями — Николай Алексеевич, безусловно, талантливейший редактор и положительно сделает журнал первым в России… И как все-таки приятно, что Николай Алексеевич вспомнил и обо мне, «старике». Плещеев теперь уже убежденно зачислял себя в категорию литературных стариков, на что имел и некоторое моральное право: прошло более двадцати лет с той поры, когда он волею Валериана Майкова был окрещен «первым поэтом» России…

Воспоминания о Майкове растревожили душу, когда Алексей Николаевич, получив от Некрасова предложение прислать новые стихи для «Современника», пребывал в угнетенном состоянии. Новое, давно задуманное стихотворение вырисовывалось, увы, не очень жизнерадостным.

«Как ты ошибся, милый друг юности, как бы ты разочаровался нынче, Валериан, узнав, что провозглашенный тобою «первый поэт» влачит жалкое существование мелкого чиновника и неудачника-литератора… Правда, насчет неудачника, может быть, я и преувеличил — ведь вспомнил же меня Некрасов и вспомнил, надо полагать, не только из жалости… И все же не оправдал я твоих надежд, дорогой Валериан, признаюсь, как на духу: не оправдал». Алексей Николаевич приподнялся из-за стола и подошел к зеркалу. «Седею, как говорят, не по дням, а по часам, даже в бороде появилось много седины, а еще года два-три назад я не замечал ее… Но что это я…» Плещеев вернулся к столу, взял чистый лист бумаги, карандаш. Весомые ложились на страницу строки:

Тяжелая, мучительная дума

Гнетет меня. Везде она со мной…

«Опять что-то мрачное, саднящее сердце зовет меня к стихам. Однако и не выговориться не могу…

…И шепчет все неведомый мне голос:

«Жизнь прожита! Смотри: в твоих кудрях

Уж не один седой пробился волос,

В морщинах лоб, огонь потух в глазах.

Прошедшее окинь духовным взором

И совести правдивого суда

Не избегай! Пред строгим приговором,

Раскаянья исполнен и стыда,

Склонись во прах челом когда-то гордым,

Сознай, что жизнь напрасно тратил ты,

Что не служил добру оплотом твердым,

Но был рабом бессильным суеты…»

…Бесплодное и горькое сознанье!

Зачем ко мне теперь лишь ты пришло,

Когда в кудрях седой пробился волос,

Когда для битв житейских нету сил?

Зачем мой дух укором этот голос

В былые дни от сна не пробудил?

Жизнь прожита… и скоро с ней проститься

Придет пора… но думать тяжело.

Что над тобой с любовью не склонится

Ничье в тот миг печальное чело…

Н-да! Совсем безысходно, право. Нет, теперь это посылать Некрасову никак нельзя. Пускай стихотворение отлежится[44], тем более что надо исполнить в первую очередь другие поручения, о которых просил Николай Алексеевич, как-то: зайти к И. С. Аксакову и к драматургу Н. А. Чаеву, забрать у них статьи неугомонного Павла Ивановича Якушкина, высланного в административном порядке в имение матери на Орловщину, и поскорее переслать их Некрасову, чтобы тот успел поместить их в первую книжку «Отечественных записок», — вероятно, Николаи Алексеевич продолжает высоко ценить «странника» Якушкина, более двадцати лет совершающего одиночные «хождения в народ» для сбора произведений фольклора.

Кроме того, надо, наконец, сообщить и Некрасову, и Гербелю, что от перевода шекспировской комедии «Бесплодные условия любви» для сборника «Собрание сочинений Шекспира в переводе русских авторов» он, Плещеев, вынужден отказаться: сроки установлены жесткие, а времени совсем нет…»

А тут еще и непредвиденные хлопоты, связанные с приобретением дачи в Царицыне под Москвой. Врачи настоятельно рекомендовали детям Плещеева и в первую очередь слабой здоровьем Леночке выезжать летом за пределы Москвы, куда-нибудь в купальные места; Алексей Николаевич и выбрал поэтому Царпцыно, где много прудов, прекрасных парков еще со времен Екатерины II. Денег не было, поэтому пришлось долго искать компаньона. Компаньон нашелся, но денег все равно потребовалось много, и. Алексей Николаевич опять влез в долги. Только надежда на сотрудничество в «Отечественных записках» давала какие-то возможности в скором времени избавиться от этих долгов…

Зато как прекрасно чувствовали себя дети в Царицыне! Лето оказалось теплым, солнечным, ребята много купались, часто Алексей Николаевич и Екатерина Михайловна, когда приезжали на дачу, вместе с детьми делали вылазки в рощи, коих вокруг Царицына было очень много. Во время таких прогулок забывались и творческие и житейские неудачи. Алексея Николаевича особенно радовало, что здесь, в Царицыне, и Саша, и Лена, и Николенька, и маленькая Любаша совершенно преображались. Резвые игры детишек навевали в сердце поэта приятные воспоминания о его собственном детстве на волжских берегах…

В один из июльских дней 1868 года в Царицыне Алексей Николаевич написал стихотворение «Облака», в котором как бы продолжал давний спор с представителями «чистого искусства», начатый еще много лет назад, — спор о предназначении творчества…

…И неслись облака надо мной,

Исчезая и тая вдали…

Они солнце ревниво собой

Заслоняли порой от земли.

Будто солнцу хотели сказать:

«Не дари ты ей теплых лучей!

Перестань, перестань согревать

Эту землю любовью своей!..

…Разве ласк она стоит твоих?

Разве, грешная, любит тебя?

Нам одним ты сияй! Нас одних,

Непорочных и чистых, любя!»

Однако солнце не вняло призыву «непорочных» облаков:

…Не хотело оно чистоты

Их холодной на землю менять

И горячим лучом с высоты

Стало грешную землю лобзать…[45]

Да, и на литературном небосклоне много «чистых» облаков, твердящих солнцу — высокому искусству, — что жизнь недостойна его ласк, что «темные неправедные» дела на земле не заслуживают внимания. Поэтому вдвойне отрадно, что Некрасову и Салтыкову удалось возродить в «Отечественных записках» традиции «Современника»: проблемы отношения искусства к действительности остро ставятся в статьях новых интересных критиков журнала Писарева, Михайловского, Скабического и получают весьма серьезное толкование, несмотря на некоторую упрощенность толкования ими специфики искусства. Алексей Николаевич возлагал на этих критиков немалые надежды, особенно на Писарева при всем неприятии его нигилистических крайностей, вылившихся в предубежденные и абсолютно несправедливые «нападки» на Пушкина. И вот приходит весть о нелепой гибели даровитого публициста во время купания под Ригой — почему это так преждевременно уходят из жизни многие блестящие русские таланты?..

Утраты, утраты… В Оренбурге неожиданно скончался С. Н. Федоров — один из близких друзей Плещеева в ссыльный период и первый литературный «крестник» поэта; в Москве недавно умер Иван Иванович Лажечников, с которым Алексей Николаевич особенно сблизился после памятного вечера в Артистическом кружке в честь участников славянского съезда. Могила Ивана Ивановича — на территории Новодевичьего монастыря, по другую сторону Смоленского собора от могилы Еликониды Александровны Плещеевой, но Алексей Николаевич всегда, когда навещал могилу жены, заходил поклониться и праху знаменитого исторического романиста.

А в ноябре 1869 года пришла совсем скорбная весть: в Полтаве умер Сергей Федорович Дуров, один из наиболее близких друзей молодости, умер, подкошенный четырехлетним пребыванием в Омском остроге. Двенадцать лет назад, узнав об освобождении Сергея Федоровича и отъезде его в Одессу (Дуров поехал туда на постоянное жительство к А. М. Пальму), Плещеев писал старому другу:

Уедешь ты на теплый юг!

И где лазурью блещет море —

Покинет тело твой недуг,

Покинет сердце злое горе.

Злое горе, возможно, и покинуло сердце, но вот недуг не покинул тело, не покинул…

«Мир праху твоему, благороднейший человек, дорогой сподвижник и брат…» Сколько уже раз произносил Алексей Николаевич такие слова, получая известие о кончине соратников по кружку Петрашевского!

Материальные затруднения доводили порой до отчаяния. но подталкивали одновременно к изысканиям дополнительных заработков вроде перевода драмы немецкого поэта М. Бера «Струэнзе». Свой перевод Плещеев намеревался опубликовать в «Отечественных записках», писал о своей работе Некрасову и вел личные переговоры во время поездки в Петербург летом 1869 года об условиях публикации. Некрасов, первоначально изъявив намерение напечатать плещеевский перевод драмы М. Бера, потом отклонил публикацию «Струэнзе», видимо, не согласившись с некоторыми условиями переводчика (Плещеев настаивал, чтобы драма печаталась в одном номере, а объем «Струэнзе» — около 10 печатных листов). Алексею Николаевичу после неуступок Некрасова пришлось воспользоваться посредничеством В. П. Буренина — журналиста и литератора, с которым он в то время поддерживал приятельские отношения, и он передал перевод драмы М. Бера в «Вестник Европы» М. М. Стасюлевича, где драма была напечатана… в трех книжках 1870 года.

Несмотря на «странное», как казалось Плещееву, решение Некрасова не публиковать драму М. Бера, отношения между обоими поэтами продолжали оставаться дружескими, и в самые трудные периоды московской жизни конца 60-х — начала 70-х годов Алексей Николаевич неоднократно обращался с всевозможными просьбами к Некрасову, получая от последнего всегдашнюю поддержку.

В «Отечественные записки» высылает Плещеев, кроме «Облаков» и «Тяжелой мучительной думы…», ряд переведенных им стихотворении английского поэта А. Теннисона, которого очень высоко ценил, находил в его стихах, еще не переводившихся на русский язык, «бездну поэзии»; Алексея Николаевича привлекали и романтическая приподнятость стихов англичанина, и декларируемое Теннисоном сочувствие к «неотесанному народу».

В некрасовский журнал высылает Плещеев и стихотворение «Иль те дни еще далеки…», в котором снова выразил страстное желание увидеть народы земли, живущие в мире любви и братства.

Скоро ль сменится любовью

Эта ненависть племен

И не будет братской кровью

Меч народов обагрен?..

Стихи обретали энергию («Блаженны вы, кому дано…», «Весенней ночью», «Ожидание»), и чувствовалось, что вопреки невзгодам Алексей Николаевич не утратил гражданского темперамента и творческого вдохновения.

А потому все чаще и настойчивее поэта одолевают желания забросить постылую чиновничью службу и снова полностью отдаться литературной работе. С возобновлением сотрудничества в «Отечественных записках» такие желания еще более усилились. Теперь Плещеев пробует свои силы и в прозе, написав несколько рассказов о жизни хорошо знакомых ему соседей-дачников — ежегодные выезды с детьми летом на дачу давали интересный материал.

Ах, эти смешные и грустные истории, «страстные» приключения, заполнявшие жизнь дачников, — сколько о них писали: и с иронией, и с сочувствием, и нередко ядовито. Можно ли рассказать читателю об этих банальных историях что-нибудь новое? Оказывается, можно — вон какую великолепную картину нравов петербургских любителей «острых» ощущений нарисовал Стебницкий-Лесков в очерке «Воительница», опубликованном в апрельском номере «Отечественных записок» за 1866 год!

И хотя «амурятся» у Лескова в столице, а не на дачах, поведение героев очерка поразительно точно напоминало то, что Алексею Николаевичу приходилось наблюдать воочию в «дачный сезон».

Но свои беллетристические сочинения из цикла «дачных романов» (так он назвал рассказы «Жилец», «Чужие письма», «Барышня») Алексей Николаевич расценивал, видимо, не очень высоко и не придавал им большого значения: он опубликовал их только через десять лет, включив в сборник «Житейское», изданный в 1880 году.

Зато на переводческую деятельность Алексей Николаевич возлагал серьезные надежды. Поэтому он с горячей заинтересованностью отнесся к сообщению М. Е. Салтыкова (Михаил Евграфович в июне 1870 года был в Москве и навещал Плещеева) о том, что вернувшаяся недавно в Петербург из-за границы М. А. Маркович (Марко Вовчок) намеревается издавать журнал переводов лучших иностранных писателей.

Алексей Николаевич еще в 1859 году познакомился (через Т. Г. Шевченко) с известной писательницей, автором популярных рассказов и очерков из народного быта. Теперь он сообщает Марии Александровне, что хотел бы перевести для журнала «какое-нибудь иностранное беллетристическое произведение», и называет сочинения П. Мертиля, роман Стендаля «Красное и черное» — благо интерес к Франции снова необыкновенно возрос: в Париже в начале 1871 года происходит революционное восстание, создается Союз Коммуны, и на некоторое время коммунары захватывают власть — событие это даже в превратном истолковании газет будоражило воображение поэта…

Вскоре в Москве происходит и личная встреча Плещеева с писательницей, но его сотрудничество в журнале, редактируемом М. А. Маркович, так и не состоялось, так как вышло всего только пять номеров журнала (существование его прекратилось в связи с банкротством издателя С. В. Звонарева), однако благодаря «заказам» Марии Александровны Алексей Николаевич решил взяться за перевод крупных прозаических произведений и первым познакомил русского читателя с романом Стендаля «Красное и черное»), правда, теперь уже для «Вестника Европы» М. М. Стасюлевича.


Московская контора Императорских театров ежегодно приглашала Алексея Николаевича в качестве почетного члена конференции на экзаменах в Театральном училище. Плещеев пользовался большим авторитетом и уважением в Московской театральном среде, был дружен со многими видными актерами и никогда не упускал возможности расширить круг знакомства с театральней студенческой молодежью, ибо продолжал возлагать на юнее племя самые большие надежды, связанные с будущим русского искусства. Поэтому на экзаменационные конференции в Театральное училище приходил аккуратно, специально даже отпрашивался со службы.

Под впечатлениями тесного общения со студенчеством и родилось стихотворение «Тосты», которое поэт впервые прочитал тоже на одной из встреч со студентами в Артистическом кружке.

В письме к Марко Вовчок от 15 января 1871 года Плещеев рассказывает об этой встрече:

«…На днях был я на студенческом обеде (12 января), но не на генеральном, а на том, где молодежь. Написались у меня на этот случай стихи, которые молодежь приняла с горячим сочувствием, и это сочувствие на несколько часов заставило меня самого помолодеть… Так хорошо прошел вообще этот день — и так я любил тогда то, что мне подумалось: а ведь будь я поставлен в менее тяжкие условия жизни, я бы еще, может быть, годился на что-нибудь путное и кому-нибудь мог быть полезен…»

Энтузиазм и сочувствие, с которыми молодежь восприняла плещеевское «Тосты», можно понять: стихотворение действительно дышит энергией и задором, свойственными лучшим стихам автора «Вперед» в перу его наибольшего творческого подъема.

Первый тост наш — за науку!

И за юношей — второй.

Пусть горит им светоч знанья

Путеводною звездой.

Пусть отчизна дорогая

И великий наш народ

В них борцов неколебимых

За добро и свет найдет.

Третий тост наш — в честь искусства!

Воздадим хвалу тому,

Кто обрек себя всецело

На служение ему.

…И до гроба сохранивши

В сердце преданность добру,

Произнесть могли с поэтом:

«Знаю: весь я не умру».

Пожелаем, чтоб являлось

На Руси побольше их,

Чистых, доблестных, живущих

Лишь для подвигов благих.

Пожелаем, чтоб не меркло

Над родимой стороной

Солнце разума и знанья,

Солнце истины святой…

Но такие радостные случаи, которые «заставляли… помолодеть», выпадали весьма редко, а вот груз домашних забот, вечная материальная нужда сопровождали постоянно, и это очень удручало. Особенно же удручала служба в контрольной комиссии — утомительная, нудная, настолько нудная, что Плещеев в 1870 году предпринял даже попытку подыскать другую, более спокойную и «доходную», просил М. А. Маркович, чтобы та походатайствовала перед одним крупным чиновником — управляющим 'Московским воспитательным домом — о переходе Алексея Николаевича на службу в это заведение, но в конечном итоге и эта попытка оказалась безуспешной.

К отрадным мгновениям жизни относил Алексей Николаевич и те дни, когда его навещали петербургские друзья: Некрасов, Салтыков, братья Курочкины. Николай Алексеевич, выезжая в свое ярославское имение Карабиху (часто с женой Зинаидой Николаевной), непременно заглядывал к Плещееву, а потом обязательно приглашал Алексея Николаевича и его старшего сына обедать в русский трактир Гурина. После обеда всей группой обычно садились в экипаж и ездили в живописное Кунцево, гуляли по кунцевским паркам — в эти часы забывались все житейские невзгоды, красота вольной природы уносила мечты в тот чарующий мир, в котором даже и тот, «кто поник в борьбе с нуждою, на мгновенье отдыхает».

Всегда навещал Плещеева и Михаил Евграфович Салтыков, когда приезжал в свое подмосковное имение Витенево, а летом 1871 года Алексей Николаевич и его старший сын Саша поехали к Салтыкову в гости и прожили в Витеневе несколько дней. В письме к Некрасову Плещеев назвал эти дни, проведенные в салтыковской усадьбе, «очень хорошими». Саша в полное удовольствие целыми днями бродил по саду, купался, а сам Алексеи Николаевич с не меньшим наслаждением проводил время в огромной библиотеке хозяина усадьбы, который в эти дни тоже много работал.

Как раз к этому времени Алексей Николаевич стал «пробивать» вопрос о возможности переезда на постоянное жительство в Петербург, дабы всецело отдать себя литературной деятельности: Некрасов и Салтыков предлагали ему должность ответственного секретаря «Отечественных записок» на место тяжело заболевшего Слепцова.

А обстоятельства, кажется, благоприятствовали тому, чтобы выхлопотать местожительство в Питере: в Москву приехал давнишний покровитель Алексея Николаевича Михаил Николаевич Островский, назначенный на вновь учрежденный пост товарища государственного контролера, и Плещеев, как он сообщил в письме Некрасову, «закинул ему (Островскому. — Н. К.) удочку относительно перевода в Петербург». Правда, в этом же письме Некрасову Алексей Николаевич иронизирует: «Видел я его (М. Н. Островского. — Н. К.) раз, но не у него на квартире, и не мог сказать лично, а потому написал. Беспокоить его своим посещением не хотел. Я начинаю чувствовать перед ним трепет и уважение, как П. II. Чичиков перед Бетрищевым. У него какая-то новая нотка стала звучать в голосе… должно быть, товарищеская…»

Однако, несмотря на иронию, Алексей Николаевич снова очень надеялся на содействие М. Н. Островского, к тому же Плещеев теперь считался не таким «подозрительным», как десять лет назад, — «в награду отлично-усердной службы пожалован Кавалером ордена св. Станислава 2-й ст.», и — благо — с него вроде бы собирались снять негласный полицейский надзор.

В Петербург необходимо было перебираться непременно, в Москве вовсе стало тошно жить, тошно, потому что не осталось никаких надежд на литературную работу: вслед за неудачной попыткой издавать «Театральный листок» Плещееву отказывают в разрешении редактировать газету «Антракт», в которой он сотрудничал «из нужды», но намеревался, если бы редактирование было разрешено, придать этой безликой газетенке «серьезное направление»…

Мало осталось в Москве и настоящих друзей: Алексей Михайлович Жемчужников вот уже несколько лет живет за границей, шлет хорошие, теплые письма, но письма бессильны заменить живое слово собеседника. Пишет регулярно и старый сотоварищ по Оренбургу и первым годам московской жизни И. В. Павлов, пишет полные оптимизма и остроумия письма-рассказы, сообщает, что назначен управляющим Витебской контрольной палатой, и, видимо, вполне доволен своей чиновничьей карьерой, отчего Алексею Николаевичу становится чуть грустно. Он помнил Павлова не только энергичным чиновником в Оренбурге, но и не менее энергичным и умным редактором «Московского вестника»… И наиболее «оседлые» москвичи, с которыми Плещеев оставался в дружеских отношениях (И. С. Аксаков, А. Н. Островский), тоже не очень-то одаривали встречами… по «вине» самого же Алексея Николаевича, почти не имевшего свободного времени из-за служебной занятости…

В 70-м году, правда, Алексей Николаевич возлагал некоторые надежды на вновь затеваемый журнал «Беседа», редактором которого должен был стать Сергей Андреевич Юрьев — журналист, переводчик, «очень хороший, вполне честный человек», как характеризует его Плещеев в письмах к А. С. Суворину и М. А. Маркович. С. А. Юрьев предлагал Алексею Николаевичу взять на себя редактирование отдела беллетристики, и поэт сначала даже согласился войти в состав редакции, однако какие-то причины помешали ему стать штатным сотрудником «Беседы» — этого органа с «хорошим началом»: в издании участвовали представители самых разнообразных течений, хотя первоначально журнал и замышлялся как продолжение славянофильской «Русской беседы» — недаром он издавался на средства А. И. Кошелева — одного из видных деятелей славянофильства, с которым Плещеев поддерживал добрые отношения.

В первые годы издания «Беседы» Плещеев опубликовал там несколько оригинальных и переводных стихов («Жалобы бедняков» из Роберта Соути, «Блаженны вы, кому дано…»), в которых развивал свои «просветительные» идеи перед молодым поколением, в частности перед юношами и девушками, готовящимися к педагогической карьере, призывая их «посеять в юные сердца любви и истины зерно». Но и с этим журналом сотрудничество не получилось длительным по причине, видимо, все того же «хорового начала» (то есть эклектичности позиции), которого придерживался журнал и которое претило такому литератору, как Плещеев, ревностно придерживающемуся «твердого направления».

И еще с одним московским журналом — «Детское чтение» — отношения никак не могли принять такую форму, какую хотел бы Алексей Николаевич, снова почувствовавший в себе неудержимое желание писать для маленьких читателей, про которых он позднее, в Петербурге, скажет в одной из бесед с писателем А. В. Кругловым: «Ведь эти маленькие читатели — будущие строители жизни русской. Научите их любить добро, Родину, помнить свой долг перед народом… Служба детского писателя — большая служба».

Сам Алексей Николаевич, воспитывающий четырех детей, стремился в меру сил привить им все радости «будущих строителей жизни русской», но отнюдь не ограничивался этим. Чувствуя в себе призвание и способности разговаривать с маленькими читателями на поэтическом языке, Плещеев отдавал много сил и вдохновенного труда, чтобы развить в душах подростков чувство прекрасного, чувство справедливости, развить, конечно же… с помощью стихов, доступных для обостренного детского восприятия.

Вот и в 70-м году, когда, как сообщал Алексей Николаевич М. А. Маркович, он «гибель стихов написал», большая часть из них была адресована детям. Семь стихотворений Плещеев отослал в «Детское чтение», но там опубликовали только «Ожидание», а все остальные забраковали, не соизволив даже объяснить причину тому.

А ведь Алексей Николаевич чувствовал, что как раз стихи, адресованные детям, получились у него полнокровными, особенно такие, как «Зимний вечер», «Из жизни», «Весна», «В бурю». Недавно он прочитал некоторые из них заглянувшему к Плещеевым Алексею Феофилактовичу Писемскому. Алексей Феофилактович был навеселе, баловался с маленькими Плещеевыми, но со старшим Сашей, которому уже шел тринадцатый год, держался как с равным, подробно расспрашивал мальчика о его «студенчестве» (хотя отлично знал, что Саша всего лишь гимназист), потешно играя белками глаз, которые, казалось, вот-вот выпрыгнут из глазниц.

Угостив Писемского наливкой собственного изготовления — в дачную пору Алексей Николаевич всегда с удовольствием делал вылазки за ягодами, из которых наловчился готовить отличные наливки, — Плещеев позвал его в свой кабинет и прочитал ему «Зимний вечер» и «Весну». Последнее вызвало у Писемского неожиданный восторг, и он, попросив чистый лист бумаги, переписал «на память» все стихотворение, а потом еще долго повторял, видимо, особенно поправившиеся ему строфы:

Уж тает снег, бегут ручьи,

В окно повеяло весною…

Засвищут скоро соловьи,

И лес оденется листвою!

Чиста небесная лазурь,

Теплей и ярче солнце стало,

Пора метелей злых и бурь

Опять надолго миновала.

«Миновала, миновала пора метелей злых и бурь», — бормотал Алексей Феофилактович в прихожей, куда его вышли провожать и маленькие Плещеевы. И вдруг, резко прижав к себе Сашу, Писемский снова достал из кармана листок с переписанным стихотворением «Весна» и громко продекламировал:

Но резвых деток звонкий смех

И беззаботных птичек пенье

Мне говорят — кто больше всех

Природы любит обновленье!

Саша счастливо засмеялся, а Алексей Феофилактович, опираясь на свою палку-посох, внушительно изрек:

— Твой отец, Саша, прочитал мне сейчас стихи, за которые ему надо ставить памятник. Это лучшие стихи для детей, которые когда-либо сочинялись русскими поэтами. Запомни это, Александр!

Алексей Николаевич на этот панегирик в свой адрес прореагировал шутливо, ибо знал за своим тезкой давнюю слабость восторгаться, когда тот пребывал в благодушно-веселом состоянии, но и сам чувствовал, что понравившиеся Писемскому стихи действительно удались…

А вот редакция «Детского чтения» их печатать отчего-то не хотела, и Алексей Николаевич решил отослать эти стихи в петербургский журнал «Семья и школа».

Да, надобно непременно переезжать в Питер. Там все же большая возможность для литературной работы, там Некрасов и Салтыков помогут в трудную минуту: и тот и другой недвусмысленно ведь дали понять, что с переездом в Петербург он, Плещеев, будет введен в состав основной редакции «Отечественных записок» на оплачиваемую должность секретаря редакции, так как Слепцов, говорят, совсем расхворался и фактически не может бывать постоянно в редакции… Пз «Семьи и школы» тоже приглашают к постоянному сотрудничеству, обещают опубликовать в ближайших номерах отосланные им стихи, среди которых «Зимний вечер» и «Весна» — это превосходно…[46]

В Питер, в Питер… и М. Н. Островский опять же обещал посодействовать решению вопроса о переводе, обещая причислить к государственному контролю с сохранением службы в ревизионной комиссии.

Конечно, детям будет трудно привыкнуть к сырому климату северной столицы, возникнут сложности и с Екатериной Михайловной — придется «объясняться» с теми же Некрасовым и Салтыковым, которые ведь до сих пор не знают о «незаконной» женитьбе многодетного вдовца Алексея Плещеева…

Загрузка...