ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Считалось, что Верещагин причислен к составу адъютантов главнокомандующего «без права на казенное содержание», но с правом носить штатский костюм. Сам же себя Василий Васильевич причислил к скобелевцам и у Плевны появился — припадая на палочку, держа в руке складной стул и этюдник, — именно в расположении 14-й дивизии.

Город, с трех сторон окруженный извилистыми холмами, котлованами, скатами в кустах, зловеще лежал в лощине у Гривицкого ручья, впадающего верстах в семи от Плевны в реку Вит — приток Дуная, выдвинув перед собой грозные редуты, а тыл обеспечив крутыми берегами реки. Русские войска охватили его дугой верст в двадцать.

Стоя на Зеленогорском гребне, Верещагин разглядывал в полевой бинокль земляные глыбы. Превосходно сделанный оборонительный лагерь! Турки возвели его с учетом холмов, оврагов, спусков. Гребни, поднятые руками, легли черной сетью. А венчали эти гребни — редуты. Вчера Скобелев рисовал ему на бумаге редуты: под их скатами — ямы-западни, укрытые хворостом, присыпанные землей, в ямах — турки в засаде. За ямами — ровики с невысокими насыпями — ложементы. Похоже, что фасы редутов трех- или даже четырехъярусные, укрепления взаимно фланкируются, связаны между собой траншеями, что из редута стрелять можно и с бруствера, и с флангов, где стоят орудия, а ложементы и флеши тоже мечут огонь. Казалось, холмы пылают.

Турки закрепились на высотах севернее и восточнее города, и тактика их была совершенно очевидна: вызывать на штурм и перемалывать русские войска.

То там, то здесь в бурую выгоревшую траву падали, разрываясь с сухим треском, турецкие артиллерийские гранаты, поднимая султаны земли, окаймленные облачками. Ревели орудия дальнего боя. Дымы ст ружейных выстрелов застилали все впереди. Иногда красным пунктиром обозначалась линия стрелков.

На военном совете у главнокомандующего было решено: в день тезоименитства государя пойти атакой на редуты и тем преподнести Александру II именинный пирог. Конечно, так прямо об этом не говорилось, но подразумевалось достаточно ясно.

Вчера в зеленой палатке на холме — царской походной церкви — отслужили молебен с водосвятием. Стоя на коленях, царь, свитские офицеры Главной квартиры вслушивались в сочный голос протоиерея собора Зимнего дворца Никольского.

— Господи, сохрани воинство твое… Многая ле́та…

Верещагин еще тогда подумал: «Какие яркие цвета для картины: зеленая палатка, темные облака, фиолетовая риза…».

После молебна офицеры пили шампанское. Царь, подняв бокал, сказал с дрожью в голосе:

— За здоровье тех, кто отправится на штурм…

И вот теперь они «отправились»…

* * *

Шел нудный, осенний, затяжной дождь. Клейкая грязь пудами налипала на сапоги. Штурм назначен был на три часа дня, но уже с утра заклубился густой, непроницаемый туман, приближая сумерки. Отряду скобелевцев, находящемуся на левом фланге, предстояло захватить третий гребень Зеленой горы, господствовавшей над южной стороной плевенского лагеря, оттуда через лесок и виноградники спуститься в лощину, преодолеть глубокий ручей, текущий в крутых берегах, пересечь открытую, простреливаемую местность, взять окопы впереди редута, саженей двести карабкаться на крутую, скользкую, голую высоту, на вершине которой стояло два турецких редута Исса-ага и Кованлык, соединенных глубокими траншеями.

Надо было во что бы то ни стало взять эти редуты, застрявшие костью поперек горла всей армии, прервать тыловые связи турок, их единственный путь отхода к Софии, открыть дорогу через Балканы на Константинополь.

Но пока впереди зловеще высились земляные насыпи, издали похожие на замершие перед прыжком доисторические чудовища с горбами, насыпи, изрыгающие огонь, прикрывающие собой вход в город, армия топталась на месте, неся трудно восполнимые потери. Особенно важно было взять эти, как их называли, Зеленогорские редуты, почти завалившие своими тушами кратчайший путь к Плевне. Почти, потому что все же между редутами был изрядный «зазор», они не сомкнулись, и этим надо было воспользоваться.

Нетерпение все более овладевало Скобелевым. Нельзя было ждать трех часов и затем, в ранней темноте, идти на редуты. В начале одиннадцатого Скобелев приказал выдвинуть вперед свой простреленный в боях желто-красный квадрат шелкового стяга, прикрепленного к казачьей пике. На штандарте с одной стороны нарисован голубой Георгиевский крест, на другой — буквы «М. С», вышитые матерью Михаила Дмитриевича. Стяг держал скуластый, с монгольским разрезом янтарных глаз, Нурбайка, вывезенный Скобелевым из Хивы. На Нурбайке среднеазиатский костюм, мягкая обувь.

Забили барабаны, заиграл оркестр, развернулись знамена, смачно зачавкала грязь. Пехотинцы стали проходить быстрым шагом, держа ружья наперевес, с карманами, набитыми пачками патронов, приветливо поглядывая на генерала. Белый конь его нетерпеливо перебирал ногами.

— Епифанов! — крикнул генерал. — У тебя сапоги как у испанского дона! Шире шаг! Выше голову! Ты тамбовский?

— Так точно, вашество… с-под Липецка! — браво ответил Епифанов.

— Как редут захватишь, дальше не суйся — жди меня! А до редута патроны попусту не трать! Понял?

— Понял, вашество, — глаза у Егора сверкнули озорно, рот растянулся от уха до уха, — трохи придержусь.

— Голенов! Чтоб завтра я тебя без Георгия не видел!

— Слушаюсь!

— В огне встретимся!

Скобелев примечает немолодого вояку:

— А ты, кавалер, за что награжден?

— За Малахов, ваше превосходительство.

Скобелев снимает фуражку:

— Низко кланяюсь тебе, покажи, ветеран, молодым, как русский солдат дерется, расчеши турок и набальзамируй! Боренко, — это он обращается к юному музыканту с конопатым лицом и мясистой нижней оттопыренной губой, отчего казалось, что мальчишка высовывает язык, — на захваченном редуте вальс сыграешь.

Солдаты улыбаются:

— Ён нас дотла знает…

— С таким аниралом и помирать не страх, — ускоряют шаг, уходят в смерть. Кажется, что темно-серый туман заглатывает батальон за батальоном.

Разгорается артиллерийская дуэль. Услышав голос своих орудий, солдаты приободряются: — Бона пошла в ответ!

Пехота, преодолев ручей, выбивает турок из ложементов — собственно, из ям с грязью по колено. Редуты полыхнули огнем, окутались пороховым дымом. Взбираясь на Зеленую гору, пехота побросала даже те немногие лопаты, что были у нее, и теперь, накрытая огнем, вгрызалась в землю штыками, пальцами. Егор, кое-как упрятав себя, перевел дух. Над головой его, скрежетнув, лопнула граната, обдала осколками.

— Поперхнулась, стерва… — побледнев, процедил Епифанов, — харчеваться схотела…

Пролетел с индюшиным клекотом снаряд дальнобойного орудия, разорвался далеко позади. Свист пуль, режущих воздух, слился в одну зловещую ноту. Егор, преодолев страх, шутливо сказал пожилому соседу:

— Не гнись! Раз свистнула — мимо пролетела.

— Эт я знаю. А знает ли она, дура?

— Вишь заплакала, птаха залетная…

Пули звенели, пели свое «фтюи», чмокали, выстрелы походили на частые щелчки бича. Вот с давящим свистом легла совсем близко еще одна граната.

— Цельно. Тетерьки пошли. В главный резерв, подлюги, целят, — насмешливо сказал Епифанов. — Что ни говори, а драться они способные.

— Хорошо, я чистую рубаху надел… — раздумчиво произнес пожилой солдат.

— Ниче. Были в аду, полезем в пекло. Ишь, звенит. Руки раззявь да лови!

Одна из гранат не разорвалась.

— Прилегла трошки отдохнуть. Харч слабый, — продолжал шутить Егор.

Другая врылась в землю поближе.

— Пошла подружку шукать… Заплямкала!

…Скобелев обычно каждым нервом чувствовал пульс боя, слышал его дыхание — то прерывистое, то взволнованное, — точно знал, когда надо помочь резервом, а когда повременить с ним. Он умел различать на слух спад или напряженность ружейного огня, интенсивность и направление огня артиллерийского.

И сейчас… Громкое, вперебой рукоплескание скорострельных пушек-картечниц… Дымы… Суета связных… Донесения офицеров… Оттенки «ура!» — то вымученного, неохотного, то бодрого, воинственного. Все это создавало кровавую симфонию боя. Он научился обуздывать себя, когда хотелось ринуться в гущу рукопашной на каком-то участке; научился скручивать себя ради цели большей — влияния на весь ход боя. Легче всего бросать только себя в огненный смерч. Но надо выждать ту главную минуту, когда твой рывок решающе склонит чашу весов к победе.

А наступление развивалось скверно. Атакующих встретили убийственным фланговым огнем из западных редутов, о существовании которых он не знал, хотя позавчера сам с тремя сотнями казаков проводил рекогносцировку.

Кажется, время бросить в бой себя, вот сейчас — время! Несколько утих пачечный огонь. До редута осталось совсем немного, а суздальцы и владимирцы залегли. К Скобелеву подскакал на вороном коне пожилой капитан, докладывая, саблей взял под высь. В эту минуту между белым конем генерала и вороным разорвалась граната, густой дым окутал их. Когда дым рассеялся, капитан, не торопясь, закончил салют, опустил саблю.

Скобелев приказал Либавскому полку и двум последним своим стрелковым батальонам идти на штурм, сам, выхватив клинок, пришпорил коня. Дукмасов поскакал за генералом на своем сером в яблоках Дончаке.

— Гля, братцы, наш скачет.

— Ну, он черту сват, супротив пули заговоренный, она его завсегда обходить…

— И резерва идет!

— Теперя будем посылать турка в рай, спробовать каленый орешек, — уверенно говорит Егор Епифанов.

В сопровождении штандарта мчится генерал на белом, прижавшем уши коне, в белом кителе, заляпанном грязью, в белой фуражке. Мчится мимо укрытых передков, лазаретных фургонов. Врывается в разрывы, дым, перескакивает через станину перевернутого, поклеванного шрапнелью орудия. Мимо брошенных ранцев, убитого молоденького пехотинца: тот поджал колени к подбородку, будто спит на боку, подложив ладонь под щеку. Убитые похожи на поваленные кое-как копенки.

Скорее! Чтобы не дрогнули, не побежали назад, скорее! Зачем залегли себе на погибель?

Шрапнель — словно пузырь лопнул — застучала о стволы одиноких деревьев. Следы от копыт мгновенно заполняет вода. Пуля скользнула по лакированному козырьку фуражки Скобелева, другая задела кончик уха коня, опалила его пятно на лбу, похожее на отпечаток ладони. Скорее! К редуту! Конь косит покрасневшими белками, несет своего хозяина к редуту.

— В штыки, за мной! — кричит Скобелев. — Кто отстанет — стыд!

Губы его подергиваются. Конь неудачно перепрыгнул через канаву, сломал ногу и упал. Скобелев успевает соскочить, измазанный глиной и грязью, перехватывает коня у подвернувшегося поручика:

— Вперед!

Из канавы поднимается весь в грязи Егор Епифанов, с отчаянной удалью орет:

— Пропадать, так под присягу!

С трудом отрывая сапоги от вязкой, присасывающей земли, немного нагнув голову, словно боясь удариться обо что-то, бежит за генералом, машет остальным. Огненный дождь хлещет им в лицо.

— Вперед! Енерал себя не жалеет, чего нам себя жалеть! Вперед!

И еще, еще поднимаются, бегут. Ревельцы, воронежцы, шуйцы, вологодцы… Синие, красные околыши кепи. Бьет барабан. Полощется изрешеченный генеральский значок.

— Вперед, ребята! Я вас поведу!

Штыковой бой захлестывает ложементы; идет под стеной редута. Скользя, падая, теряя убитых и раненых, лезут на проклятый редут, срываясь с него и снова взбираясь. По штурмовым лестницам, плечам — на огонь.

Егор опамятовался уже в самом редуте. Скобелев на коне проскакал левее насыпи. Осколком перебило пополам его саблю.

Конь упал на колени. Скобелев мгновенно освободил ноги от стремян и, огромным прыжком преодолев ров, очутился в редуте. Нурбайке пуля попала в висок. Такая же участь постигла и неведомо как очутившегося здесь лысого, немолодого фотографа из газеты «Новое время», со своим ящиком старательно сопровождавшего Скобелева.

Раненый турецкий офицер застрелил из револьвера четверых, прежде чем его заколол Дукмасов. Красные струи змеились по стокам клинка хорунжего.

Внутри редута — густые лужи крови, голенища пропитались ею. Отяжелел от крови туман.

— Знамена на бруствер! — кричит Скобелев и сам лезет наверх.

Епифанов мягко, но решительно удерживает генерала и несколько виноватым голосом, словно увещевая, говорит:

— Не серчай, вашство. Вас не сымешь — будете лезом лезть…

* * *

Ротный командир 61-го батальона Владимирского полка Федор Матвеевич Горталов служил в этом полку еще с Севастопольской кампании, когда прапорщиком прославился в смелых вылазках.

Сегодня утром командир полка, вызвав его к себе, вручил майорские погоны и поздравил с присвоением нового звания. Горталов поблагодарил, при этом его простоватое лицо бесхитростного человека продолжало оставаться озабоченным.

— Разрешите повести свою роту в бой, — попросил он, глядя большими темными глазами так, словно речь шла о личном одолжении.

Получив разрешение, Федор Матвеевич быстро вышел из палатки. На нем коричневое кепи с алым околышем и лакированным потрескавшимся козырьком, полевой китель, старательно очищенные от грязи сапоги с высокими голенищами. Сунув новенькие майорские погоны в карман и решив при первой же возможности надеть их, Горталов с головой ушел в заботы ротного накануне боя. К нему пришло новое пополнение — совсем молоденькие, необстрелянные солдаты, и надо было позаботиться, чтобы свой первый бой они провели как следует.

Федор Матвеевич распорядился выдать им побольше патронов, посытнее накормить, раздать лопаты, рассказать славную историю их полка, показать, как готовить штурмовые лестницы и фашины. Когда началось наступление и рота Горталова залегла под невысоким холмом, прижатая к земле турецким огнем, Федор Матвеевич стал в полный рост неторопливо ходить вдоль цепи от солдата к солдату и спокойно объяснять, как лучше стрелять.

Обучать молодых пришлось здесь же, в бою, и он всем своим видом — тем, что не обращал ровно никакого внимания на пули, казалось, огибающие его, не спеша оглаживал начинающие седеть усы — давал такой необходимый им сейчас урок.

Молодые должны были усвоить, что турки не так-то и страшны, как это может показаться на первый взгляд, что не всякая их пуля непременно твоя, а лучший способ уцелеть — расчетливый и отчаянный бросок в атаке.

И молодые солдаты, глядя на круглое, спокойное лицо ротного, на его коренастую фигуру, успокаивались. А Горталов подмечал, кто как окопался, кто как обращается с ружьем и не робеет ли, упаси бог.

Но робеть в присутствии такого ротного было неловко, и солдаты сами бодрились, а услышав: «Приготовиться к штурму!» — сделали последний смотр своего хозяйства и своей решимости.

* * *

В начале боя Алексей Суходолов, несший службу летучей почты, был послан Скобелевым с запиской к князю Имеретинскому.

Суходолов удачно промчался под градом пуль, только одна попала в переднюю луку седла, отщепив кусок вязового дерева, и щепка тесанула по лбу. Да еще Быстрец вовремя остановился как вкопанный перед разорвавшейся впереди гранатой, обдавшей жаром.

Уже на обратном пути, у холма, поросшего травой, Алексей вдруг различил позади себя конский топот и, оглянувшись, увидел двух всадников на маленьких крепких конях. По их шапкам с полумесяцами Суходолов безошибочно определил, что это неприятели догоняли его.

Приостановив коня, Алексей поднял его на дыбы, снял пику со стремени и, взяв ее на бедро, сам ринулся в атаку, прижимая локтем древко. Он сбил с коня всадника, и тот побежал, обхватив ладонями бритую, похожую на кавун голову. Суходолов рубанул, когда беглец обернулся. В глазах того были отчаяние и мольба. Но руку уже не остановить, она снесла голову наискось. Другой всадник торопливо выстрелил и, промахнувшись, погнал коня назад.

…Из зарослей кукурузы генерал Столетов, находясь при 3-й дружине, руководил огнем двух орудий 10-й донской батареи.

Недалеко от Столетова командовал пехотинцами штабс-капитан Купаров. «Талантливый офицер», — подумал о нем Столетов.

В это время осколок гранаты, пробив предплечье, повалил Купарова на землю.

Цветан пришел в себя от того, что кто-то приподнимал его.

Молодой казак с лицом, измазанным кровью, спрашивал:

— В седле усидишь?

Цветан движением ресниц ответил, что усидит.

Суходолов посадил его на Быстреца впереди себя и, держа пику так, что штабс-капитан мог на нее опереться, пустил коня тихой рысью.

Довезя офицера до перевязочного пункта и осторожно положив на землю у палатки, Суходолов почувствовал, что лицо у него в чем-то липком, и достал зеркальце.

Оказывается, щепка стесала кожу на лбу, и кровь запеклась на лице, испятнила рубаху. Суходолов промыл ссадину, перевязал ее запасным бинтом и помчался разыскивать Скобелева, чтобы доложить о выполненном приказании.

* * *

Конная батарея капитана Бекасова — медные, устарелые, четырехфунтового калибра орудия — к утру успела укрыться в люнете, стать на барбетах, замаскироваться кустарником, а передки с лошадьми отправить в резервную лощину.

За полдень явился Дукмасов, привез приказание Скобелева вынести батарею вперед, стрелять с открытых позиций косым огнем по траншеям турок. Бекасов немедля вызвал из лощины передки с лошадьми. Придерживая саблю на длиннополой шинели, протяжно скомандовал:

— Прислуга, на орудие садись! Справа — в одно орудие! Ящики — за орудием! Марш, марш! На рысях!

Развернув на полном скаку посреди поля фронт батареи, артиллеристы левее себя увидели залегшую русскую пехоту и, помогая ей, дали залп из всех пушек картечной гранатой.

Поле впереди покрыто кустарником немного ниже человеческого роста, и это затрудняет пристрелку. Наводчик, прильнув к целику, движением пальцев показывает дистанцию: «Вправо… левее…».

Орудие гулко откатывается.

И снова:

— Заряд!

— Пли!

На короткое время рассеялся туман, его вытеснил пороховой дым, стелющийся по земле. До наступающего противника оставалось шагов двести, и картечь легко валила его. Но в это время разорвавшаяся турецкая граната подожгла зарядный ящик. Стоян Русов — он был на подноске снарядов, — увидев, что бледный огонь охватывает ящик, подбежал к нему и вместе с молоденьким фейерверкером Лопунцом свез с батареи, успел вытащить снаряды.

Заиграли рожки турецкой пехоты, она ринулась в атаку на батарею. Свинцовая буря разразилась над ней, неся вихри пуль.

Опять прозвучала властная команда Бекасова: — Прибавить по кругу сто саженей… Картечной гранатой! Пли!

Отхлынула красная волна фесок; улеглась в высокой кукурузе, мгновенно проросшей цветами мака, упряталась справа в винограднике и среди старых абрикосовых деревьев.

У расшатанных лафетов дымились гильзы от снарядов, туман и дождь охлаждали раскалившиеся стволы, пахло порохом и горелой краской.

Теперь три турецкие батареи сосредоточили огонь на позиции Бекасова. Вот прямым попаданием снаряд искорежил станину, другой — перевернул орудие вверх колесами, третий — ударил в срез дула и словно откусил от него кусок. Убило ездовых канониров, ящичного, вожатого.

Пошла в атаку отборная турецкая кавалерия. Батарея, видно, очень мешала.

Бекасов стал у единственного, оставшегося целым орудия за бомбардира-наводчика. Русов подносил ему снаряды. После каждого выстрела Бекасов, прильнув глазом к трубке, наблюдал за разрывом.

…Солдаты любили своего капитана за то, что в походах шел он чаще всего рядом с ними, хотя мог бы и ехать верхом, за то, что на привалах делил голод и жажду. Сдержанный, немногословный, справедливый, он как нельзя больше пришелся по душе и Огояну. Сейчас, в минуту смертельной опасности, Русов счастлив был, что стоит рядом с капитаном, посылает снаряд за снарядом в сторону ненавистных убийц своего отца. Русов оглох от грохота, губы его потрескались от жажды, почернели. Черный от пороховых клубов пот застилал лицо, черная от дыма рубашка взмокла. В ушах щемило и гудело. А Русов все подавал и подавал снаряды.

Конница повернула назад, но один, самый отчаянный всадник доскакал до бекасовской батареи и рубанул капитана саблей по левому плечу.

Стоян схватил ружье убитого фейерверкера и размозжил голову турка. Тот дико вскрикнув, свалился на землю; на всякий случай Русов ударил врага еще банником по голове. Сняв с него американский пятнадцатизарядный винчестер, Стоян привязал трофейного коня к станине и, подбежав к Бекасову, припал ухом к груди. Сердце не билось. Стоян, всхлипнув, стянул с головы фуражку с надписью на околыше: «Вторая батарея», перекрестился и помчался в гущу боя — отомстить за капитана, за Болгарию, за всех погибших…

… Еще в детстве Стояна тянуло к лошадям. Это, пожалуй, началось в деревне под Систово, куда на лето приезжал он гостить к тетушке. В тех местах разводил коней турецкий помещик Мустафа-ага. Мальчик часами мог издали наблюдать за чисткой в конюшне, смотреть на полюбившегося Идриса, был счастлив, если его допускали помыть коня, и — вдвойне, если разрешали проехаться верхом.

Сейчас, несмотря на потрясения, перенесенные за несколько последних часов, он упоенно мчался карьером, и ощущение неуязвимости наполняло его до предела. Фуражка слетела с головы, ветер до боли свистел в ушах, где-то рядом обрушивался шрапнельный дождь, а Русов скакал к редуту, туда, где он был всего нужнее.

* * *

Стоян рано похоронил капитана. Наверное, треск разрывающихся гранат, грохот орудий заложили уши, и это помешало ему услышать биение сердца Бекасова.

Через полчаса Федор Иванович пришел в себя, приподнялся. Картина страшного разгрома батареи безжалостно предстала перед ним. Лежал в яме от снаряда, наполненной водой, маленький фейерверкер с оторванной головой; были перебиты все расчеты, все номера. Валялись окровавленные тряпки, сломанный приклад, разорванная сумка с боевыми зарядами.

Особенно жаль было Федору Ивановичу озорного фейерверкера, почти мальчишку, Гришу Лопунца. На прежней позиции Лопунец без оружия отправился наломать кукурузы — впереди батареи — и так увлекся, что наткнулся на пожилого низама, тоже ломавшего кукурузу и тоже без оружия. С минуту они стояли друг против друга, выпучив глаза, не зная, что делать. Наконец турок с криком о помощи побежал к своим. Гриша догнал его и, вскочив на плечи, направил, дергая за уши, турка в сторону батареи. Так и приехали. Турка препроводили в штаб полка.

Капитан с горечью поглядел на обезглавленного Лопунца: «В день ангела… дому Романовых…».

Мундир Бекасова был в крови, из-под разрубленного погона продолжала вытекать кровь.

… Скобелев, разглядев в бинокль, что происходит истребление батареи Бекасова и видя ее полную незащищенность, остановил какого-то подпоручика.

— Скачите к батарее капитана Бекасова, — он рукой указал куда, — передайте приказ отступить на прежние позиции, укрыть за бруствером то, что осталось.

Подпоручик в щегольской форме, густо измазанной грязью, козырнул и поскакал к батарее, вздрагивая от каждой близко пролетающей пули, припадая к гриве каракового коня.

Не доскакав до батареи шагов двадцать, он выкрикнул приказ Скобелева и, всадив шпоры в бока коня, умчался.

Бекасов напряг последние силы, поддерживая правой рукой левую, ставшую свинцовой, пошел прочь от огневых позиций, скрылся в зарослях кукурузы. Ее пожухлые листья, жестяно, мертво шелестя, неохотно расступились.

* * *

В полдень Верещагин, взяв с собой дорожную сумку, складной стул о трех ногах, этюдник, флягу с водой, набив карманы галетами, стал спускаться поближе к редутам. Издали они выделялись сильными пятнами в огневых белесых прочерках.

Он шел долго, опираясь на палку, прихрамывая. Дьявольски ныла рана. Наконец расставил стул из бука с брезентовым сиденьем, воткнул железным острием в землю парусиновый зонт, установил мольберт с холстом, натянутым на подрамник. Но раздумал начать работу с холста, извлек из кармана плаща железную коробку с акварельными красками, походный альбом и стал делать беглые наброски панорамы. Кисть казалась маленькой в его пальцах. Затем карандашными штрихами старался передать вид редута издали — в тот момент, когда там пробегали строчки огня одна над другой. Вероятно, иной редут укрывал батальон, а иной и несколько.

Верещагин оставил на листе несколько мазков акварелью, желая закрепить в памяти цвет этой огневой, в синеве, строки. Память несовершенна и многое не удерживает, а материал надо копить. Он словами записал, какая здесь еще понадобится гамма красок, какой цвет позже придать.

Неподалеку разорвалась граната, осколок ее пробил зонт, и палитру засыпало землей. Василий Васильевич, спокойно стряхнув ее, продолжал работать. Но сердце тревожно сжалось: «Да не трус ли я?».

Этим вопросом он задавался не однажды, искал отчаянные минуты и, чтобы ответить на него, ходил недавно вместе с казачьей сотней Афанасьева в разведку боем: вызвать на себя огонь турок. Может быть, и в подобном вечном самоиспытании он родственен Михаилу Дмитриевичу? И сейчас кругом жужжат, шлепаются пули. В их «пении» он научился различать разные мотивы. Пуля на излете имеет свой голос. Перевертыши и рикошетированные — совсем другой. Есть посланные навесно и прицельно.

Рой пчел и одна пчела. Цок при ударе о камень. Змеиное шуршание, если зарывается в сухую землю, и ехидное чавканье, если попадает в лужу. А в тело рядом стоящего входит, словно призывая сохранить тайну: тсс! Поют, стонут, посвистывают, шипят, как раскаленное железо, опущенное в воду. Даже воют и мяукают. И каждая ищет тебя.

Нет, этот зонт на поле боя смешон. Верещагин выдернул его из земли, сложил и теперь сидел в парусиновом плаще, нахохлившийся, древний. Струилась борода, глубокие морщины пролегли на переносице, мудрый взгляд был печален.

Началась атака: люди падали, совершали подвиги, трусливо пытались перехитрить смерть, гибли… Зачем так устроен мир?

Но следовало запомнить все: взрывы гранат, похожие на кочаны капусты из дыма и земли; вон того убитого солдата, что лежит с оторванной челюстью в канаве, бережно прижимая к груди манерку с недоеденной кашей. Даже звуки: шрапнель стлалась с шумом веника в бане…

…Шагах в ста от Верещагина вышел из зарослей кукурузы русский офицер и упал. Неужели убит?

Верещагин, прихрамывая, поспешил к нему. У офицера промок от крови мундир, но он еще дышал. Василий Васильевич поднял капитана-артиллериста, снял со своего пояса флягу с водой, поднес к губам офицера. Тот сделал несколько жадных глотков, приоткрыл глаза, тихо сказал:

— Спасибо…

— Давайте, капитан, я помогу вам дойти до госпиталя, — решительно предложил Верещагин. Обхватив раненого под мышками, довел до стульчика и этюдника. Продолжая поддерживать офицера, Василий Васильевич собрал левой рукой свое добро и медленно повел раненого к палаткам за дальним бугром.

Здесь уже лежали, сидели сотни раненых. Верещагин окликнул женщину, идущую впереди него:

— Сестра!

Она обернулась, и у Василия Васильевича чуть было не вырвалось: «Сашенька, вы здесь?» Но он вовремя спохватился:

— Александра Аполлоновна!

Чернявская вскинула полыхнувшие радостью глаза, нижняя полная губа ее, с впадинкой посредине, слегка оттопырилась.

— Василий Васильевич, как хорошо, что я вас встретила! — но смутилась и добавила, словно оправдываясь: — Вот настояла, чтобы сюда послали… А кого это вы ведете?

Голова Бекасова бессильно клонилась к груди, он близок был к тому, чтобы снова потерять сознание.

— Дела у нас не красны… — сказал Верещагин. — Передаю капитана в ваши добрые, верные руки…

* * *

Как только рукопашная утихла, Скобелев заметил рядом с собой Горталова.

— Капитан, ты комендант этого редута! — объявил Скобелев, и Горталов, так и не успевший надеть новые погоны, весь в грязи, с обожженными волосами, выпрямляясь, спокойно ответил:

— Слушаюсь!

— Знамя турок где?

— Да вот, — Горталов указал глазами на зеленое полотнище у солдата Епифанова. На полотнище турецкая вязь: «С помощью Аллаха скоро будет провозглашена победа полка».

— Сколько орудий взяли?

— Три.

Скобелев одним взглядом окинул редут. В нем и в траншеях — груды убитых: русских, турок. Молодой русский солдат стоймя торчал над бруствером, прижатый до пояса штабелями трупов. Его тонкое, словно живое, лицо, без шапки, с открытыми глазами, обращено было к Плевне. Хотелось крикнуть парню, чтобы убрался в безопасное место.

Стонали тяжелораненые, привалившись к земляным стенам. Фланкирующим огнем вдоль траншеи турки из другого редута продолжали сеять смерть, выкашивая ряды. Многие солдаты пытались заснуть. У остальных были отупевшие лица людей обессиленных, сделавших больше, чем могли.

— Здорово, молодцы-герои! — громко крикнул Скобелев.

Жиденький, вразнобой, вялый ответ убедил его: все они на грани изнеможения.

— Неужто под огнем отвечать разучились? — все так же бодро спросил Скобелев. — Не верю! Здорово, ребята! Дорогие всей русской земле! Спасибо, что захватили орудия и знамя!

Ответ был бодрее, дружнее, словно пробуждались от апатии, глаза немного оживились.

— Надо держаться, ребятушки, скоро будет подмога. Верьте мне, как я вам верю!

Генерал вскочил на бруствер и вгляделся в город, виднеющийся совсем рядом.

От него отделяет только небольшое свободное поле впереди с несколькими одинокими деревьями. Никаких укреплений! Собственно, ключ от города уже в его руках. Ворваться в Плевну — и тогда Осману останется только отступить.

Скобелев стоял на бруствере, чтобы по линии огня определить силу неприятеля. Пули засвистели возле уха, вероятно, турецкий стрелок с дерева охотился за «белым генералом».

Хорунжий Дукмасов решительно встал на бруствере рядом, подставляя и себя под расстрел.

— Что ты здесь торчишь? Сойди вниз! — грозно закричал Скобелев.

— Беру пример с начальства, — твердо ответил ординарец, и желваки упрямо забегали у него на молодых, крепких скулах.

Скобелев, в сердцах сплюнув, соскочил в ров.

— Вот что, ангел-хранитель… — сердито сказал он.

В это время в редуте появился Суходолов, доложил о выполнении приказа. Он отвозил записку Скобелева в казачий полк. Не знал, конечно, что в записке была лишь одна строчка: «Исполать вам, добры молодцы!».

— Хорошо, — кивнул Скобелев и, снова обращаясь к хорунжему, закончил фразу — поедешь сейчас к главнокомандующему, доложишь обстановку. Попросишь помощи. Немедля.

Дукмасов коротко звякнул шпорами, взял под козырек. Генерал посмотрел на Суходолова:

— И его с собой прихвати.

2

Осман-паша собрал военный совет — орду-Меджлис — на первом этаже своей штаб-квартиры, в большой комнате.

Окно на улицу открыто. Дождь прошел, и теперь только редкие капли падали на узкий, железный лист подоконника, да тянуло сыростью.

На мушире[24] серый, верблюжьего сукна, однобортный походный сюртук, отороченный галунами по воротнику и обшлагам. Маршальские погоны — их получил в прошлом году, за войну с Сербией — тускло поблескивают при свете керосиновых, с жестяными абажурами, ламп на стене. На груди никаких орденов и знаков отличия.

Адъютант — бимбаши[25] Ариф — подошел к одной из ламп и, чтобы не коптила, прикрутил фитиль. Осман с удовольствием посмотрел на статного, гибкого Арифа, даже в этот день не утратившего присущей ему щеголеватости: безупречно лежал на груди аксельбант, феска оттеняла решительные глаза. Во всем облике — диковатость натуры, сильной и необузданной.

Осман отвел глаза от Арифа.

Тревоги последних месяцев наложили свой отпечаток на лицо мушира: оливковая кожа побледнела, приняв алебастровый оттенок, в короткой черной бороде появились серебристые нити.

Сегодня, как и вчера и позавчера, он верхом проделал большой путь, шесть раз сменив лошадей, побывал на всех редутах, и утомление сказывалось. Все же сорок пять лет. А каким крепким был, когда, почти четверть века назад, заканчивал Истанбульскую военную академию.

— Обрисуй обстановку на твоих редутах, — обратился командующий к полному, с отечным лицом Рифаат-паше в длиннополом мундире, — в каком числе и как расположены против тебя русские войска в сей час и как располагаешься ты?

В стороне, у окна, молодой бимбаши Таль-ат, покусывая ногти, склонился над полевой книжкой и что-то старательно вписывал в нее. Этот майор в очках с золотой оправой тоже был адъютантом Османа, тоже отличался храбростью, но по складу характера совершенно не походил на Арифа.

Таль-ат изысканно деликатен, сдержан. Про себя Осман называл его летописцем, потому что майор все время вел какие-то записи, вероятно, думал после окончания войны опубликовать мемуары. По тому, с каким восхищением смотрел он всегда на мушира, как самоотверженно выполнял любое его приказание, можно полагать, что в своих мемуарах Таль-ат отдаст должное командующему.

…Осман внимательно выслушал начальника своего штаба — Тахир-пашу, начальника артиллерии — полковника Ахмед-бея. Временами он сдержанно, тактично задавал уточняющие вопросы.

С болью свел на переносице брови, узнав, что два часа назад его испытанный в боях любимый табор «Ниш» истреблен белым шайтаном Скобелевым.

Собственно, генералов можно было бы и не вызывать, довольствуясь личными дневными впечатлениями, спросить обо всем по телеграфу. Но, помимо того, что Осману хотелось в деталях знать обстановку к ночи, он собрал подчиненных и для того, чтобы сообщить о своем новом решении.

— Ситуация чрезвычайно опасная, — выделяя каждое слово, негромко произнес он и, встав, подошел к карте плевенских укреплений, висящей на стене.

Мушир коренаст, в высоких сапогах с зубчатыми шпорами, у него правильные черты лица, взгляд карих умных глаз внимателен и углублен.

— Как видите, русские, взяв восемнадцатый и девятнадцатый редуты[26], оказались почти в Плевне, вбили клин в наши войска, приставили острие клинка к сердцу нашей армии. Если Скобелев получит в ближайшие часы резервы, нам придется покинуть город. Значит, вопрос жизни — возвратить редуты. Любой ценой. Я сосредоточу против Скобелева тридцать пять таборов, сняв их с других участков, уменьшив плевенский гарнизон. — Осман перечислил, откуда и какие таборы снимает. — Иного выхода не вижу. Надо создать тройное, четверное превосходство в силах[27]. Охватить врага с обоих флангов.

Мушир помолчал, явно разрешая высказаться.

— Мне кажется чрезмерно рискованным такое обнажение других участков, — почтительно, но твердо возразил самый молодой из генералов Адыль-паша. Он круглолиц, белокур, с небольшими рыжеватыми усами.

Осман остро поглядел на генерала. Да, очень рискованно. Он оставлял на восточном участке только двенадцать таборов. Шел ва-банк, хотя не был азартным игроком.

— И тем не менее, — сказал мушир, — на этот риск надо идти. Иначе нас расколят надвое и уничтожат частями. Приказываю войскам правого фланга упорно держаться на занимаемых местах, уповая на святые молитвы пророка.

Он медленно потер ладонью висок:

— В городе на всех выходах обеспечьте охранные колонны, чтобы русские не просочились… Завтра, — лицо Османа стало жестким, — позади наших атакующих ты, генерал Тахир, и ты, полковник Реуш, выставите два кавалерийских полка и батарею. Всех дезертиров расстреливать в упор картечью и рубить.

Он снова сделал паузу.

— Вы свободны… Машалла![28]

Осман остался один. Поднялся на второй этаж в свою спальню, вышел на балкон. Долго стоял, вглядываясь в темноту.

Горели в стороне хлебные скирды. «Наверное, болгары подожгли, чтобы русские увидели передвижение наших войск мимо Молитвенного холма», — подумал он. Вспомнил возражения Адыль-паши. «Это — храбрейший человек, наиболее трезвый и ясный ум. Но все же последнюю священную попытку отстоять город следует сделать. А там — воля Аллаха».

В Крымскую войну, командуя ротой, Осман штурмовал Малахов курган и был тяжело ранен.

«В те времена, — подумал он сейчас, — царь Николай считал мою страну смертельно больным человеком, но мы вышли победителями. Может быть, и ныне случится чудо?… Во всяком случае, Плевну мы уже превратили в турецкий Севастополь».

Совершив вечерний намаз, Осман снова отправился на редуты, а возвратившись оттуда, приказал отбить телеграмму в Истанбул:

«В ответ на Вашу высокую депешу.

Сражения идут непрерывно — днем и ночью. Уповая на помощь Пророка, стараемся сопротивляться и побеждать неприятеля. Потери сильно ослабили нас… Но позиции следует удержать… Да одарит Всевышний тело его величества здоровьем, да сокрушит его врагов».

Солнце встало высоко, когда пришла еще одна депеша от султана:

«Его величество приветствует Вас и осведомляется о Вашем здоровье. Ваши великие победы достойны почитания. Ваше решение удержать позиции очень уместно. Услуги и победы, которыми мы обязаны Вашей смелости и помощи Всевышнего, увенчали нашу высокую славу. Все сердца пребывают в спокойной уверенности…»

Далее следовало обещание прислать провиант на шесть месяцев и зимние полушубки-ягмурлуки.

Значит, предстоит в Плевне зимовать. Только бы удержаться в эти решающие часы.

3

Была какая-то двусмысленность и большое неудобство для русской армии от существования в Болгарии двух Главных квартир: царя и его брата — главнокомандующего. Чувствовал себя скованным, опекаемым и болезненно переживал это главнокомандующий Николай Николаевич. Дублировались, обретая невнятность, распоряжения, шла неразбериха согласований, борьба самолюбий, все уклонялись от решений самостоятельных.

Странная, парадоксальная ситуация сложилась и с военным министром Милютиным. Он неотлучно состоял при царской Главной квартире, но участия в руководстве боевыми действиями не принимал. Только «сопровождал», был свидетелем того, как государь вносил бестолковщину, вмешиваясь в распоряжения главнокомандующего, вместе с ними, в свите, ежедневно отправлялся на позиции к закусочному редуту, где все завтракали и откуда возвращались с чувством исполненного долга.

Жизнь у царя в Горном Студне текла по такому размеренному, невозмутимому распорядку, словно он продолжал пребывать в Красном Селе.

Шли обедни, молебствия, лейб-медик Сергей Петрович Боткин осматривал царя, страдавшего катаром желудка. Потом следовали утренний кофе, прогулка, выезд-пикник «на позиции», не отменявшийся даже в самый сильный туман, когда и в десяти шагах не было ничего видно, не то что позиции. Эти завтраки на «императорском редуте», между Тучинским оврагом и деревней Радищеве, или же на «царском валике», тоже были частью ритуала.

Перед приездом царя и его свиты на «валик», здесь — во главе огромных фургонов с посудой, ледником с замороженными фазанами, омарами, живой форелью, шампанским и белым кюрасо — появлялся юркий розовощекий генерал, заведовавший кухней. Повара срочно готовили «пожарские» котлеты.

Царь садился за столик, накрытый на пять кувертов. Остальным стелили скатерть на земле.

После завтрака государь ставил раскладной стульчик на горке и долго разглядывал в подзорную трубу очертания Плевны. Затем он отправлял курьеров в Санкт-Петербург. И снова прогулка, на этот раз в коляске, в лейб-казачьем мундире, по лагерю, с заездом в лазарет, где государь раздавал кисеты, книги духовного содержания.

— Императрица прислала вам гостинцев, — говорил он, входя в палату. И тусклым голосом заученно спрашивал, не ожидая ответа: — Как рана? Где получил?

Равнодушно желал:

— Ну, выздоравливай.

В 9.30 вечера Александр, вместе с самыми приближенными, пил неизменный чай с лимоном. Ему вслух читали статьи из журналов, газет. Далее игралось «три робера в ералаш».

Перед тем как отойти ко сну, монарх обычно подавал шутливую команду:

— Вынимай па…

Все присутствующие, зная, что речь идет о папиросах, заканчивали громко:

— …троны, — и начинали курить.

С собой «на фронт» царь взял камердинеров, гардероб-мейстеров, лакеев, истопников, метрдотеля с официантами, французского повара Вавасера и парикмахера Жермо, дворцовую челядь разного назначения. Каждый его переезд требовал до пятисот подвод, одних только конюхов да денщиков было почти сто двадцать человек.

В ставке царя вечно толкалось множество залетного народа, лиц без определенных занятий, праздношатающихся, сиятельств, которые числились «состоящими для поручений», «находящимися в распоряжении». Приезжали в Главную квартиру, как на Невский променад, чтобы просто и родственно повидаться.

В свите можно было встретить четырех царских сыновей, графов Адлерберга, Бенкендорфа, князей Воронцова, Шереметева, Шаховского, баварского принца Арнульфа — племянника короля, румынского генерала князя Гика.

Во время посиделок у высочайшего стола собиралось до ста человек — изощрялся в остроумии краснобай князь Эмиль Витгенштейн-Зайн-Берлебург; развлекал царя маленький, кругленький, с острыми глазками и всегдашней улыбочкой шталмейстер генерал Стюрлер; любуясь собой, восседал красавец герцог Лейхтенбергский; циник и выпивоха, весь ушедший в брюхо генерал Зарубин отдавал должное закускам; читал отрывки из «Походного дневника» сочинитель граф Соллогуб, щеголявший в полувоенном костюме и хвастливо заявлявший, что записи ведет «не тацитовским способом» — без гнева и пристрастия. То одному, то другому Соллогуб намекал, что от степени его благорасположенности зависит, попадет ли он в «Историю войны».

В самом дальнем от царя конце стола, стараясь казаться как можно незаметнее, жался художник Павел Осипович Ковалевский, состоявший официальным баталистом при штабе Действующей армии.

Человек по природе совершенно мирный, ненавидящий военные походы и сопряженные с ними трудности и опасности, Ковалевский лишь по какому-то недоразумению занимал свою должность и в обществе августейших особ чувствовал себя крайне неуютно.

В свитских адъютантах ходили сынки знати, прибывшие ненадолго и за крестами. Такие адъютанты, получив задание «ознакомиться с обстановкой», обычно не доезжали до позиций, отсиживались где-нибудь в кустах, за камнями и потому их прозвали «закаменскими».

Все это пило, завистничало, интриговало, состояло, путалось в ногах людей деловых, наушничало, проедало казну, жадно глядело в руки царя — не перепадет ли награда? И, действительно, награды раздавались клевретам щедро: получил ее в день рождения цесаревны ее супруг, командир корпуса, подоспевший на поле боя к концу сражения; получили любимцы по поводу рождения у царя внука.

На площади Горного Студня возникли целые улицы из палаток сиятельных особ, выстроились обозы, неподалеку паслись конские табуны. Во всем этом было что-то от ярмарочного балагана.

Войну полагали вести по образцу красносельских маневров. Трудно было уяснить, кто же здесь главнокомандующий.

* * *

Царю расставили стульчик на «императорском валике», в безопасном расстоянии от турецких редутов. Александр, сев поудобнее, положив ногу на ногу, вялым движением руки поднес к глазам длинную подзорную трубу. При этом худое лицо его приобрело выражение обеспокоенной: утомленности. Позади царя почтительно сгрудились генеральские лампасы, аксельбанты, вензельные эполеты, сине-зеленые отглаженные мундиры, лакированные штиблеты, белые перчатки.

Милютин устроился на траве, под деревом, подальше от царских глаз. Что ему — военному министру, по существу отстраненному от руководства операциями, — оставалось делать, как не подчеркивать свою непричастность к событиям в присутствии истинных вершителей войны? Что делать, если ему отведена монархом роль почти стороннего человека?

Одному богу ведомо, чего стоило Дмитрию Алексеевичу вот так лежать под деревом, надвинув фуражку на глаза!

Внутренне Милютин был напряжен до предела. Сейчас сдавала новый экзамен — первый она сдала блистательно при форсировании Дуная — его армия. Да-да, его, им перестроенная и выпестованная, с преобразованным офицерским корпусом. Но, господи боже мой, наши доморощенные стратеги хотят лбами, только лбами, протаранить редуты, идут в бой вслепую, не имея общего плана действий, подчас зарываясь.

Вот взять хотя бы рейд несомненно способного и достаточно бравого генерала Ромейко-Гурко. Молод, энергичен. И план был смел — прорваться за Стару Планину, вызвать там панику, двигаться на Константинополь… Но… не подумали как следует о резервах, растянутых коммуникациях, малых силах своих… И откатились.

Правда, заняв Казанлык, Гурко оказался в тылу у пятитысячного отряда турок, засевших на Шипкинском перевале. Вместе с частями подоспевшего 8-го корпуса Радецкого он штурмовал Шипку и закрепился там малыми силами.

Как теперь повернется дело? Мы увязли здесь, под Плевной, выросшей в опасную силу: от нее два перехода до Систово, она в тылу Шипки, связана шоссейной дорогой с Софией, сковала нас. Что изменилось после второй Плевны, когда писал он докладную государю, сетуя на разбросанность войск, обнаженность флангов…

Неужто повторится трагедия Крымской кампании?! И будут сведены на нет реформаторские усилия в армии, давшиеся огромной ценой изнурительной борьбы и нервного напряжения. Чего стоило только ввести всеобщую воинскую повинность!

Конечно, многое еще не успели сделать. Надобен авторитетный Генеральный штаб для наведения высшего стратегического порядка. Надо научиться сочетать огонь и движение. Вот формула в условиях дальнобойного турецкого оружия! И проводить тактику разжиженных атакующих стрелковых цепей с вливающимися в них резервами. Окапывание, перебежки… Огневая подготовка атаки. А до врага добираться перекатами. Не шагать плац-парадно, отбивая такт. Именно перекатывающиеся цепи, рассыпной строй. Поиски «мертвого пространства» возле бруствера, во рву. Это солдатская, но мудрая тактика. Они дошли до нее ценой большой крови…

Увы, армия еще не окончена исполнением. Неужели опять провал? Милютин вскочил, заметался у дерева.

Царь все продолжал глядеть в подзорную трубу.

Вдали виднелись серовато-желтые дымки от выстрелов, зловеще клубился огнем адский котел. Внизу, под холмом, дым опускался на осеннюю траву. Низко нависло серое дождливое небо.

Сначала, и довольно долго, никаких сведений с места боя не поступало. И хотя адъютанты сновали челноками, картина представала какая-то противоречивая: докладывали то о потерях огромных, то о ничтожно малых. То будто Зеленогорские редуты прочно взяты Скобелевым, то что они отбиты турками. Адъютант главнокомандующего, князь Оболенский, посланный узнать, в чьих руках все же Кованлык и Исса-апа, отсидевшись в овраге, принес ложную весть, что турки снова отобрали укрепления.

Уныние и тревога охватили царя и всех, кто был рядом с ним.

В это время и появились хорунжий Дукмасов с Суходоловым.

* * *

С молодым казачьим офицером разговаривал сначала царь, потом главнокомандующий. Царь, расспрашивая о подробностях боя, сокрушенно качал головой, сочувственно похмыкивал.

Услышав просьбу Скобелева прислать подкрепление, неопределенно сказал: «Надо подумать. Время еще есть… Разберусь». И почему-то вяло похлопал хорунжего по руке, выше локтя. Почувствовав под пальцами сильные мускулы, с завистью подумал: «Как молод. Если уцелеет, ему еще жить и жить».

Великий князь Николай Николаевич громыхнул:

— А где подкрепление взять?

Хотя прекрасно знал, что недалеко от Скобелева стоят на-изготовке сорок два батальона. Просто ему в это время припомнилось: однажды, на отдыхе войск, когда среди них появился Скобелев, его приветствовали криками «ура!», как царственную особу. При этом воспоминании Николая Николаевича передернуло:

«Шарлатан… Ему бы ротой командовать. То ли дело генерал Гурко».

Среди свитских шли пересуды и шепоты о Скобелеве: «опять авантюра», «хочет выманить подкрепление, чтобы лично прославиться», «выдает желаемое за сущее», «отдать резерв, чтобы остаться ни с чем», «Главная квартира может оказаться в опасности».

К ночи генерал Зотов — с круглым, бабьим лицом в темных очках, отчего походил на сову — передал Дукмасову записку для Скобелева: «Укрепитесь на занятой позиции. Держитесь до невозможности. Подкреплений не ждать, их у меня нет».

Он писал так, хотя тоже знал о резерве в сорок два батальона. Считал пустым посылку поддержки, полагая, что у Османа, в общем, войск в два с половиной раза больше, чем было в действительности.

Хорунжий, получая пакет, пытался по лицу генерала угадать: когда будет помощь? Но лицо Зотова словно укрылось за темными стеклами очков. Ох, не к добру это все. Да и чего ждать от квашни?

Дукмасов, спрятал на груди пакет, отдал честь, повернувшись кругом, поспешил к своему коню.

— Подметнут? — не выдержал Суходолов, нарушая субординацию.

— Поехали назад, — ответил хорунжий, садясь в седло, и повел коня крупной рысью.

Всю дорогу он молчал. Только у казачьей заставы на требование назвать пропуск бросил:

— Картечь.

И молча продолжил путь.

Загрузка...