Он был тем притягательным комельком, около которого без всяких партийных церемоний отогревались люди самых противоположных интересов.
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется, —
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать.
В начале 80-х годов Плещеевы переехали из небольшой квартиры в Троицком переулке в более просторную — на Спасской площади, и эта новая плещеевская квартира стала местом постоянных встреч молодых людей, пробующих свои силы в литературе и попавших под дружески-отеческую опеку Алексея Николаевича. Еще в конце 70-х годов познакомились с Плещеевым и удостоились его трогательного расположения Всеволод Гаршин, Иван Леонтьев (Щеглов), чуть позднее — Семен Надсон, Константин Станюкович, Александр Круглов, в свою очередь, всей душой полюбившие Алексея Николаевича, сердечно привязавшиеся к нему, — ведь для большинства из них он был поистине литературным «крестным отцом».
Молодые люди шли к своему Padre[57] на Спасскую, разыскивали его на даче в Павловске, где Алексей Николаевич чаще всего проживал летом, забегали по понедельникам в редакцию «Отечественных записок», оставляя на плещеевский суд свои стихи, рассказы, повести, пьесы… И всегда встречали со стороны пожилого седобородого «патриарха» — часто теперь прихварывающего, но сохранявшего всегда живую молодость духа, — самый радушный прием.
«…Он действительно был истинный, любвеобильный и попечительный Padre для всякого начинающего поэта, беллетриста, драматурга, для всякого мало-мальски даровитого, вступающего в жизнь юноши…» — вспоминал И. Леонтьев (Щеглов).
Плещеев был, конечно, не единственным из писателей старшего поколения, к кому тянулась литературная молодежь. Те же Гаршин, Надсон охотно и довольно регулярно посещали «пятницы» Я. Полонского, «среды» Л. Вейнберга, но, судя по их переписке между собой и с приятелями, нигде они не чувствовали себя столь свободно и раскованно, как в плещеевской квартире на Спасской.
Рабочий кабинет Алексея Николаевича и в квартире на Спасской не отличался по обстановке и размерам от прежних и был, по свидетельству И. Леонтьева (Щеглова), как всегда, «уютно-тесным и трогательно-скромным». В небольшой этой комнате с двумя окнами размещался письменный стол, всегда заваленный рукописями, журналами, газетами; здесь же, на столе, бронзовый бюст Тургенева, в рамках — фотографии детей. Над диваном, что напротив стола, — тропининский портрет Пушкина, а на высоком книжном шкафу — гипсовый бюст Герцена. В простенке, между окнами, литографический портрет Белинского…
Но молодые люди, когда собирались вместе, предпочитали большую часть времени проводить в зале, где музицировала Елена Алексеевна — дочь хозяина квартиры, а в кабинет самого хозяина заходили по одному, когда возникало сильное желание поделиться своими творческими замыслами с Padre.
Заходили в дом на Спасской отнюдь не только в дни званых обедов или ужинов. Некоторых Алексей Николаевич приводил к себе весьма часто, особенно тех, к кому чувствовал большую симпатию, а то и отеческую любовь.
К числу таких любимцев Плещеева и принадлежал Всеволод Михайлович Гаршпн, первый рассказ которого «Четыре дня», опубликованный в десятой книжке «Отечественных записок» за 1877 год, свидетельствовал о недюжинном даровании автора. Рассказ этот Гаршин выслал в журнал вскоре после ранения (он участвовал добровольцем в русско-турецкой войне на Балканах) из Харькова. А через некоторое время Гаршин объявился в Петербурге и сам навестил в один из понедельников редакцию «Отечественных записок», где и познакомился с Плещеевым. Алексей Николаевич сразу проникся сим-па тлей к нервному, впечатлительному, очень застенчивому офицеру, пригласил его к себе домой, и с тех пор Всеволод Михайлович стал одним из наиболее желанных посетителей маленького плещеевского кабинета в доме на Спасской.
После публикации в «Отечественных записках» гаршинских рассказов «Происшествие», «Трус», «Встреча», «Художники» увлекающийся Алексей Николаевич везде и всюду, где ему приходилось бывать — у знакомых, в редакциях газет и журналов, — с восторгом говорил о молодом прозаике, называл Гаршина надеждой русской литературы. И очень обрадовался, узнав, что столь же высокую оценку творчеству Гаршина дали Тургенев и Толстой. Даже еще более посуровевший к старости Салтыков, кажется, благоволил Всеволоду Михайловичу. Однако Михаил Евграфович и тут, как всегда, озадачил Плещеева: не принял к печати чудесную вещь «Attalea princeps», назвав ее фаталистической. Плещеев же, напротив, усматривал в пессимистическом финале и подлинную правду безысходной окружающей действительности, и гимн «безумству храбрых». Но что мог сделать Алексей Николаевич в споре с непреклонным Михаилом Евграфовичем?.. Рассказ, правда, вскоре увидел свет на страницах нового журнала «Русское богатство» (редактировал его Н. Н. Златовратский), но «…как бы суровая непреклонность Салтыкова не отпугнула от «Отечественных записок» этого архиталантливого юношу», тревожился порой Плещеев.
С Гаршиным Алексею Николаевичу вообще было всегда хорошо, несмотря на неровность характера Всеволода Михайловича. Плещееву импонировала довольно высокая культура молодого беллетриста, поэтичность мирочувствования, эрудиция, серьезное знание отечественной и западной литературы, естественных наук. Гаршин прекрасно разбирался в живописи, опубликовал еще до отъезда в армию несколько интересных статей в газете «Новости» о работах художников-передвижников, учеников Академии художеств…
Радовало старого пропагандиста культуры, что среди представителей молодого поколения есть, оказывается, люди, не ограничивающие себя какой-то узкой областью знаний, смотрящие на искусство не только с утилитарной точки зрения. Не обходилось, разумеется, и без споров, даже небольших, но очень кратковременных размолвок: так, например, Алексей Николаевич совсем не одобрял гаршинского пессимизма, когда речь заходила о будущем России, но относился к этим «заблуждениям» своего собеседника с мудрой снисходительностью — зная о психическом нездоровье Всеволода Михайловича, Плещеев считал, что такие «заблуждения» являются следствием не столько убеждений, сколько… предубеждений, вызванных тяжелыми обстоятельствами жизни. Более критично реагировал Плещеев на увлечение Гаршиным некоторыми новыми толстовскими идеями (нравственного самоусовершенствования, самоотречения), ибо не принимал как раз то толкование, которое давал им сам Толстой. Однако частные разногласия не могли омрачить обоюдную привязанность двух людей, одаренных подлинным талантом человечности, — талантом сострадания.
Особенно доверительные и теплые отношения между Плещеевым и Гаршиным установились, когда Всеволод Михайлович после двухлетних странствий — в 1880 году он, выйдя к этому времени в отставку, неожиданно занемог душевно, покинул Петербург, много скитался, а потом большей частью жил в Харькове — вернулся в Петербург с намерением «обосноваться основательнее»: женился, поступил на службу секретарем канцелярии Общего съезда представителей русских железных дорог. С этого времени до самой трагической кончины Гаршин почти безвыездно жил в Петербурге, продолжал часто навещать плещеевскую квартиру на Спасской, где познакомился и подружился с двумя молодыми офицерами, обласканными Алексеем Николаевичем: капитаном И. Леонтьевым (Щегловым) — прозаиком, драматургом, публицистом и недавним выпускником Павловского военного училища подпоручиком С. Надсоном — поэтом, имя которого обретало популярность.
И. Леонтьев (Щеглов), как и Гаршин, был участником-добровольцем военных сражений 1877–1878 годов (только на Кавказском фронте), но теперь намеревался уйти в отставку и посвятить себя литературе. Мечтал о том же и С. Надсон.
До самозабвения увлеченный театром (на этой почве и сошелся с Плещеевым), Щеглов больше пропадал в актерской среде, а вот Гаршин и Надсон очень часто стали встречаться, вместе бывать на вечерах у Полонского, Вейнберга… Гаршин и Надсон, несмотря на некоторую возрастную разницу, считали самих себя детьми одного поколения и даже несколько общей судьбы: тот и другой — офицеры, оба разделяли идеи части народнической интеллигенции, охваченной в это мрачное реакционное время скепсисом, трагической безысходностью, с одной стороны, и в то же время продолжающей подспудно верить в «вождей и пророков», способных стряхнуть «тяжесть удушья и сна» (Гаршин, правда, и в «вождей» уже не верил); тот и другой с горечью признавали надломленность своих духовных сил. Все это, как и общность эстетических воззрений, способствовало скорому установлению между Всеволодом Гаршиным и Семеном Надсоном дружеских отношений, чему, конечно, не мог не радоваться Плещеев. А Надсон боготворил Плещеева, считал его своим единственным «литературным крестным отцом». «Бесконечно обязан его теплоте, вкусу и образованию, воспитавшим мою музу», — вспомнил Надсон в «Автобиографии», в которой трогательно рассказал и о первом своем знакомстве с Плещеевым:
«…Темно и скверно было кругом, но на душе моей цвела и горела радужным блеском самая нарядная, самая благоуханная весна: вечер, о котором я вспоминаю, был вечером первого знакомства с маститым известным поэтом Плещеевым, обратившим внимание на мои стихи, напечатанные в журнале «Слово» и письменно пригласившим к себе «потолковать и познакомиться». Я был как в чаду. Перед глазами моими неотступно стояла высокая, широкоплечая фигура с благородным и добрым лицом, с белыми волосами, откинутыми назад, и широкой «патриархальной» бородой, упадающей на грудь. Я слышал еще этот несколько глухой и усталый, но мягкий и задушевный голос, и светлые перспективы широко открылись передо мной».
И действительно, после первой же встречи Надсона с Плещеевым перед юношей открылись двери… в самый авторитетный литературный журнал. Кроме того, Алексей Николаевич, почувствовав в Надсоне серьезный поэтический дар, истратил немало сил и энергии, чтобы создать для развития этого дара максимум благоприятных условий, давая непосредственные советы и рекомендации молодому поэту по отделке стихов, пропагандируя творчество Надсона, где только представлялось возможным: знакомым редакторам журналов и газет, на литературных вечерах, в письмах к деятелям искусства[58].
Старых друзей оставалось все меньше и меньше (Островский и И. Аксаков — в Москве, а Салтыков дружить «не умел»), а натура у Алексея Николаевича всегда жаждала сердечной привязанности, коротких общений, не ограниченных иссушающими душу деловыми отношениями. Потому-то и приглашает Алексей Николаевич в свой дом молодых поэтов, прозаиков, драматургов, ночи напролет читает их пусть еще шероховатые по отделке, но искренние, взволнованные стихи, рассказы, повести и, если находит в них «искру божью», то прилагает все усилия, чтобы эти стихи, повести и рассказы пошли к читателям — в этом Плещеев видел свой прямой долг опытного литератора, неравнодушного к судьбам отечественной словесности. Читает, восторгается, но иногда и ворчит, по-отечески упрекая своих молодых друзей, что работают они не в полную силу.
«Я прочел Гаршина. Рассказ хорош, оставляет впечатление, но от Гаршина ждешь большего», — пишет Алексей Николаевич 18 октября 1883 года Надсону, прочитав гаршинский рассказ «Красный цветок». И добавляет: «К январю или февралю Вы обязаны дать хорошее стихотворение в «Отечественные записки». Слышите ли — хорошее, а не только недурное». Строгую, весьма критическую оценку дает Плещеев стихам Д. С. Мережковского — восемнадцатилетнего юноши, которого Надсон привел однажды в плещеевский дом. Уже в первых стихах «Мережка», как прозвал Алексей Николаевич Мережковского, старый поэт уловил мистический туман и расплывчатость мысли…
Стихийно возникшее содружество молодых литераторов под покровительством Padre — Плещеева укреплялось: Щеглов и Надсон добились отставки и целиком отдались литературной работе, Гаршин, казалось, совсем выздоровел. Однако с закрытием «Отечественных записок» все почувствовали себя неуютно. Сам Плещеев опять попадает в капкан безденежья, снова через посредничество А. С. Гацисского пытается продать свое княгининское имение, но терпит неудачу: хотел продать землю крестьянам, однако те требовали рассрочки на многие годы, что для Алексея Николаевича в сложившейся ситуации было неприемлемо. А кулакам продавать не хотел, опасаясь, что «кулак… сок из крестьян выжимать станет». Надеялся еще Плещеев получить 800 рублей из Ярославля (сумма, удержанная банком при выкупе материнского имения в Пошехонье) и тем самым рассчитаться хотя бы чуть-чуть с долгами, но ожидаемой суммы не получил.
Долги растут, литературные гонорары становятся совсем ничтожными, снова подступает противное, опустошающее чувство бренности жизни. И здоровье ухудшается: «сильные сердцебиения бывают и одышка», — сообщает Алексей Николаевич в одном из писем И. Щеглову…
Уже совсем было отчаялся Алексей Николаевич. «…Сколько приходится терпеть всяких неудач и невзгод, что порой совсем опускаются руки, и, не видя ничего лучшего впереди, рад был радешынек, если бы поскорей пришла на выручку смерть. Это без фраз и без всякого рисования. Просто устал нравственно и физически…» — «жалобится» Плещеев в письме к А. С. Гацисскому в январе 1885 года, но тут же делится с адресатом и приятной новостью.
«Здесь затевается журнал, редакция которого рассчитывает на ваше сотрудничество. Редактором его должна была бы быть не безызвестная вам, вероятно, Анна Михайловна Евреинова (доктор прав), уже просившая меня списаться с вами. Тут сгруппировался бы кружок очень порядочных людей…»
«Затевавшийся» журнал станет выходить с сентября 1885 года под названием «Северный вестник». В этот журнал Алексея Николаевича пригласили редактором беллетристического отдела «за очень хорошее вознаграждение», как писал он тому же А. С. Гацисскому, что в значительной степени избавляло поэта от беспросветного бедственного существования, которое снова угрожало ему.
Но не только ради «хорошего вознаграждения» согласился Плещеев работать в «Северном вестнике», а прежде всего потому, что возлагал надежды видеть журнал с «дельным направлением»: к сотрудничеству в нем приглашались многие бывшие авторы и сотрудники «Отечественных записок», да и редактор журнала Анна Михайловна Евреинова заслуживала доверия — видная деятельница женского движения, первая из русских женщин, удостоенная в 1875 году в Лейпцигском университете звания доктора права, уважаемая людьми, близкими по духу Алексею Николаевичу…
В горестную пору после закрытия «Отечественных записок» Плещеев, несмотря на трудности жизни, не прекращал собственного творчества. Правда, много хлопот доставляли проблемы «пристройки» сочинений в печати: в «Русской мысли», на сотрудничество в котором надеялись многие из авторов «Отечественных записок», публиковаться из-за придирок цензуры почти не было возможности, и Плещеев вынужден обращаться в такие незначительные издания, как «Еженедельное обозрение» и «Театральный мирок»[59].
И с открытием «Северного вестника» Алексей Николаевич энергично включился в число постоянных авторов журнала, публикуя на его страницах компилятивную монографию «Публика и писатели в Англии в XVIII веке», цикл переведенных им стихов английского поэта-демократа Томаса Мура, «Ирландские мелодии» которого с увлечением переводил раньше.
Но значительную часть времени в этот период Плещеев отдавал организационной журнальной работе, стремясь привлечь в число сотрудников и авторов «Северного вестника» лучшие литературные силы. И тут тоже было не все просто. Отказался от сотрудничества М. Е. Салтыков-Щедрин: больной, ставший совсем раздражительным и обидчивым, Михаил Евграфович не пожелал печататься в подцензурном «Северном вестнике» и попросил Плещеева «прозондировать почву» в бесцензурных изданиях.
Жаль, конечно, что Салтыков пренебрегает услугами нового журнала, однако и его можно понять: столько он перетерпел от цензуры, особенно в последние годы…
Другие сотрудники «Отечественных записок», в числе которых были Г. И. Успенский, Н. К. Михайловский, A. М. Скабичевский, тоже, как и Плещеев, были приглашены в «Северный вестник» и вместе с Алексеем Николаевичем сыграли в первые годы определенную роль в формировании «физиономии» нового журнала. Но редакция «Северного вестника» делала основную ставку на молодые литературные силы, и здесь Плещееву, безусловно, принадлежала первостепенная роль как человеку, пользующемуся не только безукоризненной репутацией, но и искренней, большой любовью у молодежи.
Алексей Николаевич, став одним из редакторов «Северного вестника», сразу же привлекает к сотрудничеству и Гаршина, и Надсона, и Леонтьева (Щеглова), и Круглова…
С большим интересом приглядывается Алексей Николаевич к молодому новеллисту Антону Чехову, часто помещавшему свои рассказы на страницах юмористических журналов «Осколки», «Стрекоза», в суворинской газете «Новое время» и выпустившему сборник «Пестрые рассказы». Не все в этом сборнике было Плещееву по душе, смущала некоторая легковесность молодого писателя, этакая вызывающая разбросанность, но в лучших вещах Чехова Алексей Николаевич проницательно улавливал подлинную зоркость художника, его глубокий ум и предсказывал в беседах с товарищами блестящее литературное будущее веселому, «многописучему» и… лично неизвестному пока писателю.
Из литераторов среднего поколения Алексей Николаевич выделял К. М. Станюковича, хотя весьма прохладно и даже иронично относился к его пухлым романам на бытовые темы, считал их «хуже боборыкинских», то есть не художественными вовсе…
Но Плещеев, сам толком не зная почему, верил в талант Станюковича[60], испытывал к нему и большую личную симпатию. Когда в 1885 году Станюкович был обвинен в связях с русскими революционерами-эмигрантами и приговорен к ссылке в Томскую губернию, то Алексей Николаевич, рискуя репутацией «благонадежного», полученной, к слову сказать, не так уж и давно, пришел проводить Константина Николаевича в дальнюю дорогу.
Еще в бытность секретарем «Отечественных записок» Плещеев внимательно читал произведения неизвестного очеркиста с Урала, публикующего свои произведения в журналах «Дело», «Устои», «Вестник Европы» и подписывающего их либо Д. Мамин, либо Д. Сибиряк. Особенно понравился Плещееву роман «Приваловские миллионы», опубликованный в 10 номерах журнала «Дело» в 1883 году. Понравился масштабностью, прекрасным знанием жизни уральского края, его заводского быта. А вскоре Д. Сибиряк прислал большой очерк «Золотуха» и в «Отечественные записки», который Салтыков принял весьма доброжелательно. Затем Д. Н. Мамин-Сибиряк опубликовал в «Отечественных записках» очерк «Бойцы» и роман «Горное гнездо», и Алексей Николаевич с удовлетворением видел, как растет мастерство уральского прозаика, как мужает дарование этого «провинциального бытописателя». Однако Мамин-Сибиряк жил где-то в Екатеринбурге, отношения поддерживал в основном только с Салтыковым, а Алексей Николаевич был, в сущности, только читателем незнакомого уральца, которому, по словам Михаила Евграфовича, немногим больше тридцати лет — возраст не совсем, конечно, юношеский, однако сравнительно молодой, вселяющий надежду на дальнейший рост, будущее развитие…
А к молодежи (и не только литературной) Алексей Николаевич поистине «питал слабость», связывал с молодым поколением все надежды на будущее Родины, верил в ее силы, несмотря на жестокость правительственных репрессий, непрекращающиеся аресты, судебные процессы, верил, что она, молодежь, не уронит «знамя правды вечной и святой», та самая молодежь, от представителей которой получил Алексей Николаевич так много приветствий в дни, когда праздновался 40-летний юбилей его литературной деятельности.
Чествование 40-летней литературной деятельности Алексея Николаевича в Петербурге и в Москве состоялось несколько позже 60-летия поэта — последнюю дату Плещеев отметил, как всегда, очень скромно, в узком семейном и дружеском кругу, о чем сообщал, между прочим, чуть с грустинкой и чуть иронически в письме С. Я. Надсону от 23 ноября 1885 года: «Вы, конечно, не подозреваете, что вчера, в день моего рожденья (мне исполнилось 60 лет, невеселый возраст!), Вы вместе с некоторыми юными поэтами преподнесли мне адрес с выражением сочувствия за то, что я на старости лет не исподлился. Инициатива шла от милейшего Всеволода Михайловича Гаршина, который не только сочинил и собственноручно написал этот задушевный и очень тронувший меня адрес, но и подписался за Вас…»
Адрес, сочиненный Гаршиным, выражал Алексою Николаевичу горячую признательность молодежи за помощь, которую Плещеев оказывал начинающим писателям. Некоторые из старых литераторов (Я. П. Полонский, И. А. Гончаров), не зная содержания адреса, выразили Плещееву сожаление, что составители адреса не известили их, и прислали отдельные письма юбиляру, исполненные тепла, задушевности, признания литературных заслуг Алексея Николаевича. Однако поздравления по случаю 60-летия в большинстве своем ничуть не отличались от тех, которые Алексей Николаевич получал ежегодно, а вот чествование его сорокалетней литературной деятельности 15 января 1886 года обернулось для поэта праздником, которого он и не чаял.
Сам Алексей Николаевич всегда считал свою литературную деятельность «рядовой», никоим образом не заслуживающей какой-то славы. И потому очень любил читать в кругу своих молодых друзей переведенные им незадолго до юбилея стихи из «Ирландских мелодий» Томаса Мура:
…Зачем говорите вы мне в утешенье,
Что слава должна услаждать мой закат…
Отдайте мне бурную смелость стремленья,
Отдайте мне юности слезы назад!
…А тут со всех концов России сотни, тысячи адресов от лиц разных возрастов, сословий, национальностей, политических взглядов, от организаций, обществ, кружков, о существовании некоторых из них Алексей Николаевич и не подозревал вовсе.
«Телеграмм и писем получил (и продолжаю получать) многое множество… Люди всех лагерей были на юбилее… Теперь — умирать пора. Другого такого не будет в жизни. Особенно горячо и сочувственно отнеслась ко мне молодежь. Даже от студентов духовной академии я получил поздравления», — растроганно писал Алексей Николаевич в Нижний Новгород А. С. Гацисскому через несколько дней после памятного дня 15 января.
А начался тот день с торжественного собрания (в ресторане Понсэ), на которое собралось 120 человек, в их числе были друзья и соратники поэта, представители различных организаций, союзов, кружков, пришедшие выразить свое уважение и признательность юбиляру. Самое деятельное участие в подготовке торжества приняли В. М. Гаршин, И. Л. Леонтьев (Щеглов), П. И. Вейнберг, артисты В. Н. Давыдов, П. А. Стрепетова и даже… А. С. Суворин. Председательствовал на этом собрании П. II. Вейнберг, который по поручению распорядителей празднества прочитал Алексею Николаевичу стихотворное послание, в котором были и такие слова:
Сорокалетнею поэта годовщиной
Здесь ныне собрана товарищей семья.
Путь тяжко начатый, путь неприветно-длинный,
Ты доблестно прошел. Поэзия твоя
Ни на единый миг тебе не изменила,
Ни на единый миг не иссякали в ней
Ни вера в доброе, ни теплота, ни сила,
Ни задушевность первых дней…
Много было произнесено речей, прочитано стихов с выражением любви к Плещееву (все они были опубликованы на следующий день в «С.-Петербургских новостях»), зачитаны поздравительные письма и телеграммы от сподвижников, друзей, не сумевших приехать на празднество, от лиц, мало знакомых, а то и совсем незнакомых, но выразивших свою признательность поэту с не меньшей, наверное, трепетностью и сердечностью, чем друзья-соратники.
Действительно, разве не могло не растрогать письмо незнакомца, подписавшегося «редактором «Отголосков» (видимо, подпольного народовольческого сборника «Отголоски революции»), назвавшего в поздравительном адресе Плещеева «моим учителем», или коллективное послание петербургских студентов, в котором говорилось: «40-летний юбилей Вашей литературной деятельности, уважаемый Алексей Николаевич, дает нам повод выразить те теплые чувства, которые питает к Вам русская молодежь. Она никогда не забудет Вашего великого призыва:
Вперед! Без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Она никогда не изменит той светлой идее, которую Вы заповедали нам. Позвольте и нам, представителям учащейся молодежи, принести Вам наши горячие пожелания еще долгой и славной деятельности. Пусть впредь не умолкает Ваша лира, не раз ободрявшая нас:
Среди глубокой тьмы
Сияя нам звездою путеводной,
Буди в нас силы молодые,
На дело честное зови».
Но особенно дороги были для Плещеева поздравления литераторов-«могикан», с которыми он почти одновременно вступал на тернистую литературную дорогу: A. Н. Островского, А. Н. Майкова, И, А. Гончарова, который, сожалея о невозможности лично явиться на юбилейное празднество из-за расстроенного здоровья, пожелал Алексею Николаевичу, чтобы «произведения его симпатичного таланта еще многие годы продолжали украшать русскую поэзию».
Из Нижнего — из города, с которым связаны незабываемые детские годы, Плещеев получил проникновенное письмо от А. С. Гацисского, теплую телеграмму от B. Г. Короленко, от лиц, про которых Алексей Николаевич почти ничего не ведал, но которые, видимо, внимательно и пристрастно следили за творчеством своего земляка, восхищались его верностью идеалам молодости, его поэзией, оказывается, и не такой уж и «рядовой», как привык ее оценивать сам творец. А сколько приветствий из других мест: Москва, Ярославль, Тверь, Калуга, Оренбург, Самара, Пенза, Саратов…
Вечер в ресторане Понсэ закончился после торжественных речей, приветствий и тостов простонародной русской песней: артистка Стрепетова запевала, а все остальные присутствующие на торжестве дружно подтягивали. Дивное было зрелище: более ста голосов звучали так задорно и спаянно, что можно было воспринять эту спевку единожды собравшихся людей за вполне приличный хоровой ансамбль.
После торжества в помещении ресторана Понсэ в редакции «Северного вестника» собрались сотрудники журнала и преподнесли юбиляру серебряный венок. Здесь были уже хорошо знавшие друг друга лица, не один год проработавшие бок о бок с Алексеем Николаевичем: Михайловский, Скабичевский, Гаршин… За дружеским обедом Алексею Николаевичу снова говорили много сердечных и признательных слов.
А через несколько дней узнал Алексей Николаевич, что и в Москве его чествовали «чуть ли не еще задушевнее», чем в Питере. Там тоже, оказывается, состоялся большой обед под председательством бывшего редактора «Русской мысли» С. А. Юрьева, произнесшего очень теплое слово о юбиляре и назвавшего Плещеева одним из тех литераторов, которых общество с полным основанием зовет учителями жизни. И опять же, как и в Петербурге, большие почести воздала юбиляру московская молодежь — последнее вызывало в усталом и больном сердце поэта такие порывы восторга, какие случаются, может быть, один-два раза в жизни…
Юбилей отпразднован, а поздравительные письма Алексей Николаевич продолжал получать еще несколько месяцев. И какие письма! Василий Иванович Немирович-Данченко — молодой прозаик, поэт, считавший Плещеева своим наставником, покровителем, прислал из своего заграничного путешествия большущее послание, переполненное чувством благодарности и признательности:
«Всегда и везде чуждый эгоизму, высокомерию, самомнению, — писал Василий Иванович, — Вы не только ободряли, Вы отыскивали молодые таланты — шли им навстречу, и если история русской литературы отведет Вам, в чем нет сомнений, высокое место в ряду наших писателей, она оставит за Вами еще и почетное имя крестного отца многих наших молодых поэтов».
Старый петрашевец Николай Сергеевич Кашкин, доживающий свой век в Калуге, тоже до глубины души растрогал своим письмом.
«С искреннею радостью и живым сочувствием следил я из своей глухой провинции за всем, что относилось до празднования Вашего юбилея, — сообщал Кашкин. — Но вот в одной из них (юбилейных статей) я встретил выражение, что никто не откликнулся на призыв Ваш:
Домчатся ль к вам знакомых песен звуки,
Друзья моих погибших юных лет?[61]
И живо представилась мне та минута, когда в деревенской глуши, куда загнала меня ссылка, я с радостным волнением прочел эти слова Ваши, и из меня, не слагавшего рифмы, вылилось несколько строк, которые я поспешно отослал для передачи Вам редактору журнала, напечатавшего Ваши стихи. Сейчас эти строки попались мне под руку, и я снова, не зная Вашего адреса, посылаю их через сына своего…
Прошла пора невзгод, гоненья,
И на знакомый голос твой
Из тишины уединенья
Откликнется привет живой.
Опять поешь ты, слава богу!
Иди вперед, не унывай.
Добра и правды на дорогу
Друзей ты громко призывай.
Вперед без страха и сомненья,
И если в ком остыла кровь,
Твои живые песнопенья
Его пробудят к жизни вновь».
Что и говорить: порадовал, очень порадовал душу Николай Сергеевич. А как обогрело сердце нежное, братское приветствие Александра Николаевича Островского.
Поздравительное письмо Островского оказалось своего рода завещанием-наказом для Алексея Николаевича — через четыре месяца великий драматург скончается в своем имении Щелыково Костромской губернии. Еще раньше в Москве умер Иван Сергеевич Аксаков — другой близкий Плещееву человек. Человек кристальной честности, с гордостью заявлявший о себе, что «никаким награждениям знаками отличия не подвергался».
В некрологе «Памяти Ивана Сергеевича Аксакова», опубликованном во второй книжке «Северного вестника» за 1886 год и подписанном редактором журнала А. М. Евреиновой, говорилось: «…Помянем мы честность, искренность, беззаветную любовь к освобожденным братьям и непоколебимую веру в мощь и творческую силу своего народа дорогого нам общественного деятеля и русского патриота… Сколько раз приходилось нам слышать от него, что жизнь есть подвиг в борьбе с ложью, этим непримиримым врагом человечества, и что стремление к искренности должно стать главной задачей в жизни». Это мнение об И. С. Аксакове целиком разделял и Алексей Николаевич…
Известие же о кончине Островского буквально оглушило Плещеева: еще совсем недавно Александр Николаевич, получивший назначение на должность заведующего репертуарной частью московских театров, выглядел прямо-таки молодцом, энергия бушевала в нем — и вот такая трагическая новость… Предполагая, что похороны Александра Николаевича будут в Москве, Плещеев даже намеревался поехать на них, но потом узнал, что покойный завещал предать его прах костромской земле вблизи Щелыково, в Николо-Бережках. Однако поехать на похороны старого друга и великого драматурга России Алексей Николаевич все равно намеревался (земля-то костромская к тому же и родина Алексея Николаевича!), и только неважное здоровье — опять участилась одышка с наступлением промозглой питерской весны — помешало осуществлению такого намерения.
«Что же, Padre Плещеев, не пора ли и тебе последовать примеру друзей-товарищей?» — задавался теперь частенько таким вопросом Алексей Николаевич. «Ведь по пальцам можно пересчитать тех из нашего поколения, кто еще дюжит: Гончаров, Майков, Полонский, Салтыков… В Астрахани поселился после сибирской каторги великомученик Николай Гавриловпч Чернышевский… Как он, Николай Гаврилович, теперь? Сказывают, что здоровье его совсем подорвано… Но ум-то, наверное, гее такой же острый и подвижный? Или за четвертьвековое бремя мытарств Николай Гаврилович утратил и это свое могучее оружие?..»
Да, ряды старых товарищей и соратников редели; эго переживалось тяжело, но воспринималось все-таки как неотвратимо-закономерный факт. А вот уход из жизни новых молодых друзей казался зловеще-роковым… В Ялте от чахотки умер Надсон, не дожив и до двадцатипятилетия. Умер, не успев сделать и десятой доли того, что обещал его талант, — отчего такая жестокость судьбы?
Опять тяжело заболел Гаршин. Еще на похоронах Надсона 4 февраля 1887 года (из Ялты Семена Яковлевича привезли в Петербург и похоронили на Волковом кладбище, на Литераторских мостках) Всеволод Михайлович выглядел вполне здоровым, несмотря на угнетенное состояние, вызванное смертью друга. В этот день Гаршин заехал к Плещееву на Спасскую, и они вместе поехали на кладбище. Там же, над свежим могильным холмом своего покойного друга, Всеволод Михайлович прочитал наизусть стихотворение Полонского, посвященное памяти усопшего Надсона…
И до этой поры Гаршин чувствовал себя не так уж плохо, хотя, к удивлению всех поклонников его таланта, почти ничего не писал. Алексея Николаевича тоже смущало затяжное молчание Всеволода Михайловича, но тот уверял, что работает над большим историческим романом из эпохи Петра Великого, и это в какой-то мере успокаивало старика. Кроме того, Гаршин, избранный членом комитета Литературного фонда (Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым), с энтузиазмом включился в деятельность комитета, принимая участие в устройстве того же плещеевского юбилея по случаю 40-летия литературной деятельности поэта, вечере в память А. Н. Островского, энергично включился в работу по подготовке приближающегося юбилея Я. П. Полонского (50-летие литературной деятельности). — все это производило впечатление полного душевного выздоровления Всеволода Михайловича. Частые встречи у Плещеевых, у Гаршиных на Невском, на «пятницах» у того же Я. П. Полонского, на которые приходили виднейшие деятели культуры, еще больше сблизили Алексея Николаевича и Всеволода Михайловича, поэтому известие о том, что вскоре после похорон Надсона Гаршин почувствовал себя хуже, встревожило Плещеева, и он незамедлительно навестил больного.
Особенного кризиса в гаршинском состоянии Плещеев не обнаружил: обычная ипохондрия, в которую Всеволод Михайлович впадал, пожалуй, каждую весну. Оба много говорили о состоянии литературных дел. Несмотря на некоторую раздражительность, Гаршин говорил очень умно, а порой даже вдохновенно. Помянули покойного Надсона, которого оба искренне любили: Всеволод Михайлович вспомнил о том вечере на плещеевской квартире, когда он впервые познакомился с безвременно ушедшим поэтом, тогда еще совсем юным офицером. И неожиданно для Алексея Николаевича спросил:
— А почему вы, Алексей Николаевич, не сложили покойному Семену прощальную песню? Вон Яков Петрович Полонский написал такое прекрасное душевное стихотворение, хотя Надсон и не был с ним столь близок, как с вами. А вас он мало сказать любил, он боготворил вас, Padre. Да и вы, по-моему, были к Семену привязаны больше, чем к кому-либо из молодых.
— Да, Всеволод Михайлович, вы правы: я очень любил покойного Семена Яковлевича… А прощальной, как вы сказали, песни сложить потому и не смог, что было мне, мой друг, очень тяжело. Да и какой я нынче стихотворец, так, одна зола осталась. А Яков Петрович — еще молодец! Да и поэт он не чета мне — он, как говорится, поэт милостью божьей, а я ведь — из резонеров…
— Полноте, Алексей Николаевич, зачем вы говорите такое. — Гаршин даже как-то торопливо перебил Плещеева. А потом уже чуть задумчиво продолжал: — Вы, Padre, не только тоже поэт милостью божьей, о чем, кстати, на вашем юбилее сказано всеми, но вы еще и гражданская совесть поэзии. А о том, что вы прекрасный поэт, говорит хотя бы недавнее ваше стихотворение «В альбом Антону Рубинштейну», которое я прочитал в «Ниве» летом прошлого года.
— Ох, опять славословите вы старика не по заслугам. Юбилей мой прошел, хватит толковать о моих достоинствах, да и стих-то, который вы упомянули, слабенький, — сказал Алексей Николаевич и заговорил о молодых литераторах, расхваливая Короленко и Чехова.
Гаршин согласился с высокой оценкой Алексеем Николаевичем творчества Короленко и Чехова.
— Да, Короленко — это настоящая сила. Чехов тоже чертовски талантлив, но уж очень разбросан. А в «Северный вестник» он ничего не присылал, Алексей Николаевич? Надо бы привлечь вам этого Чехон-тс — талант неподдельный, и реалист до мозга костей, в отличие от нас, романтиков. — Всеволод Михайлович произнес эти слова несколько вяловато, и Алексей Николаевич уловил в горящем взгляде своего собеседника нечто вроде грустной зависти, хотя отлично знал, что как раз чувства зависти Гаршин был лишен начисто.
— Вы совершенно правы, мой друг: надо бы Чехова вытащить в толстый журнал. Лелею мысль, что он станет автором «Северного вестника», возможно, даже в этом году, — Плещеев хитровато улыбнулся в свою седую «патриархальную» бороду. Потом добавил: — Всеволод Михайлович, мы и от вас, «романтика», ох как ждем новых вещей. Вот окрепнете в Крыму и одарите нас новой повестью даже покрепче, чем «Надежда Николаевна», верно? — Плещеев был не очень высокого мнения о повести Гаршина «Надежда Николаевна», опубликованной в «Русской мысли», совсем не разделяя, впрочем, мнения А. М. Скабичевского, печатно назвавшего гаршинскую повесть «романтической и мелодраматической чепухой».
— И снова какой-нибудь Скабичевский с ученым апломбом окрестит ее вздором? — Всеволод Михайлович тоже улыбнулся широко и открыто, совсем успокоив Алексея Николаевича.
— Да тут уж я, право, не знаю, что вам ответить. Но думаю, что Гаршин теперь уж достиг той творческой и жизненной зрелости, когда прекрасно обойдется и без «руководящих указаний» не только Скабичевского или Михайловского, но и самого… Льва Толстого.
— Опять вы, Алексей Николаевич, хотите упрекнуть меня в толстовстве. Но на вас я не рассержусь, перед отъездом в особенности, потому что я вас слишком высоко уважаю и люблю. — С этими словами Гаршин подошел к Плещееву и крепко обнял милого Padre.
Всеволод Михайлович действительно вернулся с юга окрепшим, а для стороннего взгляда — совсем здоровым. В Петербург он приехал как раз накануне юбилея Полонского, привез юбиляру ветку с пушкинского дерева в Гурзуфе, намеревался выступить с поздравительной речью, но по неизвестным причинам речь эту не произнес, хотя относился к Полонскому с большим уважением.
Зато большую речь произнес на юбилее Алексей Николаевич Плещеев, которому выпали те же обязанности, что и П. И. Вейнбергу на его, плещеевском, юбилее.
От имени столичных литераторов Плещеев зачитал Полонскому поздравительный адрес, сказал прочувствованное слово и от себя лично, ибо всегда высоко ценил поэтическое дарование Якова Петровича. Плещеевское приветствие дало повод М. Е. Салтыкову в письме к одному из знакомых выразить недоумение, что старый петрашевец оказался в тесной компании с такими столпами правительственной иерархии, как министр финансов Вышыградский, бывший критик-славянофил, а теперь крупный чиновник Тертий Филиппов и Катков (последний прислал Полонскому теплую поздравительную телеграмму). Ирония Салтыкова была вызвана, видимо, еще и тем, что юбилей Полонского действительно носил весьма официальный характер: правительство установило юбиляру почетную дополнительную пенсию в 2500 рублей, много было произнесено пышных речей, но не было обстановки непринужденности и раскованности, которая располагала бы к откровенности…
И ожидаемой Плещеевым крупной вещи для «Северного вестника» Гаршин тоже не написал (до этого в журнале был опубликован лишь Гаршинский рассказ «Сигнал»), поэтому его сотрудничество с журналом, вопреки надеждам Алексея Николаевича, ограничилось публикацией в третьем номере за 1887 год «Заметок о художественных выставках». Но бог с ними, с новыми рассказами и повестями, они напишутся, если будет здоровье, если меланхолия не возьмет его снова в полон. Конечно, грустно, что похвастаться по части беллетристики «Северному вестнику» нечем… Рассказы Короленко хороши, Успенский по-прежнему читается публикой с живейшим интересом, однако потребность в новых талантах ой-ой как велика. И в талантах настоящих, как, например, Чехов…
Антон Павлович Чехов к этому времени поддерживал уже тесные контакты с рядом петербургских литераторов: публиковал свои рассказы в «Новом времени» Суворина, переписывался с маститым Григоровичем, которого очень высоко ценил и который, в свою очередь, первым из крупных писателей выделил Чехова из среды молодых беллетристов, отметил настоящий талант молодого рассказчика и советовал ему бережно и серьезно воспитывать дарование, бросить газетные побрякушки и написать что-нибудь крупное. Дмитрий Васильевич Григорович «натолкнул» на Чехова в какой-то мере и Плещеева, расхваливая однажды на заседании театрально-литературного комитета рассказы малоизвестного Чехонте. Алексей Николаевич, недолюбливавший Григоровича еще с юношеских лет, не особо доверявший и вкусу автора «Антона Горемыки», на этот раз сильно заинтересовался новым кумиром Дмитрия Васильевича и внимательно прочитал «Пестрые рассказы» Чехонте — Чехова. Прочитал и почувствовал в авторе первостепенного художника слова, стал внимательно следить за всеми публикациями молодого новеллиста, радовался его крепнувшему мастерству.
Новый чеховский сборник рассказов «В сумерках» особо пленил Алексея Николаевича поэтичным изображением природы. «Когда я читал эту книжку, передо мной незримо витала тень И. С. Тургенева. Та же умиротворяющая поэзия слова, то же чудесное описание природы», — рассказывает Плещеев одному из знакомых. А в декабре 1887 года состоялось и личное знакомство Плещеева с Чеховым.
Чехов приехал из Москвы в Петербург 30 ноября, остановился в гостинице «Москва», где его 9 декабря «подкараулил» жаждущий познакомиться с ним Иван Леонтьевич Леонтьев (Щеглов). А на следующий день по просьбе Антона Павловича Леонтьев ведет Чехова к Плещееву.
«Алексей Николаевич при виде Чехова пришел в некоторое трогательное замешательство… И вот не прошло получаса, как милейший А. Н. был у Чехова в полном «душевном плену» и волновался, в свою очередь, тогда как Чехов быстро вошел в свое обычное философско-юмористическое настроение… Загляни кто-нибудь случайно тогда в кабинет Плещеева, он, наверное бы, подумал, что беседуют давние близкие друзья… Да, явился Чехов к Плещееву почти чужим человеком, а вышел от него закадычным приятелем…» — вспоминал Щеглов.
В следующую встречу все трое (Плещеев, Чехов и Щеглов) и в самом деле уже закадычными приятелями обедают в ресторане, где Антон Павлович своими бесподобными импровизациями окончательно влюбил в себя старого поэта.
В этот день Алексей Николаевич подарил Чехову свою книгу «Стихотворения А. Н. Плещеева», изданную в 1887 году и включившую в себя почти все стихи и переводы поэта за 40 лет (с 1846 по 1886 год) с надписью «Антону Павловичу Чехову на добрую память от автора»[62]. За день до отъезда из Питера Антон Павлович еще раз навестил гостеприимную квартиру Алексея Николаевича на Спасской, где встретился и познакомился с некоторыми из плещеевских друзей, среди которых был и В. М. Гаршин. С этого периода между Плещеевым и Чеховым завязывается интенсивная переписка, этот же период можно с полным основанием считать прологом к постоянному сотрудничеству Антона Павловича в «Северном вестнике».
Следуя советам Григоровича, Короленко и, наконец, откликаясь на просьбу Плещеева написать что-либо для «Северного вестника», Чехов с увлечением берется за первую свою крупную вещь — повесть «Степь». В письмах к Алексею Николаевичу Чехов подробно делится замыслом этого произведения, называя его «степной энциклопедией», высказывает сомнения в своих силах, опасаясь сорваться «с того тона, каким начал», и, между прочим, обращается к старому поэту с такой просьбой: «Дебютируя в толстых журналах, я хочу просить Вас быть моим крестным батькой».
С удовольствием и не без гордости принимая эту просьбу, Плещеев с нетерпением ждет от Чехова повесть, а при получении рукописи «Степи» пишет Антону Павловичу восторженный отзыв на нее: «Не мог оторваться, начавши читать. Короленко тоже… Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать Вам не могу и никаких замечаний не могу сделать, кроме того, что я в безумном восторге. Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую, большую будущность…»
Но некоторые члены редакции «Северного вестника» к повести Чехова отнеслись довольно сдержанно, и среди них были Михайловский и Глеб Успенский. Признавая чеховский талант, оба обвиняли писателя в безыдейности, в том, что он идет «по дороге не знамо куда и незнамо зачем», однако Плещеев решительно выступил в защиту нового произведения Чехова. Спор «вокруг Чехова» обострил разногласия сотрудников редакции, возникшие прежде всего из-за диктаторских замашек Н. К. Михайловского, заведовавшего критическим и научным отделами в журнале.
Николай Константинович и всегда-то отличался склонностью повелевать, но в последнее время, видимо, возгордившись своим немалым влиянием на русскую интеллигенцию, и вовсе стал выказывать свой редакторский «вождизм»: бесцеремонно начал вмешиваться в планы беллетристического отдела, которым ведал Плещеев, настаивая на публикации хотя и слабых, но идейно близких ему, Михайловскому, вещей, причем зачастую, если Плещеев отвергал эти требования, то Михайловский угрожал выходом из редакции журнала. Долго терпел Алексей Николаевич капризы Михайловского («…мне уже несколько раз приходилось выносить довольно неприятные щелчки моему самолюбию, и только нежелание усиливать распри, делать скандал заставляло меня сдерживаться, хотя не раз у меня являлось желание крупно поговорить с ним», — писал Плещеев в Нижний Короленко), но избежать раскола в редакции не удалось: в марте 1888 года Михайловский, а затем и Глеб Успенский оставили «Северный вестник». Потеря для журнала ощутимая, да и лично Алексей Николаевич тяжело переживал этот раскол, ибо не только высоко ценил дарования Михайловского и Успенского, но и многие годы связан был с ними дружескими отношениями.
Новые критики, которые с недавнего времени стали сотрудничать в журнале — Н. А. Протопопов и А. А. Волынский (Флексер), конечно, не в состоянии заменить Николая Константиновича. Протопопов, кажется, и не без дарования, но уж очень горазд видеть в литературе утилитарную прислужницу идейным «веяниям», и только. Михайловский тоже как будто бы не жаловал чистое художничество, но все-таки никогда не игнорировал эстетическую сторону, а Протопопов готов всю литературу свести к голой публицистике.
Что же касается бойкого Флексера-Волынского, к которому уж очень стала благоволить Анна Михайловна Евреинова, то эта личность вызывала у Алексея Николаевича неприкрытое раздражение: суетлив, беспринципен, способности средние, а оригинальничанья пруд пруди. Корчит из себя эстета, морщится и отворачивается от «утилитаристов-шестидесятников», но за всем этим нередко скрывается внутреннее убожество, схоластическая накипь и такое порой верхоглядство, что у Плещеева, если ему доводилось присутствовать при разглагольствованиях Акима Львовича, всегда возникало желание выйти из комнаты, и только «джентльменская» воспитанность помогала поэту вести себя с Флексером в рамках приличия…
Большая отрада для Алексея Николаевича в эту пору работы в журнале — интенсивная переписка с людьми, близкими по духу — с Короленко и Чеховым. Всей душой поддерживает Плещеев идею Короленко совершить втроем (Короленко, Чехов, Плещеев) путешествие по Волге. Еще бы: навестить места, где прошло детство и юность, навестить проживающего в Астрахани Чернышевского — разве это не заманчиво?.. Если здоровье позволит — непременно надо проехаться по великой русской реке и непременно уговорить Чехова, сообщавшего о намерении взяться за роман, довести эту работу до конца.
«Нечего говорить Вам, — пишет Плещеев Чехову, — что Вашего романа я буду ждать как манны небесной… ибо считаю Вас в настоящее время самой большой художественной силой в русской литературе…[63] Сколько я похвал слышу Вашей «Степи». Гаршин от нее без ума. Два раза подряд прочел. В одном доме заставил меня вслух прочесть эпизод, где рассказывает историю своей женитьбы мужик, влюбленный в жену…»
Чехов отвечает Плещееву очень теплыми письмами, посвящая поэта в творческие планы, заверяет Алексея Николаевича, что, несмотря на раскол в «Северном вестнике» (Чехов сожалел об уходе Михайловского), он непременно будет сотрудничать в журнале. В марте 1888 года Чехов снова приезжает на несколько дней в Петербург, опять навещает Плещеева. А в Москве в гости к Чехову заглядывают сначала младший сын Плещеева Николай — офицер Павловского полка, потом старший, Александр — актер и начинающий драматург, — и оба встречают радушный прием в чеховской семье. Чехов приглашает и самого Алексея Николаевича приехать летом 1888 года погостить на снятую Антоном Павловичем дачу в село Луки Сумского уезда Харьковской губернии, и старик Плещеев принимает приглашение своего молодого друга.»
Но до поездки этой нежданно-негаданно происходит трагедия: 20 марта В. М. Гаршин бросается с четвертого этажа в пролет лестничной клетки.
В хирургическое отделение Красного Креста на Бронной, куда Гаршин был доставлен с сотрясением мозга и сломанной ногой, Плещеев, узнав о несчастье 24 марта, приехал… к другу уже умершему.
Причина самоубийства обескураживала: Гаршин, еще недавно заглядывавший в плещеевскую квартиру, вовсе не производил впечатления тяжело больного. Он интересно толковал о литературных новинках, восторгался чеховской «Степью», говорил, что Чехов как будто воскресил его и он чувствует себя так хорошо, как никогда не чувствовал. Собирался съездить на Кавказ и провести там лето с семьей художника Ярошенко, с которым был давно дружен. И вдруг такая трагедия…
На дачу к Антону Павловичу Чехову Плещеев все-таки поехал, хотя и выбрался из Петербурга не без труда. Сначала Алексей Николаевич совсем уж было собрался выехать в Сумы в начале мая, о чем извещал Чехова в апрельском письме, упрашивая Антона Павловича не заботиться «о комфорте, подобающем моему «чину», но редакционные дела задержали его в Питере до середины мая.
Чеховы приехали в Луки Сумского уезда в первой декаде мая, приехали всем семейством: мать, братья, сестра. А к концу месяца к ним прибыл Плещеев, радушно встреченный как семейством Антона Павловича, так и хозяевами дачи — близкими знакомыми Чехова Павлом Михайловичем и Еленой Михайловной Линтваревыми, милыми интеллигентными людьми (Павел Михайлович — земский деятель, а Елена Михайловна — врач), к которым Алексей Николаевич проникся самым искренним уважением.
«…Три недели прожил я на юге, и несмотря на то, что погода эти три недели не постоянно была хороша, но все-таки сравнительно с нашей это была благодать… И в продолжение этих трех недель, которые я там прожил, меня окружали таким вниманием и участием, относились ко мне с такой сердечностью, что я был глубоко тронут. Место необыкновенно живописное; мы ездили по окрестностям, катались на лодках по реке Пселу, совершали большие прогулки, и я с большим сожалением уехал оттуда», — делился Алексей Николаевич своими впечатлениями о своей поездке в «Милую Чехию», как он любовно назвал дружное чеховское семейство, «где нет ни светской чопорности, ни карт, ни пошлой болтовни, с пустою жизнью неразлучной, но где в трудах проходят дни».
Чехов, глубоко уважая Алексея Николаевича, в то же время в отличие от многих молодых литераторов, близких поэту, не так уж и нуждался в плещеевской опеке. Это прекрасно чувствовал и сам Плещеев, не допуская в отношениях с Антоном Павловичем никаких наставнических рекомендаций и ограничиваясь всегда дружескими советами.
Еще перед отъездом в Сумы Чехов просил Плещеева дать оценку рассказам молодых журналистов Н. А. Хлопова и В. А. Гиляровского и очень обрадовался положительным отзывам Алексея Николаевича о них[64]. Да и высылая «крестному батьке» свои сочинения, Чехов просит последнего судить их по самому строгому счету и очень часто принимает большинство замечаний Алексея Николаевича. Так, например, Антон Павлович сначала не хотел соглашаться с критическими требованиями Плещеева по поводу рассказа «Именины» и просил Алексея Николаевича опубликовать рассказ без какой-либо правки, но вскоре в письме к Плещееву почти целиком согласился с критикой Алексея Николаевича и для отдельного издания переработал рассказ с учетом плещеевских рекомендаций.
Внимательно прислушался Чехов к замечаниям Плещеева, касающимся рассказа «Скучная история». В целом это произведение Алексей Николаевич ставил очень высоко («…у Вас еще не было ничего столь сильного и глубокого, как эта вещь…»), но очень точно отметил ряд стилистических погрешностей, указал на некоторые «затемненные» места, советовал изменить заглавие рассказа. Не согласившись с некоторыми замечаниями и отказавшись от перемены заглавия, Чехов все-таки выражает большую признательность Плещееву «за указания, которыми, — пишет Антон Павлович, — я непременно воспользуюсь, когда буду читать корректуру», — и воспользовался ими действительно.
Плещеев же со своей стороны необыкновенно чутко относился к авторскому самолюбию Чехова, шел на уступки, хотя опытное редакторское чутье почти не изменяло ему, и многие из шероховатостей, которые он замечал, были впоследствии устранены самим Антоном Павловичем. «Да и как не идти на уступки Чехову, талант которого набирал силу не по дням, а по часам! Вдруг возьмет и прекратит сотрудничество с «Северным вестником»? Короленко вон совсем было отказался давать новые вещи вскоре после ухода из редакции Михайловского, но, слава богу, все-таки решил продолжать сотрудничество. И так Антон Павлович многие рассказы (и какие превосходные) отдает Суворину в «Новое время», причем вполне серьезно толкует о том, что, публикуясь в «Новом времени», он делает доброе дело, полагая, что читателю лучше «пережевать» его «индифферентный рассказ», чем какой-нибудь «ругательный фельетон» Буренина. Милый, умный, талантливейший Антон Павлович никак не хочет согласиться с тем, что хитроумный Суворин пользуется его, Чехова, именем, его растущей известностью… для приобретения нового числа подписчиков, для прикрытия залысин своего либерализма, давно слинявшего и обесцвеченного…»
А с беллетристикой в «Северном вестнике» опять худо: Короленко отдал все же рассказы в «Русскую мысль», Григорович, обещавший новую повесть, заигрывает с «Русским вестником», кажется, неплохую повесть предложил Боборыкин, но все-таки, это всего лишь «чтиво», а надобно бы иметь в запасе и кое-что настоящее, свежее по мысли и талантливое по исполнению… И бомбардирует старик Плещеев Антона Павловича просьбами: «Ради бога, голубчик, давайте что-нибудь… хоть маленький рассказец, а если два, то еще лучше…»
Чехову можно рассказать обо всем: рассказать и о неприятностях по службе у младшего сына, и о маленькой радости в связи с избранием почетным членом Общества искусства и литературы, похвалить больного Салтыкова, который «перещеголял молодых и здоровых писателей», и побранить даже высокочтимого Чеховым Григоровича — Антон Павлович все поймет и всегда душевно отзовется, он стал совсем близким человеком. Сохрапяется и крепнет семейная дружба: дети Алексея Николаевича, приезжая в Москву, обязательно навещают Чеховых, а Чеховы, заглядывая в Питер, непременно навещают плещеевскую квартиру на Спасской.
В конце апреля 1889 года умер Михаил Евграфович Салтыков — человек, которого Плещеев искренне и глубоко уважал; из всех, вступивших на литературную дорогу в 40-е годы и доживших до сумеречной поры 80-х, эти два очень разных по психологическому складу человека сохранили великую веру юношеским идеалам: «Борьбе с гнетущей силой зла».
Со смертью М. Е. Салтыкова Плещеев, в сущности, потерял последнего из собратьев по перу, с кем вместе входил в литературный мир единомышленников. Ведь позиции оставшихся «патриархов» (Григоровича, А. Майкова) никогда не были близки Плещееву. И хотя в поздравительном письме А. Н. Майкову по случаю полувековой литературной деятельности последнего Алексей Николаевич с особенным удовольствием вспоминал ту пору, когда оп, начинающий литератор, встретил в майковском семействе много теплого участия и одобрения, но участие-то проявил прежде всего покойный брат Аполлона Николаевича Валериан… Салтыков же при всей суровости своей и желчности всегда оставался для Плещеева человеком близкого лагеря и потому всегда приходящим на помощь в трудные минуты…
Прочувствованно-глубокий некролог Салтыкову написал недавно ушедший из редакции Протопопов. Узкий вроде бы человек, очень уж склонен к прямолинейному и утилитарному взгляду на искусство, а своеобразие и силу сатиры Салтыкова уловил верно. Анна Михайловна Евреинова дает понять, что Протопопов снова вернется в редакцию журнала — бог с ним, человек он не бесталанный…
Чехов и тут лучше других почувствовал плещеевское состояние, вызванное смертью Салтыкова: получив известие о кончине сатирика, Антон Павлович пишет Алексею Николаевичу соболезнующее письмо, в котором дает очень точную и глубокую оценку его деятельности.
«…Мне жаль Салтыкова, — писал Антон Павлович, — это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик, издеваться умеет и Буренин, но открыто презирать умел только Салтыков. Две трети читателей не любили его, по верили ему все. Никто не сомневался в искренности его презрения…»
Антон Павлович прав, но фигуру Салтыкова он видит обобщенно, на фоне окружающей сатирика литературной партии, а для Плещеева Михаил Евграфович был еще и многолетний собеседник из числа наиболее умнейших и проницательнейших. Ведь теперь здесь, в Питере, и душу-то отвести не с кем, потому и приходится заглядывать в общество Суворина — у того хоть, несмотря на неприкрытое лицемерие, чувствуется высокая культура, образованность, острота ума, словом, живы еще те качества, которыми были сполна наделены сверстники Плещеева — «люди 40-х годов»…
В стране ничуть не слабеет правительственный гнет, а после неудачи готовящегося народовольцами покушения на Александра III 1 марта 1887 года еще более усилился. Аресты, казни, каторжные и ссыльные наказания увеличиваются, ряды стойких и решительных борцов с реакцией редеют…
А через полгода после Салтыкова в Саратове скончался Н. Г. Чернышевский почти в полной изоляции от друзей и сподвижников. Как хотел Плещеев навестить Николая Гавриловича, но так и не успел: намечаемая вместе с Короленко и Чеховым поездка по Волге не состоялась ни в 1888 году, когда Чернышевский жил в Астрахани, ни в 1889 году, когда освобожденному «государственному преступнику» разрешили поселиться в родном Саратове…
И какая все-таки несправедливость: умирает один из выдающихся деятелей культуры, но многие предпочитают хранить молчание, дабы не обострять отношений с власть имущими. В письме к А. С. Гацисскому в Нижний, касаясь «церемоний», связанных со смертью Чернышевского (в Нижнем Короленко, Елпатьевский, Гацисский др. предложили создать литературный фонд имени покойного), Плещеев отмечает: «Да, надо сказать правду, что провинция смелее Петербурга. Здесь, как мне известно, ни из одной редакции не послано венка. Не знаю даже, послал ли кто вдове телеграмму. Все боятся себя компрометировать».
Сам-то Алексей Николаевич незамедлительно выслал вдове Чернышевского соболезнование, выразив в нем дань глубочайшего уважения памяти Николая Гавриловича, с именем которого у поэта связаны «воспоминания… о лучшей поре жизни», принял деятельное участие в написании некролога покойному для «Северного вестника», но вот за других петербургских литераторов старик Плещеев поручиться не мог. Литераторы и в самом деле показали себя, увы, не слишком памятливыми и еще менее решительными в воздании заслуженных почестей покойному. Да какие там почести! Даже панихиду по покойному члены комитета Литературного фонда, одним из учредителей которого был Николай Гаврилович еще с конца 50-х годов, решили не служить. Наверное, поступили благоразумно в отличие от студентов медицинской академии, которые все-таки отслужили такую панихиду и… были на год исключены из академии. Только благоразумие такое напоминает элементарную трусость…
Молодые литераторы — Чехов, Леонтьев, Мережковский — смотрели на деятелей типа Чернышевского несколько снисходительно и сочувственно, не очень высоко ставя героическое подвижничество «шестидесятников» — оно казалось им неоправданным. Поэтому Плещеев не был особенно откровенным по этим вопросам, зная, что полного понимания со стороны молодежи тут не будет.
Мережковский так тот вообще, кажется, склонен считать деятельность Добролюбова, Чернышевского, Писарева анахронизмом, хотя сам, в сущности, только-только начинает пробовать свои силы в литературе. Он, конечно, не без таланта, что обнаруживается в сборнике его стихов и в статье о рассказах Чехова, но смущают в его писаниях начетничество, отсутствие живого чувства; ведь ему всего двадцать с небольшим, а в рассуждениях его сквозит порой такая мертвечина, что диву даешься. Обвиняет (и справедливо!) Протопопова в утилитаризме, черствости, а сам в плену мистических догматов, иссушающих душу художественности. Нет, таким новым теоретикам, как Мережковский, никогда не понять одержимости Чернышевского и его сподвижников. Вот о современных проблемах литературы, театра, живописи, музыки с ними еще можно говорить много и толково.
А они, молодые, но уж вкусившие успеха и славы, продолжают видеть в Алексее Николаевиче строгого, но исключительно доброжелательного наставника, шлют ему свои рукописи, прося нелицеприятных отзывов, рекомендаций. И Плещеев, не кривя душой, добросовестно и подробно высказывает свое мнение: весьма критично отзывается о рассказе Чехова «Сапожник и нечистая сила», не одобряет и чеховскую пьесу «Леший», рассказы Короленко «Два настроения», «Птицы небесные», сурово журит Леонтьева (Щеглова) за небрежность, надуманность юмора в его пьесах…
На собственную творческую работу времени, как обычно, не хватает, но Алексей Николаевич помаленьку продолжает выносить на суд читателей и зрителей новые произведения: стихи, переводы, переделывает из французских водевилей «житейские сцены» для театров, переводит и серьезные пьесы по заказу петербургских театров, например, «Медные лбы» Эмиля Ожье для Александрийского театра и «Борьбу за существование» одного из любимейших своих французских писателей А. Доде — для частного театра Абрамовой.
Но тем, что сделано за последние годы, Алексей Николаевич явно не удовлетворен. В письме к А. П. Чехову от 13 января 1890 года он говорит:
«Очень рад, что Вы, наконец, вырвались из петербургского омута, хотя, впрочем, он вам, по-видимому, очень по сердцу. А я так по времени охотно бы променял его на вашу московскую «скуку». При этой скуке можно по крайней мере работать. А здесь нельзя положительно, и если б вы здесь постоянно жили, то, конечно, ничего бы не писали, а только бы обедали, да дам пленяли… и еще разве изредка ездили бы «воду толочь» на Гороховую в «Литературное общество»…»
Сам Алексей Николаевич хорошо познал бестолковую суету петербургского «омута» и предостерегал своих молодых друзей от чрезмерной увлеченности «водотолченьем».
Угроза неминуемой нищеты опять нависает над шестидесятипятилетним поэтом: случается это весной 90-го года, когда Алексей Николаевич вынужден был покинуть редакцию «Северного вестника».
Все началось вроде бы с мелочей: Анна Михайловна Евреинова, почувствовавшая, как полагал Плещеев, «вкус» к редакторской власти, уже давненько стала высказывать Алексею Николаевичу неудовольствие в том смысле, что он при всем своем авторитете ничего якобы не делает для создания нормальной обстановки в редакции (стычки Протопопова и Волынского, уход из редакции Короленко и т. д.). Плещеев к этим нареканиям относился с рыцарской снисходительностью, считая их типичным капризом женщины, облеченной властью, женщины, хотя и слывшей поборницей прогресса, но не избавившейся от «семейных военно-аристократических замашек» — отец Анны Михайловны был инженер генерал-лейтенант. Однако он не ведал подлинной причины капризов Анны Михайловны, причины, вызванной серьезными финансовыми затруднениями по изданию «Северного вестника». Не знал Плещеев, что издательница журнала А. В. Сабашникова еще в конце 1889 года прекратила финансировать журнал, и несколько месяцев Евреинова финансировала его на собственные средства. Последнее обстоятельство, видимо, никак не устраивало Анну Михайловну, и опа приняла решение закрыть журнал. Для Алексея Николаевича, как и для многих сотрудников, плохо знавших источники финансирования журнала, решение Евреиновой показалось чуть ли не произволом. Плещеев пытался уговорить Анну Михайловну продолжать издание, но получил твердый отпор, причем в такой форме, что вынужден был прервать всякие отношения е редакцией.
«Давно не писал Вам, добрейший Антон Павлович, и должен прежде всего сообщить Вам неутешительную (для меня по крайней мере) новость: «Северный вестник» решилась Анна Михайловна закрыть…» — сообщает Плещеев Чехову в письме 17 марта 1890 года. И продолжает: «…Для финала я с этой дамой расстался — и будет ли. не будет ли под ее редакцией выходить журнал[65], я в нем не сотрудник. Она так дерзка, таким нахальным тоном позволяла себе со мной говорить, что мне стоило больших усилий не обругать ее. Я сдержался, однако же, хотя и сказал ей две-три довольно-таки крупные резкости… Можете себе представить, в каком завидном я теперь положении, лишившись главного своего ресурса. Как и чем буду существовать, пока не знаю…»
Вопрос «как и чем буду существовать?» был далеко не шутейный для Алексея Николаевича, ибо он никаких сбережений за более чем 40-летний литературный труд не сумел накопить, а долгов имел более чем достаточно. Нижегородское имение, заложенное в банке, никаких доходов не давало и оставалось предметом безотрадных хлопот. Как нарочно, именно к 1890 году потерял Плещеев многие дополнительные доходы вроде оплаты за консультации в театрально-литературном комитете, куда не был введен в число членов комитета на последнем заседании.
Есть, правда, возможность пойти «на поклон» к Н. К. Михайловскому (он вроде бы затевает издание журнала), но трудиться под «начальством» Николая Константиновича будет тяжело — очень уж норовистый и склонный к самодовольству властелин выработался из Михайловского… Впрочем, с Михайловским все-таки придется идти на перемирие, если не намерен на старости лет умирать в нищете — других средств почти не было, а для завершения монографии о Диккенсе, над которой трудился Алексей Николаевич в последнее время, нужны, как говорится, и время, и пища.
Расходы теперь, конечно, не столь велики, как пятнадцать-двадцать лет назад: дети выросли, нашли как будто собственные жизненные тропки (Николай все же продолжает тревожить), но вряд ли они в состоянии обеспечить не только отцу, но и себе безбедное проживание: по крайней мере, до сих пор Алексей Николаевич оказывал существенную материальную поддержку и непутевому офицеру Павловского полка Коке-Николаю, и старшему Александру, хотя последний вроде бы укрепился в театральных и журналистских кругах, написал не так давно неплохую пьесу, которая, правда, не получила пока полного одобрения в театральном комитете, но, видимо, все-таки будет принята к постановке на сцене.
В помощи отца, пожалуй, не нуждалась теперь только дочь Елена, вышедшая замуж и ставшая… баронессой Сталь фон Гольштейн, но ведь на попечении Алексея Николаевича оставалось еще два человека: вторая его жена Елена Михайловна Данилова с дочерью Любой, которой пять лет назад указом Сената наконец-то было дозволено принять фамилию и отчество отца.
На летний сезон 1890 года Алексей Николаевич вместе с Еленой Михайловной и Любой поселился на даче недалеко от ст. Преображенской по Варшавской железной дороге. Как хотелось после всех редакционных свар хотя бы немного отдохнуть! И погода установилась на редкость ясная, солнечная. Но Алексею Николаевичу не до отдыха — он поглощен работой над биографией Диккенса. За этим занятием и застало Плещеева поистине чудо-известие, «нечто вроде сказок Шехерезады», как скажет сам Алексей Николаевич.
В июле 1890 года в родовом имении при с. Чернозерье Мокшанского уезда Пензенской губернии скончался Алексей Павлович Плещеев — сравнительно дальний родственник Алексея Николаевича. Покойный, бывший военный моряк, затем капитан торгового флота, обладал, как оказалось, огромным капиталом: кроме пяти тысяч десятин земли, имел денежных средств на миллион восемьсот тысяч рублей и много ценных вещей домашнего обихода. Дожил он жизнь в своем имении скупо, в полнейшем одиночестве и считал своим единственным наследником Алексея Николаевича, с которым при жизни поддерживал добрые, но отнюдь не близкородственные отношения — приезжая в Петербург, Алексей Павлович не всегда даже с Алексеем Николаевичем и встречался.
И вот Алексей Николаевич, вышедший из редакции «Северного вестника» и поэтому оказавшийся в чрезвычайно стесненных денежных средствах, получает письмо от одного из своих мокшанских корреспондентов — начинающего журналиста и литератора В. П. Быстренина, — письмо, из которого узнает, что его ждут в Чернозерье для получения столь крупного наследства. Как же реагирует Алексей Николаевич на это известие? В ответном письме В. П. Быстренину он горюет о кончине своего родственника, обещает непременно приехать, но уже после похорон Алексея Павловича, так как разные обстоятельства (болезнь младшего сына, отъезд старшего за границу) «не позволяют выехать немедленно»; здесь же Алексей Николаевич подробно сообщает своему корреспонденту о ситуации, сложившейся в «Северном вестнике» после его выхода из редакции, обещает свое содействие в публикации и т. д. И — никаких комментариев к тому, что стал богатым наследником, — видимо, на первых порах Алексей Николаевич не придавал этому особого значения, полагая, что наследство скромное и не ему одному полагающееся.
В конце концов после еще ряда писем от В. П. Быст-ренина и решительной телеграммы последнего: «Приезжайте немедленно. Вас ждут два миллиона» — Алексей Николаевич, подзаняв у знакомых денег на дорогу, в сопровождении младшего сына Николая выезжает в начале августа в Чернозерье, где… спешит закончить работу о Диккенсе, над которой трудился не только ради хлеба насущного еще на даче под Петербургом.
Очерк о Диккенсе был, пожалуй, наиболее удачным из серии биографий выдающихся людей, которые написал Алексей Николаевич, хотя и другие, например, о Прудоне и Стендале, тоже приняты читателями весьма благосклонно. Плещеев хорошо помнил добрый отзыв Гончарова о биографии Прудона, высокую оценку, которую дал Некрасов его работе о Стендале, как помнил и товарищеское напутствие автора «Обломова», чтобы он, Плещеев, взялся за труд о каком-нибудь замечательном соотечественнике. Помнить-то помнил, а вот осуществить рекомендацию Ивана Александровича так и не смог. И, наверное, теперь уже не сможет — годы все-таки дают о себе знать, вряд ли хватит энергии, работоспособности, чтобы написать серьезную и увлекательную биографию кого-нибудь из соотечественников, да и чрезвычайно ответственное это дело — тут ведь не обойтись добросовестными компиляциями, которыми зачастую пользовался при написании популярных очерков о деятелях Западной Европы…
Вот и очерк о Диккенсе тоже в основе своей компилятивный, но работа над ним все же доставляет Алексею Николаевичу истинное удовлетворение: стремясь создать «симпатичный образ романиста, дарившего читателям столько минут высокого наслаждения», Плещеев уделяет большое внимание нравственным источникам формирования личности великого писателя, честно и благородно служившего высокой цели быть «другом несчастных и бедных» — это особенно было важно и дорого русскому автору «Жизни Диккенса»…
Ну а нежданные миллионы… обещали осуществление давнишней заветной мечты — побывать за границей, посетить Италию, Францию, побродить по улицам Парижа, города, которым грезил с детских лет, делали реальной давно задуманную операцию по выкупу заложенного в банк нижегородского имения и передачи в безвозмездное пользование тамошних земель крестьянам; гарантировали безбедную старость Алексею Николаевичу, обеспеченную жизнь его жене и детям, долгожданное избавление от долгов… И Алексей Николаевич, взяв с собой из Чернозерья все необходимые бумаги, удостоверявшие его право на наследство, едет в Москву, обращается за консультацией к знаменитому адвокату Федору Никифоровичу Плевако и поручает ему ведение дела на предмет юридического оформления наследования. Плезако обещал через полгода завершить дело, и обещание его внушало доверие: связи у этого адвоката — огромные, авторитет в мире юриспруденции большой, да и человек он, кажется, вполне порядочный, хотя и не упускает возможности урвать солидный куш за труды свои (а где нынче найдешь адвокатов-альтруистов?)…
Алексей Николаевич понимал, что вопрос о наследстве потребует дополнительных хлопот, что и «всемогущий» Плевако, который потребовал солидный гонорар за ведение дела, не в состоянии гарантировать стопроцентное право на наследство только ему, Плещееву, ибо в подобных делах всякий раз появляется много новоиспеченных претендентов[66], однако уже осенью 1890 года он позволяет себе сделать «шаг к роскоши», о которой до этой поры мог только мечтать: поездку за границу.
«Ах! Чего бы я не дал за то, чтобы иметь возможность уйти подальше от журналистики…» — писал Алексей Николаевич Чехову весной 1890 года, ничуть не подозревая, что такое желание он скоро будет в состоянии осуществить. Антон Павлович, напротив, поехал в этот период на Сахалин, не чураясь также и чисто «журналистских» интересов. Между прочим Плещеев, вернувшись из своего первого заграничного путешествия, признавался Антону Павловичу, что его впечатления бедны, вряд ли могут тягаться с тем, что пришлось увидеть Чехову в поездке на Сахалин.
За границей Плещеев пробыл почти три месяца, посетив Италию и Францию. В письме к Леонтьеву (Щеглову) Алексей Николаевич признается, что только Ницца и Париж пришлись ему по душе, а Венеция, Милан, Генуя не понравились из-за ненастной погоды.
В Ницце Алексей Николаевич встретился с некоторыми из соотечественников: П. Д. Боборыкиным, Вас. Ив. Немировичем-Данченко. Оба относились к Плещееву с большим уважением, поэтому в обществе двух русских беллетристов Алексей Николаевич как бы снова почувствовал себя на русской земле, несмотря на старательное «европейство» супруги Боборыкина, на каждом шагу опекающей своего нездорового (так ей казалось) Пьера. Боборыкин, узнав, что Плещеев намеревается отправиться из Ниццы в Париж, снабдил Алексея Николаевича адресами знакомых, рассказал о наиболее удобной дороге к столице Франции.
Из Парижа, где большую часть времени Алексей Николаевич отдал посещению театров, музеев, парков, дорога звала на родину: кончались деньги, беспокоила судьба сына Николая, который решительно надумал уйти в отставку. Алексей Николаевич, не ведая пока, что на землю в Чернозерье объявился новый претендент, хотел передать имение своему младшему сыну. «Вот если сделаюсь помещиком, то затащу вас к себе в Пензенскую губернию. Намереваюсь тогда «посадить на землю» моего младшего сына Коку, который почувствовал большое влечение (он и прежде несколько стремился к этому) к хозяйству», — пишет Алексей Николаевич по возвращении в Питер Чехову.
Юридические права на наследство еще не оформлены, однако наследника уже вовсю атакуют письмами-просьбами. «…Приходится получать пропасть просительных писем, да слышать, что я обязан дать на то-то, на это. И уже заранее предвкушаю тот момент, когда разные личности, не получившие от меня, чего они желали, или получившие недостаточно, будут говорить: «Вот все был порядочный человек, а как получил деньги, то стал свиньей!..» — сообщает Алексей Николаевич А. С. Гацисскому.
И Алексей Николаевич почти не ошибся в своих предположениях, когда стал обладателем полутора миллионов: появились «личности», действительно распускавшие всевозможные клеветнические слухи о его скупости, высокомерии, хотя на просьбы разных благотворительных учреждений и частных лиц Плещеев раздал более ста тысяч уже в первый год своего владения наследством[67].
Десятки тысяч рублей вносит Плещеев на благо отечественной словесности: на издание журнала «Русское богатство», в Литературный фонд, учреждает «фонды» имени Белинского и Чернышевского для выплаты стипендий необеспеченным студентам.
Конечно, значительные суммы расходовались и на собственные нужды: здоровье Алексея Николаевича сильно пошатнулось, и врачи настоятельно рекомендовали поэту лечение на заграничных курортах, и это требовало немалых средств. Кроме того, Алексей Николаевич, не добившись права на владение чернозерьевской землей, вынужден был купить для ушедшего в отставку сына Николая имение в Рославлевском уезде Смоленской губернии…[68]
К весне 1891 года хлопоты по наследству завершились, и теперь Алексей Николаевич намеревался выполнить предписание врачей более добросовестно: пожить за границей подольше, подлечиться на курортах Швейцарии, Франции, Германии поосновательней. В последнее время усилились боли в груди, мучительные перепады в сердцебиении совсем тревожили, но в апреле, накануне выезда в Швейцарию Алексей Николаевич чувствовал себя вполне хорошо. Поэтому маршрут до горной Швейцарии выбрал полукружной: через Берлин, Дрезден, Париж.
«Нет города, где бы так хорошо жилось и куда бы так тянуло опять вернуться», — пишет Плещеев Гацисскому, вспоминая свое почти двухмесячное пребывание в столице Франции. В Париже встретил много старых приятелей: Григоровича, Боборыкина, Мережковского и его жену З. Н. Гиппиус. Завел Алексей Николаевич добрые знакомства и с французскими литераторами, сдружился с известным театральным критиком Франсиско Сореэ, который, между прочим, после одной из бесед с Плещеевым как-то с восхищением заметил: «Этот русский писатель знает нашу литературу не хуже, чем мы ее знаем…»
Вместе с Алексеем Николаевичем были жена Екатерина Михайловна, оба его сына и обе дочери, и это очень скрашивало Плещееву хотя и насыщенно увлекательную, но все же довольно трудную для его возраста поездку.
О впечатлениях путешествий старший сын Александр написал очерки, которые намеревался включить в подготавливаемую к изданию книгу «В дороге и дома»[69]. Алексей Николаевич с большим интересом читал очерки сына, одобрительно отзывался о точности пейзажных зарисовок в них и добром юморе. «Баден-Баден, один из модных курортов Европы, привлекает ежегодно несколько десятков тысяч больных, и еще более здоровых. Последние сопровождают первых», — прочитал Алексей Николаевич в рукописи сына и с грустноватой усмешкой признал справедливость написанного — ведь и его, старого и больного, сопровождают пятеро здоровых родственников!..
…Впечатлений, конечно, было много, временами Алексей Николаевич испытывал такой прилив сил, что забывал о преследовавших его сердечных болях. Не утрачивалась и потребность высказаться на бумаге — теперь, правда, большею частью в письмах. Муза тоже не покидала отдыхающего поэта — в такие моменты все строгие наказы врачей казались наивными: разве можно «сдерживать» себя, когда приходит поэтическое вдохновенье?!
Лето 1891 года Плещеевы намеревались провести в Швейцарии, в Люцерне. Там-то и случилось с Алексеем Николаевичем «нечто вроде удара», как скажет он сам: отнялись левая нога и рука, произошло это в августе. Положение создалось критическое, и только благодаря усилиям знаменитого немецкого доктора Кусснауса и целебному воздействию чудной окружающей природы здоровье поэта постепенно пошло на поправку.
Зиму 1891/92 года Плещеев вместе с сыном Александром проживет в Ницце. Здесь Алексей Николаевич пишет стихотворение «Это пламенное солнце…», в котором поэт, отдавая дань красотам «южной стороны», думами и сердцем живет в России.
…В плеске волн и в шуме листьев,
В песне ветра в час ночной
Слышу плач я о невзгоде
Стороны моей родной!..
В Ницце, да и в других городах Западной Европы, в которых побывал Алексей Николаевич, жизнь виделась благостно-пристойной, чинно-благополучной, а в России десятки губерний охвачены волнениями и тревогой: тысячи крестьян умирали от недоедания и болезней, на заводах и фабриках рабочие укорачивают себе жизнь вдвое, так как лишены возможности трудиться по-человечески. Волнуется студенчество, а наиболее отчаянные из его среды продолжают, несмотря на ежегодные аресты, казни, расстрелы, «ходить в народ», призывают крестьян… впрочем, бог знает, к чему они теперь призывают мрущих от голода людей, да и призывают ли вообще? Самые крупные из идеологов таких «призывщиков» (Н. К. Михайловский, П. Л. Лавров) что-то поправели в сторону либерального примиренчества, а более молодые идеологи вроде Владимира Соловьева ударились в мистику, в религию, и их благие призывы к совершенству общества вряд ли найдут поддержку у народа.
Из революционеров-эмигрантов Плещеев знал немногих и особого доверия к ним, исповедующим народнические и анархистские теории, не испытывал, вернее, не разделял их программы, хотя и ценил смелость и одержимость некоторых. Но наиболее известные из эмигрантов П. А. Кропоткин и С. М. Степняк-Кравчинский проживали в Лондоне. А в Центральной Европе обосновалось повое молодое ядро революционеров с Плехановым во главе, но и о них Плещеев только слышал. Те же краткие встречи с некоторыми соотечественниками, которые обитали в Ницце, глубокого следа в душе старого петрашевца не оставили.
А вот на призыв русских эмигрантов-студентов, организовавших в Цюрихе «студенческую коммуну» и обратившихся к Плещееву за материальной помощью, Алексей Николаевич откликнулся незамедлительно, потому что в их порывах узнал собственную молодость.
Письмо студентов-«коммунаров» разволновало… до стихов — Алексей Николаевич пишет, но так и не заканчивает элегическое «Как в дни ненастья солнца луч…».
За зиму, проведенную в Ницце, здоровье Алексея Николаевича вроде бы совсем поправилось, и весной 1892 года поэт вернулся в Россию, сняв на летний сезон дачу в Петергофе.
Живя в Петербурге и его окрестностях, Алексей Николаевич, конечно же, не прерывает общения с литераторами столицы, с деятелями искусства, особенно со своими молодыми соратниками. По-прежнему в его квартире царит гостеприимная атмосфера, его навещают и Чехов во время приездов в Питер, и Щеглов, актеры Давыдов, Горелов, Модест Чайковский. Только не всегда теперь Плещеев бывал жизнерадостным и веселым, как прежде: ставшие постоянными утренние головные боли приводили нередко к апатии, вялости, портили настроение на целые дни и недели. Но во времена, когда болезнь отступала, все испытывали прежнее обаяние Алексея Николаевича, его поистине щедрый талант человечности.
Зиму 1892/93 года Плещеев снова прожил в Ницце, а на лето опять вернулся в Петербург. Вообще эти цикличные переезды из России во Францию и из Франции в Россию уже несколько притупляли остроту впечатлений, и Алексей Николаевич подумывал все-таки закрепиться где-нибудь поосновательней, в каком-нибудь «убежище Монрепо». И, может быть, скорее всего на русской стороне, несмотря на советы врачей поселиться в Европе, несмотря на «соблазны» той же Франции — тоскливо все-таки русскому человеку жить на чужбине…
Такое «Монрепо» виделось Плещееву в купленном им для сына Николая имении в Смоленской губернии, куда Алексей Николаевич заглянул в конце лета 1893 года. Но заглянул поэт в имение, увы, не для отдыха, а скорее для прощания с младшим сыном, ибо чувствовал большой упадок сил и не очень надеялся на свое возвращение из очередной заграничной поездки, в которую его настоятельно отправляли врачи.
В гостях у Николая Плещеев пробыл всего неделю, но и за это время из-за непогоды здоровье его совсем расшаталось: участились сильные сердцебиения и удушья, от которых старик с великим трудом все же избавился к концу недели. После некоторого улучшения здоровья Алексей Николаевич в сопровождении сына Александра поехал в Ниццу через Варшаву, Вену и Париж. В Париже отец и сын Плещеевы задержались дольше предполагаемого, поджидая приезда жены и младшей дочери Алексея Николаевича. Несмотря на головные боли, диабет, сердечную недостаточность, Плещеев вел в Париже довольно подвижный образ жизни: навещал знакомых, изредка ходил даже в театры, много гулял по бульварам и улицам города, словно бы прощаясь с ним…
Кризис наступил в день приезда жены и дочери Любы, которые застали Алексея Николаевича хотя при сознании, но в безнадежном состоянии — это был вечер 25 сентября, а в 2 часа ночи 26 сентября Плещеев скончался от апоплексического удара. Из Парижа тело поэта было доставлено в Петербург. Градоначальник Петербурга генерал фон Вален вызвал к себе Александра Алексеевича Плещеева и сказал:
— Газеты уделяют очень много внимания кончине вашего отца, так что, вероятно, соберется много публики, чтобы проститься с покойным. Отец ваш представляет определенное знамя, особенно для молодежи, которая может устроить нежелательную для правительства демонстрацию. Пожалуйста, постарайтесь сделать все возможное, чтобы все прошло спокойно.
— Отец долгие годы жил в Петербурге, имел много друзей, пользовался в обществе, в кругах интеллигенции большой симпатией, поэтому вполне вероятно, что проститься придет и молодежь, но я ручаюсь вам, что никаких демонстраций не будет, — отвечал Александр Алексеевич.
Проститься с покойным действительно собралось множество народу, но как раз студенческая молодежь и взяла на себя обязанность поддерживать порядок, когда гроб с телом перевозился с Варшавского на Николаевский вокзал для дальнейшего следования — в Москву для захоронения согласно воле покойного в Новодевичьем монастыре, возле могилы первой жены поэта Еликониды Александровны — место это было куплено Алексеем Николаевичем еще в 60-е годы.
В Москве гроб несли на руках все семь верст — от Николаевского вокзала до Новодевичьего монастыря. А впереди и позади многочисленной толпы, сопровождающей гроб, шли полицейские и ехали конные жандармы — власти и здесь опасались, что похороны могут превратиться в демонстрацию…
В прощальных речах над могилой, на траурных заседаниях Общества любителей российской словесности, посвященных памяти умершего, в некрологах и статьях соратники по литературе воздали должное благородной деятельности русского поэта.