Мои родители получили соседние усадьбы Котчин и Лобзов от тетушек, старых дев, Хелены и Марыни Полюбиньских в 1926 году. Тетушки унаследовали имения в конце XIX века: две усадьбы с фермами, в общей сложности пять-шесть тысяч акров, с лесом, пастбищем и пахотной землей, — и все это в плачевном состоянии. Потом имения еще пострадали во время Первой мировой войны: господский дом в Котчине сгорел, уцелела только часовня и одна основательная хозяйственная постройка. После войны дела шли только хуже, к этому приложили руку два подряд бесчестных управляющих. Они истребили леса и нещадно эксплуатировали фермы ради собственной выгоды.
В начале 1920-х после польско-советской войны разорение было неизбежно: господский дом Лобзова дошел до состояния, при котором практически не подлежал восстановлению: фермы и хозяйственные постройки обветшали, скот практически отсутствовал, и поместье было обременено долгами, превышавшими платежеспособность всего предприятия. Хелену и Марыню Полюбиньских фактически ожидало банкротство, причем они были не в состоянии даже выплатить то, что задолжали жителям двух окрестных деревень.
В этот критический момент сестры обратились к моим родителям с предложением. Гедройцы наследуют Лобзов и Котчин на правах совместных наследников при условии, что сделают все возможное, чтобы спасти столько, сколько представляется разумным.
Когда в 1919 году было объявлено о помолвке моих родителей, тетушки Хела и Марыня хором сказали: «Tadzio perłę wziął».[6] Речь шла не только о личных качествах Ани, тетушкам была известна Анина биография. Им также был известен и послужной список Тадзио, талантливого руководителя, высокопрофессионального адвоката, но прежде всего человека, способного идти на оправданный риск. Не остались незамеченными и его обширные связи с нарождающейся польской администрацией. Молодая пара, как им казалось, идеально подходила для той грандиозной задачи, которая была ей предназначена.
Ниоткуда не следовало, что родители согласятся принять наследство. Трудности были неимоверны, да и риск не меньше. И тем не менее, после долгих размышлений, Тадзио и Аня решились его принять. Мать часто говорила со мной об этом переломном моменте в их жизни и о причинах их решения. На самом базовом уровне новые хозяева обеспечивали себе и своим детям образ жизни, который в те времена ценился очень высоко. С другой стороны, они прекрасно понимали, какую социально-политическую роль могло бы играть крупное поместье в крае, обязанном своим печальным состоянием не только войне и отсталости имперской России, но и безответственности польско-литовских землевладельцев. С точки зрения экономики эта роль выражалась в том вкладе, который могло бы внести эффективно управляемое крупное сельскохозяйственное угодье в возрождение отсталого сельского хозяйства, опиравшегося исключительно на мелкие земельные хозяйства. И наконец, они ощущали ответственность за историческое наследие. Красивый господский дом Лобзова обладал архитектурной ценностью; в нем хранился важный архив, недурная коллекция семейных портретов, великолепное серебро Полюбиньских и многое другое. Коротко говоря, решение принять Лобзов со всеми его проблемами означало намерение сыграть конструктивную роль.
Лесов у поместья уже не оставалось. Полагаю, что они были не проданы, а захвачены государством, потому что вскоре Тадзио начал готовить судебное дело об их возвращении. Однако их отсутствие означало снижение необходимых капиталовложений. Весь проект целиком зависел прежде всего от личной кредитной надежности Тадзио, в меньшей степени от продажи какого-то количества фермерских угодий. Сочетание репутации отца, его личной способности зарабатывать и денег, полученных от продажи, обеспечили экономическую эффективность предприятия. Новое управление началось с выплат задержанных жалований, что немедленно вызвало расположение соседей.
Главной резиденцией избрали Лобзов, а территорию Котчинской усадьбы продали, и таким образом Котчин был низведен до одной из ферм. Лобзовская ферма должна была стать центром предприятия, предполагалось заниматься смешанным сельским хозяйством, наиболее подходящим при этой почве, географическом положении и климате. Основной тягловой силой были избраны лошади, наряду с ними должна была использоваться самая лучшая техника, существовавшая на тот момент. Явная избыточность мощностей техники предполагает, что учитывались потребности соседних деревень, у обитателей которых средств на ее приобретение не было.
Развернулось обширное строительство служебных построек из местного материала — камня и дерева. Расположение построек было тщательно спланировано, причем особое внимание уделялось таким удобствам, как мощеные дороги и канализация. Строительство сопровождалось наймом слуг и работников на ферме, поэтапным приобретением лошадей и другого скота, и наконец, длительной и затратной реставрацией самого особняка.
В 1926 году, приехав в поместье, Тадзио и Аня столкнулись с феодальными традициями этого захолустья. Здесь была принята холопская почтительность, в том числе целование руки хозяину, строгое следование старым формам обращений (Księżna Pani, или «пани княгиня»), приходской священник в облачении ожидал обитателей особняка, чтобы начать воскресную мессу, и т. д. Мой покойный друг Ясь Зданьский рассказывал мне, что его отец — типичный пан XIX века — обычно во время службы сидел в исповедальне, откуда во время проповеди доносился отчетливый храп, потом ворчание, сопровождавшее его пробуждение, и наконец, властное: «Что?» В ответ на это проповедник коротко излагал содержание всего сказанного. Что же до почтительности, Ясь вспоминал, что его собственный управляющий просил у него прощения каждый раз, когда Ясь спотыкался о камень или просто неровность во время их обходов с инспекцией. А Ясь часто спотыкался.
Спешу добавить, что в 1926 году в Лобзове у Полюбиньских до такого не доходило. К тому же эти нелепые обычаи имели и юмористическую сторону. Так, например, деречинский аптекарь дал одной из моих тетушек предписание: «Таблетку положить на светлейший язык и проглотить…»
Мои родители были либералами с широким кругозором и стремились покончить с отжившими век условностями, но им приходилось в срочном порядке что-то делать с недоверием к поместью со стороны деревень. А это было гораздо сложнее. Мои родители знали, что судить их будут по делам их, а не по словам, что деревенские будут следить за каждым их шагом и что от них ожидают последовательности и преданности делу.
Лобзовский господский дом представлял собой традиционный особняк XVIII века, деревянный, на каменном фундаменте, который когда-то был основанием замка. Дом был длинный и низкий, с покатой крышей и нарядным крыльцом парадного входа. Горизонтальный проект был практичен и красив; в основе его лежал принцип соответствия высоты дома высоте окружающих его деревьев. Окна были большие и хороших пропорций. К счастью, дом избежал самостийных пристроек и усовершенствований и дошел до нас в своей прекрасной простоте.
Кровля была из сосновой дранки, а стены обшиты по вертикали узкими деревянными досками, плотно пригнанными, чтобы не пропускали воду. Кирпич использовался для каминов и труб.
Изначально в доме было четыре парадные комнаты, но одна из них в конце 1920-х годов была отдана моим сестрам. Из трех оставшихся — все три соединялись с просторным холлом — одна была основная гостиная, выходившая на террасу, куда вели стеклянные двери; другая, поменьше, «голубая» гостиная, а третья — столовая, с огромным открытым камином. Во всех был паркетный пол. К столовой примыкала буфетная (в ней проходили неофициальные обеды), а за ней — кухня, из которой можно было попасть в кладовые и погреба. В другом конце дома была пекарня, комната, оборудованная кирпичной печью, использовавшейся исключительно для выпечки хлеба и занимавшей большую часть комнаты. Остальные девять комнат служили спальнями.
Дом обогревался печами, которые топились торфом и дровами из поместья. Электричества не было, и радио работало от аккумуляторной батареи. Отец заявил, что телефона на почте в Деречине достаточно, но здесь он был в явном меньшинстве, чтобы не сказать в одиночестве.
У дома также имелись две экзотические особенности. Во-первых, полный набор вторых рам, который устанавливался каждую осень и снимался каждую весну — все это требовало планирования и квалифицированной рабочей силы. А во-вторых, бочка-накопитель для воды. Она была огромна, и ей полагалась отдельная двухколесная телега. Единственной функцией этого приспособления было снабжение большого дома водой, необходимой для разных нужд.
В Лобзове была своя часовня, построенная одновременно с большим домом и в том же неоклассическом стиле XVIII века. Она располагалась в дальнем конце парка и не пережила спасательных операций. Стоимость ее реконструкции была бы Лобзову не по средствам. В любом случае родители считали необходимым включить обитателей дома в приходскую жизнь Деречина. Когда часовню сносили, ее литургические принадлежности (потиры, облачения и т. д.) отдали близлежащему приходу Скрундзе, исторически связанному с поместьем Котчин-Лобзов.
Обстановка особняка и книги серьезно пострадали во время Первой мировой войны. Мои родители начали пополнять фонды библиотеки вскоре после 1926 года, а к концу 1930-х годов там уже можно было найти что-нибудь нужное, хотя фонды все еще были довольно скромны. За реставрацию мебели принялись с большим рвением. За образец были взяты уцелевшие предметы обстановки, и местного столяра убедили попытаться восстановить гарнитуры. Лобзову повезло: столяр оказался исключительно одаренным краснодеревщиком. Для обивки мать заказала местным ткачам ткани с традиционным рисунком, известным как «радзюшки», которым славились деревни вокруг Деречина, и особенно деревня Алексичи. Эти льняные ткани вскоре украсили восстановленную мебель особняка. Посетители Лобзова разнесли славу радзюшек далеко за пределы поместья.
Парадное крыльцо дома выходило на лужайку в форме сердца, а вокруг нее шла гравиевая дорожка. Отец постановил, что пользоваться ею можно только против часовой стрелки, чтобы избежать транспортных происшествий. Ввиду неспешного темпа нашего существования происшествия казались маловероятными, и отца часто поддразнивали за это распоряжение.
Открытое пространство перед домом появилось недавно и не без трений. Когда мои родители вступили во владение Лобзовом, его окружали густые и неопрятные заросли великолепных деревьев, которые лезли на крыльцо и скреблись в окна. Мать заявила, что не сможет с этим жить. Стремясь к воздуху, солнцу и красивым видам, она велела срубить деревья, что и было сделано. Тетушки Полюбиньские, выросшие в сени этих дерев, в знак мирного протеста задернули на окнах муслиновые занавески.
На самом деле мать все-таки пошла на небольшую уступку и, уважая чувства тетушек, не тронула великолепный старый ясень у крыльца. Но в итоге внимание тетушек сосредоточилось на единственном дереве, пережившем расправу, и все стало только хуже. Тетя Хела и тетя Марыня до конца дней оплакивали товарищей своих детских игр.
За домом был парк с двумя рядами прекрасных изогнутых подковой аллей; они были заложены на рубеже XVIII–XIX веков в «классическом польско-литовском» стиле. Самым популярным деревом в этих краях был граб, и на лобзовских аллеях росло 150–200 грабов, посаженных тесными рядами и создававших эффект туннеля. Граб — очень приятное дерево, особенно если его обрезать, придав ему стройности. У него почти прозрачные листья, и светло-зеленая листва резко контрастирует с темным стволом. Листья дрожат от малейшего ветерка, придавая дереву трепетный вид. Нижние ветви зрелого граба особенно красивы, потому что они грациозно клонятся к земле или даже ложатся на землю.
Лобзовские грабы были в равной мере дороги сердцу моих родителей и садовника Юлечека (Юлиуса). Но в том, как их лучше преподнести, мнения их расходились. Юлечек, любитель идеально обрезанных деревьев, решил (в отсутствие моих родителей) отрезать все склоненные к земле нижние ветки, чтобы деревья «имели опрятный вид». Таким образом сто лет труда садовников пошли насмарку. Родители были очень расстроены, но не могли сердиться. Юлечек достался нам вместе с Лобзовом и был верным и работящим садовником. Привязанность моих родителей к грабам стала только сильнее: так любят только красоту, украшенную недостатком… И моя мать, на сей раз принявшая сторону деревьев, в какой-то степени расплачивалась за свои предыдущие подвиги на этом фронте.
На лужайке перед домом и с обеих сторон от дома росло нескольких видов сирени и жасмина. Вдоль стен протянулись кусты штамбовых роз — их розовые, желтые и кремово-белые цветы составляли контраст с серыми камнями; спереди и сзади дом окружали длинные ряды флоксов, и целая вереница других цветов огибала розы, создавая бордюр. Я помню львиный зев, душистый табак и другие цветы, названия которых мне неизвестны. Все это производило потрясающее впечатление.
Мать, для которой Лобзов был преддверием рая, уверяла, что там было удивительно покойно. В каком-то смысле так и было, но чего там не было, так это тишины. На заднем плане всегда слышался постоянный шум напряженно работающей фермы, сопровождавшийся большую часть дня птичьим пением. На заре в доме слышался особо звонкий птичий хор, который в обед повторялся на бис, после чего певцы удалялись на послеобеденную сиесту. К вечеру они уже снова звучали в полный голос.
В доме нам приходилось терпеть бесконечные гаммы, которые барабанили на пианино практически лишенные музыкального слуха сестры. Отец, человек очень музыкальный и большой поклонник оперы, страдал молча, надеясь, что в будущем страдания окупятся. Спасали сверчки, угнездившиеся меж деревянных балок и перекрытий вокруг печей. И подлинной наградой были соловьи, каждый вечер радовавшие нас концертами. Для меня летние вечера в Лобзове неотделимы от песни соловья и аромата жасмина.
Поместья в наших краях были абсолютно самодостаточны, и Лобзов не был исключением. Фермы и огороды снабжали их продуктами, поставляя фрукты и овощи, молочные продукты, мед, мясо, муку. В Лобзове было несколько рыбных прудов, но они нуждались в капитальном ремонте. Вторая мировая война помешала их возрождению. Заготовка дров и торфа, обнаруженного под одним из наших пастбищ, была совместным предприятием поместья и ферм. В поместье не было электричества, поэтому хранение еды целиком и полностью зависело от ледника и коптильни.
Это были полезные пережитки прошлого. Наш ледник представлял собой полуподвальный погреб, окруженный земляной насыпью (подарок для любителей санок!) и покрытый крышей с хорошей изоляцией. В разгар зимы его набивали большими глыбами льда, свозившимися с протекавшей рядом реки. В 1930-х годах в лобзовском леднике завелось вкуснейшее мороженое, которое делала наша повариха Кася Супрун на ручной ротационной машине. Возвращавшиеся на родину гувернантки разнесли славу о Касином мороженом и по рубежам иным. Ледник был достаточно велик, и его хватало на целый год и на господский дом, и на фермы.
Коптильня была не для всех, она обслуживала в основном господский дом. Она представляла собой необычное сооружение в форме невысокого конуса, расположенное в дальнем конце поместья. Когда коптильня работала, от нее разносились изумительные запахи. Каждое лето на ней вила гнездо пара аистов. Эти горделивые создания завораживали меня, и я изо всех сил пытался подружиться с их птенцами.
Аисты держались на расстоянии, но я был вознагражден дружбой более экзотической птицы. Лобзовские поля всегда были перевалочным пунктом для перелетных журавлей. Дважды в год они прилетали в огромных количествах. Обычно они были даже более неприступны, чем аисты. Но однажды, во время весеннего перелета, молодая птица повредила крыло, пытаясь взлететь, и, раненая, осталась лежать на земле. Мой спасательный отряд ее подобрал — журавль был очень тяжел, — и из Деречина вызвали ветеринара залечить крыло. Тем временем мы начали кормить пациента лягушками, которых было полно. Журавль ответил беззаветной дружбой. Это чувство он сосредоточил на мне, возможно, угадав, что именно я был инициатором спасения. Довольно скоро он стал ходить за мной, как собака, хлопая здоровым крылом и шумно требуя еще лягушек. Кормить моего нового друга стало утомительным занятием.
Наши отношения продолжались, пока осенью не вернулась стая. Жураш (журавушка по-польски) разрывался между своей «домашней» жизнью и стремлением вернуться к своим. Утром массового отлета стаи он бросил своего бескрылого друга и улетел, а тот остался на земле, пытаясь убедить себя, что Жураш поступил правильно.
Животные играли важную роль в моей жизни, как и в жизни всего поместья. Мое первое воспоминание — жаркий солнечный день, и на ферме кормят телят. Их было много, совершенно одинаковых по цвету, темно-рыжих. Ими занималась молодая женщина по имени Аделя. У нее были блестящие черные глаза и грива темных волос, и она одевалась в цветастое платье.
Мартечка говорила, что моя первая фраза по-польски была: «Adela poi cielęta», то есть «Аделя кормит телят». Предложение было грамматически правильным, и поэтому присутствовавшие здесь женщины объявили его литературной сенсацией.
Когда я подрос, я стал забредать в дальние части фермы. Там я подружился с несколькими работниками, которые обращались со мной как с равным, что приятно отличалось от суетливого внимания женщин. Мои новые друзья разрешали мне наблюдать за превращенной в тщательно контролируемый ритуал половой жизнью нашего скота. Меня поражали сила этих соитий и вид огромных гениталий совсем рядом с моей головой. Мое раннее знакомство с «правдой жизни» имело характер шоковой терапии и было совсем не похоже на рафинированные уроки в сегодняшних классах.
Я хорошо помню, как в нашей жизни появились два очаровательных серых щенка, от которых пошла целая устрашающая стая сторожевых собак. Их всегда было не меньше шести. Гораздо позже мне объяснили, что сторожевые собаки были необходимы в двадцатые и даже в начале тридцатых в районах, близких к советской границе: наши восточные соседи часто пытались устраивать диверсии. Наши собаки были помесью волка и сторожевой собаки, и эта жгучая смесь чрезвычайно подходила для стоявшей перед ними задачи. По ночам их выводили на обход парка. А днем они вели праздную жизнь в просторном загоне.
Личные отношения с ними имели только три человека: главный садовник (в чьи обязанности входила забота о собаках), мой отец, а со временем и я. У меня с ними были самые тесные отношения, отец об этом знал и всячески поощрял эту дружбу. Я помню счастливые мгновения на псарне, где я боролся со щенками за внимание их матери. Мартечка была в ужасе, но не могла идти против воли моего отца. Особенно ее возмущали сеансы ловли блох. Я и сейчас прихожу в трепет, когда вспоминаю многолюдную псарню и теплые бока моих четвероногих друзей. С ними я чувствовал себя свободным от уз цивилизации. Мать не разрешала пускать собак в дом, но во время ее отсутствия правило часто нарушалось, и отец мог наслаждаться их обществом, а я мог посмеяться над тем, как неловко им было на скользких паркетных полах.
Любил я и лошадей, и каретный двор и конюшни были в моем распоряжении. Моими лучшими друзьями были те, что работали на «большой дом»: две пары одинаковой масти для выездов и три или четыре лошади для верховой езды. Они были из самых красивых, с безупречной выездкой. Я начал заниматься верховой ездой в три года на одной из этих лошадей: отец не любил мальчиков на пони. Моим инструктором был бывший кавалерийский сержант, поступивший в помощники к пану Домбровскому. Моего коня звали Гром, что было несправедливо, он был на редкость мирный. Я помню, что чувствовал себя на нем совершенно спокойно, несмотря на его огромный рост.
Сельскохозяйственное предприятие Лобзов-Котчин состояло из трех отдельных частей и, соответственно, из трех разных ферм: земледельческой, специализировавшейся на зерновых культурах, молочной и свинофермы. Рожь выращивали практически только в Котчине, а пшеницу — в Лобзове, где была более подходящая почва. В конце 30-х годов стали сажать сахарную свеклу. Скот поставлял натуральные удобрения. Солому получали от зерновых, выбирая длинностебельные сорта пшеницы и ржи, что значительно увеличивало ее объемы. При необходимости к натуральным удобрениям добавляли химические. Для собственных нужд в Лобзове выращивали овес, ячмень, гречиху и лен.
На ферме было около пятидесяти польских красных коров. Мать пристально следила за селекцией этих благородных животных и их условиями жизни. Выбор имени был длительным и порой непростым процессом. Все имена телят одного года начинались на одну и ту же букву. Путаницы не возникало, потому что мать следовала алфавиту. Но что же до конкретных имен, их предлагали и лоббировали партии, которые редко были готовы идти на компромисс. Мать, по-видимому, была искусным дипломатом, потому что в итоге обычно все сходились на приятных и нестандартных именах. Особенно она гордилась curricula vitarum, которые писались на досках над стойлом каждого животного. Там можно было найти данные по ежедневным надоям, а также график романтических встреч каждой коровы с главой коровьего коллектива — великолепным и ужасным быком. Просторные лобзовские кладовые использовались для производства сыров, которые называли «швейцарскими», и для взбивания масла в коммерческих количествах. Мать хвасталась, что слава наших сыров и масла дошла аж до Белостока в 120 километрах от нас.
Свиноферма была самым масштабным проектом из всех трех. Ею тоже руководила мать и принимала личное участие в создании для свиней условий жизни, соответствующих самым высоким на то время стандартам. Каждое взрослое животное содержалось в отдельном просторном загончике с низкой «постелью», покрытой свежей соломой. Бетонные полы регулярно мылись, и в каждом загончике имелся запас свежей воды. Мать настаивала, что в этих «пятизвездочных» условиях проявится латентная склонность свиней к гигиене и опрятности. Ко всеобщему полному изумлению, так и произошло. Уровень требований к корму тоже производил впечатление: было установлено современное кухонное оборудование, отвечавшее потребностям рациона свиней. Величественный боров — глава этой большой семьи — был выбран за свою славную генеалогию, поскольку свиней выращивали на ветчину и с прицелом на экспорт. Он пришел к нам под именем Каракалла — или Калигула? Ходивший за ним белорус был не в состоянии выговорить это имя и заменил его домашним «Степа».
Интерес матери к пчелам привел к тому, что в поместье стали выращивать фрукты, поскольку одно невозможно без другого. В старых запущенных садах посадили новые деревья, а потом засадили новыми сортами яблонь и груш еще 10 или 20 гектаров. Ульи расставили между фруктовыми деревьями, а землю под деревьями засеяли травами и дикими цветами, особенно привлекательными для пчел. Так получился лобзовский мед с хорошо узнаваемым вкусом, его обрабатывали на продажу на новоприобретенных центрифугах. Сбором фруктов занимался работник из Германии. В сезон он с помощниками жил под открытым небом среди фруктовых деревьев.
Лошади-тяжеловозы оставались в нашем уголке Европы лучшей тягловой силой. К тому же использование лошадей означало, что методы ведения хозяйства в поместье не сильно отличались от соседних деревень, — для отца это было существенно. Несколько пар лошадей, которыми занимались опытные люди, были задействованы на полях. В разное время в Лобзове работали от пяти до десяти таких пар. Моторная техника ограничивалась молотильными машинами. Это была самая лучшая на то время технология. В кадрах кинохроники, посвященных сельскому хозяйству в Англии времен Первой мировой войны, можно увидеть методы, очень похожие на Лобзов 1926 года.
Управление фермами было в руках пана Казимира Домбровского. Иногда ему помогал студент-стажер из какого-нибудь польского сельскохозяйственного колледжа. Во время все более частых отлучек моих родителей дом оставляли на его жену, пани Домбровскую. Самым старшим членом домашней прислуги была няня, панна Марцианна Левкович, наша любимая Мартечка. Панна Катаржина (Кася) Супрун была нашей искусной поварихой. В 1938–1939 годах у нас было две гувернантки, француженка и немка.
В бытность моего отца местным судьей (1929–1932 годы) у него были камердинер и шофер, в ведении которого находился наш «шевроле» 1926 года выпуска. Две конные кареты и лошади, обслуживавшие господский дом, находились в ведении нашего кучера Косовца. В конце 1930-х годов на смену старому садовнику Юлеку (Юлечеку) пришел новый, пан Мось, который ведал не только садами и парком, но и безопасностью поместья. Ему, как и пани Домбровской и панне Левкович, с домом помогали временные работники. Столяр, пан Соколовский, деливший свои труды между фермами и господским домом, иногда любезно позволял мне помогать, и я любил наблюдать его за работой.
Основу постоянной рабочей силы составляли квалифицированные работники фермы. Кроме того, в особо жаркую пору, например во время жатвы, нанимались сезонные рабочие, жители окрестных деревень, главным образом Лобзова.
Лобзов пользовался услугами кузнеца из Котчина, кустаря-одиночки, который работал и в других деревнях. Наблюдать за ним было так же увлекательно, как помогать Соколовскому. Сбрую мастерил и чинил бродячий шорник. Оба они были ценными работниками, и оба были евреями. Я часто присутствовал при работе над сбруей, проходившей в полной тишине. Шорник поражал мое воображение не только своим мастерством, но и тем, что он ел: он строго придерживался православных обычаев.
Наш местный строитель, пан Супрун, жил в Деречине. Это был брат нашей поварихи Каси. К Супруну обычно обращались в случае крупных строительных работ, когда надо было расширить погреб, построить террасу или летний домик и так далее.
Родители организовали в Лобзове собственную систему здравоохранения, которая была доступна для их работников бесплатно. Оказанием рутинной медицинской помощи занимался наш деречинский врач, а с серьезными болезнями и при несчастных случаях отправлялись в больницу в Слоним. Первую помощь оказывала сама Аня, а если ее не было, то пани Домбровская или Мартечка. Оказывали первую помощь и жителям окрестных деревень. Она пользовалась большой популярностью, особенно среди женщин, которые рады были лишнему случаю посплетничать.
Дети наших работников начинали свое образование в деревенской школе в Лобзове, а потом шли в начальную школу в Деречине. Духовные потребности господского дома обслуживались двумя приходами Деречина, православным и католическим. Наше общество было многоязычным, что можно увидеть на моем собственном примере: подрастая, я одновременнно учился разговаривать на польском, французском и белорусском.
По логике, спасение Лобзова и Котчина, как его задумали и реализовали мои родители, должно было лечь непосильной ношей на фермы, поскольку изначально поместье было рассчитано на более крупную собственность. И тем не менее, при моих родителях Лобзов не только пережил кризис начала 1930-х годов, но к концу десятилетия наметился определенный прогресс и даже удалось несколько раз вложить в различные начинания прибыль. Эти поразительные успехи были достигнуты за счет жесткого бухгалтерского учета, перевода на лобзовские счета некоторых личных средств отца и последовательного отказа от излишеств.
Главной задачей родителей было восстановить доверие между поместьем и его белорусскими соседями — деревнями Лобзовом и Котчином. Когда невероятных размеров долг был выплачен, отношения наладились, и обе стороны искали более тесного взаимовыгодного сотрудничества. Самым грандиозным совместным проектом был молочный кооператив, который в конце 1930-х годов совместно основали Лобзов и две ближайшие деревни. Поместье поставляло оборудование, а деревни — рабочую силу и помещение.
Кроме того, Тадзио с готовностью выступал в качестве консультанта. Деревенским старейшинам сообщили, что поместье готово одалживать сельскохозяйственную технику (бесплатно). Мать вспоминала долгие беседы Тадзио с представителями деревни, проходившие за столом на террасе господского дома, на которых обсуждались и согласовывались эти вопросы. Взаимное доверие и дружеские отношения между поместьем и деревнями еще упрочились, когда отец стал местным мировым судьей — он занимал эту должность с 1929 по 1932 год. Противоборствующие стороны вскоре обнаружили, что «их судья», как его стали называть в деревне, предпочитал достигать мировой, а не вершить суд. Со временем этого помещика — мирового судью признали другом общества.
Присутствие тетушек Полюбиньских — наследниц разоренных остатков поместий Лобзова и Котчина, которые и передали их моим родителям в 1926 году — украшало лобзовскую жизнь. Тетя Хелена умерла здесь же через несколько дней после моего рождения, в январе 1929 года, и я ее совсем не знал. Все говорили о ней как об общительном, открытом человеке и вспоминали, что она была совершенно не в состоянии управлять делами. Тетя Марыня, напротив, дожила до 1930-х годов и была моим лучшим другом детства.
Она была младшей из сестер, миниатюрной и хрупкой; ноги слушались ее не очень хорошо, и ей было трудно передвигаться без палки, а руки у нее все время дрожали. Но она была очень красива, с ясными голубыми глазами и скульптурными чертами лица, казалось, неподвластными времени. А внутри нее жил вечный подросток, жаждущий предложить дружбу ее четырехлетнему крестнику.
Причину инвалидности тети Марыни мне объяснили позже. Родителями сестер были двоюродные брат и сестра, наследники Лобзова и Котчина соответственно. По-видимому, родители настаивали на этом союзе, хотя и любовь между ними была. От Ватикана было получено особое разрешение на том основании, что они уже ожидали ребенка. (Моя мать упорно настаивала, что ребенка не было: Полюбиньские никогда бы этого не позволили. Но, по-видимому, их принципы были достаточно гибкими, чтобы позволить им прибегнуть к небольшому шантажу, основанному на лжи.) Тетя Марыня расплачивалась за брак между близкими родственниками. Спешу добавить, что отец был связан с Полюбиньскими через предыдущее поколение, а мать приходилась тетушкам внучатой племянницей. Именование «тетя Марыня» имело своей целью избежать нудной точности. В действительности она приходилась мне двоюродной прабабушкой.
Марыня родилась в конце 1840-х годов. Сейчас, когда я пишу эти строки, я думаю о том, что она на несколько лет пересеклась с моим отважным родственником Иосифом (Этьеном-Франсуа-Ксавьером) Гедройцем, Adjudant Commandant (адъютантом) наполеоновского штаба. На поле Ватерлоо император присвоил ему чин бригадного генерала. По понятным причинам это повышение не имело хода, и кузен Иосиф, которого русские тем временем лишили собственности в Литве, был обречен существовать в Париже всего лишь на полковничью пенсию. Он родился в 1787 году, и таким образом, тетя Марыня стала мостиком между мной и людьми, жившими аж в XVIII веке.
В юности тетя Марыня принимала какое-то участие в польско-литовском восстании 1863 года; тут, конечно, не обошлось без двух ее кузенов, с оружием в руках боровшихся против Российской империи. Должно быть, в это время она была не просто красива, но и полна задора. У нее был поклонник; мать унаследовала от нее часы, на которых было выгравировано: «La rose est pour un jour; vous êtes pour toujours»[7] Но все это ничем не кончилось. Не исключено, что семью поклонника пугала ее болезнь. И она плавно вошла в роль нежно любимой тетушки — старой девы, такой, без которых не обходилась деревенская жизнь, пока не рухнул старый мир. Мне кажется, ей нравилось ее особое положение.
Тетушка Марыня, больше всего похожая на фарфоровую статуэтку, дымила как паровоз. Возможно, это и не соответствовало ее внешности или обычаям того времени, но в этом выражался ее свободный дух. И конечно, речь не шла об обычной никотиновой зависимости. Знаток изысканнейших сортов табака, она экспериментировала с разными сортами и создавала собственные смеси. Я знаю только, что в него входили разные сорта турецкого и виргинского табака — пропорции не разглашались. Однако имелась проблема: при помощи хитроумной викторианской машины эту смесь надо было сформировать в сигарету, а для ее бедных дрожащих рук это было непросто. И тогда она обратилась ко мне (четырех-, не то пятилетнему на тот момент) с предложением: она позволит мне играть своей машиной, и, возможно, со временем я научусь делать для нее сигареты. Устоять перед таким предложением было невозможно. Иметь дело со столь передовой технологией было честью, а кроме того, в этом был вызов. Вскоре я овладел искусством изготовления сигарет, и мы с ней наслаждались счастливыми часами, когда я был занят делом, а она придумывала развлечения. Иногда ее чувство юмора заводило ее слишком далеко: например, однажды днем она вытащила обе свои вставные челюсти и стала клацать ими передо мной. Меня и по сей день несколько пугает вид вставных зубов.
Мать, конечно, ничего об этом не знала, что добавляло остроты нашему заговору. Мартечка, разумеется, знала, но решила не вмешиваться, она не хотела портить удовольствие тете Марыне.
Весть о том, что я имею доступ к высококачественному табаку, вскоре разлетелась по фермам. Полагаю, были основания надеяться, что я могу помочь в некотором перераспределении богатства. Не помню, чтобы я полностью поддался коррупции, но пара моих ближайших друзей действительно иногда наслаждались экзотической смесью моей тетушки. В конце концов я не устоял и рассказал тетушке, как высоко ценятся ее сигареты. И не пожалел, когда увидел, как она наслаждается славой.
Тетя Марыня почти не говорила о своих предках. Она жила в окружении их портретов, обращаясь с ними как с хорошими знакомыми. Каждый вечер она «посещала» своих родителей, чтобы пожелать им спокойной ночи. Все мы знали — и она знала, что мы знаем, — что у нее была особая роль в семейной истории: она была последней в роду, ей суждено было передать наследие Полюбиньских в руки избранных ею преемников, Гедройцев.
Частью этого наследия была коллекция семейных историй, которые она рассказывала с большим вкусом. Одна из них была о легендарной жадности родственницы, запиравшей сахарницу на амбарный замок. Не довольствуясь этим, она ловила муху и, прежде чем запереть замок, заточала ее в сахарницу. Если, отпирая, она обнаруживала, что мухи нет, она понимала, что имела место кража. Гигиена, разумеется, была для этой одержимой дамы не столь существенна.
В другой истории речь шла о двух котчинских предприятиях: одно занималось изготовлением вишневого ликера, которым славилось поместье, а на соседней с ним птицеферме выращивали индеек. Однажды человек, отвечавший за производство «вишневой водки», неосторожно выбросил целую гору вишен, пропитанных чистым спиртом, а индюшки нашли ее и склевали. Вскоре двор был усеян в стельку пьяными птицами, которых — поспешно — сочли жертвами чумки. Работники ощипали злосчастных пьяниц и побросали «тушки» в сторону, чтобы избавиться от них. Но не успели это сделать: «тушки» ожили, и двор наполнился голыми и растерянными индюшками (я до сих пор вижу смеющиеся глаза тетушки Марыни, когда она подходит к кульминации рассказа). К сожалению, птиц пришлось забить, и в меню господского дома долго еще входила «индейка под тысячей соусов».
Тетя Марыня, смешливая заговорщица и рассказчица, была и гранд-дамой. Эти две стороны ее личности сосуществовали естественным и изящным образом. Она никогда не пыталась делать важный вид или быть центром внимания. Она ненавидела быть для кого-нибудь обузой, особенно для тех, кто за ней ухаживал. Однажды утром в конце 1935 года — я очень живо это помню — она сказала, что чувствует себя несколько усталой. Ее проводили в постель, и она умерла так же, как жила, тихо и мирно. Для ее маленького крестника, дружбу с которым она с таким обаянием и озорством взращивала, это была тяжелая утрата.
Повседневная жизнь в Лобзове была простой и экономной. Все развлечения были домашними: верховые прогулки, пикники, любительские спектакли и вылазки на реку Щару. На покупные удовольствия смотрели косо. Младшие дети оттачивали искусство ходить на ходулях — самодельных и очень высоких. В 1938 году при помощи местной неквалифицированной рабочей силы был разбит теннисный корт. Он вполне годился для начинающих.
Мои родители придерживались мнения, что ездить за границу с туристическими целями необязательно. Ресторанов избегали на том основании, что творения Каси Супрун не хуже любого городского повара. В день выдавалась одна конфета под девизом quelque chose de bon[8] (от предыдущего семейного девиза pro publico bono[9] отказались как от слишком заумного). С другой стороны, во время поездок в Варшаву или Вильно (сегодняшний Вильнюс) мы обычно ходили в театр или в оперу — по инициативе отца.
Нас постоянно посещали кузены и друзья из Вильно, Варшавы и Литовской республики. Часто приезжала тетя Манюся, старшая сестра матери, вооруженная детскими стишками собственного сочинения, которые должны были шокировать няню Мартечку; один из них был песенкой во славу ковыряния в носу.
Приезды дяди Хенио становились событиями. Дети и женщины его обожали. Мне и сегодня звонит дама за девяносто, которая все наши разговоры сводит к фразе: «Ваш дядя Хенио». Он был внимателен и потому очень пунктуален. Домочадцам случалось обнаружить его в конце нашей километровой подъездной дороги отдыхающим в тени дерева, у которого была припаркована его машина, в ожидании назначенного времени. И только тогда он триумфально подъезжал к дому. Для меня у него была особая песня, в которой он умело имитировал оркестровые инструменты. А для моих друзей и родственников он сочинил сагу о двух португальских аристократах, маркизе Биголаско и его кузене, намного младше его, графе Вальгодеско. «Биголаско» звучало по-португальски, но в действительности это было производное от нашего родного польского Bij-go-laską, т. е. «бей его палкой». «Вальгодеско» было обязано своим происхождением другой польской фразе — Wal-go-deską, «вали его доской». Кульминацией визитов дядюшки Хенио становились тайны последних приключений наших героев, сдобренные военными подвигами и любовными похождениями.
Бывали у нас посетители и с более формальными визитами: политики и офицеры, наш местный священник, мэр Деречина пан Юзеф Домбровский (брат отцовского управляющего) и мировой судья пан Вышомирский, который впечатлил мою сестру Анушку. Он приехал на мощном мотоцикле и сообщил ей, что «летел на нем, как канавейка» (букву «р» он не выговаривал).
Гвоздем летнего сезона было 26 июля — именины Ани и Анушки. Крыльцо превращалось в сцену, и на нем для родственников, друзей, слуг и семей с наших ферм игрались любительские спектакли. В сценарий обязательно включали выезд Терески верхом на Бризе, и Бриз, вопреки нашим надеждам и ожиданиям, вел себя безукоризненно. Последнее такое мероприятие, 26 июля 1939 года, запомнилось чудесной погодой и по разным другим причинам. В частности, немецкая гувернантка мобилизовала младших детей для участия в немецкой постановке, что их очень возмутило, так как они были не очень сильны в этом языке. Но за этим последовала награда: фейерверк в честь двух именинниц, а также иллюминация всех аллей парка самодельными китайскими фонариками. Танцы на террасе под граммофон моих сестер продолжались до поздней ночи. Пан Домбровский окружил территорию отрядом пожарников. В эту ночь пшеничные поля не пострадали. Это было последнее такое мероприятие перед тем, как советская артиллерия разрушила Лобзов.