ГЛАВА ВОСЬМАЯ

С темнотой бой не прекратился, а лишь утих. Правда, после дневной канонады, когда только с русской стороны било не менее четырехсот орудий, теперь казалось, что наступила тишина, хотя ружейная стрельба продолжалась.

Присланные князем Имеретинским, по просьбе Скобелева, две сотни Владикавказского полка подоспели как нельзя вовремя. Стройные, ловкие, в черных коротких папахах, осетины словно соскользнули с высоких седел, отважно ринулись в бой, на ходу извлекая винтовки из мохнатых чехлов, подтыкая под ремни для кинжалов длинные полы серых походных черкесок с костяными газырями.

Внутри редута, очистив его от трупов, поставили меж жестяных патронных ящиков два орудия.

Чтобы как-то упрятаться от огня — в сторону неприятеля редуты были кое-где открыты, — солдаты складывали впереди себя хворост, дерн, трупы убитых товарищей, выгребали землю манерками, поломанными ружьями, пальцами.

Небольшую команду Горталов отправил за водой. Смельчаки с манерками в руках сбегали с редута к Зеленогорскому ручью, набирали воду и под бешеным — к счастью, слепым — обстрелом приносили ее товарищам. Другую команду Горталов послал за ящиками с патронами. Один из них сломался на гребне, и солдаты набили патронами подсумки, остальные ящики втащили в редут. Гибли от пуль и те, кто носил воду, и подносчики патронов.

Все валились с ног от усталости, и, чтобы не уснули, Горталов то и дело поднимал остатки роты, равнял, пересчитывал. Полусонные, они толклись на липкой земле, но при первой же возможности опять опускались на нее и погружались в беспамятство.

Скобелев со штабом своего отряда расположился в логу, у подножия Зеленых гор, между редутами и гребнем, где стояла русская артиллерия. Михаил Дмитриевич не смыкал глаз третью ночь. Он знал, что и сейчас не заснет — это было просто невозможно, но захотелось хотя бы полежать, расслабить тело.

Опять заморосил дождь. Волнами шел туман.

Справа, шагах в трехстах от взятого редута, то вспыхивала, то замирала ружейная перестрелка, словно пыталась тоже уснуть накоротке, но, спохватившись, встряхивалась.

Скобелев расстелил бурку на влажной земле у основания дерева, подложил под голову ящик от патронов и с наслаждением вытянулся.

Пахло размокшей корой, влажным порохом. Недалеко, за перелеском, натужно ухал сыч.

Почему-то захотелось курить, хотя вообще-то не курил.

— Дай, Алексей Николаевич, папиросу, — попросил своего начальника штаба майора Куропаткина, сидящего неподалеку на земле.

Куропаткин молча протянул папиросу, спичка отсырела, не сразу зажглась. Ее огонь на мгновение выхватил из темноты грязное лицо Скобелева со слипшимися бакенбардами, прожженный ворот шинели, смуглое широкое лицо майора.

Спичка, прочертив дугу, упала в лужу.

Скобелев жадно, так, что закружилась голова, втянул дым. Подумал о Куропаткине: «Прекрасный исполнитель, разумен, хладнокровен, лично храбр, а… душа штабного писаря. Боится взять на себя ответственность, а тем более рискованное решение. И все же я этого офицера люблю. Могу с ним откровенно говорить обо всем… Как красиво под ним сегодня убили коня».

Пуля попала кабардинцу в лоб. Конь медленно подогнул передние ноги, словно давая возможность хозяину стать на землю, а затем рухнул.

«Ни разу, — с завистью подумал Скобелев, — подо мной так красиво не убивали коня».

Послышался странный шум: кто-то, тяжело дыша и постанывая, полз на них. Неизвестный человек вплотную приблизился, сел рядом со Скобелевым, сказал простуженным, прерывистым голосом, видно, приняв его за своего брата рядового:

— Вот так, бедолага, и жисть нам кончать: травой в поле брошенной… Искромсали — и подыхай!

От солдата пахло кровью, сырой землей, нечистой одеждой. Не спрашивая разрешения, он вытащил из пальцев Скобелева папиросу:

— Дай-ка курну, третьи сутки без курева. — Затянулся глубоко, закашлялся. — Духовитый табак, не мужичий, — подивился он, — где достал?

Не получив ответа, сам высказал догадку:

— Не иначе от начальства перепало, мать его… Когда надоть редут грызть, дак «вперед, соколики, вперед, родимые». И мы безотказные: ногтями окапываемся, на свинец лезем. А в резерв отведут — начальство все в морду хлобыстнуть норовит…

«Но ведь иногда и надо стукнуть», — нахмурился Скобелев, ища оправдание себе, своим, порой диким, выходкам.

— Патронов дали мало, враз порасстрилювали, — хрипел солдат, — сухари гнилые, подметки отвалились, а крынками теми, — приподнял ружье, — только горшки бить. Вот покалечило тебя — и на помойку. Ни бинта, ни лекаря, ни воды… Готовили именинный пирог из солдатского мяса, да не выпекся тот пирог.

Он застонал. Толкнул Скобелева в бок:

— Сдвинься, горемычный.

Скобелев виновато молчал. Поднялся, взял свой ящик-подюловник, отошел в сторону. Здесь, завернувшись в плащ, кажется, спал Верещагин.

Раненый затих на бурке.

— Не трогай его, — попросил Михаил Дмитриевич Куропаткина, ложась на свой плащ.

Уж теперь-то и вовсе не уснуть. «В чем же причина неудач всех наших штурмов здесь? — горестно думал Скобелев. — Может быть, я виноват в больших потерях? И почему я сам не убит? Этот солдат сказал много правды о харче и неразберихе. Но главная причина в том, что колонны наши, разделенные большими расстояниями, вводились в бой мизерными частями, штурм превратился в разрозненные атаки полков и отрядов, никудышной была артподготовка… В одном решительном сражении потерь всегда меньше, чем в нескольких нерешительных. Мы вообще торопились с подарочным штурмом и, принося бесполезную жертву, не все продумали. Зачем приказали мне бить в лоб? Ну, взял. А дальше? Почему не идет помощь? Где проклятый Дукмасов? Почему тупицы-пестуны, точно знающие, в какую сторону им хромать, эти прилепившиеся к штабу ненужности, не шлют помощь? Или все сводится к подлым соображениям, как бы Скобелев их не обскакал? За ревностями, интригами кровь вот таких, как этот, солдат ни во что ставят. А она святая, бесценная! Тысячу раз прав Драгомирсв, говоря: „Не думай о себе, думай о сотоварищах“».

Дождь прекратился, и выглянул рожок луны.

У турок началась нервная пальба: не в атаку ли пошли?

— Что это они за пиф-пафы затеяли? — встревоженно спросил Скобелев Куропаткина, приподнимаясь.

— Сегодня затмение луны, вот и садят но злому дракону. Он, видите ли, пытается погасить небесную лампаду, освещавшую путь пророка при бегстве его из Мекки в пустыню… — спокойно объяснил майор.

— Значит, много у них патронов, — с завистью отметил Скобелев. — Дукмасову пора бы и возвратиться. Болтается, как дерьмо в проруби…


…Верещагин не спал, думал об этом приползшем солдате, о Скобелеве. Василий Васильевич не однажды про себя отмечал, что глаза Михаила Дмитриевича часто меняют оттенки: они желтеют — в настороженности; словно бы разбрасывают зеленые «тигровые искры» — в ярости; голубеют — в игривости; становятся теплыми, темно-серыми — в благодушии, будто падает на них тень от длинных ресниц. А во время болезни, в унынии, смятении духа застывают безжизненно, глядя в одну точку, обретая мертвую глубину.

Сейчас Скобелев, лежа на земле, наверное, вперил остекленевшие глаза в безрадостное, низкое, набухшее дождем и пороховым дымом небо.

— Михаил Дмитриевич! — тихо окликнул Верещагин. Но Скобелев не ответил, вероятно, не мог заставить себя ответить.

Хорунжий появился на рассвете. Соскочив с тяжело дышащего коня, подал пакет. Скобелев, прочитав записку Зотова, молча передал ее Куропаткину. Плечи его задергались. В кровь куснув губу, бешено крикнул начальнику штаба:

— Мы с тобой все резервы!

Вскочив на коня, вонзил шпоры ему в бока, секанул плетью по крупу, погнал к угрюмому редуту, обезумело рвя мундштук.

* * *

Турки повели генеральное, священное, как они его назвали, наступление часа через два. Вынесли зеленое знамя, поставили его рядом с муширом. Первый табор, переодетый в русскую форму, повел офицер во всем белом, «под Скобелева», фигурой похожий на него. Русские в недоумении прекратили стрельбу. Табор, подернутый туманом, оказался в двухстах шагах от редута, когда здесь появился, генерал Скобелев. «Открыть огонь!» — закричал он. Турки, понеся потери, отхлынули, но вскоре, обманно протрубив в рожок отступление, новой волной бросились в ятаганы.

Их отбивали, они снова, с криками «ал-ла!», «ура!», ожесточенно рвались вперед, держа ятаганы в зубах. Позади наступающей цепи мотались турецкие всадники, подбадривая атакующих нагайками. В резервных таборах муллы распевали молитвы, готовя новую волну.

В редуте взорвался поставленный между траверсом и правым фасом зарядный ящик, Куропаткина отбросило шагов на семь, опалило волосы, руки и контузило.

Рукопашная шла уже четвертый час. На Скобелева страшно было глядеть: черный от порохового дыма, в разорванном мундире, он яростно отбивался от наседающих турок.

«Бросили нас, бросили, — не оставляла мысль, — солдат бросили. А я говорил им — верьте мне».

Пена выступила у него в уголках губ, расширенные с сумасшедшинкой глаза не видели ничего, кроме турецких голов, которые надо было рубить.

Турки наконец отступили. Скобелев пришел в себя.

Защищать дальше редут было некому и нечем. После тридцатичасового боя укрепления следовало оставить, отойти к деревне Тученице. Об этом и сказал Горталову. Всхлипнув, виновато добавил:

— Не корю… Честно дрались.

Не вкладывая саблю в ножны, Скобелев приказал:

— Всех раненых, кто идти не может, — уносить.

Пошел с редута, не оглядываясь, сгибаясь под тяжестью плевенского камня на душе, невыносимой мысли, что без пользы потерял столько солдат… Слезы туманили ему глаза. Хотелось упасть на землю и грызть ее, чтобы приняла она его, не сумевшего устоять.

Если бы он оглянулся, то, возможно, увидел бы «коменданта редута» Горталова, стоящего на бруствере в глубоко надвинутом на лоб кепи.

Первый и единственный раз в жизни не подчинился Горталов приказу начальника и вместе с горсткой оставшихся в живых солдат не покинул редут.

Сколько здесь полегло! Нет, не сдаст он добровольно редут, доставшийся такой кровью. Ни за что!

Горталов прислушался. Приближался нарастающий крик: «Ал-аллах, ал-аллах!»— волчья стая нагоняла жертву.

В револьвере на желтом витом шнуре патронов не осталось. По-пехотински неумело держа саблю в руке, Горталов продолжал стоять на бруствере. Вот прямо у его ног появилась голова в феске, и еще, и еще. Горталова окружили десятки турок. Они поддели майора штыками под ребра, под соски. Один штык проткнул ладанку с льняными волосами двухлетнего сына. Поддели и подняли, как сноп, над бруствером.

* * *

Весть о том, что убит его родной младший брат Сережа, оглушила Верещагина.

Был честолюбивый мальчишка, начиненный романтическими бреднями, художник не без задатков. Приезжал к нему в бухарестский госпиталь, и Василий Васильевич сам послал его в Действующую армию «вдоволь наслушаться свиста пуль». Подарил брату свою острую, щегольскую кавказскую шашку, коня, палатку, даже сапоги. Написал записку управляющему канцелярией главнокомандующего — Скалону.

Был честолюбивый, великодушный мальчишка… А он разрешал себе с ним резкости и несправедливости, обращался, как с кутенком.

Последний раз видел братишку в ситцевой, крапинками рубашке под черкеской внаброс. Отчитывал за пустяки. А этот храбрец, получив пять ран, не пожелал отправиться на перевязочный пункт. Мчался в атаку с одной нагайкой в руках… Под ним — связным Скобелева — убило несколько коней.

И вот пал при штурме Плевны…

Отец, с его больным сердцем, не перенесет потерю. Как ему о ней сообщить?

За день до гибели наградили Сережу Георгиевским крестом. Но не успел получить награду. Даже узнать о ней. Третий брат — Александр — в госпитале. А Сережа лежит мертвый на болгарской земле.

Офицер, рассказавший Василию Васильевичу о гибели брата, толком не мог ответить, где именно это произошло. Под Плевной — и все.

Верещагин верхом отправился разыскивать останки брата.

Но где искать? Где? На этом бесконечном кладбище?

Под пасмурным осенним небом раскинулась равнина в сухой высокой траве. Взлетало и вновь садилось воронье. Тоска и тревога разлились вокруг по мертвому полю. Надвигались темно-синие облака на горизонте, словно предвещая новые жертвы.

Полковой священник в лиловой выцветшей ризе, с непокрытой головой, скорбно бубнил: «Вечная память… вечная память…».

Синий дым кадила стлался над плохо присыпанными землей трупами, пропитывался их сладковатым запахом. Виднелись то высунутая из земли рука, то нога. А вот труп на поверхности. Не Сережа ли?

Василий Васильевич подошел ближе. Вырезан крест на спине. Верещагин повернул труп лицом вверх. Нет, другой молодой. Лет двадцати… С отрезанными ушами. На груди, наверное, разжигали костер. Лицо фиолетово-зеленое. На некоторых убитых турках — русские мундиры. Снимали с убитых и натягивали на себя. Вот, без головы, труп санитара с повязкой красного креста на рукаве.

Давил на плечи свинец неба.

Где же останки Сережи?

Меж кустов, на пожухлой траве, трупы, трупы… До горизонта. Словно порубленный лес. Молодой, рослый. И нет братишки. Василия Васильевича затрясло от рыданий.

«Проклятие войне, отнимающей жизнь у таких, как Сережа. Я покажу ее звериный лик. Без ужасов и тем ужаснее, без прикрас и румян. Всеми силами души ненавижу завоевателей прошлого, настоящего и будущего».

Рядом одичалая собака, похожая на волка, остервенело грызла кость. Может быть, Сережину?

Был Сережа — и нет его… Только это мертвое поле, пропитанное русской кровью, и потому вечное.

Загрузка...