Мать довольно быстро получила повышение в польской делегатуре и с неквалифицированной работы перешла на довольно заметный пост. Это произошло вскоре после моего отъезда в Палестину: так началась ее карьера на правительственной службе Польши военного времени. Она уже возглавляла департамент образования и культуры, когда получила назначение в Бейрут. Ее начальник писал: «На протяжении своей службы Анна Гедройц демонстрировала исключительную инициативность и энергичность. Ее усердие, скрупулезность и преданность делу общепризнанны и были оценены по достоинству не только ее непосредственным начальством, но и всеми организациями союзнических сил, с которыми ей приходилось соприкасаться».
Летом 1944 года моя сестра Тереска познакомилась с Биллом С. Он был майором британской армии, старше ее остальных поклонников. Высокий, красивый, с хорошими манерами, добрый и абсолютно без ума от Терески. Мать инстинктивно почувствовала, что перед ней человек серьезный и надежный. Она приняла его в ближний семейный круг и, вероятно, считала претендентом на руку дочери. Тереска очень привязалась к Биллу, они много виделись, и я абсолютно уверен, что он делал ей предложение.
Но она ответила отказом. Тереска считала, что не может брать на себя столь серьезные обязательства, если она увлечена — да что там, очарована — своим далеким польским героем на итальянском фронте. Стах Ликиндорф был уланом, авиатором, pro tempore[55] дипломатом и начинающим писателем (в лондонском еженедельном издании только что состоялся его дебют под псевдонимом Станислав Ленц). 19 мая он получил серьезное ранение в битве у Монте-Кассино и с госпитального одра — приставленный к чину и наградам — писал Тереске умные и забавные письма. Она была в совершенном восторге. Мать, чувствуя, что Тереска теряет голову, была обеспокоена: она знала, что Стах пользовался репутацией дамского угодника. Билл тем временем трогательные и печальные письма писал нашей матери.
Пока Тереска переживала, Анушка меняла поклонников как перчатки. Она уже работала в Британском совете, который в то время возглавлял Кристофер Сайкс, что было прекрасным трамплином для ее светской жизни. И пока Анушка наслаждалась жизнью, мать искала следующий порт приписки. Она молилась, чтобы он был где-то в районе Восточного Средиземноморья, потому что ее сын был в Палестине, а брат в Каире. Кроме того, она стремилась убраться подальше от советских войск на улицах Тегерана. Ее молитвы вскоре были услышаны. Польская делегатура предложила ее кандидатуру для организации Польского дома в Бейруте.
Ливанские горы защищают Средиземное море от Сирийской пустыни. Их снежные вершины щедро снабжают узкую прибрежную долину и долину Бекаа живительной влагой. Финикийцы, первые обитатели этого маленького рая, изобрели алфавит, основали Карфаген и снискали славу мореходов, которые доплыли аж до Британских островов. Также они построили дворец Соломона из самого ценного своего экспортного материала, кедра. Это не менее семидесяти раз упоминается в Библии.
На месте Бейрута император Август где-то в 15 году н. э. поселил своих самых заслуженных ветеранов. Должно быть, место очень к этому располагало. С III по VI век н. э. Бейрут славился школой римского права — протоуниверситетом, работавшим на всю империю. В XIX веке эта прекрасная традиция была подхвачена двумя современными университетами Бейрута. Бейрутский университет Святого Иосифа (Université Saint Joseph de Beyrouth, или USJ) был основан в 1840 году отцом Максимилианом Рылло, польским иезуитом родом из-под Волковска неподалеку от Лобзова. Назывался он Азиатский коллегиум (Collegium Asiaticum). Сначала коллегиум был филиалом Лионского университета, а в 1881 году получил статус полноценного университета. Его теологический и медицинский факультеты ценились очень высоко.
Азиатский коллегиум предложил свои услуги всем христианским общинам Ливана, и это вызвало мгновенную реакцию. В 1866 году был основан протестантский Сирийский колледж, который со временем вырос в крупный форпост образования, Американский университет в Бейруте (American University of Beirut, AUB). Он был филиалом Колумбийского университета и мог похвастаться богатым и необычайно красивым кампусом. В 1940-е годы эти два университета мирно сосуществовали в духе взаимной терпимости.
Бейрута, в котором нашли пристанище моя мать и две ее дочери, уже нет. После войны его сначала развращали американский империализм и Шестой флот,[56] потом раздирали на части политические и религиозные распри. Но в середине 40-х годов XX века Бейрут представлял собой стабильное космополитическое общество, со страстью к коммерции, ориентирующееся на Францию. Его население составляло треть миллиона и представляло собой смесь народностей и вероисповеданий с небольшим преобладанием христиан над мусульманами.
Синее море, синее небо, зеленые горы. Расположение города было — и есть — незабываемым: на мысу между заливами Святого Андрея и Святого Георгия. Местные жители утверждают, что святой Георгий действительно существовал и что он был их собственным святым, пока не явились жадные англичане и не похитили его. Отель «Святой Георгий», самая известная достопримечательность Бейрута, до сих пор отстаивает эту версию. Пейзаж не столь впечатляющий, как в Гонконге или Рио, но зато он источает гармонию. До появления небоскребов архитектурный тон задавали красивые особняки XIX века в обрамлении деревьев миндаля, палисандров и бугенвилей. У многих из этих домов были сады на крыше. В горной части преобладали сосны и кипарисы, и великолепные пальмы выстроились вдоль улиц Корниш и Авеню де Франсэ — центра притяжения Леванта. Ценного кедра уже не было, но роща примерно из 400 деревьев еще остается на Бхарре, высоко над Триполи, сегодняшние туристы знают как ее «ливанские кедры».
Польской армии и гражданским — членам семей нужны были врачи и священники. Потенциальное решение проблемы ожидало своего часа в рядах самой армии: довоенные студенты-медики и семинаристы. Кто-то напомнил польским властям о репутации бейрутских факультетов теологии и медицины в USJ. Университет отреагировал положительно: да, молодые люди могут продолжить свое образование. Так начиналось польское присутствие в Ливане военных лет. Скоро к этой схеме подключился и Американский университет в Бейруте, и молодым многообещающим полякам стали предлагаться и другие дисциплины в преддверии нужд послевоенного времени.
Для стремящихся к знаниям польских изгнанников Бейрут приобрел историческое значение. В конце концов, основатель университета Святого Иосифа был поляком (хотя и из Великого княжества Литовского), которого в Ливане еще помнили как Abuna Mansur, или отца-завоевателя, а французы как l'Homme incroyable. Поэт Словацкий останавливался в 1837 году в монастыре Бейт-Чеш-Бан неподалеку, где и написал свое прекрасное стихотворение в прозе «Анхелли». В XVI веке знатный путешественник Миколай-Кшиштоф Радзивилл одним из первых подробно описал Левант.
Ливанское правительство отнеслось с симпатией к странствующим студентам-полякам в военной форме. Скоро уже несколько тысяч польских изгнанников пользовались его гостеприимством. Эти люди были рассеяны по небольшим городам и деревням вокруг Бейрута. Рассеяние предполагало потребность в точке сосредоточения. Польская миссия и делегатура предложили план — организовать в столице Польский дом. Анна Гедройц в ореоле своего тегеранского успеха была назначена его организатором и первым администратором.
Были выданы срочные визы, и автобусная компания братьев Нэрн через пустыню доставила мать и сестер в Бейрут, куда они прибыли в ноябре 1944 года. Мечты матери о высшем образовании для Анушки и Терески скоро развеялись. Наши британские союзники соблазнили их интересной секретарской работой в ENSA.[57] Они втроем переехали в будущий Польский дом, и мать принялась за дело. В декабре отец Кантак (историк в USJ) благословил территорию и новое начинание, и 1 января 1945 года назначение Анны Гедройц было официально одобрено.
Польский дом помещался в величественном здании. Широкая мраморная лестница, украшенная пальмами в горшках, вела в парадные залы на втором этаже. Дом был расположен высоко над портом, а это означало хорошие виды, тишину и уединение спокойной улочки. Это было прекрасное место, и моя мать скоро создала здесь общественный и культурный центр, который одновременно служил отелем — перевалочным пунктом для нескольких тысяч поляков, постоянно прибывавших в Ливан. «Здесь, — пишет отец Кантак, — в главной гостиной у нас проходили собрания, культурные мероприятия и лекции, здесь новоприбывшие обретали стол и кров». Особенно мать гордилась своей небольшой, но умелой командой поваров, которые три раза в день готовили на сто человек. Масштаб производил впечатление, как и качество пищи.
Я наблюдал все это со стороны, когда приехал в увольнение из кадетской школы на пасхальные каникулы 1945 года. Мать в это время была полностью — и страстно — поглощена подготовкой к свадьбе Терески, которая (особым разрешением папского нунция) была назначена на пасхальную субботу. Все это развивалось с сумасшедшей скоростью: война еще продолжалась, и Тереска была настроена очень решительно. Стремительность помолвки Стаха и Терески, состоявшейся лишь за несколько недель до того, отражает романтическую напряженность их отношений, которые мать тогда охарактеризовала как coup do foudre.[58] Стах еще на костылях прибыл с фронта, чтобы сначала тайком посмотреть на свою верную корреспондентку. Произошло это в «Халаби» на авеню де Франсэ, любимом ресторане польской диаспоры. Подруга моей сестры Хелена Залеская вспоминает: «Однажды, когда мы обедали с Тереской, я заметила незнакомого офицера, державшего в руке фотографию и задававшего какие-то вопросы. Я подошла к нему и увидела, что это фотография Терески! Их первая встреча состоялась за нашим столом. Через несколько дней они обручились».
Появление жениха в сопровождении шафера — сослуживца по полку по фамилии Мисевич — произвело фурор. Одетые с иголочки молодые люди, еще недавно сражавшиеся при Монте-Кассино, предстали перед нами, отмеченные особой уверенностью людей, побывавших в бою и познавших вкус победы. После ужасов предыдущих шести лет эта, казалось бы, безрассудная свадьба в пасхальную субботу стала торжеством жизни и обновления. Частная часовня нунция, а потом центральная гостиная Польского дома явили достойный антураж.
Дядя Хенио должен был вести Тереску к алтарю, но его поезд из Хайфы задержался, и он поспел только к концу церемонии. Никому не пришло в голову, что его место должен был занять я. В тот момент я был рад оставаться в дальнем углу церкви, где меня не трогали и откуда прекрасно можно было наблюдать в свое удовольствие. Сегодня я жалею, что не сидел впереди рядом с матерью… Но я понимаю, что ей и сестрам было в тот день не до меня.
Предоставленный самому себе, я ускользнул с торжества и разыскал мсье Наима, мажордома и доверенное лицо матери. Приняв не один стакана вина, мы стали друзьями. Впоследствии дружба была скреплена совместными вылазками на местные футбольные матчи. В одном из таких матчей британская армия выступала против национальной сборной Ливана. Я — в британской форме — сидел с Наимом на трибуне, целиком занятой ливанскими болельщиками, и терзался вопросом, какую же из сторон поддерживать. Звездой местной сборной был игрок правого фланга по имени Бубул, маленький и невероятно быстрый. Как только он получал передачу, наша трибуна поднималась и ревела: «Ялла Бубул!» Я вдруг понял, что я тоже вскакиваю и кричу с Наимом и местными. Психология толпы возобладала. Матч завершился ничьей — в моей деликатной ситуации это был удачный результат.
После успеха матери с Польским домом ее попросили заняться организацией нового общежития для девушек ATS, учившихся в Американском университете в Бейруте. Его стали называть «Белым домом». Как вспоминает одна из подопечных матери: «Мы любили наш Белый дом и гордились им. Директор строго блюла дисциплину, но в то же время каждая из нас располагала значительной свободой; мы все знали, что наши общие тревоги и наши личные проблемы будут восприняты с пониманием». В этом воспоминании точно формулируется секрет моей матери: дисциплина, но без излишней строгости.
Юные леди из «Белого дома» были не в курсе опасений своего директора по поводу потенциально разрушительного влияния Бейрутского союза польских студентов (Bratnyak), в котором задавали тон один-два «вечных студента» — носители не самых похвальных традиций польской довоенной университетской жизни. Среди них был один особенно настырный тип, стареющий младший лейтенант польской армии, нежелание которого возвращаться на фронт могло сравниться только с его нежеланием заниматься учебой. Под его председательством Братняк стал нарочито светской организацией и занялся сомнительной политикой. Беспокойство матери о последствиях влияния подобных развлечений на ее юных подопечных разделялось отцом Кантаком и миссией, которая несла ответственность за поведение и благополучие студентов. Но в действительности юные леди из «Белого дома» устояли перед искушениями Братняка, и большинство из них показали похвальные результаты и завидное самообладание.
«Белый дом» немало выиграл и благодаря кругу друзей и знакомых матери. В Тегеране изгнанники еще жили в тени советского присутствия. Ливан, находившийся под контролем войск союзников, казался безопасной гаванью. Заново обретя уверенность, люди заново открывали для себя развлечения и светскую жизнь. Положение моей матери и ее удобное жилье позволяли вести светскую жизнь почти на довоенном уровне.
Интересным было общение с Британской языковой школой арабистов, то есть будущих дипломатов и шпионов. Иногда мать и сестры отправлялись с ними на экскурсии по историческим местам. Молодые лингвисты и их наставники были приятной компанией.
Находясь в увольнении, я оказывался частью этой жизни, и это в определенном смысле шло вразрез с моими попытками обратить на себя внимание одной из подопечных матери. Она изучала музыку в Американском университете и давала импровизированные концерты Шопена в фойе «Белого дома». Несколько портили эту картину известия из одной из польских общин на холмах над Бейрутом. Пани Базилевская, наша гитаристка, по-видимому, жаловалась, что мать больше не желает ее знать. Она не понимала, насколько занята была мать. И ей не приходило в голову, что ее были бы рады видеть в «Белом доме», если бы она взяла на себя труд зайти. Это был грустный эпилог к долгой дороге из Слонима. Наши дороги разошлись и больше не пересекались.
Для меня «Белый дом» всегда будет связан с возвращением матери к свиноводству. На кухне скапливались пищевые отходы — остатки от щедрых армейских рационов, и бывшая хозяйка Лобзова не могла потерпеть, чтобы их выбрасывали. Она решила тайно заняться свиноводством в глубине сада. В этом был элемент риска, так как половина населения Бейрута была мусульманской. Но верный мсье Наим был готов вступить в заговор. Предприятие процвело, и «Белый дом» славился своими домашними свиными колбасами.
Летом 1946 года каждому польскому солдату было отправлено письмо за подписью Эрнеста Бевина, британского министра иностранных дел. В нем адресату настоятельно рекомендовалось вернуться в Польшу — послевоенную Польшу, которую только что отдали на откуп Сталину и его НКВД. В Италии и на Ближнем Востоке письмо было воспринято с насмешкой: почти все эти люди успели побывать советскими заключенными или депортированными. Однако с письмом пришло и альтернативное предложение: предложение поселиться в Англии всем тем, кто не может — или не хочет — подчиниться режиму, поддерживаемому Советами. Предложение распространялось и на членов семей солдат. Мне было семнадцать лет, достаточно, чтобы прочитать между строк подлинный смысл каждого варианта. Я был польщен, когда мать написала мне, чтобы спросить моего мнения. Кроме того, стоял вопрос о моем ближайшем будущем в армии, который я хотел с ней обсудить.
После окончания кадетской школы выпуск 1946 года оказался в состоянии оживленного ожидания. О назначении в офицерскую кадетскую школу в Италии или последующей полковой службе почти не говорили. Лично я надеялся попасть в Первую уланскую (танковую) дивизию, переформированную в Италии и пересевшую на танки «Шерман». Старые связи с полком возобновились с возвращением из немецкого плена генерал-майора Зигмунта (Зазы) Подгорского, друга семьи. Я оценивал свои шансы попасть в Первую уланскую как более чем вероятные. Но новостей о переводе в Италию все не было. Вместо них из разных источников доходили вести, что армия Андерса должна отправиться в Англию на демобилизацию. Появились слухи, что ЮАР предложила взять на себя наше обучение и, возможно, ответственность за наше будущее. Из этого ничего не вышло. Полагаю, что предложение было отвергнуто: «янычары» Андерса были слишком дорогим активом, чтобы отдавать его задешево. Вместо того выпускникам 1946 года предложили пройти летние курсы в Иерусалиме, а перед их началом — еще одно, внеочередное увольнение.
Я второй раз поехал в Бтехнай и обнаружил, что мать теперь заведует администрацией и обеспечением питания в летнем поселении польских студентов. Бтехнай, удаленный от источников снабжения и вообще труднодостижимый, стал еще одним испытанием. И хорошо, что она была так занята. К беспокойству о будущем добавлялись отъезд из Каира дяди Хенио и неизбежный отъезд Терески, теперь «члена семьи» своего мужа, капитана Ликиндорфа, в Англию. Дядя Хенио решил принять предложение Эрнеста Бевина и вернуться в Польшу. Его жена и дети были «репатриированы» (более подходящим названием была бы «этническая чистка») из советского Вильно (теперь Вильнюса) в Торунь на Висле. Мать понимала его мотивы и даже высоко их ценила, но беспокоилась о его безопасности. Сама она возвращение в Польшу не рассматривала. Она чувствовала, что ее мужа уже не было в живых. После своего опыта советской жизни она боялась коммунизма в московском изводе. Ее непосредственная родина, Вильно и Новогрудский район, уже не принадлежала Польше. Там не было никого и ничего, к чему возвращаться. Она сказала мне, что готова к жизни в изгнании в Англии. Я был счастлив предложить ей и Анушке статус членов семьи военного, то есть моей.
Мать хорошо знала, что условия в Англии будут непростыми. Нам говорили, что новоприбывших не будут принимать с распростертыми объятьями. В преддверии трудных времен она пошла на курсы шитья, организованные гуманитарной организацией War Relief Service.[59] Вела их пани Мрузь, магистр швейных искусств. Получив квалификацию швеи, мать занялась английским языком, в котором она серьезно отставала от собственных детей. Мать наняла и привезла в Бтехнай в качестве преподавателя индивидуальных занятий миссис Тренчен (я не уверен, как именно пишется ее фамилия, мы между собой называли ее Тренченка), англичанку с маленькой дочерью по имени Лейла. Это были интенсивные занятия, и результаты их можно назвать приемлемыми, если и не вовсе блестящими. Мать была очень занятым человеком, и у нее оставалось очень мало времени на домашние задания. К концу лета она объявила, что она уже готова, так, как только она может быть готова к тому, чтобы начать новую жизнь на нижней ступени британской социальной пирамиды.
Тем временем я вернулся к своим товарищам по выпуску 1946 года, и мы явились в Иерусалим на летние курсы по английскому языку (15 июля — 30 августа). За этим невинным названием пряталась череда непростых занятий: фонетика, английские идиомы, грамматика и английская терминология по математике, физике и химии. Мы не вполне понимали, в чем была задача курса: подготовить нас к военной карьере или учебе в университете. Возможно, это была просто сладкая пилюля, призванная подсластить проблемы адаптации к тому, что нас ожидало впереди… Но жизнь — здесь и сейчас — была прекрасна.
Армия выговорила себе разрешение находиться на территории резиденции одного из восточных патриархов. Сад располагался справа от Дамасских ворот Иерусалима и примыкал к стене Старого города. Там, около фонтана, мы поставили наши четыре палатки. Патриарх (к стыду своему должен признаться, что никогда не интересовался, какой церкви) состоял в отношениях евхаристического общения с Римом, и это помогло заключить сделку. Однако были в этом соглашении и дополнительные условия: патриарх рассчитывал, что мы будем посещать его мессы. Не желая разочаровывать пожилого человека, мы потихоньку составили расписание, позволявшее нам поддерживать подобие конгрегации.
В жизни в палатках под городской стеной были свои забавы. Одной из них мы были обязаны своему товарищу, настаивавшему на том, чтобы свои омовения совершать в фонтане обнаженным. Арабское население за стеной, кажется, было заинтриговано; дважды в день у бойниц выстраивались толпы зрителей. Диалог с местными жителями дополнялся пушкой Рамадана, которая находилась непосредственно над нашим лагерем. На закате она объявляла конец поста, а с восходом — его возобновление. Вечерний грохот еще можно было вынести — кроме всего прочего, мы редко бывали в лагере в это время, — но утренний рев был сущим мучением. Некоторые мои товарищи утверждали, что их выбрасывает из кроватей.
Кормить нас вызвались монахини из старого Польского дома, внутри Старого города сразу за Дамасскими воротами. Мы скоро обнаружили причину их горячего желания. Как только наши армейские рационы оказались у них в руках, они перевели нас на вегетарианскую диету, состоявшую, главным образом, из баклажанов. «Где наше мясо?» — возопили мы. Дело почти дошло до мятежа, который своевременно был остановлен встречей с каноником Петрушкой, главой монахинь. Петрушка — вегетарианское имя — как нам казалось, очень подходило к случаю. После конфронтации нам вернули полный рацион.
Настоящей удачей было присутствие молодых девушек, преимущественно из Назарета. Девушки жили у монахинь на другом конце города, но, конечно, мы общались во время занятий и еще больше по вечерам. Было много танцев и флирта. Я впервые в жизни удостоился внимания одной из красавиц курса, как некоторые считали, первой красавицы. По крайней мере, так говорили — я даже не знал об этой удаче. Но намек на своего рода обряд посвящения очень хорошо сказался на моем «я», хотя и задним числом: наконец я достиг определенных успехов как на спортплощадке, так и в гостиной. Впрочем, наши «разгульные» привычки не были вовсе забыты. Под рукой было NAAFI с его дешевым пивом и кипрским вином, там мы время от времени выпивали, если позволяли финансы.
Тем летом вооруженная конфронтация между британцами и евреями усилилась. В какой-то момент наш обед в старом Польском доме был прерван грохотом даже громче пушки Рамадана. Я помню, как пихнул локтем своего соседа и сказал: «Это гостиница "Царь Давид"!» Я был прав. То был отвратительнейший теракт, ответственность за который впоследствии была возложена на Менахема Бегина, бывшего капрала польской армии.
Положение польских кадетов в военной форме, расквартированных в самом сердце Иерусалима, было довольно деликатным. Формально мы были под командованием Британии. Но еврейское сообщество, и особенно его мятежная часть, прекрасно помнило снисходительность генерала Андерса к дезертирам-евреям. Террористы не хотели с нами ссориться и передавали это через посредников. Польское командование, естественно, консультировалось со своими британскими коллегами и начальниками, и было заключено неформальное трехстороннее соглашение: поляки могут держать нейтралитет, а евреи не будут делать их своей мишенью при условии, что они не будут носить оружия и будут легко опознаваемы. Это соглашение работало. Я помню, как однажды я вернулся в Иерусалим из увольнения и обнаружил, что в городе ввели комендантский час. Британцы разрешили мне пройти посты на дороге и продолжить свой одинокий путь пешком к Дамасским воротам по безлюдному городу. Слышно было только, как стучат мои армейские ботинки — удобный сигнал для снайперов на крыше, но я полагал, что меня легко опознать. Выстрелов не последовало. Дорога показалась мне бесконечной.
31 августа мы вернулись в лагерь, и нам сообщили, что нас направляют на девятимесячные курсы обучения на «помощника прораба». Новость восприняли с недоверием. Это был конец нашим надеждам. Нас охватило глубокое отчаяние, которое подстегивалось нашими подозрениями, что мы стали жертвами еще одной попытки социальной инженерии со стороны полковника Рызиньского. Нет ничего более депрессивного, чем отчаявшийся отряд разочарованных молодых солдат. Мое положение осложнялось неожиданным индивидуальным предложением места в Американском университете в Бейруте. Секретарь сообщил мне, что меня приняли на второй курс программы «доинженерного обучения» (что бы это ни значило) и что место сохранится за мной до 2 октября 1946 года. Это явно была работа моей матери. Во имя кадетской солидарности я решил не принимать предложение. Матери решение казалось глупым. Но она вела себя безупречно: она стоически восприняла мою выходку, и ей почти удалось скрыть свое разочарование.
Выпуск 1946 года перешел к мрачному пассивному сопротивлению, которое было чем-то сродни английской work to rule,[60] или итальянской забастовке. Мы делали очень мало, ровно столько, сколько требовалось, чтобы избежать санкций. А я, первый ученик, Prymus, решил показательно протестовать. Я демонстративно проявлял усердие на тех предметах, которые меня сколько-нибудь интересовали — сопротивление материалов, расчет напряжений и так далее, — и получал высокие оценки. А остальные, более рядовые дисциплины я намеренно завалил. Это была глупая протестная выходка разочарованного подростка. Учителя, с которыми я отказался сотрудничать, великодушно игнорировали мои выходки. А начальство решило быть снисходительным. Меня не исключили.
Подготовка будущих «помощников прораба» довольно быстро превратилась просто в прикрытие для блаженного dolce far niente.[61] Рядом с нами в лагере Барбара были организованы курсы секретарей для молодых девушек из ATS в Назарете, а это предоставляло богатые возможности для сладкой жизни на пляжах Ашкалона, Газы и Тивериады. Места и обстоятельства были просто созданы для романтических отношений. Бурно расцвели первые любови. Я тоже стал недостойным объектом одной из них.
А в лагере мы экспериментировали с алкоголем. Это не было цивилизованным знакомством с выпивкой под благожелательным оком старших. Предоставленные сами себе, мы не умели останавливаться и не доводить дело до попоек. Я до сих пор помню много мучительных похмелий. Дисциплиной нас не терзали, и наше поведение становилось довольно эксцентричным. «Птах» Щигель обеспечивал нас развлечениями. Одним из них был его собственный граммофон, которым он обзавелся при загадочных обстоятельствах и который хранил под кроватью. С граммофоном появилась коллекция пластинок, с полсотни его любимых песен. Каждое утро, еще полусонный, он лез под кровать и выуживал оттуда заряд бодрости на день. Реакция в палатке и за ее пределами была неоднозначная, но в целом снисходительная. Начальство делало вид, что ничего не замечает.
Самый главный свой подвиг Птах совершил на Рождество, которое он провел в компании каких-то английских дам, возжелавших сделать что-нибудь хорошее отважным полякам. Он вернулся с огромным английским рождественским кексом под мышкой. Кекс был украшен толстым слоем твердой, как камень, глазури. Мы были воспитаны на мягких сливочных кексах Восточной Европы и не знали, как подступиться к глазури. В отчаянии кто-то — я полагаю, это был Янушек Яжвиньский — чиркнул по глазури спичкой. Сработало. С этого момента Птахов кекс, церемонно поставленный на столе в центре нашей палатки, стал магнитом для неиссякающего потока курильщиков, искавших возможности разнообразить ритуал курения.
Осенью Тереска покинула Бейрут и отплыла в Англию к мужу. Все мы по ней скучали, особенно мать. В третий раз с сентября 1939 года наша семья разлучалась. Я скучал по нашим с Тереской походам в ее любимое кафе совсем рядом с Баб-Идрис, где она угощала меня изумительно густым шоколадным напитком, chocolat-moux.
Атмосфера в польской общине Бейрута была напряженной. Даже те, кто уже подал заявление на получение статуса члена семьи военного (в их числе были моя мать и Анушка), думали о будущем со страхом. Многие стремились заявить запоздалых кандидатов на поступление в кадетскую школу, чтобы получить возможность въехать в Великобританию.
Курсы помощника прораба меж тем потихоньку продолжались. Смесь напряженной светской жизни и уклонения от работы казалась приятной, но нереальной и деморализующей. Выпуск 1946 года уже не стремился ни к каким переменам. Мне повезло больше, чем многим. Мои увольнения в Бейрут теперь были для меня напоминанием о настоящей жизни, в которой главенствовало беспокойство матери о нашем будущем. Я понял, что теперь она зависит от моего присутствия. Я стал для нее возможностью выговориться. Я даже пытался что-то предлагать. Так мы утешали друг друга. Теперь я понимаю, как хорошо я провел Рождество 1946 года и потом Пасху 1947 года.
А в лагере отчаявшиеся командиры предприняли еще одну, последнюю попытку взбодрить нас. Нам устроили поездку в Луксор. После полугода лекций о смешивании бетона и тому подобном она внесла желанное разнообразие. Эта поездка стала захватывающим путешествием в историю. Не говоря уж о воспоминаниях о самом великолепном отеле Луксора и его неистощимом запасе тостов с джемом.
В начале лета 1947 года из Лондона пришло подтверждение, что выпуск 1946 года может рассчитывать на гранты английских университетов. Большинство из нас, в том числе и я, были счастливы; наш «год отдыха» уже начал нам надоедать. Командование было явно полно энтузиазма. Наконец-то появилась возможность немедленно избавить школу от нашего дурного влияния. После быстрых приготовлений к поездке и щедро раздаваемых увольнительных (в моем случае — последний раз в Бейрут) мы отправились в Кассасин в зоне канала на «обработку» перед отправкой. На моем приказе о поездке Газа — Кассасин стоит дата: 13 июля 1947 года.
Через два дня я был назначен командующим группы сопровождения тела молодого товарища на похороны. Кадет Ежи Дыбчиньский внезапно скончался в военном госпитале Эль-Кантары. Это стало для нас шоком: еще вчера он был среди нас. Маленький, круглый, добродушный Дыбчиш, с широкой улыбкой, всегда при деньгах и всегда готовый дать в долг. В моем приказе на командировку Кассасин — Эль-Кантара значилась группа из десяти человек, и у меня не было проблем с добровольцами. Мы ехали по дороге вдоль канала в полном молчании. На печальной и краткой церемонии присутствовали один или два врача, несколько плачущих медсестер и обезумевший от горя отец нашего Дыбчиша, сержант польской армии. Это скорбное задание стало моим «прощанием с оружием».
Где-то через десять дней мы прибыли на посадку в Порт-Саид, откуда должны были отплывать. Военный корабль Empire Ken («Империя Кен» — этот «Кен» и по сей день остается для меня загадкой) был красивым судном не первой молодости. Я отчетливо помню три его трубы и серо-стальной камуфляж. Позже мы обнаружили плохо закрашенные таблички Herren и Damen.[62] Из этого мы заключили, что наш добрый корабль был трофейным лайнером.
Утомительная процедура посадки оживлялась присутствием капитана Дзедушицкого, семья которого, достойная во всех остальных отношениях, отличалась эксцентричностью. Было обнаружено, что он с трудом несет невероятно тяжелую ручную кладь. На вопросы он отвечал, что несет наковальню, с которой никак не может расстаться. «Если ударить по ней, — сказал он, — она отзывается прекраснейшим звуком!» По-видимому, он пронес ее через Сибирь и Среднюю Азию. Англичане, умеющие ценить эксцентричность, позволили ему взять ее на борт.
Польский контингент был многочисленным, и капитан потребовал постоянного переводчика. Выбор пал на меня, и я получил работу и удобный угол в рубке, рядом с капитанским мостиком. Мне было велено все время быть наготове и дублировать все объявления на английском по громкой связи. Этого было достаточно, чтобы уклоняться от учебных тревог, соревнований по перетягиванию каната и тому подобного. Зато была масса возможностей читать, болтать с девушками и наблюдать за летучими рыбами с шезлонга на палубе. По ночам в баре валлийские гвардейцы начинали петь по любому поводу. Их спонтанный хор был великолепно согласован. Гладь Средиземного моря могла сравниться с деревенским прудом, и я, зная, что мать и Анушка должны последовать за мной в ближайшие месяцы, чувствовал себя в гармонии с миром, каково бы ни было наше будущее.
На Гибралтаре мы надели боевую форму, и к Бискайскому заливу нам велено было подтянуться. Но даже Бискайский залив был к нам добр. 1 августа 1947 года корабль «Империя Кен» вошел в Саутгемптон. Потом мне сказали, что это был «банковский выходной». Из утреннего тумана вынырнула высокая фигура в форме и в цилиндре в тон. Я ткнул английского соседа у борта и поинтересовался, что это за загадочный тип.
Он с гордостью ответил: «Это наш полицейский».
Это туманное утро банковского выходного в доках Саутгемптона ознаменовало начало моей новой жизни.