Среди гражданских из числа бывших депортированных, которые группировались вокруг лагерей польской армии в России, было много молодых людей, слишком юных для того, чтобы принимать участие в боевых действиях. Некоторые из них приехали с семьей, но многие были сиротами, которым некуда податься. Все они были без средств к существованию и в очень плохом физическом состоянии. Генерал Андерс отреагировал на это в типично польском духе: пусть приобщаются к военной службе. 12 января 1941 года он издал приказ о формировании «юношеских частей» (Oddziały Junaków) для мальчиков от 14 до 17 лет. Позднее обнаружилось, что существуют аналогичные британские части «молодых солдат», и это стало юридической базой для будущего этих формирований.
Юношеские части попали в первую эвакуацию и были переведены в Палестину, для этих мальчиков — действительно Землю обетованную. Там польская армия приняла на себя ответственность за их благосостояние. Забота о гражданском населении или о воспитании молодежи не является, точнее, не должна быть делом обычной армии. Но это и не была обычная армия, и командир ее не был обычным генералом. Андерс приказал найти в своей 80-тысячной армии учителей и педагогов. Нашлось достаточно, в том числе превосходных специалистов, чтобы взять на себя заботу о юношеских частях. Летом 1942 года начался процесс тщательного отбора и распределения мальчиков, и было организовано несколько школ, которые соответствовали потребностям различных возрастных групп, талантов и физического состояния. В это время поступило предложение, по-видимому, одновременно из нескольких источников, чтобы одна из школ строилась по образцу довоенного кадетского корпуса.
28 августа 1942 года Junacka Szkola Kadetów (Польская военная кадетская школа на Ближнем Востоке) официально появилась на свет. На тот момент в нее входило четыре роты, общей численностью 342 кадета. 26 ноября генерал Андерс посетил школу и пожаловал ей новые знаки отличия: эполеты и кокарду, в значительной степени повторявшие соответствующие знаки, которые носили кадеты в межвоенной Польше. 28 ноября старшая рота школы получила оружие, а 29 ноября 342 юноши были торжественно произведены в чин кадета.
Далее проявился хорошо известный талант поляков к импровизации. Учителя начали составлять программу, главным образом, по памяти. В недрах польскоговорящей еврейской общины стали искать учебники — и результаты были очень неплохи. Найденные копии были размножены все той же неизменно приходящей на помощь британской армией. Осенью 1942 года школу перевели в один из лучших военных лагерей в регионе. Медицинский корпус британских войск помог справиться со свирепствовавшей малярией, а следом за медиками шли британские учителя физкультуры — как только мальчики были в состоянии выполнять их жесткие требования. Образовательный корпус предоставил учителей английского языка. Через год школу уже можно было демонстрировать в глянцевых рекламных публикациях в союзнической прессе.
Мое долгое путешествие в новую жизнь в JSK началось на железнодорожном вокзале Тегерана, где мать попыталась поручить меня тете Рузе Мычельской (урожденной Тышкевич), которая ехала с контингентом польских войск. Ее сопровождала дочь Зося, молодая женщина с великолепной фигурой, в обтягивающих брюках. Я вежливо ретировался в нашу пеструю толпу будущих кадетов. Нами руководил пожилой сержант, который еще помнил русскую царскую армию. Я думал: лучше он, чем женская суета, от которой я в то время отчаянно пытался избавиться. Но так или иначе, по дороге в Басру через Кум и Казвин я любовался полутора сотнями великолепных тоннелей, построенными до войны немцами, которые пытались стать незаменимыми на богатом нефтью Ближнем Востоке.
Я очень хорошо помню Басру, потому что именно там я впервые попробовал «полный английский завтрак», приготовленный волшебниками из продовольственной службы. Жареный бекон и божественная выпечка, которая подавалась к нему, остаются счастливым воспоминанием. В Басре нас пересадили на узкоколейку и отправили в Багдад по дороге, неспешно петляющей среди плантаций финиковых пальм.
Транзитный лагерь на окраине Багдада был просто раем, потому что в нем располагалось что-то вроде Grande école[39] продовольственной службы. Ученики этой замечательной организации опробовали на нас свою haute cuisine, и мы воспринимали их творения с энтузиазмом. Наш пожилой сержант решил, что мы должны их как-то отблагодарить, и заставлял нас петь хором три раза в день, когда мы строем шли на пир. Песня была примитивной балладой, и исполняли мы ее плохо. Но она привлекла внимание капеллана британской армии с гомосексуальными наклонностями. Он начал ходить кругами вокруг наших палаток. Гетеросексуальные и искушенные в уличных нравах польские юнцы относились к этому посетителю с добродушной снисходительностью.
Третий и последний отрезок нашего путешествия — 800 километров от Багдада до Хайфы — был пробегом по пустыне в автоколонне армейских грузовиков. За рулем грузовиков сидели сикхи, а вот руководил колонной лихой британский офицер в открытом штабном автомобиле. Сикхи меня завораживали. Каждое утро они совершали ритуал наматывания тюрбанов. Исполнялся он парами. Один человек ходил вокруг другого суживающимися кругами, ловко оборачивая вокруг его головы все новые и новые слои уставного хаки. Затем они менялись ролями.
Наши водители были индивидуалистами. Как только грязная колея сменилась открытой пустыней, они оставили строй и начали гонки на скорость. По-видимому, это было принятое у сикхов развлечение, на которое армия смотрела снисходительно при условии, что командир держал все под контролем. Наш командир справлялся с этой задачей: он демонстративно пас свои грузовики, носясь вокруг них, как сторожевой пес, и посматривая одним глазом на компас — единственное средство навигации между остановками. Восхищенная аудитория почти всегда была при нем: самые блистательные девушки ATS[40] в автоколонне по очереди приглашались к нему в пассажирки. Рынок был ориентирован на покупателя.
Дорога была хороша, пока была хорошая погода. Но февраль в Ираке может быть коварным. Мы столкнулись как минимум с одним хамсином — песчаной бурей в пустыне. Его порывы не менее страшны, чем сибирский буран, хотя и по другим причинам. Мы восхищались тем, как наш командир каждый день находил в таких условиях дорогу к пункту нашего назначения — следующему транзитному лагерю. Как я понимаю, его методика заключалась в том, чтобы искать на горизонте очертания резервуара для воды, стоявшего на высоких сваях.
На третий день пустыня, до того стандартного желто-серого цвета, стала темной, а потом почти черной. Мы приближались к Амману, столице Трансиордании и нашей последней остановке. Эта пустынная ночевка прошла в бессоннице предвкушения: на следующий день мы должны были пересечь реку Иордан. Когда мы подъезжали к этой переправе, пейзаж резко изменился. Неожиданно мы оказались в окружении апельсиновых рощ и зеленых полей, и обитатели опрятных еврейских поселений бросали на нас любопытные взгляды, а иногда даже махали рукой. В Хайфе, пункте нашего назначения, мы впервые увидели Средиземное море. Был ранний вечер, и мы насладились впечатляющим закатом.
В транзитном лагере Хайфы взвод курсантов ожидали грузовики польской армии. За рулем были девушки из PSK (польских ATS), любительницы сплетен, которые тут же нам сообщили, что мы едем в лагерь Барбара около Ашкалона, где-то в 20 километрах к северу от Газы, на другой стороне Палестины. Мы ехали в ночь, с благодарностью и наслаждением воспринимая аккуратное обращение наших новых водительниц с машинами. Только сейчас мне пришло в голову, что у лагеря было необычное название. Никто никогда не пытался выяснить, откуда оно возникло. Возможно, британский сапер, заложивший этот лагерь, дал ему имя своей возлюбленной, или дочери, или даже жены…
Он явно гордился своей работой, и не без основания. Даже среди ночи мы оценили основательность лагеря, насколько лагерь может быть основательным. Мы увидели добротные деревянные казармы, к которым примыкали «каре» — четверки больших белых палаток. Мы застали лагерь погруженным в крепкий сон, но в то же время настороже. Кадеты, несущие ночную вахту, совершали свои обходы, а на ключевых постах стояли вооруженные часовые. Место просто излучало уверенность.
Той ночью нас привезли на распределительный пункт, где нам предстояло дожидаться решения армии о нашем будущем. Для новичков это были напряженные дни. Мы проходили собеседования, медосмотры, и наши способности — академические и прочие — подвергались тщательным проверкам. Взвод развлекался, осматривая лагерь и восхищаясь местными достопримечательностями, самой поразительной из которых был огромный гарнизонный кинотеатр красного кирпича (почему-то называвшийся «Кинема»), использовавшийся также как часовня, концертный и лекционный зал. Другой достопримечательностью была огромная цистерна для воды по северной стене, поднятая высоко над палатками и казармами и время от времени предоставлявшая великолепную точку обзора для фотографов, которых регулярно присылали запечатлеть, что происходит в этом любопытном польском заведении, кадетской школе генерала Андерса. Гарнизонная лавка притягивала, как магнит, но только богатых или бережливых; как и магазин-кафе YMCA,[41] в котором продавались кофе, сэндвичи и пирожные. Не располагавшие средствами могли утешаться великолепными апельсинами в садах сразу за цистерной. Владелец предлагал кадетам угощаться, поскольку не имел возможности экспортировать урожай и предпочитал ничего ему не стоившее гостеприимство дорогой утилизации. Для меня Святая земля навсегда связана с апельсинами, как Иран с гранатами, а Ирак с финиками.
Пока я ожидал распределения, меня неожиданно посетил дядя Хенио, мой крестный. Это был достаточно непростой период моей военной карьеры, и его приезд меня обрадовал и успокоил. После Советского Союза здоровье не позволяло дяде Хенио нести линейную службу. Он в Тель-Авиве ожидал более легкого назначения. За кофе с пирожными в YMCA он ненавязчиво принял на себя роль отца. В ближайшие два с половиной года мы виделись часто, и он стал одним из самых важных людей в моей жизни.
Я был практически уверен, что меня возьмут в кадетскую школу. Тем временем я разыскал старых друзей из Тегерана, которых уже приняли в корпус, в том числе Ромека Брунглевича, нашего вожака из лагеря № 3, и Владыша Бонецкого, того самого, мать которого была рождена, чтобы стать украшением салонов. Они сообщили мне все необходимое и предостерегли от возможных ошибок. Приказ о моем назначении — шестая рота, первый взвод — был доставлен мне прямо в руки 20 февраля 1944 года, и к этому времени меня подробно ввели в курс дела. Носителем добрых вестей был дежурный кадет из шестой при полном параде — эполеты, белый пояс и белые гетры. Осмотрев меня с ног до головы (он был гораздо выше меня), он предложил мне помочь с обмундированием. Нас, младших, учили носить все свое снаряжение самостоятельно, но это явно был приветственный жест. Я принял предложение, и мы вдвоем радостно отправились пешком на другой, «старший» конец лагеря. Там, в тени гарнизонного «Кинема» и питьевой цистерны на ходулях, я должен был пройти посвящение в военную жизнь.
Кадетская школа представляла собой батальон, состоявший из пяти рот. Предполагалось, что программа обучения будет с соотноситься с шестилетним циклом польского среднего образования (рота соответствовала классу), но с учетом естественных временных потерь программы двух последних (самых трудных) классов были сокращены. Каждая рота состояла из трех взводов, а каждый взвод — из четырех отделений по восемь кадетов. Количество курсантов колебалось: с начала 1944 года общее число значительно вышло за рамки обычного батальона, сказывался неожиданный приток в конце четвертого года. Армия в ответ добавила дополнительную роту — шестую.
Программа школы была разработана так, чтобы в ней сочеталось общее образование с военной подготовкой. Образование базировалось на довоенной польской модели, где четырехлетняя гимназия (примерно уровень GCSE[42]) предшествовала двухлетнему лицею (примерное соответствие A-levels[43]). Курс гимназии состоял из 11–13 предметов, его задачей было широкое общее образование, а не глубокое изучение отдельных предметов. Единственным отступлением от этого принципа было разделение на гуманитарный и естественнонаучный цикл: было два типа лицея, гуманитарный и математический-естественнонаучный. Этому разделению придавалось большое значение. Интересно, что изначально наша кадетская школа выбрала гуманитарный вариант. Предположительно это соответствовало традиционным представлениям о себе польского офицерского состава. Технологический лицей с уклоном в гражданское строительство и проектирование был присоединен к JSK уже в 1945–1946 академическом году.
Военная подготовка была основательная. Она представляла собой базовую пехотную подготовку, за которой следовала более продвинутая подготовка вплоть до уровня командования ротой. Более перспективные кадеты могли получить повышение до этого уровня еще в школе и командовать своими сверстниками. Это была непростая задача. На менее ответственном уровне отделений было в четыре раза больше начальственных должностей. Всем этим «боевым искусствам» (я нахожу этот термин очень подходящим к моему предмету, особенно учитывая гуманитарный характер нашего лицея) соответствовал высокий уровень требований по физкультуре — в этом принимала участие британская армия. Надо ли говорить, что снаряжение, предоставлявшееся нам для этих занятий — боевых и физкультурных, — было многообразно и высокого качества. С академическими дисциплинами дело обстояло хуже: в школе не было даже самых элементарных естественнонаучных лабораторий.
По окончании лицея кадеты могли рассчитывать попасть в одну из офицерских кадетских школ Второго польского корпуса в Италии. Там после полугода интенсивного специализированного обучения свежеиспеченные кадеты-офицеры получали назначение в часть, обычно они могли сами выбирать полк.
В обычных обстоятельствах возраст учащихся в нашей школе был бы от 12–13 лет при поступлении до 17–18 лет на выпуске, почти такой же, как в Королевском военно-морском колледже в Дартмуре до 1955 года. Любопытно, что британское лейбористское правительство того времени подняло возраст поступления в Дартмур до 18 лет на том непостижимом (по крайней мере, для автора этих строк) основании, что поступление в возрасте 13 лет подчеркивает классовые различия. Я здесь отклоняюсь от темы, поскольку наша школа тоже стала жертвой аналогичной попытки социальной инженерии. К этой теме я еще вернусь.
Но, конечно, ситуация, в которой мальчики выходили из советского плена, была далека от нормальной. На учебном фронте практически все поступающие отставали как минимум на два года. В моем взводе нормальный возраст при поступлении был бы 15–16 лет. В действительности средний возраст моих товарищей был около 18 лет. В феврале 1944 года мне было всего 15, и это создавало определенные проблемы.
Моим первым впечатлением от шестой роты был идеальный порядок спальной зоны. Значительное число кадетов, страдавших от малярии, размещалось в казармах, но большинству уже разрешили жить в палатках. Насколько я понимаю, это были индийские армейские палатки, просторные и чистые. Идеальное геометрическое расположение — четыре взвода в четырех палатках в ряд — способствовало поддержанию чистоты и порядка. Вокруг палаток мгновенно появились садики, разбитые по собственной инициативе любителями работы на земле. Садоводство здесь требовало большой любви, поскольку лагерь находился на краю пустыни Негев, где растениям приходилось долго приспосабливаться к климатическим условиям и их нужно было часто поливать. Фаворитами здесь были эвкалипт и касторовый боб.
Столовая занимала центральную казарму. Мебель сводилась к самому необходимому: для еды было вполне достаточно, а для прослушивания радио и самостоятельных занятий, которые происходили здесь же, обстановка была более или менее подходящей. Работали здесь арабы из местных, а начальниками над ними были две дамы-польки не первой молодости из ATS. Кадеты выяснили, что арабские официанты имели вкус к польской обсценной лексике и, естественно, одобряли эти лингвистические упражнения. Вражда между официантами всячески поощрялась в надежде, что в разгар ссоры антагонисты прибегнут к изощренным польским ругательствам. Мы упивались этими моментами — хотя, конечно, и посматривали на начальниц из ATS.
Меня поразило, что мои новые товарищи были одеты с иголочки: они уделяли огромное внимание собственной внешности. К этому располагали послабления в форме одежды, соответствовавшие офицерским стандартам, которые стали возможными благодаря нашему заботливому сержанту-квартирмейстеру. Мое тегеранское снаряжение и форма не соответствовали этим несколько завышенным требованиям, и шестая тут же пришла к выводу, что надо спасать репутацию и что-то со мной делать. Квартирмейстер решил эту проблему за несколько дней. Но даже в моей красивой новой одежде я был всего лишь юнаком — молодым солдатом на испытательном сроке. Все, кто пришел позже, проходили испытательный период в три-четыре месяца. Испытуемый должен был быть настороже. К нему присматривались и коллеги, и начальники. Ощущение было не из самых приятных.
В первый же день, когда я познакомился с другими семью кадетами своего отделения, мне напомнили о том, что я ущербен вдвойне — мой статус ниже, и я слишком юн. Тон приветствия — не более чем корректный — был задан самым заметным членом группы, Стасем Качковским. Он был невысок, великолепно сложен и одарен классическим профилем, который он при каждом удобном случае демонстрировал. Ему было девятнадцать, и он был самым старшим кадетом в шестой роте, если не во всей школе. Тем утром лицом к лицу встретились величайший и ничтожнейший.
Разница в возрасте создавала проблемы в гимнастическом зале и на игровом поле. Я был физически развит и обладал хорошей координацией, но был ниже ростом и слабее своих товарищей. Я чувствовал, что рискую стать ротным талисманом. А эту роль я не готов был даже рассматривать. Проблема разрешилась сама собой, когда я начал показывать хорошие академические успехи. Мои позиции укрепились еще больше, когда мои товарищи постарше обнаружили, что я с удовольствием готов делиться своими знаниями.
Основной костяк наших преподавателей состоял из опытных довоенных учителей, все они были трогательно преданы стоявшей перед ними задаче: интеллектуальной реабилитации молодых людей, спасенных из плена. Наряду с этими профессионалами армия предоставила в распоряжение школы пеструю команду одаренных и зачастую эксцентричных людей с положением: университетских профессоров, писателей, одного или двух чиновников высокого ранга, не говоря уж о выдающемся довоенном актере и режиссере. Они вносили некоторое оживление и способствовали созданию атмосферы студенчества. Наружность наших учителей не всегда соответствовала образу воина, но кадеты относились к этому снисходительно. Британские учителя, все как один из Корпуса образования, напротив, привносили стандарты военного шика, сопоставимые с нашими собственными. То же в целом относилось и к нашему военному командованию, но они, как правило, были постарше (недобрый остроумец заметил, что с большинства из них при ходьбе сыпалась труха). Офицеры помоложе были нужны на итальянском фронте. А мы тем временем наслаждались преимуществом более зрелого руководства.
Самая сложная, почти непосильная задача стояла перед доктором Витом Тарновским, известным врачом: можно представить себе физическое состояние его подопечных, лишь недавно вернувшихся из Сибири. На нем лежала ответственность не только за их реабилитацию, ему приходилось следить за тем, как повышается планка требований преподавателей физкультуры, чтобы сила и выносливость молодых людей не истощились. Схема реабилитации доктора Тарновского имела оглушительный успех. Через два года школа начала выигрывать матчи у старших команд крупных подразделений вооруженных сил союзников. Доктор всегда посещал домашние матчи: увидеть победу своих кадетов было для него лучшей наградой. Но этим его достижения не исчерпывались. Он был воистину человек Возрождения: признанный специалист по творчеству Джозефа Конрада и сам писатель. И такого масштаба людей генерал Андерс собрал, чтобы обучать своих кадетов.
Программа четвертого класса гимназии, в который я пришел в середине февраля, была сжата до пяти с половиной месяцев вместо обычных девяти — для того, чтобы ученики, отстававшие из-за ссылки, поскорее нагнали остальных. В то же время делалось все возможное, чтобы не пришлось снижать уровень: часы занятий увеличивались до предела, увольнения были сведены к минимуму, и требования к качеству оставались непререкаемыми. Если сравнивать с легким галопом школы в Тегеране, это была практически испанская школа верховой езды. Для меня это было испытание не менее серьезное, чем учеба в сибирской десятилетке.
Школа была намеренно элитарная — Андерсов «питомник» для младших офицеров. Других юношей отправляли в школы молодых солдат, где давалось техническое образование и армейские специальности. Была и подготовительная школа (Szckola Powszechna), расположенная рядом с нами в лагере Барбара, из которой набирали первый класс гимназии.
Кадеты были неистовы в своем демократизме. Как писал «Кадет», наше периодическое издание: «На три года наша школа стала домом для сыновей кабинетных министров, генералов и штабных офицеров; для князей и графов и для сыновей младших офицеров и мелких собственников. Между нами не было различий». По-другому и не могло быть: около трети молодых людей либо были сиротами, либо не знали, где их родители. Мы все несли на себе шрамы Сибири, мы все были знакомы с голодом и болезнями, имели навыки выживания, были искушены в мудрости улицы и привычны к ее языку. Мы узнали, что солидарность — мощное оружие, и это знание связало нас в единое сообщество.
Офицеры и сержантский состав школы считали себя частью этого братства. Они тоже имели за плечами советский опыт и потому обладали знаниями, необходимыми для руководства этой школой. Узы солидарности укреплялись и общим Heimat:[44] три четверти кадетов были из Кресов — восточной окраины Второй Польской республики.
За парадным фасадом скрывались тонкие социальные различия. Вскоре я обнаружил, что внешний мир считал пятую роту самой модной. Я полагаю, из-за того, что в нее входили два самых старших класса (лицей) — небольшой эксклюзивный клуб, помещавшийся в одном взводе. Те немногие семьи, которых миновала Сибирь (например, те, кому в сентябре 1939 года удалось пересечь границу Румынии) и которые сохранили определенное влияние, как правило, пытались пропихнуть своих чад именно в пятую. Благодаря стараниям легендарного старшины Вильчевского пятая была одета с иголочки и идеально вымуштрована. В 1943 году именно они представляли польскую армию перед генералом «Джамбо» Вильсоном[45] на военном параде в Каире.
В нашем взводе родился неформальный клуб, члены которого называли себя «аристократами». Предводителями этой группы были Ромек Брунглевич и Женек Клак, мои приятели по Тегерану. «Аристократы» были не большими любителями учения. Юнцы под действием гормонов ухлестывали за девушками, а их было много в польской юношеской школе ATS в Назарете. Наши «аристократы», предвосхищая сегодняшних благоухающих молодых людей, поливали себя одеколоном, прекрасно одевались и оттачивали в своем кругу светские манеры, прежде всего танцевальные шаги танго. Один «аристократ», Шушкевич, особенно выделялся тем, что курил ароматизированные сигареты — верх изысканности. Он держал их под замком в небольшом чемоданчике под кроватью, не ведая о талантах моего дорогого друга по имени Умфа, который был не «аристократом», а специалистом по взлому. Мы никогда не спрашивали, где он этому научился, но как только Шушкевич уходил, тут же появлялся Умфа. Перед лицом восхищенной аудитории он открывал чемодан Шушкевича при помощи всего лишь двух отточенных спичек. Тогда «аристократы» превращали палатку в импровизированный курительный салон. Должен сказать, в этом имелся определенный риск, потому что курение в спальных помещениях строго воспрещалось. Меня в высший свет не принимали, но я оставался в прекрасных отношениях с их лидерами.
В классе я столкнулся со Збышеком Михалом. Мой друг Брунглевич называл Михала «горой мускулов». Этот юный Самсон пользовался уважением, и я был польщен, когда он предложил вместе сидеть за партой. Это оказалось удачное сочетание. Под крылышком Михала я нашел безопасную нишу, где мог спокойно заниматься тем, чем мне нравилось заниматься — учебой. Раз или два мне удалось оказаться ему полезным на этом фронте.
Скоро я узнал, как глубоко уходит корнями в историю наш уголок Святой земли. Руины библейского города Ашкалона были совсем близко от нас. Однако преподаватели предпочитали подчеркивать связи с польской культурой. Мы жили в тени великого поэта-романтика Юлиуша Словацкого. Путешествуя по Ближнему Востоку, свои самые трогательные стихи он написал в Эль-Арише, в трех станциях от нашей Эль-Майдал. Наше воображение особо увлекала поэма «Отец зачумленных», в которой на глазах у араба — отца семейства погибает от чумы вся его семья. Я не сомневаюсь, что эхо наших собственных переживаний в этой поэме затрагивало нас глубже, чем мы могли себе вообразить.
Другая «польская» ассоциация — Наполеон, герой для поляков вообще и для меня в особенности, поскольку Гедройцы служили на его стороне. Наш учитель истории показал нам знаменитую картину, на которой Наполеон посещает своих раненых в Яффе — недалеко от нас, рядом с Тель-Авивом.
Церковная жизнь была официальной и строго обязательной. Нам повезло с нашим главным капелланом, иезуитом отцом Лоренцем. Это был умный человек, явно получавший удовольствие от столкновений с теми из нас, кто считал модным исповедовать агностицизм. Утвердившись к этому моменту в своих сомнениях, я не ощущал потребности вступать в более тесный контакт с капелланом. В начале 1950-х годов я решил восполнить этот пробел и приехал к отцу Лоренцу в церковь Il Gesú в Риме, где он был настоятелем. Но его не было в городе, и больше я его так и не видел.
Нонконформизм не ограничивался сферой духовной жизни. Молодые люди, прошедшие школу выживания, прекрасно умели перехитрить своих угнетателей. До искушения перехитрить военное командование было недалеко. Атмосфера в школе оставалась взрывоопасной, требовалось тактично сдерживать молодежь, не натягивая поводья. Лучше всего это можно показать на примере событий 1 апреля 1944 года. У поляков Prima Aprilis (первое апреля) имеет давнюю традицию, похожую на английскую традицию varsity rag,[46] но более буйную. В этот день вся школа стихийно не явилась на уроки. Пятьсот буйных юнцов высыпали в дюны под аккомпанемент похабных песен. Их целью был пляж Ашкалона, где они планировали провести день. Начальство отложило свой гнев до вечера, когда их обгоревшие от солнца подопечные, усталые и довольные, начали потихоньку двигаться обратно, мечтая принять душ и отдохнуть. Тогда и последовала сдержанная реакция: нам объявили ночное учение, которое должно было состояться немедленно и на тех же самых дюнах Ашкалона. Шесть рот в полной амуниции прошли строем перед главнокомандующим, и тогда он объявил, что приказ — это его первоапрельская шутка. Под троекратное громогласное ура в честь офицеров парад был распущен. Так установилась новая связь, и ежегодная первоапрельская традиция так и состояла из двух частей.
Курение официально не приветствовалось, его не более чем терпели, и то только на дальних площадках, облюбованных курильщиками. Одним из таких уголков было безлюдное место за уборными. Там соблюдался странный ритуал, истоки которого можно найти в советских трудовых лагерях. Он назывался «сорок». Любой, у кого нет сигареты, мог подойти к курящему и сказать магическое слово. Тогда для курящего было делом чести отдать попросившему чуть меньше половины своей сигареты (около сорока процентов). Нарушивших правила «сорока» изгоняли из сообщества курильщиков — а это было наказание хуже смерти.
Тщательно поддерживаемое равновесие нарушалось нечасто. Один такой инцидент до сих пор сохранился в коллективной памяти школы. Он связан с небезупречной академической биографией кадета Сойки, щуплого парнишки, извечного бунтаря. Учитель английского языка — гражданский, из Иерусалима — сообщил Сойке, что тот не сможет перейти в следующий класс, если только его успеваемость радикально не изменится. Реакция была действительно радикальной. Сойка, будучи часовым, подкрался к открытому окну своего мучителя и выпустил патрон калибра.303 куда-то в темный потолок. На следующее утро учитель подал заявление об уходе, а Сойку арестовали. Это дало ему время придумать свою версию защиты: что он реагировал на какого-то неизвестного нарушителя, замеченного им в спальной зоне, и что, стреляя холостым (что, по моим источникам, не соответствовало истине), он проявил похвальное самообладание. Заточение Сойки продолжалось дольше, чем обычно, но его не исключили. Он был симпатичный парень и отличный форвард в футбольной команде.
Необходимо было поддерживать правопорядок, и наша тюрьма не пустовала. Обычно обитателями камеры были кадеты, попавшие туда на короткий срок за самоволку, навещавшие своих возлюбленных барышень в Назарете. Изредка под замок сажали любителя азартных игр, чтобы он одумался. Начальство мирилось с любовью подрастающей интеллигенции к бриджу, но не готово было терпеть покер на деньги. Из серьезных проступков я слышал только о двух случаях подозрения в воровстве. Но был один трагический случай: изнасилование местной арабской девушки. Совершившего этот проступок вызвали на допрос, и мы больше никогда его не видели. Насколько я понимаю, отец жертвы согласился на компенсацию. Это был единственный возмутительный случай криминальных действий сексуального характера, что, конечно, на один больше допустимого.
Ни в шестой роте, ни впоследствии в пятой я не сталкивался с проявлениями гомосексуализма. Мы прекрасно знали, что это существует — еще в тегеранские времена местные мужчины обращали на нас свое внимание. Подозреваю, что эти случаи только укрепили подчеркнуто гетеросексуальный настрой, который преобладал в школе. В то же время к гомосексуализму относились спокойно и толерантно. Знакомые с уличными нравами польские депортированные 1940-х предвосхитили XXI век. Тем временем все мои восемнадцатилетние друзья активно ухлестывали за противоположным полом. Я еще не был готов состязаться с ними. Но я с удовольствием принимал участие в коллективных развлечениях, доступных в нашем лагере и за его пределами и сопоставимых с нашими мизерными деньгами.
Пьянство как вариант не рассматривалось: все, что мы могли себе позволить, — изредка пиво или полбутылки дешевого кипрского вина. Настоящие попойки начинались только после выпуска (матуры). Командующий и штабные их тактично не замечали. С другой стороны, транспорт был доступен без проблем: армейские машины колесили по Ближнему Востоку, что делало Назарет, Тель-Авив и Иерусалим легко достижимыми. Мы ездили в большие города за доступными развлечениями и на пляжи — за девушками. Мы предпочитали пляжи NAAFI:[47] их посещал цвет союзнических войск, и цены в ресторанах были умеренными. Нашими любимыми местами были армейские клубы на побережье Газы, Ашкалона и Тивериады (рядом с Назаретом).
У немногочисленных везунчиков были друзья — а еще лучше родственники — в Тель-Авиве и Иерусалиме. Я был из их числа: дядя Хенио все еще ожидал в Тель-Авиве назначения и всегда был готов оказать своему крестному сыну отцовское гостеприимство. Я провел у него несколько выходных, в том числе и длинные пасхальные каникулы апреля 1944 года. Вместе мы впитывали еврейскую атмосферу уличных кафе, обнаруживая в процессе сильную польскую культурную подоснову. Большинство еврейского населения Палестины было родом с польско-литовских территорий. Они еще помнили польский язык и говорили с нами с ностальгией и, как казалось, с определенным удовольствием. Нам давали понять, что мы желанные гости. В это время генерал Андерс проявил в Палестине недюжинную доброжелательность, когда более трех тысяч (из порядка пяти тысяч) польских солдат еврейского происхождения дезертировали во время перехода через Палестину. Британские власти, опасаясь, что эти прекрасно обученные люди вступят в еврейское подполье, потребовало облав и военных трибуналов. Но Андерс отказался устраивать на них охоту. Он лучше чем кто бы то ни было понимал мотивацию людей, стремящихся к независимости. Еврейское сообщество в ответ демонстрировало дружеские чувства, которые они сосредоточили на кадетах, оставшихся после польской армии на северной оконечности пустыни Негев. (В конечном итоге британцы оказались правы: одним из дезертиров Андерса был не кто иной, как капрал Бегин из Пятой Кресовой пехотной дивизии, ответственный за взрыв в иерусалимской гостинице «Царь Давид» 22 июля 1946 года, в ходе которого жизни 91 человека были принесены в жертву израильской независимости.)
Сэр Джон Колвилл, правая рука Черчилля, в книге «Доблестный муж» упоминает разговор 21 сентября 1940 года между премьер-министром Черчиллем, фельдмаршалом Гортом и командующим военно-воздушными силами маршалом Даудингом. Премьер-министр заявил, что один поляк стоит трех французов. «Скорее десяти!» — ответили Горт с Даудингом. В темные дни 1940–1941 годов польских воителей действительно превозносили до небес, они были нарасхват у хозяек лондонских салонов. С 1943 года хвалы поутихли (в героях теперь ходили советские), но Андерса и его 80-тысячную армию продолжали высоко ценить и привечать. Поэтому проявляли интерес и к нашей школе: ее уникальной, рассчитанной не на один год технологии пополнения офицерского состава войска — и его образцово-показательному детищу. В итоге мы получали потоки высокопоставленных посетителей, как англичан, так и поляков. Возможно, их было слишком много, они отвлекали кадетов от обычных занятий. Но лично для меня парад 3 мая 1944 года стал радостным переломным моментом. Хотя мой испытательный срок еще не закончился, меня сочли достойным маршировать с оружием вместе с моими товарищами. Финальный аккорд прозвучал в июне, когда меня произвели в кадеты.
Наша армейская жизнь была гораздо более самоуглубленной, чем гражданское существование в Тегеране. Мы обращали мало внимания на мир политики, учились, проходили военную подготовку и с завистью следили за успехами наших старших товарищей на итальянском фронте. Мы ликовали, когда узнали о взятии Монте-Кассино 18 мая Вторым польским корпусом генерала Андерса. Нашим корпусом и нашим генералом! Потом они захватили Анкону и освободили Болонью. Мы купались в отраженных лучах их славы. А в августе мы с удовлетворением узнали, что Первая польская танковая дивизия отличилась в Нормандии, сыграв роль крышки к Фалезскому котлу, в котором оказалась заперта отступающая немецкая армия и 50 тысяч сдались в плен.
Тем временем наши собственные, лагерные политические маргиналы поднимали тревогу. Большинство кадетов презирали политику, но небольшая группа умных маргиналов под предводительством кадетов Песецкого (подающего надежды эрудита) и Корбуша (будущего полиглота) погружалась в нее со всей страстью. Этим молодым людям не следовало здесь учиться. Они относились к нашему двугорбому образованию — военной подготовке на прочной (хотя и общей) базе школьного образования — с плохо скрываемым презрением. Они стремились к активной политике, критиковали партийные распри лондонских поляков и требовали, чтобы на смену дискредитировавшим себя политикам приходили люди более молодые — уж не они ли сами? На манифест не тянуло.
Но именно они, наши капитолийские гуси, лучше других понимали, насколько мрачные тучи сгущались над Польшей. Конечно, тогда никто не знал, что на Тегеранской конференции восточную часть Второй Польской республики отдали Советскому Союзу — даже Эдвард Рачинский, польский Посол при Сент-Джеймсском дворе.[48]3 января 1944 года советские войска вошли на довоенную территорию Польши, объявив ее собственной территорией. Наши политики обратили внимание, что 22 февраля 1944 года Черчилль в Палате общин заявил, что линия Керзона (по реке Буг) должна стать новой польской границей на востоке. В течение августа и сентября они болезненно переживали, что Варшавское восстание не имело адекватной поддержки от западных союзников Польши. И в феврале 1945 года они понимали, что в действительности означает ялтинская сделка.
Все остальные, хотя и знали о том, что происходит, просто продолжали жить своей жизнью. И как-то продолжали надеяться, что Запад как-нибудь решится противостоять советской угрозе. Генерал Андерс и его подчиненные считали, что вооруженное столкновение между англосаксами и советскими неизбежно и уже не за горами. Эти надежды доходили и до наших командиров. Если у них были собственные сомнения, они о них не распространялись. Подозреваю, что они знали, как уязвимы мы были после пережитого, и пытались защитить нас от следующего удара.
Среди всех этих катаклизмов, в той или иной мере забыв о них обо всех, я прожил свой напряженный пятнадцатый год. Mała Matura, польский аналог GSCE, страшил, но когда 31 июля пришли результаты, они были более чем удовлетворительны. Моей наградой должен был стать долгий отпуск в Каире, где теперь служил мой дядя Хенио.
Первого августа, в день, когда началось Варшавское восстание, те из нас, кто направлялся в Египет, собрались на железнодорожной станции Эль-Майдал. Я увидел среди них Владыша Бонецкого и его друга Витека Ярмоловича по прозвищу Зоська, оба были из пятой роты. Мы все трое направлялись в Каир, и это отделяло нас от остальных. Отцы Владыша и Витека были офицерами, товарищами по Первому уланскому полку, с которым у моих родителей были особенно тесные связи. Но это было еще не все: в Эль-Майдале я узнал, что мы все трое едем в одно и то же место в Каире: № 10 по улице Науаль. Это не было совпадением. Дядя Хенио, к которому я ехал, жил в маленьком частном пансионе, который основала Зося Бонецкая (мать Владыша) для немногих избранных. Этим летом она оставила для нас троих отдельную большую комнату. Так она отдавала долг моей матери за доброту к Владышу в лагере № 3 в Тегеране и за гостеприимство перед этим, когда после входа советских войск она с детьми оказалась без крыши над головой в 1939 году и их приютили в «Доме под лебедем» в Вильно.
Ночная поездка на поезде в Каир была приключением. Первая половина пути была пыльной и сонной; поезд катился по пустыне за Газу, минуя Рафах и Эль-Ариш, к Эль-Кантаре, где, чтобы пропустить нас, над Суэцким каналом эффектно опустили мост. На военной базе Эль-Кантары утомленному путнику в военной форме предлагался ранний завтрак. Он был больше похож на réveillon,[49] поскольку дело было вскоре после полуночи. Для нас, вырвавшихся из лап неумелых польских поваров, это был пир: яичница, бекон, тост с джемом и кружка чая, который можно было найти только в британской армии.
Загазиг, наша следующая остановка на восточной оконечности дельты Нила, стала поворотным пунктом сразу в нескольких смыслах. Это была крупная железнодорожная развязка, на которой наш поезд, высадив пассажиров, направлявшихся в Александрию, развернулся и поехал на юг к Каиру. Кроме того, в Загазиге долина Нила открывалась во всем великолепии. Здесь песок и пыль сменялись влажным коридором пальм, каналов и древних ирригационных колес, приводимых в действие быками.
Каир встретил нас шумом, звенящими трамваями и выхлопными газами. Такси, на которое раскошелились три молодых кадета, провезло нас мимо Египетского музея, по огромной площади Исмаилия и на мост у наполеоновских казарм Каср-эль-Нил. Водитель указал на каменных львов, стерегущих мост, и рассказал, что львы рычат каждый раз, когда Нил переходит девственница. Львы, естественно, хранили каменное молчание с момента своего появления у моста, а шутку приписывают войскам союзников в Северной Африке. Был и другой, не столь известный мост с другой стороны острова Джезира, за которым простирался роскошный район Докки. Улица Науаль разделяла Докки и менее роскошный район Агуза. Но дом № 10 был по соседству с дворцом, в котором жила мать короля Фарука — что в глазах Зоси делало адрес привлекательным.
Дом был современным и очень комфортабельным, а для нас, жильцов казался верхом загадочной роскоши: там было приспособление под названием «биде». Зосина большая квартира на втором этаже выходила на точно такую же квартиру первого этажа, в которой другая блистательная польская дама, пани Марыхна Буйновская, тоже пригрела под своим крылышком пару жильцов. В августе 1944 года на втором этаже жили три кадета в увольнении, десятилетняя дочь Зоси Терения под присмотром молоденькой гувернантки из местных, сама châtelaine[50] и двое жильцов, мой дядя Хенио и его начальник по польскому Красному Кресту, который одновременно был другом нашей семьи — это выяснилось в первый же вечер за аперитивом.
Начальник подошел ко мне, посмотрел мне в глаза и сказал: «Меня зовут Ромер, и я должен был быть твоим отцом». Дядя Хенио сценическим шепотом объяснил, что передо мной Станислав (Стась) Ромер, человек, который в 1913 году чуть не подрался на дуэли из-за моей матери. Стась налил мне первую в моей жизни порцию виски с содовой (мне было только 15, но я был к этому абсолютно готов). Так началась наша многолетняя дружба.
Хозяйство Бонецких держалось на слуге-суданце по имени Абдул. Он был чернокожим, одет всегда в белое с красным (красными были феска и кушак), на каждой щеке у него было три ритуальных надреза. Нас предупредили, что Абдул раздражителен по очень веским причинам: в это время он соблюдал строгие правила поста Рамадана, а кроме того, он вел непростые переговоры о покупке жены. Поэтому мы старались не путаться у него под ногами. Но он был профессионалом: его личные проблемы никак не сказывались на высоком качестве его кухни. Разочаровывали только его пудинги: он упорно и с завидным постоянством подавал манго. Для трех молодых жильцов этот в остальном вкуснейший фрукт стал проклятьем. Для меня он стал геральдическим символом Египта, наряду с гранатом (Иран), фиником (Ирак) и апельсином (Палестина).
В Каире я пережил культурный шок, сопровождающий неожиданный отход от военной дисциплины. Тот легкий стиль жизни, который ожидал нас на улице Науаль, был связан с характером нашей хозяйки. Зося Бонецкая, выросшая в богатой и знатной семье, была всегда в ладу с миром. Сибирь сделала ее выносливой. Она была красивой, стильной и отличалась неистребимой страстью к розыгрышам. Одной из ее жертв был Стась Ромер, который, ориентируясь на окружающую среду, стал именоваться Станислас де Ромер. В этом не было ничего дурного: Ромеры были знатной польской семьей балтийско-германского происхождения. Жестокая Зося стала называть его Станислас фон Рёмер (von Römer), наслаждаясь эффектом, который оказывал этот «фон» на каирских «союзников». Другой ее жертвой был Петр (Петя) Курницкий из польского министерства иностранных дел, жилец конкурирующей фирмы Марыхны на первом этаже. Зося подбила нас троих поливать клумбы на ее балконе с особым усердием, чтобы на Петю, сидевшего на террасе внизу с напитком, выпадали частые и обильные осадки. Надо сказать, что дядя Хенио никогда не становился объектом Зосиных шуток.
Мы же со своей стороны не могли устоять и не включиться в эту атмосферу розыгрышей и скоро уже придумывали свои собственные. Самый лучший из них был связан с моими подвигами на любовном фронте. Владыш и Витек убедили гувернантку Терении, что я безумно в нее влюблен, заставили меня запереться в ванной и выстрелить из духового ружья дяди Хенио (его он использовал для борьбы с шумными котами). Затем они объявили объекту моих воздыханий, что я совершил самоубийство. Были слезы, крики, и наконец, смешанные чувства, когда я явился целый и невредимый.
Зося была украшением каирских раутов и пыталась и нас приобщить к светской жизни. Я помню душный обед в Замалеке и церемонное чаепитие в клубе «Джезира». Она быстро поняла, что это нам не по душе, и предоставила нас дяде Хенио, который ненавязчиво развернул нас в направлении древностей. Он велел нам ехать на трамвае спиной к пирамидам и повернуться только в самый последний момент. Мы так и сделали, и эффект был сногсшибательный. Но еще более ярким впечатлением стал владелец верблюда, на котором я совершил короткую верховую прогулку от отеля «Мена Хаус» до древних развалин над ним. Там было три верблюда, а с ними три владельца. Я наивно вручил деньги за всех троих хозяину моего верблюда, а он тут же вскочил на своего подопечного и умчался в пустыню. Двое других оседлали своих животных, и началась погоня. Картина того, как они втроем исчезают вдали, свежа в моей памяти и по сей день.
Но на самом деле мы предпочитали не столь рафинированные занятия. Каждый день мы отправлялись в бассейн, а по вечерам ходили в кинотеатры под открытым небом, где после сеанса вливались в союзнический хор, исполнявший похабную версию национального гимна Египта. Я краснею и сейчас, когда пишу эти строки… Вторую половину дня мы проводили, сидя в разных кафе на улице Сулейман-паши и наблюдая за жизнью вокруг. Нашим любимым было кафе «Гроппи», эпицентр ближневосточной жизни, где иногда, если ему удавалось вырваться с работы, к нам присоединялся дядя Хенио.
Увы, каирская идиллия длилась недолго. В середине августа я получил приказ командующего возвращаться в лагерь. Владыш и Витек в приказе не упоминались. С тяжелым сердцем я сел на ночной поезд, отрапортовал на следующее утро о прибытии, и тут выяснилось, что майор Кульчицкий изъявил желание взять меня с собой в «Кедры Ливана» в Бхарре, над Триполи, где находился летний лагерь школы. Я полагаю, это было что-то вроде особого внимания, которое в то время меня страшно возмутило, хотя поездка в его автомобиле мне очень понравилась. Мы остановились на обед в Бейруте в ресторане «Халаби» у воды, где полно было польских знакомых по Тегерану. Там ко мне подбежала Хеленка Залеская, только что из Тегерана, с сообщением, что моя мать и сестры должны с недели на неделю приехать в Бейрут. Эта новость с лихвой компенсировала мне упущенные каирские развлечения. В горах Ливана я сочинил два благодарственных письма: одно моему любимому дяде Хенио (с новостями о матери), а другое — нашей блистательной каирской хозяйке.
Под кедрами воздух был кристально чистым, а ночи прохладными. Иными словами, здесь была прекрасная возможность отдыхать. Но пятнадцатилетнего подростка только что из Каира эта возможность не привлекала. Вместо того чтобы дышать кислородом и наслаждаться видами, я искал развлечений. А таковых было всего одно: всемирно известная сталактитовая пещера, располагавшаяся неподалеку. Ее холодное великолепие оживлялось манерами хранителя и гида в одном лице. Отдав ему причитавшуюся плату после индивидуальной экскурсии, я счел, что стоит вознаградить его еще и пачкой печенья. Отреагировал он поразительным образом. Он начал рубить один из сталактитов и, прежде чем я сумел его остановить, уже протягивал мне бесценный сталактитовый кончик в истинно левантийской манере, как ответный подарок. Пришлось его принять: выбора не было. Он должен где-то быть у меня и сегодня, и этот сувенир и сейчас вызывает у меня сильное чувство неловкости.
Бодрящая жизнь в горах явно на меня подействовала, потому что у меня снова разыгрался аппетит к работе. Когда пришло время возвращаться в лагерь Барбара, я был совершенно к этому готов. Школа ехала на специальном поезде из Триполи до нашего Эль-Майдала. Около Сидона и Тира мы медленно продвигались среди банановых рощ, и я решил добавить к своей геральдической коллекции банан как символ Ливана. Уже в лагере я был представлен легендарному старшине Антонию Вильчевскому, 43-летнему уроженцу Вильно. Начиналась новая глава моей жизни.
Старшина Вильчевский был низеньким, коренастым человеком с легким косоглазием, которое он умело скрывал. Он пользовался огромным авторитетом. Для невысокого чина польского военного он был хорошо образован. Матура позволяла ему претендовать на офицерский чин, но он никогда к этому не стремился. Он предпочел возможности, которые открываются на верху пирамиды сержантского состава. И там он блистал. Начитанный, одаренный даром слова, как устного, так и письменного, он лучше своих коллег умел пресекать попытки подначивания — стандартного времяпрепровождения самонадеянных юнцов. Его речь была литературной и весьма изобретательной, хотя и крайне специфической. Мы не удивились, узнав, что до войны он служил в лучшем из трех кадетских корпусов, Первом, во Львове.
Я хорошо помню первый парад и сцену, предшествовавшую появлению командующего. В течение пятнадцати минут пятая рота была полностью предоставлена Вильчевскому. Девяносто шесть молодых людей, которых непросто запугать или поразить. Он оглядел нас с ног до головы, а потом, отчетливо выговаривая каждое слово, сказал: «Кадеты, жопу втянуть!» (Kadeci — dupy w troki!) Он говорил тихо, и эффект был сногсшибательный. Пятая выпрямила спины, втянула животы и расправила плечи. Продолжение следовало. «Господа, — начал он, и мы почувствовали, что эта форма обращения предназначалась для самых серьезных заявлений. — Господа, отныне ваши сапоги должны сверкать, как песьи яйца ПО ВЕСНЕ» (Panowie, buty mają się świecić jak psu jaja na WIOSNĘ). Когда парад закончился, отношения закрепились повторным выступлением Вильчевского, обращенным к нашей расходившейся в беспорядке «политической маргиналии»: «[Эти кадеты] тащатся, как пердеж за штанами!» (Ciągną się jak smród po gaciach!). С этого дня пятая была его. Янушек Яжвиньский, наш остроумец, назвал ощущение от этого первого парада эффектом «цикория в штанах».
Тонкая грань отделяет грубость от похабщины. Вильчевский знал, как она важна, и никогда не пересекал. Его грубость не выходила за пределы пятой роты — единственного, по его мнению, подразделения, достаточно зрелого, чтобы грубость пошла ему на пользу. Он видел в ней педагогический прием — способ дать понять молодым людям, что их принимают в мир взрослых. Кроме того, он пользовался ею как инструментом, позволяющим достигать точности на плацу, где пятая превращалась в идеально вымуштрованный механизм. Во время одной из последних репетиций перед важным визитом он так охарактеризовал наш шаг: «Господа, вы шагаете, как коза срет на БАРАБАНЧИК!» (Jak koza srająca na BĘBENEK!) Мы тут же поняли, о чем он, и выправили шаг, но так никогда и не выяснили, почему именно барабанчик, а не барабан.
К концу октября моя мать и сестры приехали в Бейрут. Это были прекрасные новости и перспектива провести рождественские каникулы в столице Ливана. Но за 24 часа до отъезда мне сообщили, что мое увольнение отменяется. Никаких официальных причин для этого жестокого решения никогда не предлагалось. Говорили, что я стал жертвой административной ошибки клерка, который решил, что Бейрут находится в Египте и соответственно оформил бумаги. Так или иначе, я остался в лагере, приписанный к сильно поредевшим рядам личного состава, занятого бесконечными обязанностями по гарнизону.
Это было ужасное время, скрашенное одним лишь утешением. 24 декабря наш командующий включил меня в число небольшого круга избранных, сопровождавших его на полуночную мессу в Вифлееме в Храме Рождества. Для поляков Wigilia (рождественский сочельник) важнее, чем сам день праздника, и мы были благодарны майору Кульчицкому за эту возможность. Должен признаться, что торжественность момента ничуть не помешала нам забавляться зрелищем того, как различные христианские церкви борются за место вокруг святилища. Возвращение в лагерь в первые часы Рождества запомнилось удивительным холодом.
Лето 1945 года принесло мир союзникам Польши, но не самой Польше. На наших глазах нашу родину, в которой орудовала Красная армия, втискивали в смирительную рубашку советского режима. Польские солдаты чувствовали себя преданными. Но в молодости мало времени для дел государственной важности. Я мечтал о длительном увольнении, и наше местоположение вблизи как Каира, так и Бейрута прекрасно для него подходило.
Сначала я поехал в Каир к дяде Хенио, который переехал вниз в пансион Буйновской. На сей раз я был один, и это позволяло мне проводить больше времени с дядей. Я любил находиться в его обществе. Дни я проводил в бассейне, а вечера в «Гроппи», часто с дядей Хенио. По вечерам мы беседовали и выпивали. Мне нравилось, что со мной обращаются как со взрослым.
Затем был Бейрут. Тем летом тамошняя польская jeunesse dorée[51] (в основном студенты двух бейрутских университетов) отправилась на горный курорт Блудан, и мать попыталась уговорить меня поехать с ними. Я отказался, предпочитая остаться с ней в городе, где она тогда была администратором Польского дома. Для меня это была возможность полностью завладеть ее временем. Но была и другая, совершенно эгоцентрическая причина моего нежелания бежать от жары средиземноморского порта. Я был недостаточно уверен в себе, чтобы оказаться среди светски искушенных незнакомцев. Мать — как всегда, все понимавшая — организовала мне альтернативные развлечения. Благодаря ее связям нам с Анушкой разрешили пользоваться частным кортом г-на Баярда Доджа (из автомобильной компании), президента Американского университета. Кроме того, она достала для меня пропуск в Клуб французских офицеров, Bain Militaire, у которого имелся частный залив, где можно было плавать и загорать, не опасаясь встретить знакомых.
В конце августа моя сестра Тереска собиралась отвезти дядю Хенио (который нуждался в отдыхе) в Блудан. Я бы тут же присоединился к ним, но этот второй шанс появился слишком поздно. Через несколько дней я должен был быть в лагере и начинать занятия в Лицее II (Lyceum II). Наступал последний год моего военного обучения.
Lyceum II теперь стал Первым взводом, самым старшим в школе, а я был назначен командиром взвода. Это было непростое назначение. Среди командных должностей, доступных для кадетов, самым удачным способом познакомиться с положением лидера было командование отделением. Оно было наименее обременительным, поскольку ограничивалось маленьким подразделением в рамках одной палатки, и в то же время предоставляло полную независимость, потому что на этом уровне не было старших командиров. На другом конце спектра была должность младшего старшины роты. Она была самой трудоемкой и совсем не предполагала независимости, так как означала ежедневный диалог со старшим представителем сержантского состава роты. Короче говоря, это была прекрасная подготовка, но на сержантском, а не офицерском уровне. Потенциально самой трудной была должность младшего командира взвода. Здесь от кадета требовалось навязывать свою волю своим товарищам при незначительной помощи (предоставляемой по особой просьбе) от старшего командира, который в то же время являлся классным руководителем. Возможности научиться чему-нибудь здесь были огромны, так как должность предполагала беспрепятственное общение со старшим командиром. В моем случае старшим, к которому я был прикреплен, был доктор Казимир Лиц, ученый, который с удовольствием предоставил мне полную свободу, возможно, даже слишком много свободы — не будем забывать, что я был на два года младше своих коллег и подчиненных.
Мне действительно пришлось непросто. Чтобы предоставить равные возможности всем и не ставить под угрозу академическую успеваемость, командир первого взвода менялся каждую четверть. Когда мне на смену пришел Янушек Яжвиньский, я с новыми силами обратился к подготовке к матуре. Потом, после выпускных экзаменов в мае 1946 года я снова вернулся к командованию взводом. Участвовать в подготовке выпускных мероприятий подразделения было очень приятно. Должен признаться, что не ожидал этого последнего повышения, но оно меня очень порадовало.
Программа Lyceum II включала в себя новый и экзотический предмет — «Введение в философию». Вместе с ним к нам пришел самый изысканный из преподавателей со стороны, доктор Станислав Капишевский из Ягеллонского университета. Он был всегда безукоризненно вежлив, но однажды утратил свое хладнокровие. «Господа, — сказал он (эта форма обращения напоминала старшину и потому мгновенно приковывала к себе внимание), — господа, вы — сборище кретинов» (Panowie są bandą kretinów).
Этот предмет и преподавательская манера Капишевского захватили мое воображение. Я начал читать какие-то книги по теме, чему немало способствовал старый друг отца по Луцку Станислав Вненк, который теперь был одним из администраторов штаба. Под его руководством я принялся даже за Бертрана Рассела. Я хорошо помню свое первое ощущение умственного изнеможения.
На уровне штаба (я имею в виду штаб всех польских военных школ, одной из которых была наша) мы наблюдали перемены. Полагаю, они происходили в связи со смещением польского правительства влево от центра. На смену нашему отцу-основателю подполковнику Бобровскому пришел подполковник Рызиньский. Вскоре после этого командующий школой майор Кульчицкий был смещен, чтобы освободить дорогу социальному эксперименту Рызиньского: отмены особого статуса кадета во имя равенства. Далее был предпринят ряд шагов, целью которых было размывание официальных различий между нашей и другими школами, различий, которые сознательно культивировал предшественник Рызиньского и поддерживал сам генерал Андерс. Ситуация вышла из-под контроля, когда на каком-то официальном мероприятии Рызиньский приветствовал нас (как принято в польской армии): «Czołem Junacy!».[52] Пятьсот молодых людей, положивших немало сил на то, чтобы перейти из категории юнаков (молодых солдат) в кадеты, вместо «Czołem panie Pułkowniki!»[53] ответили гробовым молчанием. На этом сотрудничество закончилось. Наказать школу было невозможно: как можно наказать 500 человек на плацу? До самого конца существования школы (то есть до июля 1947 года) предпринимались закулисные дипломатические попытки спасти положение, но тщетно. После этого судьбоносного столкновения мы практически не видели полковника Рызиньского.
Моя мать знала, что мы с Витеком Ярмоловичем близкие друзья, и пригласила его встретить с нами Рождество 1945 года в Бейруте в «Белом доме». Это было новое общежитие для польских девушек из ATS, которых армия направила на учебу в Американский университет в Бейруте (генерал Андерс, как обычно, заботился не только о военных делах). В течение осени мать занималась организацией «Белого дома», и теперь на ее попечении находилась большая группа молодых девушек. Для шестнадцатилетнего кадета, еще не обретшего уверенности в себе, перспектива была пугающая, и я был рад компании Витека. И именно он стал героем дня, когда однажды загорелась елка в зале. Витек первый примчался с ведром воды и таким образом снискал славу и поклонение со стороны подопечных матери.
В конце мая мы сдавали выпускные экзамены. За этим последовал ряд непростых устных собеседований, которые закончились 6 июня. Я снова получил высшие баллы по всем одиннадцати предметам, я снова был отличником, что напомнило мне о Николаевке… Самое радостное «отлично» было по физкультуре, для меня очень важной области. Я долго шел к этому. Меня объявили Primus (первым) в старшем классе и отпустили в длительное увольнение в Бтехней, деревню друзов в горах над Бейрутом, где проводила лето моя мать.
Этот восстановительный отдых был прерван внезапным приказом немедленно возвращаться в лагерь. Я должен был маршировать перед генералом Андерсом, который приехал в Барбару отметить вместе со школой закат ее пребывания на Святой земле. По этому поводу я получил от него свой аттестат (матуру) со следующим напутствием: «Подтверждаю, что генерал-лейтенант В. Андерс, командующий Вторым Польским корпусом, посетил лагерь Барбара по завершении школьного 1945–1946 года, подписал этот аттестат и лично вручил его кадету Михалу Гедройцу в знак его примерного поведения и успехов. Подписано: В. Виньярский, майор, командующий кадетской школой».
Это был второй визит Андерса в школу за короткое время. Он был у нас всего за несколько недель до этого, перед выпускными экзаменами, чтобы попрощаться с нами перед тем, как его Второй корпус передислоцировался из Италии в Англию. Хотя мы и рассчитывали в следующем году влиться в ряды наших старших товарищей, прощание было болезненным, потому что оно знаменовало начало конца необычного педагогического эксперимента. Пятая была «почетной ротой», и вымуштрованные старшиной Вильчевским, мы показали себя, как никогда раньше. По этому случаю меня временно снова поставили во главе взвода. Это была великая честь. Это событие стало объектом нападок в польской коммунистической прессе, подпевающей Советскому Союзу. Красные писаки называли нас «янычарами генерала Андерса». Оскорбления означали признание поражения. Народная Польша явно утратила надежду заманить нас обратно в когти своего хозяина — НКВД. Предположение, что мы обладаем статусом легендарных штурмовиков нашего командующего — хотя оно и было преувеличением, — исполнило «янычаров» чувством глубокого удовлетворения. Кроме того, это подпитывало наши отчаянные надежды на то, что в не самом отдаленном будущем нам предстояло какое-то боевое задание под его командой. Надежды, которым не суждено было сбыться.